— Удался на славу, Волот! Спасибо тебе. — Отец кивнул и, счастливо зардевшись, взглянул на Мирославу.
Кузнец взял отца под руку.
— Пошли. Родослав зовёт… Понесём священную лодью. Скоро из-за горы покажется Ярило… Не опоздать бы!
Доброслав нашёл родник. Кончив жевать, уткнул в него подбородок, жадно напился.
— А ну-ка, сынок, и я попью. — Мирослава зачерпнула ладошкой из родника, остатками недопитой воды охолонула щеки…
Священная белая лодья хранилась в пещере. Ещё с вечеру её извлекли оттуда и украсили венками и лоскутами материи. В неё шагнула дочь верховного жреца, в руках она держала каравай хлеба. Восемь дюжих молодцов, среди которых находились кузнец Волот и отец Доброслава, подняли лодью с Мерцаной на плечи и понесли.
Люди выстроились по трое в ряд и пошли за ними. Лучи пока ещё невидимого солнца всё ярче и ярче разгорались на небе, и вот, окрашивая дали в пурпурный цвет, показался краешек огромного светила. Мужчины, держащие на плечах лодью, приподняли её на вытянутые руки. Родослав, стоящий на высоком холме, обратился к солнцу:
— Ярило, внимай мольбам нашим; отсюда, с киви, я обращаюсь к тебе от имени всего рода… Возвращайся всегда к нам. Чтобы видели мы тебя в море золотым кольцом, на дубу — жёлудем, в скале — драгоценным камнем… Скоро будешь ты закрыт снежными хлябями и туманами. Придёт Зимерзла, она замкнёт дожди в облака и тучи, она оцепенит природу, опояшет тебя тремя железными обручами. Но ты освободишься, когда появится добрый молодец Перун, и тогда лопнут обручи, произведя громовые удары… Снежные хляби превратятся в дождевые потоки, и снова явишься ты нам, молодой и красивый, разъезжающий на красном коне и в красной мантии. Где ты ступаешь, вырастает густая яровая пшеница, а куда обращаются твои взоры — цветут колосья… Ты, Яр, весенний свет и теплота, любовная страсть и плодородие. Ты — жар и яроводье — высокая, текущая вешняя вода. Ты явишься нам — и возликуют наши сердца, леса оденутся зеленью, в них запоют птицы и раздастся весёлый трубный рёв оленя… А в водах заплещутся рыбы. А сейчас, Ярило, мы провожаем тебя на белой лодье к Зимерзле и даём в дорогу каравай хлеба. Плыви, не забудь нас, возвращайся!
Увидел тут Доброслав, что многие девушки и женщины уткнули в ладони губы и говорили что-то. И Мирослава тоже. Вот какие слова он услышал:
— Я смотрю, а навстречу мне Огонь и Полымя и буен Ветер. Кланяюсь им низешенько и говорю: «Гой еси, Огонь и Полымя! Не палите зелёных лугов, а ты, буен Ветер, не раздувай Полымя… А сослужите службу верную, великую: выньте из меня тоску тоскучую и сухоту плакучую; когда понесёте её через боры — не потеряйте, через пороги — не уроните, через моря и реки — не утопите, а вложите её в грудь отца этого мальчика, — Мирослава опустила руку на голову Доброслава, — в белую грудь его, в ретивое сердце, чтоб оно обо мне тосковало и горевало денну и нощну и в полунощну…»
Солнце вышло уже до половины своего круга, и дочь жреца Мерцана, плывя в белой лодье, протягивала ему хлеб и, пронизанная яркими лучами, светилась вся.
Доброславу казалось, что и сама она сейчас является частью этого солнца…
Сердце мальчика ликовало, ему очень захотелось быть рядом с этой девочкой, плывущей в лодье, украшенной цветами и зеленью. Он невольно подался вперёд, и вдруг все люди тоже пришли в движение, задние ряды начали напирать на передние — кто-то уже упал, кто-то выругался. И вдруг раздался пронзительный, истошный крик какой-то женщины:
— Хаза-а-а-ры!
И крик этот, будто женщине перехватили горло, оборвался мгновенно…
Ей действительно накинул на шею аркан одетый во всё чёрное широкоплечий, богатырского сложения всадник с деревянным щитом, обтянутым кожей, в левой руке. Правой он ловко намотал верёвку на огромный кулак и потащил по земле женщину, которая, захрипев, ударилась вскоре о корни дуба.
