Сторожев побледнел. Нервно сцепив пальцы, покачнулся на стуле и медленно стал приподниматься.
— Разрешите, ваше превосходительство, незамедлительно вручить вам мое прошение об отставке. — Сергей Макарович заложил руку за борт сюртука и вскинул подбородок.
— Не валять дурака! — Пашков ударил кулаком по столу. — Извольте слушать и молчать! — Нашарив в жестяной коробочке мятную облатку, он бросил ее под язык. — Не обижайтесь на меня, Серж, ради вас самих я не дозволю вам разрушить карьеру.
— И все же, ваше превосходительство, — играя желваками, холодно процедил Сторожев, — я вынужден повторно просить вас об отставке.
— На каком основании? Я ваш начальник и не только смею, но обязан высказываться без обиняков. А вы ведете себя, как, простите, нервическая институтка! Повторяю вам вновь, что мы поставлены в трудное положение и нам необходимо найти приличный выход. Именно так, милостивый государь! Ваш долг помогать мне, а не дезертировать. — Пашков сжал руками виски. — Забудем об этой недостойной сцене, Сергей Макарович.
— Я не отказываюсь от выполнения долга, ваше превосходительство. — Сторожев позволил себе чуточку смягчить ледяной тон. — Но высказанное вами недоверие…
— Пустое. Вам ли не знать, что начальники жандармских управлений подчиняются не только губернским властям? И, пожалуйста, сядьте!
— Да чем же она такая скверная? — Сторожев через силу улыбнулся. — Если Юнию Сергеевичу угодно делать из мухи слона… — Он пожал плечами.
— Дело не в Волкове и, как вы сами хорошо понимаете, даже не в Плиекшане. Беда в том, что мы по горло увязли в эпистолярной трясине. Императорская канцелярия, министерство, департамент, правление — все завалены письмами и петициями касательно стихов Райниса. Доколе? Я вас спрашиваю, доколе?
— Райнис не виноват, что чуть ли не каждое его стихотворение вызывает бурю доносов и вообще всяческих инсинуаций.
— Охотно верю. Возможно, он и не виноват. А кто? Знаете, кто виноват?
— Я, надо полагать, ваше превосходительство? — поигрывая часовой цепочкой с брелоками, усмехнулся Сторожев.
— И вы, но в первую голову я. Все ведь с меня спросится. Господам министрам в Петербурге легко высказывать свою либеральность. Не поинтересовавшись даже местными условиями, они спихнули нам этот камень и тут же забыли о нем. А кому кашу расхлебывать? Губернатору? Конечно, я должен обеспечить порядок, а как, какими средствами — это никого не интересует. Добро бы еще одни «фоны», от которых покоя нет, так, на тебе, вмешиваются эти господа из «Мамули». Я завидую другим губернаторам, у которых, кроме рабочих и студентов, нет никаких забот!
— Вы приуменьшаете трудности ваших коллег и явно преувеличиваете роль «Рижского латышского общества». У «Мамули» старческий сениум, ваше превосходительство, ей в могилку пора.
— Это вы так думаете, а в Петербурге…
— В Петербурге вообще ничего не думают. Там только пишут. Они нам — входящее, мы им — исходящее.
— Эк у вас просто!
— Мой дядюшка, гофмаршал, — Сторожев перешел на доверительный тон, — как-то рассказывал, что после князя Щербатова, в бытность его московским губернатором, в столе нашли кипу нераспечатанных циркуляров. И ведь ничего! Земля не разверзлась.
— Слыхал я этот анекдотец! — Пашков заметно успокоился и повеселел. — Вашему бы князеньке господина Вейнберга! Он бы тогда запел.
— Вся беда в том, что мы однажды позволили впутать себя в чисто литературную склоку, теперь нам и хода назад нет. Приходится изворачиваться, как карась на сковородке.
— Что вы имеете в виду?
— Господина Прозоровского, который производил расследование, просто-напросто обвели вокруг пальца. В самом деле, ваше превосходительство, опасность общества и роль в нем редактора Плиекшана оказались сильно преувеличенными. Прозоровский даже в протоколах не сумел скрыть, что не делает различий между словом реализм и словом социализм! Это было бы смешно, когда бы не было столь грустно. Жандармское управление и суд выступают арбитрами в литературном споре. Каково?
