Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Спортивный журналист - Ричард Форд на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– «Я вошел в одинокие пустоши за глазами…»

Не успеваю добраться и до второй строчки, а Экс уже принимается покачивать головой, и я умолкаю, смотрю на нее, пытаясь понять, что не так.

Она выпячивает нижнюю губу, выпрямляется и сухо сообщает:

– Мне эти стихи не нравятся.

Я знал, что она знакома с ними и имеет на их счет твердое мнение. Она все еще остается категоричной мичиганкой, относится ко всему на свете с решительной серьезностью и огорчается, обнаружив, что прочему миру оная не свойственна. В жизни каждого мужчины должна присутствовать такая вот рослая, стремящаяся расставить все по своим местам женщина. Во мне нарастает, точно температура, ощущение неловкости. Наверное, чтение стихов над могилой мальчика – идея не из самых лучших.

– Так и думал, что ты их знаешь, – произношу я задушевным тоном близкого человека.

– Мне не следовало говорить «не нравятся», – холодно отвечает Экс. – Просто я им не верю, вот и все.

Это стихи о том, как сделать, чтобы каждый день – с его насекомыми, тенями, цветом женских волос – приносил тебе счастье, и я-то как раз верю им очень и очень.

– А я, читая их, думаю, что это мои собственные слова, – говорю я.

– Не уверена, чтобы то, о чем в них говорится, смогло сделать кого-то счастливым. Несчастным, конечно, не сделает, но и не более того. – Экс соскальзывает с камня, улыбается мне, – эту ее улыбку я не люблю, пренебрежительную, с поджатыми губами, как будто она считает, что я ничего ни в чем не смыслю, и находит это забавным. – Мне вообще иногда кажется, что никто больше быть счастливым не может.

Она засовывает руки в карманы плаща. Не исключено, что в семь у нее начинаются занятия, какой-нибудь семинар по проводке мяча, и сознание Экс уже готовится унестись далеко-далеко отсюда.

– А я думаю, что мы с тобой отпущены на свободу до конца наших дней, – говорю с надеждой. – Разве не так?

Экс оглядывается на могилу нашего сына – словно он слушает нас и услышанное может его смутить.

– Наверное.

– Ты и вправду собираешься замуж?

Я чувствую, что глаза мои округляются, как будто ответ мне уже известен. Внезапно мы обращаемся в брата с сестрой, в Гензеля и Гретель, замышляющих спасительное бегство.

– Не знаю. – Она легко поводит плечами, снова обретая сходство с девочкой, однако в движении этом покорности столько же, сколько и чего-либо другого. – Желающие взять меня в жены имеются. Хоть я, возможно, уже достигла возраста, когда в мужчинах нужды больше никакой нет.

– Может, тебе и стоит выйти замуж. Вдруг ты найдешь счастье.

Я, разумеется, и на секунду не верю в это. Я готов заново жениться на ней, вернуть ее жизнь в прежнее русло. Я скучаю по сладкой специфике брака, по его неколебимой устойчивости и наполненным ветром парусам. И Экс скучает по ним, я же вижу. Брак – то, чего обоим нам не хватает. И обоим придется теперь выстраивать его заново, потому что не осталось ничего, принадлежащего нам по праву.

Она покачивает головой.

– О чем вы с Поли говорили вчера? Мне показалось, что у вас появились мужские секреты, а меня к ним не подпускают. Очень неприятно.

– О Ральфе. Пол обзавелся теорией, что мы можем связаться с ним, послав почтового голубя на мыс Мэй. Хороший был разговор.

Экс улыбается, думая о Поле, которым владеет та же мечтательная дремотность, что и мной в свое время. Я никогда не думал, что эта особенность Пола нравится Экс, она предпочитала определенность Ральфа, поскольку в этом он походил на нее. Когда у него уже развился жестокий синдром Рея, он как-то сел в больничной койке и произнес в бреду: «Брак – дело чертовски серьезное, особенно в Бостоне» – Ральф вычитал это в «Бартлетте»,[5] которого часто просматривал, запоминая, а после воспроизводя цитаты. Мне потребовалось шесть недель, чтобы выяснить, чье это высказывание, – Маркаунда. К тому времени Ральф был мертв и лежал вот здесь. Экс цитата понравилась, как свидетельство, полагала она, того, что сознание мальчика работало даже в глубокой коме. Увы, с того времени и до самого конца слова эти стали своего рода девизом нашего с ней брака, заклятием, которое Ральф наложил на нас, сам того не ведая.