Другой хазарин налетел на задние ряды безоружных и беззащитных русов и стал рубить саблей слева направо. Люди шарахнулись вниз, в долину, но оттуда лавиной с гиком и свистом вынеслись основные силы отряда, вспугивая пасущихся лошадей поселян. Лошади в панике ринулись к лесу, к жертвенному костру, ставшему сейчас огромной кучей пепла. Они расшвыряли грудью этот пепел, и он чёрной тучей вскинулся к небу.
Женщины и дети в страхе попадали на землю. Некоторые, чтобы схорониться от злой, жестокой, неуправляемой силы, поползли в кусты. Но и там их доставали стрелы с жёлтым оперением…
Все же часть молодых мужчин чудом при таком натиске пробилась к кумирне, где возле дуба с цепью лежали кувалды. Они тут же разобрали их и стали крушить ими наседающих врагов. Оглушённый ударом, слетел с лошади один, другой, третий… Страшный замах — и уже лошадь с раскроенным черепом летит на землю, подминая собой всадника. Но силы неравны, и молотобойцы, кто поражённый стрелой, кто разрубленный саблей, все до единого полегли возле дуба.
Как только началась кровавая бойня, Мирослава, тоже объятая ужасом, словно раненая птица, заметалась и, крепко ухватив за руку Доброслава, потянула его за собой к лесу. Не успели они пробежать и несколько саженей, как их настиг на коне рослый хазарин, нагнувшись, подхватил за талию Мирославу, перекинул её через седло, исхитрясь ещё плёткой стегануть по голове мальчика, и поскакал к лесному храму, где уже, скаля зубы, хазарские воины сдирали со Световида золото и выколупывали драгоценные камни.
Удар плёткой был до того силен, что Доброслав упал в траву и на какой-то миг потерял сознание. Открыв глаза, он увидел всё ещё плывущую навстречу солнцу священную белую лодью. Сейчас только двое, Волот и отец, держали её, остальные были побиты стрелами. Мерцана всё так же протягивала свои руки с караваем хлеба, будто теперь просила врагов: «Пощадите!» И губы её поневоле шептали это слово. Бедная девочка, у кого ты просишь о милосердии?…
Упал отец, пронзённый стрелой, и тогда, подняв лицо к небу, взмолился Доброслав:
— Световид, мы же столько принесли тебе жертв! Почему не поражаешь громом и молниями наших врагов?! Световид… Бог, я взываю к тебе!
Вот и Волот упал, и рухнула на него священная белая лодья, а дочь жреца подхватил на руки совсем юный хазарин знатного, судя по тюрбану с черным и белым перьями на голове, происхождения с жёлтыми, как у молодого волка, глазами. Потом он промчался с драгоценной ношей почти в двух шагах от лежащего в густой траве Доброслава, обдав его ветром.
Ещё несколько мгновений и всё было кончено. Так же внезапно, как и налетели, хазары покинули с награбленным добром и пленницами лес. Те русы, кого миновала стрела или сабля — а таких остались единицы, — поднялись с земли, выползли из-за кустов, начали бродить среди убитых и узнавать своих.
Доброслав бросился к отцу, тот ещё дышал. Плача, он поднял его голову, отец открыл глаза, узнал сына:
— Доброслав, сынок, умираю… Видишь, как тяжело жить здесь, среди хазар и ромеев… Обещай мне, что покинешь эту землю и уйдёшь к берегам Борисфена…
— Обещаю, отец, — рыдал Доброслав.
— Вырастешь, но помни, твоя жизнь там… Помни, сы-ы… — Голова отца запрокинулась, на губах показалась кровь.
Здесь, у поверженной священной белой лодьи, и нашёл мальчика Родослав, волосы которого сразу сделались белыми…
Доброслав прожил у него десять лет. У жреца он познал всех славянских богов, научился собирать травы и лечить ими людей… Потом спустился в свою обветшалую избу. Подправил её, завёл лошадь, собаку Буку, а в последнее время и поросят… Исправно платил дань тиуну, хорошо работал на его виноградниках, а однажды, когда заболел его сын, вылечил мальчика травяными отварами. Аристея, жена тиуна, подарила Клуду статуэтку богини красоты Афродиты, из пены рождённой девы. Доброслав поставил её в углу на деревянную подставку и всякий раз, когда вспоминая дочь жреца Мерцану, возжигал перед этой фигуркой нагой женщины жертвенный огонёк.