— Не будем ворошить прошлое.
— То есть как это не будем, когда в нем все корни нынешних осложнений, когда оно продолжает муссироваться снова и снова? — Сторожев демонстративно щелкнул по делу. — Я с самого начала предложил вам разграничить политическое прошлое Плиекшана от настоящего поэта Райниса. В конце концов, отбыл он наказание или нет? Государь император простил Плиекшана, по крайней мере вернул его на родину. Чего же боле? Алексей Александрович Лопухин тоже ничего против него не имеет. Насколько я компетентен судить, департамент полностью полагается на вас, ваше превосходительство.
— Посмотрим, как они отреагируют, когда получится петиция от латышских деятелей.
— Однажды эти деятели уже посадили Плиекшана, но, как видите, спокойнее не стало. Вместо будирующих статей он сочиняет стихи. Выслать его вновь мы не можем — нет никаких законных оснований. Политической деятельностью и агитацией поднадзорный, кажется, не занимается? Что же, запретить Райнису печататься? Ради бога, господа! Мы здесь совершенно ни при чем! Это прерогатива Управления по делам печати. Туда благоволите и адресоваться.
— В вас погибает великий адвокат, Серж. Почище господина Плевако.
— Все же я правовед, ваше превосходительство. Но шутки шутками, а наша позиция представляется мне неуязвимой. Больше того! Господам в Петербурге, я имею в виду известные нам круги, будет небесполезно узнать, что жандармерия, пойдя на поводу у твердолобых националистов и прямых пособников немецкой партии, разгромила в лице «Нового течения» как раз ту часть латышской интеллигенции, которая декларативно взывала к великим традициям русской культуры. Пикантно, не правда ли? Исключительно разумная политика.
— Маркса и Бебеля вы тоже причисляете к русской литературе?
— Маркс в полицейских документах отмечен, а вот о Пушкине там зато нет ни слова. Лично я, ваше превосходительство, видел свою задачу не в дополнении этого синодика, — Сторожев отодвинул от себя папку подальше, — а во всестороннем освещении вопроса. Поэтический дар Райниса сформировался под влиянием Пушкина и Лермонтова, Гоголя и Щедрина. Еще студентом он писал, что латыши всегда учились у великих просветителей России, что посредником между латышами и европейской культурой вместо немецких культуртрегеров становится передовое русское общество.
— В социал-демократическом смысле.
— Допустим. Но кто заставляет нас, ваше превосходительство, чересчур уж стараться, доискиваться духа за буквой? — Сторожев сунул за щеку карамельку и сладко зажмурился. — На бумаге ведь только слова…
— Вы циник, Серж.
— Я политик, ваше превосходительство. Во всяком случае, стараюсь им быть. Вы с предубеждением отнеслись к моим выводам, иначе бы от вас не укрылись киты, на которых покоится раздутый шарик этой скверной истории. Их, как водится, три. Первый — социал-демократическая ориентация Плиекшана — громко фыркает на поверхности, остальные два — плавают под водой.
— Почему же, Сергей Макарович? Я все понял. Вы искусно аргументируете оригинальную версию, согласно которой Райниса подвергают травле главным образом за его прорусские симпатии и талант.
— Помилуйте, ваше превосходительство, где тут оригинальность? Таланта в литературном мире не прощали еще никогда и никому. Это общеизвестно.
— Отдаю должное парадоксам, но, к прискорбию, они слишком большая роскошь для губернаторов.
— Но мы располагаем и фактами! Разве один Плиекшан подвергался нападкам «Мамули»? Единственно благодаря своему социал-демократическому реноме, он лишь оказался более легкой добычей. Дай им волю, они бы и Аспазию сослали куда подалее. А ведь ее-то в противозаконных деяниях не упрекнешь.
— Да-да, роскошная женщина! — Пашков оживился. — Я видел ее как-то в концерте. Этому Плиекшану чертовски везет! Между нами говоря, Серж, нужно иметь известную смелость, чтобы взять себе имя античной гетеры.
— Аспазия ныне признанная всей Латвией поэтесса. Огромный талант, ваше превосходительство. — Сергей Макарович придвинулся вместе со стулом поближе к Пашкову. — Об этом следует помнить и в разговоре о Райнисе.