– Мне нравится твоя новая стрижка, – говорю я. Эта копна волос на затылке ей очень идет. Мы, можно считать, обо всем уже поговорили, но расставаться мне так не хочется.

Экс пальцами оттягивает прядь волос, скашивает на нее глаза.

– Я с ней на лесбиянку похожа, тебе не кажется?

– Нет.

Мне действительно так не кажется.

– Ну и хорошо. А то отрастила их такой длины, что даже смешно. Надо же было что-то делать. Дети, когда я вернулась домой, аж взвыли. – Она улыбается, словно поняв в этот миг, что дети становятся нашими родителями, а мы вновь обращаемся в детей. – Скажи, Фрэнк, ты себя старым не чувствуешь?

Она отворачивается, смотрит на кладбище.

– И зачем я тебе столько дурацких вопросов задаю, сама не знаю. Я сегодня ощущаю себя старухой. Наверняка потому, что тебе скоро исполнится тридцать девять.

Негр уже дошел до угла улицы Конституции и стоит, ожидая, когда светофор напротив новой библиотеки переключится с красного на зеленый. Фургон ремонтников испарился, зато на том же углу остановился желтый микроавтобус, из которого высыпали чернокожие приходящие служанки, крупные женщины в белых балахонистых одеяниях, они переговариваются, и большие продолговатые сумки покачиваются, свисая с их плеч. Женщины ждут, когда за ними приедут хозяйки. С негром они не заговаривают.

– Ох, разве это не самая грустная картина, какую ты когда-либо видел? – спрашивает, вглядываясь в них, Экс. – Она мне того и гляди сердце надорвет. А почему – не знаю.

– Я, ей-ей, старым себя ни капельки не ощущаю, – говорю я, обрадованный возможностью честно ответить на вопрос, да, глядишь, и совет неприметно подкинуть. – Голову надо теперь мыть немного чаще. Ну и еще, я иногда просыпаюсь, а сердце колотится черт знает как, – впрочем, Финчер Барксдейл уверяет, что ничего страшного тут нет. А я так и вовсе думаю, что это добрый знак. Своего рода напоминание: не медли – нет?

Экс продолжает вглядываться в служанок, они разбились на группки и все посматривают на улицу, по которой за ними приедут. Со времени развода в Экс развилась способность полностью отключаться от собеседника. Теперь она умеет разговаривать с человеком и находиться при этом в тысяче миль от него.

– Ты ко всему приспособиться можешь, – легко замечает она.

– Могу. Я знаю, закрытой веранды у твоего дома нет, но попробуй спать, распахнув все окна и не раздеваясь. Просыпаешься – и готова сразу выйти из дома. Я уже довольно давно так сплю.

Экс снова улыбается мне, поджав губы, снисходительно, – нет, не люблю я эту улыбку. Мы больше не Гензель и Гретель.

– Ты все еще навещаешь свою хиромантку, забыла, как ее зовут?

– Миссис Миллер. Нет, не так часто.

Не хочется признаваться, что я всего лишь вчера пытался увидеться с ней.

– Тебе не кажется иногда, что ты вот-вот поймешь все, что произошло, – с нами, с нашей жизнью?

– Время от времени. Я теперь отношусь к смерти Ральфа спокойно. Не думаю, что могу снова потерять из-за нее рассудок.

– Знаешь, – отводит взгляд Экс, – я этой ночью лежала в постели и мне казалось, что по комнате порхают летучие мыши, а закрывая глаза, видела только линию горизонта и длинную дорогу к ней на плоской пустой равнине – вроде накрытого для одного человека длинного обеденного стола. Ужасно, правда? – Она покачивает головой. – Может быть, мне следовало вести жизнь, больше похожую на твою.

