По дорогам идут машины
В настоящее издание, кроме рассказов, удостоенных Сталинской премии включены рассказы «Библиотекарша», «Поддубенские частушки».
ВЕСНА
Еще в детстве я любила сидеть у открытого окна и слушать, как засыпает улица.
В избе горит свет, мама ходит, гремя ведрами, а на улице вечерняя тишина.
Вот и сейчас я сижу у окна, и герань с дырявыми листьями стоит на подоконнике, и занавеска ластится о плечо, и напротив в своем палисаднике ходит крестная и палкой затворяет ставни.
Наискосок, через дорогу, светятся окна правления. Собрание кончилось: слышно, как хлопает дверь, как на крыльце смеются и разговаривают люди и расходятся в разные стороны.
Я сижу и слушаю, и горьковатый ветер изредка залетает к нам в горницу, и листья герани отворачиваются от него.
Вот поднялся по ступенькам батя и затопал ногами, сбивая грязь с сапог, и по тому, как топали его ноги, я догадалась, что он сейчас сердитый. Батя вошел в горницу, молча сел на лавку и достал из кармана пол-литра. Мама вздохнула и спустилась в подполье за огурцами.
В клетчатом платке, хоронясь от грязи, как кошка, прошла домой Лелька — ветеринарша. Раньше она надевала свой клетчатый платок по праздникам да на беседы, а последнюю неделю почему-то не снимает его с головы. Она прошла, разговаривая с девчатами, и я расслышала, что батю сегодня сняли с председателей.
Я взглянула на него украдкой.
Он налил вина в граненый стакан, выпил, понюхал хлеб, еще выпил.
А мама стоит у стола, спрятав руки под передник, и глядит на него скорбными глазами.
— Газету! — сказал батя. — Всем слухать!
У него давняя привычка: когда выпьет — читать вслух газету, все равно какую, новую или старую. А мы с мамой должны слушать и не перебивать.
Вот и сейчас, снял он газету с круглого столика, вздел очки и, подсев к лампе, начал читать: «Первый много лет был… был… лидером реакционной партии… партии… «минсейто»…
— Ясно? — спрашивает батя, бодливо нагибая седую голову и глядя поверх очков.
— Ясно, кормилец, ясно, — отвечает мама, меряя глазами, сколько еще осталось в бутылке.
— А тебе… ясно?
— Ясно, батя, — отвечаю я и слушаю, как по улице идут ребята и голоса их разлетаются во все стороны. Ребята разговаривают и вдруг, все разом, как по команде, начинают смеяться на всю улицу. Вот они разошлись, затихли, и я поняла из их разговора, что новым председателем будет Васька, сын Карпа Савельича.
— Ясно? — доносится до меня, и я отвечаю:
— Ясно, батя, — а сама думаю о том, что теперь председателем будет тот самый Васька, что смеялся на улице. Неделю назад он воротился из армии, и Савельич тогда чуть не целый день ловил во дворе курицу.
Васька — парень маленький, с меня ростом, ничего в нем нет интересного, лицо простое, кость широкая. Нос у него глядит кверху, подбородок — тоже, словно провели ему по лицу ладонью снизу вверх, так оно у него и осталось. Парень он несамостоятельный: как-то раз до войны забрался на крышу крестной моей, стал кричать в трубу страшные слова, будто домовой. Крестная тогда у печи стояла, так чуть ума не решилась. Какой из него председатель?..
Батя почитал еще немного, а потом заснул, и мы пошли спать. Я долго ворочалась в постели, у меня болела голова, из-за этого я и на собрание не ходила. Наконец согрела голову и заснула глубокой ночью. И сразу, мне показалось — как только я заснула, постучали в ставень.
— Что они, ошалели, полуношники! — поднялась мама.
Оказывается, меня вызывали в правление. Я собралась и побежала.
В тесной комнате правления собралось много народу. На батином месте сидел Василий Карпович, как теперь все величали его. Когда я вошла, девчата тихонько засмеялись: видно, лицо у меня было заспанное. Вошел прицепщик соседней бригады дядя Иван. Был он в галошах, и из-под шинели виднелись исподники в розовую полоску.