— Ну да, одно с другим связано, — кивнул губернатор и сконфузился, что сморозил глупость. — Петиции в Петербург тоже были? — спросил он.
— Все было, как сказано у Экклезиаста, ваше превосходительство. И в полной мере! Шум поднялся вокруг ее пьес «Утраченные права» и «Недостигнутая цель». Вот в какую пучину дал утянуть себя господин Прозоровский. Кстати сказать, переписка губернского прокурора с прокурором Петербургской судебной палаты так и пестрит литературными цитатами. Пора наконец решительно пресечь подобную практику. Государственной власти решительно нет дела как до полемики младолатышей с эпигонами немецкого романтизма, так и до задыхающихся в семейном кругу дамочек с их терзаниями по утерянным правам. Не нам встревать туда.
— Вы с таким пылом меня убеждаете, будто я собираюсь выслать по этапу фру Нору или Катерину Островского… Давайте поскорее покончим с подобными материями. — Пашков перевел дух. Боль отошла.
— Как вам угодно. — Сторожев с показным смирением привстал и отдал поклон. В глубине души он уже знал, что баталия выиграна, и заранее торжествовал победу над жандармским полковником.
— Среди стихов Райниса я особо отметил «Страшный суд», в котором вижу прямой призыв к мятежу, и «Сломанные сосны», ставшие, согласно многочисленным показаниям, гимном местных карбонариев.
«Карбонарии, инсургенты, — подумал Сторожев, скучая. — Господи, какая архаика, какая беспросветная тоска!»
— Когда я впервые взял книжку Плиекшана в руки, то сразу подумал о наших русских декадентах. Эдакая болезненная виньетка из колючих репейников и само название. Не правда ли?
— Райнис безусловно тяготеет к символизму. Вы совершенно верно почувствовали, ваше превосходительство, в заголовке «Дальние отзвуки синего вечера» некую созвучность с мистическим ореолом Александра Блока…
— Но я ошибся, — Пашков резко прервал словоизлияния Сторожева, — и, хотя я не имел счастья прочесть господина Блока, могу с уверенностью сказать, что Плиекшан выпустил вредное сочинение.
— И прелестно! Вялое осуждение — это именно то, что от нас требуется.
— Вялое? — удивился Пашков.
— Книга ведь разрешена цензурой. Многие стихи напечатаны в Петербурге. Когда я гостил у дяди, ваше превосходительство, мне посчастливилось лично познакомиться с Сергеем Юльевичем Витте…
— Мне кто-то сказывал, что он называет вас в письмах любезным тезкой?
— Не в этом дело, — смутился Сторожев, — я просто хотел сказать, что эпоха переменилась. Думаете, цензор Ремикис, читавший книгу в подлиннике, глупее нас с вами? Едва ли! Он разрешил стихи не потому, что действительно усмотрел в них красивые картинки природы или богословски-нравоучительное содержание, отнюдь! Уверяю вас, он прекрасно понял, на что намекает автор в «Страшном суде». Но тем не менее написал, что стихотворение описывает кару грешников на том свете. А все почему? Да потому, что время такое настало, ваше превосходительство. Не модно теперь выискивать потаенную крамолу. Не названы вещи своими именами — и на том спасибо. Оттого я и говорю, что не следует искать духа за буквами.
— К великому сожалению, факт одобрения цензором «Отзвуков» объясняется несколько проще. Из материалов, полученных мною по каналам жандармского управления, явствует, что на цензора оказал влияние друг и почитатель нашего беспокойного пиита литератор Блауман. Я люблю полицейские документы, молодой человек, за их удивительно наивную простоту. В девяносто девяти случаях из ста все так и обстоит — просто, ибо люди в основе своей тоже примитивны.
— Видите ли, ваше превосходительство, даже для того, чтобы иметь простую смелость взять «на лапу», в обществе должен распространиться соответствующий дух.
— Хорошенькая перспектива ожидает наше бедное отечество!
— Как реагировало Главное управление по делам печати на петицию ландтага, не известно?
— Цензор стоит на своем — что ему еще остается? — и повторяет прежнюю чепуху относительно символизма и библейских мотивов.
— Вот видите! Пусть они попробуют доказать обратное! Это ли не аргумент в пользу моей точки зрения, ваше превосходительство?
