Михаил Стеблин-Каменский
Миф
ПРЕДИСЛОВИЕ
Что такое миф? Автор начинает с рассмотрения известных ему теорий мифа и приходит к выводу, что нельзя ответить на этот вопрос, не определив предварительно место мифа в истории человеческого сознания, и что, следовательно, мифы надо изучать с точки зрения отражения в них этого сознания (глава «Теории мифа»). В соответствии с этим выводом автор обращается к некоторым частным аспектам сознания — представлениям о пространстве и времени и представлениям о личности — и их отражениям в некоторых конкретных, а именно в эддических, т. е. древнеисландских, мифах (главы «Пространство и время в эддических мифах» и «Личность в эддических мифах»). Однако в заключение автор решается обратиться и к общему вопросу — месту мифа в истории человеческого сознания и, следовательно, к самой этой истории (глава «Миф и становление личности»). Этот краткий обзор содержания книжки объяснит читателю, почему она состоит из названных выше частей.
Автор обращается к широкому кругу читателей. В книжке нет сносок, или, вернее, все они отнесены в конец, в «Примечания». Это сделано для удобства тех ученых специалистов, которых интересуют в первую очередь именно библиографические сведения.
ТЕОРИИ МИФА
Нет такой нелепости или такого абсурда, о которых те или иные философы не утверждали бы, что это — истина.
Несмотря на то что исследованием мифов занимается целый ряд наук — литературоведение и фольклористика, этнография и антропология, наука о мифах и наука о религии — и что существует обширнейшая литература о мифе, основное в нем остается загадочным. Бесспорно в отношении мифа только одно: миф — это повествование, которое там, где оно возникало и бытовало, принималось за правду, как бы оно ни было неправдоподобно. Почему же, однако, раз то, о чем рассказывалось в этом повествовании, было явно неправдоподобно, оно принималось за правду? На этот вопрос, в сущности основной для понимания того, что такое миф, до сих пор не было найдено сколько-нибудь удовлетворительного ответа. Между тем если неизвестно, почему то, о чем рассказывалось в мифе, принималось за реальные факты, то неизвестно, и почему возникали мифы, чт
Но если для тех, среди кого миф возникал и бытовал, то, о чем рассказывалось в нем, было реальностью, если, следовательно, для них персонажи мифа или события, о которых в нем говорилось, были такими же реальными, как существа или события объективной действительности, то тогда существа или события, о которых рассказывалось, не могли, очевидно, «значить» что-то, т. е. быть условными обозначениями, знаками или символами чего-то. Ведь не может, например, существо, воспринимаемое как реально существующее, в то же время восприниматься как существующее только в качестве обозначения, знака или символа чего-то, т. е. как что-то придуманное. Так, не может живой человек быть аллегорией справедливости, художественным воплощением идеи долга, символом чувства ответственности и т. п. Вернее, он может стать всем этим только как персонаж художественного произведения. Но тогда он — продукт художественного творчества, осознаваемый как таковой, а не живой человек.
Тем не менее до сих пор изучение мифов сплошь и рядом сводится к попыткам установить, чт
Дело тут, по-видимому, вот в чем. Тот, кто изучает мифы, в них, конечно, не верит. Он поэтому не может не воспринимать их как вымысел. Но тем самым он подставляет свое собственное сознание, т. е. сознание, для которого миф — это только вымысел, на место сознания, для которого содержание мифа было реальностью. Другими словами, тот, кто изучает мифы, всегда имеет дело не с мифами, т. е. вымыслом, который осознается как реальность и поэтому не может ничего «значить», а только с тем, что
В то время, к которому относятся древнейшие толкования мифов, т. е. толкования греческих мифов греческими философами, мифы уже не считались повествованиями достоверными. Мало того, казалось невозможным, чтобы они когда-либо принимались за таковые: слишком много было в них неправдоподобного и несообразного. Они поэтому казались просто вымыслом, сочиненным каким-то автором с той или иной целью. Таким образом, сущность мифа — то, что пока он был мифом в собственном смысле слова, он принимался за правду, как бы он ни был неправдоподобен, — оставалась непонятой. Она оставалась непонятой на протяжении всей античности, а также и в новое время вплоть до эпохи романтизма. Непонятым оставалось и то, что возможно творчество — в эпоху романтизма оно получило название «народного», — которое подразумевает неосознанное авторство, и что, таким образом, возможны произведения, за которыми не стоит никакой индивидуальный автор.