Мелкое негодование вскипает во мне, хоть здесь и не лучшее для негодования место. Экс полагает, что моя жизнь праздничней, чем ее, в большей мере похожа на ярмарку, – и уж определенно в большей, чем я думаю. Возможно, ей захотелось снова сказать мне, что я должен был идти напролом и дописать роман, а не бросать все и становиться спортивным журналистом, что и ей самой следовало кое в чем вести себя иначе. Но это неверно, во всяком случае, в отношении меня, и она сама далеко не один раз думала точно так же. А теперь все представляется ей постаревшим и мрачным. Во всяком случае, одну черту ее характера наш развод изменил, – похоже, она стала не такой стойкой, какой была, и ее тревоги по поводу старости доказывают это. Я попробовал бы развеселить ее, если бы мог, но это один из тех талантов, которые я давным-давно утратил.

– Прости меня еще раз, – говорит она. – Просто я нынче кисну. Что-то в твоем уходе внушило мне мысль, что ты расстаешься со мной ради новой жизни, а мне она не светит.

– Надеюсь, что она ждет меня, – отвечаю я, – хоть и сомневаюсь. Надеюсь, что ждет и тебя.

Ничего на самом деле я не желал бы сильнее, чем новехонького красочного мира, который возьмет да и откроется мне сегодня, хотя и нынешнее положение вещей мне, в сущности, нравится. Я остановлюсь в «Пончартрейне», съем во вращающемся ресторане на крыше стейк «Диана» с салатом и увижу, как «Тигры» выбегают на поле. Сделать меня счастливым нетрудно.

– Тебе никогда не хотелось стать моложе? – задумчиво осведомляется Экс.

– Нет. И так хорош буду.

– А мне все еще хочется, – говорит она. – Глупо, я понимаю.

На это у меня ответа не находится.

– Ты оптимист, Фрэнк.

– Надеюсь. – Я улыбаюсь ей, точно добродушный поселянин.

– Конечно-конечно, – говорит она и, отвернувшись от меня, быстрым шагом уходит между надгробий, лицо ее обращено к белому небу, руки упрятаны глубоко в карманы плаща, как у любой девушки Среднего Запада, которая убегает прочь от удачи, чтобы вернуться уже обновленной.

Я слышу, как колокола Святого Льва Великого отбивают шесть часов, и по непонятной причине проникаюсь уверенностью, что увижу ее не скоро. Что-то закончилось, а что-то начинается, но, хоть вы меня убейте, сказать, какие такие «что-то», я не могу.

2

Все, что нам, в сущности, требуется, – это дотянуть до дня, когда прошлое ничего уже в нас объяснить не сможет, – и жить дальше. Чья предыстория способна раскрыть столь уж многое? На мой взгляд, американцы придают своему прошлому как средству самоопределения слишком большое значение, а это может грозить смертельной опасностью. О себе могу сказать следующее: читая роман, я неизменно впадаю в уныние (иногда попросту пропускаю эти куски, иногда закрываю книгу и больше к ней не притрагиваюсь), как только автор с лязгом открывает всенепременный рундук Дэви Джонса,[6] в котором хранится прошлое его героя. Давайте смотреть правде в глаза: почти всякое прошлое никакой драматичностью не блещет, ему следует отпускать нас на свободу, как только мы поймем, что готовы к этому (верно, впрочем, и то, что к этой готовности каждый из нас приходит до смерти перепуганным, чувствующим себя голым, как змея, и не знающим, что сказать).

Собственную мою историю я представляю себе как почтовую открытку – на одной ее стороне картинка, то и дело меняющаяся, на другой не написано ничего сколько-нибудь интересного или запоминающегося. Как всем нам известно, человек с легкостью отрывается от своих корней и истоков, и не по какому-то злому умыслу, а просто его отрывает сама жизнь, судьба, вечное притяжение настоящего. Отпечаток, который оставляют на нас родители и прошлое в целом, слишком, по-моему, приукрашен, поскольку в какой-то миг мы становимся людьми цельными, стоящими на своих ногах, и изменить нас ни к лучшему, ни к худшему не способно ничто, и потому давайте будем думать о том, что нас ждет.