— Ну и шельма же вы, Серж! — фыркнул, кисло улыбаясь, Пашков.
— Принимаю как наивысший комплимент, ваше превосходительство. Вам не нужны больше мои подстрочники?
Задребезжал телефон.
Губернатор кивком разрешил Сторожеву забрать бумаги и снял трубку с крючка.
— У аппарата! Ах, Юний Сергеевич! Милости прошу. Что за вопрос… Господин Волков… — вздохнул он, давая отбой. — Положительно пропащий сегодня день.
— Едва ли вам необходимо полемизировать с Юнием Сергеевичем, — сказал, вставая, Сторожев. — Просто поставьте его в известность, что решили никак в эту историю не вмешиваться, и буде с него.
— А вы не хотите изложить ему свою точку зрения?
— Честно говоря, нет. И вообще я хочу просить вас не ссылаться на мое мнение в беседе с Волковым. У нас и без того натянутые отношения. Он, чего доброго, решит, что я строю против него козни… Вы когда собираетесь ехать в Майоренгоф, ваше превосходительство?
— В субботу после полудня, если ничего не стрясется. А что?
— Если случатся свободные места в коляске, может, и нас с Тиле прихватите?
— Это было бы чудесно! — обрадовался губернатор. С полковником Сергей Макарович столкнулся уже на середине лестницы.
— Губернатор ожидает вас, Юний Сергеевич, — сказал он, протягивая руку. — К сожалению, мне не удалось переговорить с ним ни в положительном, ни в отрицательном для вас смысле. Он категорически отказывается вмешиваться. На мой взгляд, это самая уязвимая позиция, но его превосходительство уже принял решение, основываясь на каких-то особых соображениях, о которых можно лишь догадываться.
— У губернатора секреты? — Полковник с неизменной улыбкой на лице задержал руку Сторожева в своей. — От вас? Вот уж удивили, голубчик.
— Что делать? — Высвободившись, Сергей Макарович развел руками. — Лично меня ваша документация даже несколько поколебала. Вот уж никогда не думал, что Плиекшан столь тесно общался с цареубийцами.
— В самом деле? — Волков осторожно пригладил волосы. — Значит, мы поработали не зря.
— Какой может быть разговор!.. Однако мне надобно поспешать, Юний Сергеевич, — озабоченно заторопился Сторожев, прижимая локтем папку с бумагами. — Желаю успеха.
— Прощайте, Сергей Макарович, — протянул Волков, не сходя с места. — Всего вам доброго.
Проводив Сторожева взглядом, пока тот не скрылся за поворотом лестницы, полковник четко, как на смотре, повернулся и неторопливо стал подниматься по ковровой дорожке, прижатой к мраморным белым ступеням надраенными медными прутьями.
А Сергей Макарович, довольно насвистывая, бросил на руку альмавиву и, подхватив шляпу и трость, выскочил на улицу. Махнув швейцару рукой, чтоб не беспокоился, он чуть не вприпрыжку заспешил по тротуару. Небо светилось такой удивительной предвечерней ясностью, что об извозчике и думать не хотелось. Тем более что до нотного магазина было рукой подать.
Он вспомнил, что обещал Вере Александровне выбрать несколько напетых валиков для ее новофонографа Патэ, но не задержался на этом, поглощенный неожиданно овладевшим им навязчивым ритмом. Четкая мелодия вначале подчинила себе шаги, затем — мысль:
«Как сильно умеет ненавидеть этот человек, — подумал Сергей Макарович, — с какой неистовой страстью. Ведь это страшно и, должно быть, дурно…»
ГЛАВА 5
Так вот они какие — Зилие калны — Синие горы, на которых в колдовские Яновы ночи так ярко пылали костры. Есть ли более таинственный уголок в тихой Курземе — Курляндии, на всей прибалтийской земле? В мох и вереск вросли гряды валунов. Дремучие ели осыпают седую хвою на гранитную крошку размытых дождями морен. В тихих тисовых рощах бродят чуткие косули. Цепкий плющ обвивает стволы или, прильнув к отвесному камню, сосет железистый сок из невидимых трещин. Оттого так красны его листья, так крепка ржавая проволока стеблей. Бурная Вента скачет по валунам. В пене, брызгах несет чистейшие воды, процеженные сквозь песчаник и доломит. Неподвластны времени Синие горы. Шумит и вечно будет шуметь водопад Вент ас Румба. Ядовитая темная зелень блестит под струей. Мокрые камни угрюмо сверкают за белою пряжей летящей с обрыва воды.