Неудивительно поэтому, что греческие философы толковали мифы как аллегории, придуманные какими-то авторами, пожелавшими прибегнуть к иносказанию. Так, Эмпедокл — он жил в V в. до н. э. — утверждал, что Зевс — это аллегория огня, Гера — воздуха, Гадес — земли, а Нестис (местная сицилийская богиня) — влаги. Множество аналогичных толкований гомеровских богов и богинь было предложено другими греческими философами. Зевс также толковался как небо, Посейдон — как море, Артемида — как луна, Аполлон и Гефест — как огонь и т. п. Боги и богини толковались также как качества или отвлеченные понятия. Так, Анаксагор толковал Зевса как разум, Афину — как искусство и т. п. Аллегорические толкования давались и целым мифам. Например, миф о Кроносе (титане, который проглатывал своих детей тотчас после их рождения) и его жене Рее толковался так: Кронос — это время, а Рея — это земля, она может рожать только с помощью времени, но то, что она рожает, сразу же проглатывается всепожирающим временем. Мифы толковались также как иносказательные нравоучения. Например, мифы, в которых бог или богиня нарушают супружескую верность, толковались как поучения в том, что нарушать ее не следует. Аналогичные толкования мифов Илиады и Одиссеи есть у Плутарха. В мифы вчитывались также аллегории философских концепций. Так, неоплатоники вчитывали в мифы аллегории учения о переселении душ.
К аллегорическим толкованиям античных мифов прибегали и в последующие века. В средние века к ним прибегали в связи с интересом к Овидию и Вергилию, латинским авторам, произведения которых изобилуют мифологическими именами. Боккаччо занимался аллегорическим толкованием античных мифов в своей книге «Генеалогия богов». В эпоху гуманизма было принято толковать античные мифы как моральные аллегории или иносказательные изображения человеческих чувств. Бэкон в своей книге «Мудрость древних» дал ряд толкований античных мифов как аллегорий философских истин. Аналогичные толкования античных мифов предлагались и позднее. Однако ничего принципиально нового не было внесено в понимание мифов вплоть до эпохи романтизма: сущность мифа, т. е. то, что, пока он был мифом в собственном смысле слова, он принимался за правду, как бы он ни был неправдоподобен, оставалась все так же непонятой.
Почти одновременно с толкованиями мифов как аллегорий или иносказаний появились и их «эвгемеристические» толкования, как они обычно называются по имени Эвгемера, греческого автора IV–III вв. до н. э. Эвгемер в своем несохранившемся произведении толковал богов как древних правителей, которые сами себя обожествили или были обожествлены своими современниками или потомками. Эвгемеристические толкования мифов появились еще до Эвгемера: Геродот толковал богов как обожествленных исторических лиц, а мифы — как отражения исторических событий. Эвгемеристические толкования античных мифов стали впоследствии обычными у христианских авторов и широко применялись на протяжении всех средних веков. Эвгемеристические толкования были применены, в частности, и к древнескандинавским мифам, когда они попали в поле зрения христианских авторов. Саксон Грамматик, датский клирик, живший во второй половине XII — начале XIII в., в своем знаменитом произведении «Деяния датчан» трактует древнескандинавских богов Бальдра и Хёда как персонажей героического романа. У Саксона Хёд (он называет его Хотерус) — сын шведского короля, а Нанна — дочь норвежского короля (в мифе она жена Бальдра) и т. д. Еще в конце XVIII в. датский историк Сум трактует древнескандинавских богов как военачальников, пришедших с Востока в Данию и там обожествленных. Эвгемеристически толкуются языческие боги и в «Младшей Эдде». Однако, несмотря на то что христианство было принято в Исландии как официальная религия за два с четвертью века до того, как была написана «Младшая Эдда» (она датируется ок. 1225 г.), сквозь эвгемеристическую трактовку языческих богов здесь все же просвечивает вера в их реальность.
Как и во многих других областях духовной жизни, в изучении мифа романтизм открыл новую страницу. И как во многих других областях, в изучении мифа до сих пор разрабатывается многое из того, что начали разрабатывать романтики. Сущность романтического открытия мифа заключалась в том, что несостоятельность всех старых толкований мифов вдруг стала очевидной. Мифы были осознаны как Правда (с большой буквы) и как создание Народа (тоже с большой буквы) и в силу этого стали объектом восхищения и поклонения. Но что такое «Правда» в понимании романтиков? Окутанное романтическим туманом, это понятие (так же как и понятие «Народ») было крайне нечетко. С одной стороны, было понято, наконец, что мифы — это правда в том смысле, что их принимали за правду те, кто их создавал и среди кого они бытовали. Такое понимание было большим прогрессом по сравнению с доромантическим. С другой стороны, однако, казалось, что мифы — это правда в том смысле, что они — поэзия (а в понимании многих романтиков поэзия — это и есть Правда) или религия (а в понимании многих романтиков религия — это и есть Правда, точно так же как природа, — это и есть бог). Но такое понимание мифов было в сущности возвратом к доромантическому: если мифы — это поэтические образы, то надо искать, что эти образы изображают или что они значат, а если мифы — это религия, то надо искать религиозные истины, скрытые в них. Но таким образом игнорировалось, что для тех, кто создавал мифы и среди кого они бытовали, содержание мифов было самой реальностью, а не поэтическим изображением какой-то реальности или символами каких-то истин.