— Здравствуйте, — сказал Василий Карпович дяде Ивану. — Раздевайтесь.
Девчата снова засмеялись.
— Чего же ты спать не даешь? — сказал дядя Иван, прислонившись к двери. — Новая мода — среди ночи людей собирать.
Потом пришла Паша, трактористка из МТС, свежая, словно и спать не ложилась.
— Все? — спросил Василий Карпович.
— Все, — ответил большой и широкий Леша из моей бригады, осторожно протискиваясь в двери. — Давай только короче.
— Ладно, коротко, — сказал Василий Карпович. — Почему мы плохо сеем, товарищи? Почему в день даете по полнормы? Чего вы дальше думаете? А? До июня сеять? Да? А в январе хлеб собирать? А ну, скажите? Разбудите-ка Тамарку.
Сперва молчали, потом стали говорить все подряд, и говорили больше часа, сперва дельное, а потом ругались, и мне попало. И больше всех ругал меня отец Василия Карповича — Савельич, который и сам-то работает в моей бригаде. Ему лет за шестьдесят, он сам захотел работать с комсомольцами, а теперь, на-ка вот, ругается. За меня заступился Леша, и все перепуталось, стали не о работе говорить, а людей перебирать.
Я хотела сказать, что вся беда в моей бригаде состоит в том, что слаба дисциплина, что обязательно двое-трое на работу не выходят, а на нашем деле должен быть людей полный комплект. Хотела я сказать все это, но меня начали перебивать, я сбилась и села.
— Хватит, — сказал Василий Карпович. — Ничего у вас не понять. Скажи-ка ты, дядя Иван.
Дядя Иван запахнулся в шинель и задумался.
Недавно о нем писали в районной газете, и с тех пор он стал сам на себя удивляться.
— Вот, ребятишки, дело какое, — начал он, подумав. — Нюшка со своими комсомольцами, конечно, плохо работает. Пока ейный батька был председателем, неловко это было говорить, а теперь сказать надо. Слабо они руками шевелят, слабо поворачиваются… А потом тут с этой нормой чего-то неладно. Вот, к примеру, наша бригада на Косом клину сеет, нам норма выведена сорок две минуты на гектар, час двадцать четыре на два, так и далее… А ихняя бригада на буграх работает выборками, трактор кривуляет, разворачивается каждую минуту, ровно козулю пляшет, — норма какая выведена? Норма — обратно сорок две минуты на гектар, так и далее…
Издали донесся долгий двойной гудок паровоза. За стеной закричал петух, и все засмеялись, потому что поняли, что петух спросонья спутал гудок с кукареканьем.
— Ну, ладно зубы скалить, — сказал дядя Иван. — Вот, значит, сорок две минуты на гектар… И я так думаю, надо Нюшке своих девчат покрепче держать и норму им немного скинуть.
— Не туда ты гнешь, дядя Иван, — сказал Василий Карпович. — Что у вас нормы одинаковые, это плохо. Разбудите-ка Тамарку. Мы на Косом клину норму повысим…
Поднялся шум. Но Василий встал, начал говорить, и все стихли. Говорил он недолго, но дельно, словно все дела в нашем колхозе ему известны. А закончил так: «В пять часов утра всем быть на поле, как из пушки. Хоть полные сутки ездить, а чтобы дневное задание выполнять. Нюша правильно хотела сказать, да запуталась. Я сам за нее скажу: чтобы к пяти часам бригада была на поле вся. Вот так. А к комсомольцам я сам с утра выйду, помогу. Посмотрю, в чем дело».
— Нужен ты нам, — сказала Паша. И когда мы вышли на улицу, я сказала ему, что нам нечего помогать, что бригада дяди Ивана на гладком месте не много больше нас делает.
— А нас на буксир никто еще не брал, и никому брать не дадим, — добавила Паша.
— Ну, ладно, — отвечал Василий Карпович, — пойду к дяде Ивану, коли вы такие гордые. А вам, Нюша, чтобы через два дня нагнать график. Как из пушки.
Он отошел, я позвала своих ребят и Савельича, и мы тут же на дороге уговорились — спать не ложиться, пойти поесть и сразу выходить на работу.