Здесь даже людские творения обрели очертания мертвой природы, ее гениального хаоса. Холмами, лиловыми до восхода и после заката, стали забытые куршские города. Под ельником и зарослями лещины, под сухим перегноем и ледниковой галькой прячутся деревянные срубы, нехитрый скарб нераскаянных язычников, их оружие, кости и прах. Молчалив ушедший под землю народ. Ни ореховая рогулька, — колдуны со всей Европы стекались сюда за лещиной, — ни легендарный папоротников цвет не укажут, где спрятаны клады. Не найти следов молний, ушедших в пески, не выведать секретов, доверенных сосне на перекрестке дорог. И все же из желудей жертвенного тысячелетнего дуба прорастают упорные молодые дубки. Когда-нибудь они и расскажут, где искать каменный алтарь Перконса, где зарыты на синем холме Элкукалн драгоценные клады, где спит под липовой горой Каривкалн — сожженное крестоносцами городище. Но пока в лесном потаенном шепоте нельзя разобрать даже имени заповедного края. Первозданного слова, которое сродни древним богам. Изначального вещего зова. Просвистит ветерок по кронам дубов и тисов, зашелестят узорные свежие листья. Ничего не понять в этом свисте: тис-талс. Впрочем, так ли уж смутен языческий шорох лесов?
Самое слово «Тальсен» впервые встречается в договоре легата Балдуина Альпского, который он заключил с куршами от имени великого понтифика Григория IX в 1231 году. Вскоре эти земли отошли к Ливонскому ордену, а в 1292 году высокородный рыцарь Альбрехт получил ленное владение in territorio Thalsen. С того времени и подпал Тальсен под безраздельный сюзеренитет ордена. В 1528 году член капитула и командор Филипп Брюген, представлявший ливонское рыцарство при германском императоре Карле V, получил здесь обширный феод. Кусочек оказался настолько жирным, что командор поспешил закончить все дела в Аугсбургском рейхстаге и окончательно переселился в куршскую, курляндскую точнее, Швейцарию. О, что за дивный, сказочный край! Сколь густое тут молоко и как быстро набирают вес свиньи на здешних желудях! А охота? Такой охоты не знали ни Шарлемань, ни король Артур: вепри, олени, медведи. Про птицу нечего и говорить: лебеди, цапли, куропатки, бекасы и прочая боровая, а также озерная дичь. В ручьях играет форель. В реки заходят лососи и рейнские осетры. Рай, одним словом, для военно-монашеской братии, подлинный парадиз. Прочно осел Филипп на своем лене. Пиры, которые он задавал в «родовом», спешно возведенном замке, прославились на весь христианский мир. В немецких хрониках и архивах папской курии сохранились восторженные описания блюд, которыми потчевал вельможных гостей барон фон Тальсен: жареные лебеди, начиненные раковыми шейками, осетры, варенные в диком меду, фазаний паштет, гарнированный головками вальдшнепов, «пьяная» форель в мальвазии. Других следов Филиппа в исторических документах не зафиксировано.
Можно лишь догадываться о том, каким способом выколачивал он серебряные марки на сладкую жизнь. Но корни Филипп пустил крепкие. Род Брюгенов стал отныне главной опорой курляндских владык. Сын Филиппа Эверт сделался советником при первом герцоге, а Брюген фон Стенде выбился даже в канцлеры. Легенды, которые сложились о Брюгенах, умалчивают об истинных причинах возвышения славного рода. Едва ли следует верить тому, что Брюген фон Вольф разбогател и даже купил себе графство, торгуя своим священным правом первой ночи. Не исключено, что он и поступал так, но, сколь ни прелестны были его молодые холопки, использовать их с барышом для казны возможно только единожды. На этом, увы, не разбогатеешь. Сохранился отпечатанный в Митаве судебник для крестьян, который издал в 1780 году Эрнст Брюген. В нем подробно аргументировано баронское право на милость и наказание, равно как и священные привилегии сеньора напутствовать новобрачную. Предусмотрен даже штраф, налагаемый на ослушников.