Из всех романтиков только Шеллинг, знаменитый предшественник Гегеля, толковал сущность мифа непротиворечиво. Развивая в «Философии мифологии» свою грандиозную, но совершенно фантастическую концепцию происхождения всякой мифологии из абсолютного тождества божества, т. е. из монотеизма, он вместе с тем был первым, кто отверг понимание мифологии как поэтического или философского вымысла. Он настаивал на необходимости понимания мифологии «изнутри», т. е. как самостоятельного мира, который должен быть понят в соответствии с его собственными внутренними законами. Эту концепцию Шеллинга развил в нашем веке философ-неокантианец Кассирер, много писавший о мифе (правда, в понимании Кассирера миф — это не только миф в собственном смысле слова, но также и религия, магия и т. д.). Кассирер тоже отвергает понимание мифа как аллегории, символа, образа или знака и утверждает, что поскольку миф является сознанию как «полностью объективная реальность», он, следовательно, исключает различие знака и его значения, образа и вещи, которую образ изображает, т. е., в терминах языкознания, — различие означающего и означаемого. Однако посредством явного софизма из отсутствия этого различия Кассирер тут же выводит его наличие: в мифе, говорит он, образ не изображает вещь, он и есть вещь, знак и значение образуют «непосредственное единство», т. е. знак и есть значение, означающее и есть означаемое. Какие же они, однако, означающее и означаемое, если между ними нет различия?
Наличие знака и значения, означающего и означаемого в мифе нужно Кассиреру для того, чтобы сохранялась аналогия мифа с языком, на которой Кассирер, слепо следуя идее Канта, настаивает. Эта аналогия поддерживается в изложении Кассирера тем, что на поздних стадиях развития религии мифы действительно могут истолковываться как символы и тем самым распадаться на означающее и означаемое. Этот процесс вырождения мифа особенно очевиден в средневековом христианском богословии. В нем не только религиозные мифы, но и вся объективная действительность толковалась символически. Но ведь в том-то и дело, что миф, толкуемый символически, утрачивает то, что делает миф мифом, — осознание его содержания как полностью объективной реальности. Так что аналогия мифа с языком, на которой настаивает Кассирер, приобретает смысл только в той мере, в какой миф перестает быть в собственном смысле слова мифом. Характерное для средневекового богословия постулирование «внутренней», «высшей», «божественной» реальности, скрывающейся за «внешней» реальностью, в частности, и за внешней реальностью христианского мифа, — это, таким образом, как бы попытка спасти для мифа утраченную им реальность.
Более последовательно, чем Кассирер, толковал отношение мифа и символа Вундт, известный немецкий психолог и философ: миф и символ, говорит он, это начало и конец религиозного развития, ибо пока миф жив, он — действительность, а не символ религиозной идеи.
Попытки некоторых романтиков вскрыть в древних мифах религиозные или философские концепции не имели успеха и не оказали заметного влияния на дальнейшее развитие науки о мифах. Но романтические толкования мифов как поэзии оказали огромное влияние на дальнейшее развитие науки о мифах и вообще на понимание того, что такое миф. Конечно, романтики просто вчитывали в древние мифы свое собственное восприятие, подставляли сознание поэта-романтика на место древнего сознания. Их толкования мифов и были в сущности вовсе не толкованиями в собственном смысле этого слова, а просто поэтическими описаниями природы с помощью мифов. «Мифы могут быть правильно поняты только поэтом», — сказал немецкий поэт-романтик Уланд в своей вдохновенной книге о древнескандинавском боге Торе. Действительно, когда не поэты, а ученые стали толковать мифы как поэтические описания природы, а древних богов как олицетворения небесных светил, то эти толкования (так называемая «натурмифология») были, как правило, просто бездарной поэзией, выдаваемой за науку.