— Богиня, — молился Клуд, — ниспошли на меня сон, в котором бы я узнал, жива ли эта девушка, а если жива, где проживает… Может, нищенкой, покрытая грязью и язвами, или, проданная в рабстве, в гареме какого-нибудь кизиль-баши, а что хуже всего — в солдатском лупанаре, где, намазанная и напудренная, как китайская хайша, растрачивает своё тело и любовную страсть за несколько фоллов с каждым купившим её на ночь велитом… Тогда уж лучше не знать о её судьбе жрецу Родославу, скорбящему не только о дочери, но больше всего оттого, что почти погиб весь род, который был обязан уберечь… Самое страшное, что случилась эта погибель в день праздника Световида, закончившегося чёрной бедою…
Вот и снова Клуд застал жреца, в немой тоске сидящего на берёзовом пне возле землянки. Уже несколько раз звал его жить в свою избу, но Родослав отмахивался:
— Нет, сынок, я хочу скоротать свой век рядом с повергнутым богом и рядом с погребальным костром, на который мы водрузили погибших людей, веривших мне, и которых я предал.
— Это не так, Родослав, ты здесь ни при чём. Может, виноват наш обычай, что в праздники, идя к богам, не берём с собой никакого оружия?…
— Молчи… Не кощунствуй! И не успокаивай более. Люди назвали меня Родославом, а следовало бы — Родогасом. — И крупные слезы покатились по впалым, морщинистым щекам старика.
Здорово сдал за последнее время некогда статный черноволосый жрец. Одет в рванье. Глаза его тусклы и безжизненны, белая борода нечёсана, руки дрожат; он беспрестанно кашлял и хватался руками за горло — Доброслав знал, что во время побоища верховного жреца сильно ударили в грудь шестопёром…
Клуд поздоровался.
— А, Доброслав… Это ты, сынок, рад видеть тебя… Что нового в селении?
— Приехал велит Фока, привёз повеление тиуна ехать мне в Херсонес к протосфарию с соляным обозом, который пришёл с Меотийского озера, — Добросав полез в мешок, вынул поросячью голову, хлеб и две баклажки с мёдом.
— Спасибо, сынок. И спасибо твоим поселянам, не забывают Родогаса…
— Не надо так, отец, не надо…
Родослав махнул рукой, давая понять, что разговор окончен.
3
Тиун, забрав с собой с десяток солдат и наказав Аристарху удвоить бдительность, так как солевары расположились возле дома, в каких-нибудь ста шагах, поехал собирать дань с поселян, Аристея, оставшаяся с детьми, села к окну и стала смотреть на дальние холмы, на вершине которых ещё лежал снег.
Было слышно, как лошади, привязанные к телегам, доверху груженным соляными бурыми глыбами, переступая, стукали подковами по натянутым на оглобли железным гужам и звякали удилами. Кто-то из прибывших с Меотийского озера крикнул Аристарху:
— Эй, солдат, прикажи задать коням корм!
Тот усиленно замотал головой, делая при этом свирепое лицо и хватаясь за рукоять кинжала.
— Глянь, как пень… Не понимает ничего. А может, охлой?…
Аристея, звавшаяся когда-то Настей, пленённая древлянка, крестившаяся в Херсонесе и возвысившаяся до жены тиуна-ромея, правда, не венчанной, улыбнулась, услышав такое с детства родное, почти забытое слово: охлой — ловкий плут, изворотливый мошенник… Подозвала сердитого Аристарха и велела насыпать в кормушку овса.
Она знала, что сегодня к вечеру должен приехать Доброслав Клуд с велитом Фокой. Вот и глядела на дальние холмы, уже подёрнутые розовой дымкой, и сердце её приятно млело — хотелось, чтоб время до вечера проходило быстрее… Ей нравилось смотреть в голубые глаза этого высокого широкоплечего русича и говорить с ним на родном языке и замечать при этом его невольное смущение.
Мужа она своего не любила. Просто была благодарна ему за то, что купив её на торжище в Херсонесе, стал обращаться с ней не как с рабыней или заложницей, а сделал в своём доме полновластной хозяйкой.