Знатный род Брюгенов, именитый, заслуженный. Древний замок их, перестроенный в XVI веке, вполне отвечал всем феодальным требованиям: каменные стены с бойницами, башни, способные выдержать долгую осаду, наполненные мутной, протухшей водой рвы и даже подземный ход. Над западными воротами геральдический щит — олень и осетр под графской короной и девиз на узорной ленте: «К цели с обеих сторон!» Над восточными — крест и девиз ордена меченосцев. Попасть в цитадель можно лишь по откидному мосту. Как медленно опускается этот прочный дубовый настил, подвешенный на железных цепях, когда из ворот древнего замка выезжает первый в Курляндии автомобиль молодого хозяина Рупперта Брюгена. Захватывающее зрелище. Поглазеть на него сбегаются мальчишки со всей округи, все окрестные батрачки. Не покончено еще со стариной, с родственными связями и генеалогией хозяев замка, а потому непонятными могут остаться глубинный смысл назревающих в куршской Швейцарии страшных событий, непостижимыми их причины. В царствование императора Павла Брюгены фон Вольф породнились с фон дер Реке и, таким образом, оказались связанными узами крови — пусть дальними — с самыми знатными властителями балтийских марок: курляндскими герцогами и графской фамилией Медем. Незначительное это обстоятельство, совершенно ничтожное на стальных весах истории текущего века, эпизод, о котором, кроме спесивых дворянских отпрысков, никто и не вспоминал, неожиданно выйдет на авансцену, чтоб сыграть свою роль.
В полном согласии с родовым кличем и традицией двойной лояльности старый Вилли разделил сыновей между Россией и фатерляндом. Рупперт в чине старшего лейтенанта подвизался в Либаве, а Александр состоял в хохзее-флотте под началом кронпринца и дослужился уже до корветтен-капитана. Последнее обстоятельство заставляло старого графа не столько гордиться, сколько страдать. Он не раз молил в замковой кирхе творца, чтобы тот не медлил с продвижением любимого старшего сына по службе. Еще он посылал по табельным дням погребцы с коллекционными рейнскими винами в адрес командующего Балтфлотом, ибо не был настолько безумным, чтобы просить для своего Руппи погоны капитана второго ранга[8] лишь из одних рук. Девизы на то и существуют, чтобы им следовать. И вообще безумие старого графа проявлялось довольно своеобразно, ничуть не мешая выполнению его практических планов.
Тюрьмой в замковом подземелье с полным набором пыточных орудий в Курляндии никого не удивишь. Не приверженность Вилли к этим своеобразным атрибутам снискала ему обидную кличку Безумный. Но если соседи-бароны не относились к унаследованным из прошлого потайным апартаментам со всем их устрашающим реквизитом с надлежащей серьезностью, то старый граф был не таков. Он не желал смотреть на кандалы, решетки и цепи как на славный исторический хлам. Тоскуя о прошлых привилегиях, он буквально страдал от ущемления наследственных прав. Однако, будучи человеком вполне современным (в имении пользовались новейшей паровой молотилкой, одноконным плугом завода Шварцгофа и прочими усовершенствованными орудиями), он уважал законы Российской империи и вообще любые законы. Ему поэтому оставалось только одно: покупать добровольных узников. Так он и поступал, когда на него нападала черная меланхолия. Отчаянно торгуясь с батраками за каждую полушку, он нанимал их на день, два, а то и на всю неделю и сажал в одиночки. Порой даже заковывал в кандалы — такое можно было себе позволить лишь изредка, ибо обходилось дороже, — или наказывал плетьми.
Но и это прошло. Ныне граф одряхлел и уже никого не судит в оружейной зале, стены которой увешаны мечами и алебардами. Голова у него трясется и руки тоже дрожат, что является верным предвестником близкой апоплексии. Он преследует горничных, хотя на большее, чем залезть под юбку и больно ущипнуть, не способен, неопрятен в еде и одежде и любит долго и нудно рассуждать о каких-нибудь пустяках. Вспоминая о прошлом, он обязательно прослезится, отдавая приказ повару или эконому, впадает в излишнюю нравоучительность и многословие. Таков он ныне, Вильгельм фон Брюген, тень былого величия, призрак невозвратимых дней.