Я был рожден для заурядной современной жизни в 1945-м – единственный ребенок благопристойных родителей, лишенных необщепринятых взглядов или особого интереса к месту, которое они занимают в континууме истории, двух обычных людей, плывших по течению жизни и ожидавших, как многие в то время, неведомо чего без устрашающей веры в собственную значимость. По-моему, происхождение самое достойное.

На свет оба появились в сельской Айове, а поженившись, покинули родные фермы под Кеотой, много ездили по стране и, наконец, осели в Билокси, штат Миссисипи, где отец нашел связанную с обшивкой судов стальным листом работу в судостроительной компании «Инголлс», выполнявшей заказы военно-морского флота, на котором он служил во время войны. За год до того родители жили в Сисеро (чем занимались, я толком не знаю). Еще годом раньше – в Эль-Рино, Оклахома, а перед тем в Дэвенпорте, где отец работал кем-то на железной дороге. Честно говоря, в профессии его я не уверен, хотя о нем самом воспоминаний сохранил достаточно: высокий, поджарый мужчина с заостренным лицом, светлыми, как у меня, глазами и романтически вьющимися волосами. Бывая по делам в Дэвенпорте и Сисеро, я пытался увидеть его в этих городах. Результат получился странный. Он не был человеком – во всяком случае, на моей памяти, – для которого там нашлось бы место.

Помню, как отец играл в гольф, иногда я в жаркие дни билоксийского лета сопровождал его на плоское поле. Коричневатое, выцветшее, излюбленное офицерами запаса, оно принадлежало военно-воздушной базе. Мы покидали дом, чтобы мама смогла получить день в собственное распоряжение – сходила в кино, в парикмахерскую или посидела дома, читая киношные журналы и дешевые романы. Игра в гольф представлялась мне в то время самой печальной из пыток – даже мой бедный отец, похоже, не получал от нее большого удовольствия. Строго говоря, он не принадлежал к числу тех, кто интересуется гольфом, ему, скорее, должны были нравиться автомобильные гонки, а за эту игру он взялся и относился к ней всерьез потому, наверное, что она для него была мерилом жизненного успеха. Помню, как мы стояли с ним, оба в шортах, на стартовой площадке, глядя на длинный, обсаженный пальмами фарвей, за которым виднелась причальная стенка и Залив,[7] как он, взглянув на флажок фарвея, поморщился, как будто тот был крепостью, которую ему придется осаждать, хоть и не хочется, и спросил у меня: «Ну, Фрэнки, как по-твоему, смогу я попасть в него с такого расстояния?» И помню мой ответ: «Сомневаюсь». Он потел на жаре, курил сигарету и – ясно помню это – смотрел на меня не без изумления. Кто я такой? Что у меня на уме? Думаю, такие вопросы нередко приходили ему в голову. Взгляд его говорил не о робости, нет, то был взгляд глубочайшего удивления и покорности судьбе.

Отец умер, когда мне было четырнадцать, и после его смерти мать отдала меня в так называемую «военно-морскую академию», на деле бывшую маленькой военной школой под Галфпортом, называвшейся «Сосны Залива» (мы, кадеты, переименовали ее в «Сиротские сосны»), – я против этого никаких возражений не имел. Собственно говоря, мне даже нравилась военная выправка, которой от нас там требовали, думаю, некая праведная часть моей натуры уважает – самое малое – видимость прямоты, если не ее саму, и обязан я этим школе. Положение в «Сиротских соснах» я занимал не то чтобы высокое, но несколько выше среднего, поскольку большинство кадетов попадало туда либо из распавшихся богатых семей, либо потому, что от них отказались родители, либо совершив кражу или поджог, после чего родным удавалось добиться, чтобы их отправили не в исправительную школу, а вот в эту. Впрочем, другие ученики ничем, казалось, особенным от меня не отличались – обычные мальчики со своими тайнами, невежеством, низкими страстями, относившиеся к школе как к чему-то, что следует перетерпеть, и оттого привязанностями не обзаводившиеся. Мы словно чувствовали, что долго здесь не пробудем, уйдем в самый неожиданный миг, – нередко это происходило среди ночи – и не хотели ни с кем связываться. А может быть, ни один из нас не желал в дальнейшей жизни водиться с людьми, пережившими то, что переживали в то время мы.