За Понтом находилась его настоящая жена, которая не захотела ехать в «страну диких людей», как она называла Крым, и осталась в Константинополе с обожаемым ею служителем терм[24], два раза в неделю массажировавшим её уже начавшее полнеть тело…
Красивую древлянку, окрещённую Аристеей, с высокой грудью, с толстой русой косой и васильковыми глазами, ромей полюбил со всей пылкостью души, потихоньку черствеющей на чужбине без родных и близких, не жалел для неё нарядов и украшений, благо они доставались ему легко и в немалом количестве, часть из которых тиун бессовестно утаивал от стратига херсонесского.
А когда Аристея родила ему мальчика, он стал боготворить её, а в сыне души не чаял. Только чрезмерные ласки ромея иногда тяготили славянку. Как бы хотела она, чтобы эти ласки исходили от другого, близкого ей по духу и образу мыслей человека. И таким человеком чтоб был Доброслав…
Это желание пришло к ней, когда Клуд вылечил тяжело заболевшего мальчика. И после одного с ним разговора… А случился он в последний приезд Доброслава летом, когда крымская земля полыхала всеми красками полевых цветов и буйной зеленью ясеневых лесов, ельников и дубрав.
Тогда с раннего утра, у неё было хорошее настроение. Отдав приказание слугам, что сделать по хозяйству, Аристея с сыном пошла прогуляться к реке. За ними, как всегда, следовали вооружённые до зубов Аристарх и Фока.
Мальчик тоже радовался окружавшим его тёплым краскам природы, солнцу, что вставало из- за лесов.
— Смотри, мама. Ярило! — воскликнул он, простирая руки навстречу светилу.
— Радуйся ему, — говорила мать, — знай, сынок, что ты наполовину язычник, хоть и крестили меня, но душа-то моя живёт в тёмных борах… Племя наше — древлянское, значит, древами окружённое, и много у нас бортников. Бортник — от слова «бор»…
— Ты говорила, мама, что они мёд в лесу собирают.
— Умница, запомнил.
И вдруг мальчик воскликнул, подбежав к реке:
— Смотрите, вьюны вьются!
Аристея взглянула на воду. Думала увидеть угрей, но бросились ей в глаза две противоположные струи, что стремительно неслись навстречу друг другу, и там, где они встречались, возникали толстые жгуты, скручивающиеся действительно как вьюны и воронкой уходящие на дно.
Что такое? Река в этом месте всегда была спокойна. Уж не предвещает ли она беду?…
Вспомнила пророчицу бабушку свою, душа которой давно уже шествует через воздушный океан, чтобы достигнуть райских селений, и странствует посреди дождевых потоков и грозового пламени, принимая участие в их животворном или разрушительном деянии.
Вспомнила и души своих предков, что носятся в тучах, сверкают в молниях, извлекают из облаков дождь и проливают его на землю потомков, увлажняя поля и полня реки, предсказывая своим детям и внукам будущее, а потом зажигаясь звёздами… Закрыла глаза Аристея и обратилась к их мощи и силе:
— Уберегите моего сына! Не накликайте несчастья…
И солнце, было зашедшее за тучу, вновь выглянуло и засияло снова… Про такой миг в природе люди говорят: «Родители вздохнули», то есть мёртвые повеяли теплом и светом… И это тепло, и этот свет Аристея почувствовала кожей лица. Открыла глаза — мальчика рядом не было.
— Господи Иисусе! — взмолилась новому Богу. — Где же сын?
И тут услышала за спиной звонкий переливчатый смех. Обернувшись, обнаружила мальчика сидящим верхом на большой мохнатой собаке.
— Да это же Бука! — тоже счастливо рассмеялась мать.
И тут увидела красивого Доброслава, широко шагающего к реке, улыбающегося и нарядного.
Одет он был в расшитую золотой нитью белую полотняную рубаху с красным бархатным поясом, в синие штаны, заправленные в мягкие коричневые замшевые сапоги с белыми отворотами, в руках держал букет полевых цветов. Через плечо висели две тоболы: одна полная, другая наполовину опорожненная…
— А я ещё с холма тебя с сынишкой увидел… Цветов нарвал… Возьми.
— Спасибо, Доброслав. — И лицо древлянки сразу вспыхнуло, зарделось в порыве искренней благодарности. Что ни говорите, а у этой женщины под ромейскими одеждами билось славянское сердце… — По какому делу к нам? — стараясь скрыть волнение, спросила Аристея.