Как нарочно, с самого начала дело у нас не клеилось. Что-то случилось с натиком, и Паша даже плакала. Потом увидали, что на одном участке недопахано. В общем работа наладилась только с полудня.
В воскресенье в первый раз мы засеяли больше, чем дядя Иван со своими ребятами. Работали примерно до шести, девчата затеяли беседу и к вечеру разошлись, только Паша на все притихшее поле гремела ключами возле трактора, и ее девятилетний брат Гараська вертелся у нее под руками. Я замерила работу и подошла к ним.
— Давай, Панька, кто первый свечу завернет, — предложил Гараська.
— Забери его, Нюша, — попросила Паша, — липнет целый день, как муха…
Я посулила Гараське поиграть на патефоне, и мы с ним отправились в деревню.
Оттого ли, что день выдался ясный и веселый первый раз за всю весну, или оттого, что мы наработали больше дяди Ивана, — всходить на пригорок было легко, словно после купанья. Мы вышли на вершину холма, и стали видны далеко во все стороны просторные поля, большая дорога, деревня. За лесом, прямо на земле, лежали густые облака, а над головой небо было чистое, без пятнышка, и светилось таким синим светом, что на него больно было глядеть, и грачи в этом лучистом небе казались черными, как уголь.
— Давай кто первый на одной ножке до шоссе доскачет, — сказал Гараська.
Я согласилась, но заметила Василия Карповича и не поскакала.
Он шел по большой дороге в шинели нараспашку, в кепке и прохудившихся перчатках. Он увидел нас и остановился у развилки. Мне подумалось, что он знает уже, сколько мы наработали, и хочет похвалить моих девчат.
Гараська сорвался с места и полетел под горку, словно его выстрелили из рогатки. Я тоже не вытерпела и побежала.
— У меня к вам разговор, — сказал Василий Карпович, когда я остановилась, переводя дух, и по тому, что он стал называть меня на «вы», я сразу поняла, что он будет сейчас за что-то выговаривать. И мне стало досадно, что я побежала к нему, как маленькая…
— Вы в курсе того, — продолжал Василий Карпович, — что на вашем участке забраковано шесть гектаров вспаханной земли?
Я сказала, что в курсе.
— На три пальца недопахано. Куда же вы смотрите? Вы же комсомолка. Вы понимаете, что значит шесть гектаров перепахивать?
Я сказала, что понимаю. Но Василий Карпович все перепутал. Старший агроном забраковал участок, который обязана была проверять не я, а Тамарка, и я была ни при чем. Мне стало так обидно все это, что я закусила губу и смолчала, потому что, если бы начала оправдываться, обязательно разревелась бы. Так и укорял он меня всю дорогу за то, что мы сами вызвались организовать комсомольский контрольный пост и ничего не делаем, работаем спустя рукава, а я шла, и было мне до смерти обидно, что он укоряет и называет меня на «вы». А потом, когда я увидела, что Гараська, мальчонка, жалеет меня и смотрит как на больную, мне стало невмоготу молчать.
— Видно, заело вас, что мы сегодня больше ваших подшефников насеяли, — сказала я, — вот вы и начали честить!
— Глупо вы говорите! — ответил он.
— Как могу, так и говорю. Вы, Василий Карпович, председатель без году неделя, так вместо того, чтобы в перчатках ходить, разобрались бы сперва.
Он мне ответил. Но мне неохота и говорить, что он мне ответил.
— А вы не пугайте, — сказала я. — Это вам не крестную через трубу пугать.
Тут мы дошли до правления, и Василий Карпович велел зайти. Я зашла — чего мне! И Гараська зашел.
Василий Карпович скинул перчатки и смаху бросил их на стол.
«Ишь, как его разобрало!» — подумала я.
— Так вот, в последний раз я вам… — начал Василий Карпович, но тут зазвонил телефон.
— Да… да… — закричал Василий Карпович и подул в трубку. — Из райкома? Да. Знаю. Не шестнадцать, а шесть. Да. Шесть гектаров. Ну, и что же? Исправим. Что? Громче говорите, ничего не слыхать!
Василий Карпович снова подул, словно остужая: трубку.