От школы у меня сохранились воспоминания о жарком, окруженном редкими соснами строевом плаце, о флагштоке, под которым лежал якорь, о мелком застойном озере, где я учился ходить под парусом, о зловонном пляже и шлюпочном сарае, о покрытых коричневой штукатуркой душных учебных корпусах и белых, пропахших швабрами казармах. Преподавали в школе отставные мичманы, учителя из них получились так себе. Среди них был даже негр, Бад Симмонс, тренировавший нашу бейсбольную команду. Возглавлял школу старый капитан, служивший еще в Первую мировую войну, адмирал Лежье.

В увольнительные нас отпускали группками, рейсовыми автобусами мы добирались по Первой автомагистрали до городков на побережье Залива, заглядывали в кондиционированные кинотеатры и мексиканские закусочные или околачивались в наших коричневых мундирах вблизи авиабазы «Кислер» по горячим, посыпанным песком парковкам стриптиз-баров, стараясь подловить настоящего военнослужащего, который согласится купить для нас выпивку, и чувствуя себя обездоленными и нашей молодостью, не позволявшей нам самим войти в бар, и скудостью средств – приобрести на них что-либо стоящее было невозможно, только растранжирить на какую-нибудь ерунду.

На каникулы я возвращался домой в Билокси, в бунгало моей матери, и время от времени встречался там с ее жившим неподалеку братом Тедом, он заезжал повидаться со мной, возил меня в Мобил, в Пенсаколу, но разговаривали мы с ним очень мало. Быть может, судьба мальчиков, чьи отцы умерли молодыми, в том и состоит, что сами они молодыми никогда – даже формально – не бывают; их юность – это просто короткий сон, недолгая прелюдия взрослой жизни.

Весь мой личный спортивный опыт я приобрел там, в «Сиротских соснах». Пытался играть в школьной бейсбольной команде, которую возглавлял тренер Бад Симмонс, негр. Для своих лет я был довольно высок – хотя теперь стал ближе к норме, – и обладал долговязой, длиннорукой, разболтанной грацией прирожденного бейсболиста. Однако хорошо играть так и не научился. Всегда словно бы видел себя со стороны – делающим то, что мне велели. А этого довольно, чтобы ты ничего не мог делать хорошо или полностью. Я пал жертвой моей врожденной ироничности, никакой полезной цели она не служила, но обращала меня в мечтательного всезнайку, трусоватого и скрытного – мальчишку, которому самое место в заведении вроде «Сиротских сосен». Бад Симмонс лез ради меня из кожи, научил, к примеру, бросать мяч с любой руки, что я с удовольствием и проделывал, однако и это нисколько мне не помогло. По его словам, беда моя состояла в том, что я неспособен «отдаться» чему-либо, и я прекрасно понимал, что он имеет в виду. (Ныне я изумляюсь, встречая спортсменов, которые, будучи вполне зрелыми людьми, еще и «отдаются» своему спорту. Случается такое нечасто, но это дорогого стоящий дар нашего непростого Бога.)

С матерью я в те годы встречался не часто. И это не представлялось мне чем-то из ряда вон выходящим. То же самое должно было происходить с тысячами из нас, рожденных в 1945-м, да и с детьми столетий более ранних. В те дни казались странными, скорее, дети, которые встречались с родителями слишком часто и узнавали их лучше, чем те, быть может, хотели. Я виделся с матерью, когда у нее имелась возможность увидеть меня. Останавливался, приезжая из школы, в ее доме, и мы с ней вели себя, как друзья. Она любила меня – насколько была на это способна в ее переменившемся положении. И наверное, ей понравилось бы жить поближе ко мне. Уверен, понравилось бы. Возможно, однако, что она была такой же дремотной мечтательницей, как я, и просто не понимала, что для этого следует сделать практически. Я, например, уверен, она никогда не думала, что отец может умереть, как я никогда не думал о возможной смерти Ральфа, а он умер. Ей было всего лишь тридцать четыре года – маленькая темноглазая женщина с более смуглой, чем моя, кожей, всегда поражавшая меня способностью удивляться тому, как далеко она заехала от родных мест, – мысли об этом поглощали ее больше, чем какие-либо другие. Мать, как и любого человека, приводила в смятение жизнь, которую она вела, однако в смятении этом не было ни озлобления, ни корысти, присущих, быть может, даже отцу, впрочем, об этом мне ничего не известно. Думаю, матери не давали покоя опасения, что ей придется вернуться в Айову, а она этого нисколько не хотела.