Клуд ответил как можно спокойнее:
— Поселяне послали к твоему мужу просить для кузнеца железа… Как думаешь, не Откажет?
— Думаю, не откажет… Я попрошу… — оглядела Доброслава с ног до головы, нюхая цветы, пригласила посидеть на берегу реки — отдохнуть с дороги.
Клуд скинул с плеч тоболы:
— Это подарки, а Фока с Аристархом свои уже взяли…
Аристея посмотрела в ту сторону, куда увезла Бука её сына; сидя в густой траве, велиты тянули хмельной мёд из баклаги.
— Любят пить, — засмеялась, — особенно Фока. — Повернулась к Клуду: — Так всё бобылём и живёшь?
— Так и живу… А как ты?
— Хорошо… Только снятся ночами реки Случь, Горыня и Тетерев, где племя обитает наше… И поляна в густом лесу, и подружки мои, обутые в полусапожки с отворотами, вроде твоих, а на головах у них шапочки из бересты, обтянутые шерстяной тканью с нашивными украшениями. И в них продет поясок с кольцами, которые у висков звенят… Такие височные кольца только древлянки носят… Этим они отличаются от женщин и девушек из племени полян или дулебов, северян или вятичей, дреговичей или кривичей, радимичей, уличей или словен новгородских… А скажи, Доброслав, ты и твои поселяне какого племени?
— Не знаю… Даже жрец Родослав не ведает, этого. Просто мы — крымские поселяне… Русы, волосами светлые.
— Любой человек не должен быть без роду и племени! — твёрдо сказала Аристея.
— Ну тогда мы, наверное, Полянского… Потому что отца моего тянуло, и меня тоже, на берега Борисфена.
И Клуд поведал Аристее, что говорил ему отец, пронзённый хазарской стрелой с жёлтым оперением, перед смертью… Доброславу снова во всём ужасе представилась картина жестокого побоища, и рука его невольно сжала рукоять ножа, висевшего на бархатном поясе. Глаза потемнели, и около виска задёргалась жилка. И он поведал древлянке о своём и верховного жреца Родослава великом горе…
Закончил свой скорбный рассказ Клуд. Тихо, не шевелясь, сидела Аристея, глядя на вьющиеся струи речной воды, потом подняла глаза на Доброслава, взяла его бронзовую от загара руку в свои ладони, погладила её, сказала:
— Брат мой, ты напомнил о горе и моего рода… Как-то зимой в наши заснеженные леса вломились на мохнатых лошадях печенеги, сожгли селение, стариков и детей побили стрелами, оставшихся в живых мужчин, а их было с десяток, не больше, посадили в крытую деревянную повозку и подожгли. Мужья и братья горели заживо, но никто из нас, собранных в кучу девушек и женщин, не слышал их вскриков и стонов… А потом нас погнали через леса на разные торжища. Видишь, мне повезло…
— Да, Настя, — назвав её славянским именем, задумчиво промолвил Клуд, — а может статься, и Мерцану я когда-нибудь встречу… Может, ей тоже повезло, как и тебе… А, Настя?
— Все может быть… Пути Господни неисповедимы, Клуд, как говорят проповедники Христовой веры… Жди и надейся!
— Ждать?! А сколько можно? Надо спешить…
Глаза Доброслава сверкнули решимостью, на щеках появился румянец. Аристея залюбовалась им и невольно, сама не отдавая себе отчёта, в каком-то неудержимом порыве поцеловала Клуда.
Доброслав, кажется, засмущался более, чем Аристея, но потом справился со своими чувствами:
— Ну, мне надо идти…
— Посиди пока… — попросила древлянка. — Вот ты говоришь — спешить. А куда спешить?… Одно и то же везде: слезы, горе, кровь и муки. Ранее мне говорили, что у ромеев вера добрая, человеколюбивая, а вчера прочитал муж из божественной книги, а в ней такие слова, хорошо их запомнила: «Не думайте, что я принёс мир на землю; не мир пришёл я принести, но меч». Это Евангелие от Матфея. Тут сказано про христианского Бога. И ещё там говорится: «Ибо я пришёл разделить человека с отцом его, и дочь с матерью её, и невестку со свекровью её…» Как же?! И неужели так всегда будет?! — воскликнула в отчаянии женщина.