— Кто? Я? Я виноват. Ну и что ж, что хозяин! Бывает, и хозяин виноватый. Что? Вот с работой полегчает — приеду… Ничего не слыхать. Закрой-ка двери… — это он сказал Гараське, а после долго разговаривал и размахивал порожней рукой.
Потом он вложил трубку в дужку и забыл снять руку с телефона. Он сидел и думал, а перчатка его свисала со стола, и я почему-то вспомнила, что живет он вдвоем с батькой, и в избе у них всегда не прибрано, и пол не мыт, почитай, с рождества. И вспомнила я еще, как его батька, когда он приехал из армии, сам бегал по двору и ловил курицу.
«Дурная я все ж таки, — подумалось мне, — надо было смолчать».
— Ну, ступайте, — сказал Василий Карпович, все еще не отвязавшись от своей думы.
Надо бы итти, а я стояла.
— Ты не сердись, — подумав, сказал Василий Карпович. — Коли ты комсомолка, во все углы глядеть должна. Каждый день должна работать, как сегодня работала.
— Василий Карпович, у вас перчатки прохудились, — сказала я и сама удивилась, зачем это я сказала.
— Где? — Василий Карпович поглядел на перчатку и усмехнулся. — Чего ж! Не на панели гулять.
— Давайте я вам заштопаю.
— Не надо. На что мне! Ты на работе прорехи штопай…
Мне совсем стало совестно, и надо было бы уйти, а я опять сказала: «давайте», как будто мне без этих перчаток и на свете не жить.
— Ну, на, коли хочешь!
Я взяла, и мы с Гараськой пошли домой.
Через час ко мне пришли девчата и стали уговаривать итти с ними к дяде Ивану, на беседу. Я захватила заштопанные перчатки и пошла, хотя поясницу ломило от усталости. У дяди Ивана самая просторная изба, и беседы чаще всего мы затевали в его горнице. Жена его, Лукерья Ильинична, моя крестная, встретила нас ласково, но когда узнала про беседу, сразу осерчала.
— Не пущу, — сказала она, — убей меня бомба, не пущу. И как это мой вам дозволил?
Я стала уговаривать крестную, а девчата, не теряя времени, начали вытаскивать за перегородку стол, кровать, комод…
— Не туда ставите, лошади! — шумела крестная. — Как же я теперь за кринкой к полке подойду? Ладно, придет сам, пускай ужинать собирает, когда так. Я сейчас к соседям сидеть уйду, когда так. А стол боком заверните, он так в дверь не пройдет…
Мы все вынесли, и в горнице стало совсем пусто, только волнистое зеркало, висевшее над комодом, как-то нескладно покосилось на стене, и испуганный таракан метался под зеркалом. Мы вымыли пол, заколотили изнутри наполовину окна досками, чтобы люди, прислоняясь, невзначай не выдавили стекла, нацедили полную бочку свежей воды — пить, набросали в сенях соломы.
— Куда вы столько ламп нанесли!? — шумела крестная. — Избу спалить хотите?.. Мыслимо ли дело, пять ламп? Пойду вот и заявлю на вас, когда так. Да куда вы все пять в угол вешаете? В том углу темно будет.
Часам к девяти стали собираться наши деревенские. Раньше всех в избу понабились ребятишки, школьники. Они расселись на полу, у печки, и сразу стали баловать, кидаться казанками, подставлять ножки. Потом воротился с работы дядя Иван, крестная немного побранила его и стала собирать за перегородкой ужин. Пришла и Лелька, ветеринарша, в своем клетчатом платке, пришел наш Леша, начистивший медную пряжку своего военного ремня до золотого блеска. Когда набралось много народу, начали курить, щелкать семя, стало шумно и душно. Лелька вышла на крыльцо, и я собралась домой. Но появился Гриша с баяном, заиграл «Огонек», «Рябину», начали петь, и я осталась. Мне стало грустно. Открыли окно. Студеный, как вода, воздух, вздымая занавеску, полился в горницу. И я услышала разговор, происходящий на крыльце. Я и не думала подслушивать. Просто я сидела у того окна, которое было ближе всех к крыльцу.