В конечном счете она нашла в большом, называвшемся «Буэна Виста» отеле Миссисипи-Сити место ночной регистраторши и познакомилась там с чикагским ювелиром Джейком Орнстайном, а спустя несколько месяцев вышла за него замуж и перебралась в Скоки, штат Иллинойс, – там и жила, пока не умерла от рака.

Примерно в то же время я благодаря «Сиротским соснам» получил от СВПОРВ, Службы вневойсковой подготовки офицеров резерва Военно-морских сил, стипендию для обучения в колледже и по чистой случайности поступил в Мичиганский университет. Идея ВМС состояла в том, чтобы направлять своих резервистов по самым разным путям, – ни один из нас не попал туда, куда хотел, – другое дело, что я и не помню, куда хотел попасть, знаю только, что в какое-то другое место.

Помню, как я навещал мать в Скоки, приезжая из Анн-Арбора приятно пахнувшим поездом Нью-Йоркской центральной, – проводил у нее уик-энд, бессмысленно слоняясь по странному, похожему на ранчо дому с пластиковыми чехлами на мебели и двадцатью пятью часами на стенах, внушая себе, что мне здесь хорошо и уютно, и стараясь вести чинные разговоры. Дом находился в еврейском предместье города, с которым меня ничто не связывало. Джейк Орнстайн, родившийся на пятнадцать лет раньше моей матери, был человеком вполне приятным, жизнь с ним и с его сыном Ирвом давалась мне легко – легче, по правде сказать, чем с мамой. Она говорила, что, по ее мнению, мой колледж – «одна из лучших школ», – однако обходилась со мной, как с племянником, которого не очень близко знает, рядом с которым ей немного тревожно, хоть она и любила меня. (На окончание школы мать – к тому времени уже перебравшаяся в Скоки – подарила мне домашнюю куртку и трубку.) Я, со своей стороны, все приглядывался к ней и выдерживал дистанцию. Уверен, мы оба старались сблизиться на каком-то новом уровне и оба обрадовались бы, увидев, как легко мы сошлись. Однако маме приходилось нагонять свою живо уходившую вперед жизнь, и я стал для нее человеком из прошлого, но не винил ее за это, не ощущал себя брошенным, не питал недовольства.

В конце концов, какой была ее жизнь? Хорошей, плохой, и той и другой поочередно? Долгой дорогой, идя по которой она надеялась не стать слишком несчастной? Она-то знала это. Но только она. Я же судить о жизни, почти неведомой мне, не склонен, – в частности, и потому, что моя сложилась удачно. Лучше всего я знал в ту пору, да и сейчас знаю, собственную жизнь, с которой мне – когда мама вышла за Джейка Орнстайна – страх как захотелось найти общий язык. Я уверен, что они жили счастливо, что я очень любил мою мать – насколько мог любить, почти ничего о ней не зная. Когда она умерла, я еще учился в колледже. Я приехал на похороны, помог нести ее гроб, просидел вторую половину выходного дня в доме Джейка с его и ее друзьями, стараясь понять, что успели дать мне родители, пока были живы («чувство независимости», к такому выводу я пришел). А ближе к ночи сел на поезд и навсегда покинул ту жизнь. Впоследствии Джейк переселился в Финикс, женился снова и тоже умер от рака. Мы с Ирвом несколько лет переписывались, однако с течением времени потеряли друг друга из вида.

Выглядит ли моя жизнь необычной? Кажется ли странным, что у меня нет длинной, многоступенчатой семейной истории? Или списка неприятностей и неприязней – инвентарного перечня невзгод и ностальгий, претендующего на то, чтобы все объяснить – или все испортить? Возможно, я не в то время родился. А может быть, мой путь, с какой стороны на него ни взгляни, лучше прочих, да на самом-то деле, это путь большинства из нас, а остальных не слушайте, они врут.