Вся власть уже давно находится в руках Рупперта — наследника титула и лена, блестящего флотского офицера. В те дни, когда Рупперт гостит в имении, старый граф поднимает на башне русский государственный флаг. Он мог бы этого и не делать. Без всякого флага видно, что, раз в замке дым идет коромыслом, значит, приехал молодой барин.
Внешне он вылитый отец и, как родитель, подвержен наследственным циклам меланхолии, которая быстро сменяется бурной жизнедеятельностью. В один из таких моментов он вместе с приятелем, флагартом Истоминым, забрался в подземелье, где некогда за поденную плату громко стенали батраки, и учинил своеобразную оргию. Оба офицера в парадном облачении, но без сюртуков с эполетами кое-как опутали себя прикованными к потолку цепями и принялись лакать из оловянных тюремных мисок коньяк. При этом они жалобно выли и, раскачиваясь на цепях, пытались друг друга кусать, рыча и плача от смеха. Первым отключился законченный алкоголик Истомин. Повиснув посреди камеры и закатив рачьи бессмысленные глаза, он впал в оцепенение. Куснув его и не дождавшись реакции, Рупперт Вильгельмович затосковал. Разорвав на себе крахмальную манишку, он свалился с цепей на каменный пол, облевал тельняшку, которую, сообразуясь с корабельным обычаем, вменял себе в обязанность иногда надевать, и облегченно заснул. Наутро его так и нашли стоящим на коленях у стены. Он мирно спал, прижавшись спиной к осклизлой каменной кладке, свесив голову на загаженную грудь. Его обмыли и перенесли на кровать, что было встречено в общем мило. Зато Кока Истомин, когда его попытались снять, устроил форменный скандал. Он грязно ругался и требовал объяснить, за какие грехи его посадили. Тряся цепями и заикаясь, угрожал всяческими карами: от простого мордобоя до картеля на десяти шагах. Обессилев от крика, он пообещал вздернуть всех на ноке и дал себя освободить. На другой день выяснилось, что у него вывихнута рука.
Узнав об участившихся случаях разбоя, Рупперт Вильгельмович попросил отпуск по семейным делам и срочно отбыл к родным пенатам. Предварительно он списался с родственниками и знакомыми из виднейших остзейских фамилий. Решено было незамедлительно обсудить самые серьезные меры, направленные на сохранение рыцарской чести и собственности.
Секретное совещание назначили в Брюгенском замке, предположительно на восемнадцатый день июля. Так оказалось удобно для всех: рижан, петербуржцев, хозяев из курляндской столицы и уездов. Рупперт покинул Либаву шестого, чтобы подготовить замок к съезду высоких гостей. Вслед за ним прошения об отпуске подали еще несколько офицеров остзейских фамилий. Истомин, обидевшись, что его на сей раз хотя б для виду не пригласили в Брюген, о котором он сохранил самые теплые воспоминания, скаламбурил экспромтом:
— Некому матушку-Россию оборонить — флот обезбаронел!
В его шутке была доля истины. И хотя кают-компании не опустели, отсутствие командиров или старших офицеров на некоторых кораблях бросалось в глаза.
После некоторых подсчетов и беседы с отцом граф Рупперт остановился на скромном меню из пяти блюд: холодная птица, суп из бычьих хвостов, бычьи же головы с кислой капустой и брюгенская форель. Увенчать обед должна была мариенгофская клубника со сбитыми сливками. Просто, солидно и с национальным оттенком. Не для кутежа как-никак собрались… И чтобы еще яснее подчеркнуть деловой и патриотический характер съезда, Рупперт вместо рейнского, мозельского или венгерского распорядился вкатить бочку пива. Оно и дешевле, и гостям приятнее. От водки же, белой и всевозможных цветных, никуда не денешься. Это само собой… А фейерверка и прочих глупостей не надо! Не до того.
На другой день после торжественного обеда в «испанской» гостиной собрались вожди рыцарской партии. Черное толедское оружие на малиновом штофе обоев, обитые кордовской кожей эбеновые стулья с высокой прямой спинкой и узкие витражные окна придавали помещению мрачный, торжественный колорит. Казалось, что возвратились славные деньки ордена. В известной мере так оно и было, ибо сидевшие за круглым столом особы по прямой линии восходили к высшим ливонским сановникам.