И все-таки. Задавался ли я когда-нибудь вопросом: что сейчас подумали бы обо мне родители? О моей профессии? О разведенном муже, отце, который гоняется за юбками? О взрослом человеке, идущем по жизни к смерти?

Бывало. Но всегда ненадолго. Право же, если я и думаю об этом, то думаю так: скорее всего, они одобрили бы все мои поступки – в частности, решение забросить писательство и заняться чем-то, что наверняка представлялось им более практичным. Они отнеслись бы к этому так же, как я: бывает, что-то складывается и к лучшему. Такой образ мыслей позволяет мне вести интересную, пусть и не простую взрослую жизнь.

* * *

К 9.30 мне удалось почти покончить с несколькими мелкими делами, которые следовало переделать, прежде чем я заберу Викки и поеду в аэропорт. Обычно в их число входит и кофепитие с Бособоло, моим жильцом, слушателем городской Семинарии, мне оно доставляет большое удовольствие, однако сегодня не состоялось. За кухонным столом мы с ним обмениваемся мнениями по разным предметам, например, усугубляется ли блаженство спасенных страданиями проклятых, – он придерживается в этом вопросе католической точки зрения, я нет. Ему сорок два года, он из Габона, угрюмоликий адепт ничем не ограниченной веры. Я обычно отстаиваю деятельную жизнь, но не питаю ни малейших иллюзий насчет того, чего могу этим добиться.

Зачем было брать жильца? Чтобы оградить себя от страшного одиночества. Зачем же еще? Безучастные звуки шагов другого человека, раздающиеся в пустом во всех иных отношениях доме, особенно если человек этот – живущий в твоем мезонине африканский негр ростом в шесть футов пять дюймов, способны доставить немалое утешение. Впрочем, нынешним утром он ушел по своим делам рано, я видел в окно, как он шагает по Хоувинг-роуд, точно направляющийся к школе продавец Библий, – белая рубашка, черные брюки, сандалии на толстой подошве. Он сказал мне, что был в Габоне сыном царя своего племени – нвамбе; впрочем, я не знаю ни одного африканца, который таковым не был. У него, как и у меня, есть жена и двое детей. Мы оба пресвитериане, правда, я не очень хороший.

Другими делами были обычные телефонные звонки. Первый в журнал, моему редактору Ронде Матузак, накопавшей слухи, согласно которым в детройтской команде не все обстоит благополучно, – а это чревато проблемами. На совещании редакторов было решено, что мне следует попробовать разнюхать, что там к чему, и написать об этом статью. Спортивные журналы наживают изрядные деньги на подобного рода неладах и просто на отъявленном вранье, но мне они не так чтобы интересны.

Ронда разведена, живет с двумя котами на одной из Западных Восьмидесятых, в большой, на целый этаж, квартире с темными стенами и высокими потолками и вечно пытается зазвать меня на обед (только я и она) в ресторан, скажем, «У Виктора» или затащить после работы на какую-нибудь вечеринку. Впрочем, если не считать одного мучительного вечера вскоре после моего развода, мне всегда удается ограничиться выпивкой на Центральном вокзале, после чего я сажаю ее в такси, а сам спешу на Пенсильванский и еду домой.

Ронда – высокая, кожа да кости, пепельная блондинка сорока без какой-то малости лет со старомодной фигурой девушки из кордебалета, но с лицом, как у скаковой лошади, и громким, не очень приятным голосом. (Даже если выключить свет, никакой иллюзии создать не удастся.) Когда я развелся, все какое-то время казалось мне исполненным глубочайшей иронии. Заботы и тревоги других людей представлялись забавными, я посмеивался над ними в моем ночном уединении, и мне становилось немного легче.

Ронда помогла мне справиться с этим, продолжая приглашать меня на обеды и оставляя на моем столе записки, уверявшие, что «всякая утрата относительна, Джек», или «никто еще не умирал от разбитого сердца», или «лишь молодые умирают безгрешными». И как-то вечером я согласился пообедать с ней – в «У Мэллори» на Западной Семидесятой, – и кончилось тем, что мы оказались в ее квартире, сидели лицом друг к дружке в креслах, спроектированных выпускником «Баухауза», и я печально перебирал свои страхи, столь многочисленные, что мне казалось, будто они со свистом вылетают из отдушин, по которым в квартиру подавался теплый воздух, и кружат по комнате, точно темный мистраль. Надо бы пройтись по улице, продышаться, сказал я, и Ронде хватило тактичности, чтобы поверить: все дело в том, что мне никак не удается приспособиться к одинокой жизни, а вовсе не в том, что я по какой-то причине до жути боюсь оставаться с ней наедине. Она проводила меня вниз по лестницам, дошла со мной до темного, ветреного ущелья Вест-Энд-авеню, там мы постояли на краю тротуара, обсуждая излюбленную тему Ронды – историю американской мебели, а затем я поблагодарил ее, влез, ощущая себя беженцем, в такси и понесся по Тридцать третьей к безопасности электрички на Нью-Джерси.

Я не стал говорить Ронде о том, что и доныне осталось правдой: когда я один, мне не по силам находиться в Нью-Йорке после наступления темноты. Я просто не в состоянии выносить ночной, искрящийся Готэм.[8] Огни баров деморализуют меня, яркие посверки такси, со свистом несущихся по Пятой авеню или вылетающих из туннеля Парк-авеню, подавляют, нагоняют панику и ощущение угрозы. Я чувствую себя брошенным на произвол судьбы, когда расфуфыренные редакторы и их подчиненные покидают свои манхэттенские офисы и устремляются на свидания, идиотские софтбольные матчи, халявные коктейли. Я не выношу осложнений, меня тянет к чему-то чисто показному, простецкому – к уютной, псевдоколониальной площади шаблонного Хаддама; к облакам нью-джерсийского табачного дыма, которые вырываются в сумерках из окон высокого офисного здания вроде моего; к мучительности ночного возвращения на поезде в мой далекий дом. То, что в ту ночь мне пришлось терпеть Ронду, которая на протяжении трех кварталов «выгуливала» меня, провожая до поперечной улицы, где легко ловилось такси, было уже достаточно плохо, но еще хуже стало потом, когда я ехал в лязгавшем, подскакивавшем такси к вокзалу и метался на заледеневших ногах вверх и вниз по эскалаторам, уносившим меня от Седьмой, а весь город тянулся ко мне и стискивал меня, точно бледная рука мертвого водителя лимузина.

– Что ты сидишь там отшельником, Баскомб? – громче обычного спрашивает сегодня утром по телефону Ронда. Сторонница равноправия, она обращается к людям только по фамилии, как будто мы все в армии служим. Я никогда не пожелал бы женщину, которая называет меня Баскомбом.

– Очень многие люди живут там, где им самое место, Ронда. Я один из них.

– Ты же талантливый человек, ей-богу. – Она пристукивает карандашной резинкой по чему-то твердому, лежащему или стоящему рядом с телефоном. – Я ведь читала твои рассказы. Они очень, очень хороши.

– Спасибо.

– Ты никогда не думал написать еще одну книгу?

– Нет.

– А стоило бы. Тебе надо перебраться сюда. По крайней мере, пожить здесь какое-то время. Сам бы все понял.

– Что именно?

– Что здесь не так уж и плохо.

– Я предпочитаю чудесное не такому уж и плохому, Ронда. А тут его более чем достаточно.

– В Нью-Джерси.

– Мне здесь нравится.

– Нью-Джерси – это задняя стенка старого радиоприемника, Фрэнк. А тебе нужен запах роз.

– Они растут у меня во дворе. Я позвоню тебе, когда вернусь, Ронда.

– Отлично, – громко отвечает Ронда и выдыхает в трубку клуб дыма. – Не хочешь сделать ставку, пока еще есть время?

В редакции у нас существует бейсбольный тотализатор, которым заправляет Ронда, в этом году я уже спустил с его помощью кое-какие деньги. Хороший способ скоротать сезон.

– Нет. Я буду пассивным наблюдателем.



Поделиться книгой:

На главную
Назад