Натурмифология получила наибольшее распространение в Германии. Но самой влиятельной фигурой натурмифологической школы был Макс Мюллер, немецкий профессор, обосновавшийся на всю жизнь в Оксфордском университете. Макс Мюллер был набожным и сентиментальным лютеранином, и древние мифы его очень шокировали. «Можно ли представить себе нечто глупее, грубее, бессмысленнее, нечто более нестоящее того, чтобы привлечь наше внимание хоть на одно мгновение?» — говорит он по поводу уже упоминавшегося греческого мифа о Кроносе (Кронос оскопляет своего отца, чтобы выйти из чрева матери, а потом проглатывает своих собственных детей тотчас после их рождения). Но, говорит Мюллер дальше, мифология, «конечно, не значит того, что она как будто значит». И для установления того, что миф «значит», Мюллер сочетает натурмифологическое толкование с теорией, согласно которой миф — это своего рода болезнь языка (Мюллер был очень эрудированным лингвистом и переносил лингвистические методы в науку о мифах). Так, толкуя греческий миф о Дафне, девушке, превращенной в лавровый куст (Дафна — греческое слово, которое и значит «лавровый куст»), когда она спасалась от преследований влюбившегося в нее Аполлона, Мюллер привлекает санскритское слово, этимологически соответствующее греческому, но со значением «утренняя заря». Первоначально, заключает Мюллер, это было значением и греческого слова, и, следовательно, Дафна — это олицетворение утренней зари. Получается красивая картина природы: появление утренней зари (Дафны), потом — солнца (Аполлона) и, наконец, исчезновение зари в земле (превращение Дафны в лавровый куст).
Картины природы в мюллеровских толкованиях мифов получались всегда вполне благопристойными, но довольно однообразными. Дело в том, что он принадлежал к солярной ветви натурмифологической школы, т. е. он сводил все мифы к олицетворениям солнца. Была также лунарная ветвь этой школы. Натурмифологи этой ветви сводили все мифы к олицетворениям луны. Были и другие ветви: мифы сводились к олицетворениям облаков, бурь, грома и молнии и т. д. Натурмифологические теории исповедовались некоторыми учеными еще и в нашем веке. В 1906 г. в Берлине было основано общество для изучения мифов с точки зрения лунарной теории. Одним из последователей этой теории в 1910 г. была опубликована капитальная монография под названием «Всеобщая мифология и ее этнологические основы», в которой с огромной эрудицией обосновывается лунарная теория и соответственно толкуются мифы всех народов. Оказывается, например, что Пенелопа со своими женихами — это луна среди звезд; Гиацинт, убитый Аполлоном, — это луна, затемненная солнцем; ящик Пандоры — «лунный ящик» и т. д. и т. п. Однако автор названной монографии был умеренным лунаристом. Он признавал, что иногда встречаются и нелунные мифы, и высказывал свое несогласие с теми лунаристами, которые категорически утверждали, что не существует мифа, относительно которого можно было бы доказать, что он не лунный.
Среди тех, кто занимается мифами, натурмифологические штудии и сам Макс Мюллер давно стали излюбленным объектом насмешек. Автор настоящей книжки боится, что не избежал влияния этой тенденции, и сожалеет, если в его трактовке натурмифологов проскользнула ироническая нота. Дело в том, что мифологи, пришедшие на смену натурмифологам и занявшие критическую позицию по отношению к ним, продолжали заниматься в сущности абсолютно тем же, чем занимались натурмифологи, а именно старались определить, чт
Натурмифологи ставили жесткие границы своим толкованиям, стремились к методологической последовательности (если уж нашел солнце, то находи его всюду; если уж нашел луну, то находи ее всюду, и т. д.). Их преемники были менее последовательны и не стремились к методологической строгости — вот и вся разница. В сущности в своем стремлении к строгости метода натурмифологи предвосхищали структуралистов, которые тоже большое значение придают строгости метода (если уж нашел структуру, то находи ее всюду, и т. д.). В частности, Макс Мюллер, перенося лингвистические методы в науку о мифах, явно предвосхищал Леви-Стросса, самого выдающегося из современных мифологов. Разница между Максом Мюллером и Леви-Строссом в основном в том, что первый превосходно знал языки, на которых сохранились древние мифы, и в совершенстве владел лингвистическими методами своего времени, между тем как второй работает с мифами не в оригинале, а в переводе, и хотя он очень широко использует лингвистические термины, но обычно не в их собственном значении (ср. ниже, с. 23).
Толкование мифов издавна заключалось не только в попытках установить, чт
Гипотезы Геродота о происхождении греческих богов не получили подтверждения. Но точно так же, как правило, оставались недоказанными и гипотезы о заимствованиях или миграциях мифов, выдвигавшиеся в новое время. Тому, кто обладает достаточной эрудицией, обычно не представляет большого труда найти параллель к данному мифу или данному мифологическому мотиву в мифологии другого народа. И если между данными народами мыслимы исторические связи, то можно выдвинуть гипотезу о заимствовании или миграции соответствующего мифа или соответствующего мотива. Однако, обладая еще большей эрудицией, нередко можно найти параллель к соответствующему мифу или соответствующему мотиву и у такого народа, исторические связи которого с данным народом немыслимы. В таком случае приходится отказываться от гипотезы о заимствовании или миграции и предполагать параллельное развитие или стадиальное сходство. Однако доказать, что действительно имеет место стадиальное сходство, а не заимствование, миграция или случайность, можно, только показав, что возникновение данного мифа или данного мотива с необходимостью должно произойти на данной стадии развития сознания. Но для доказательства этого сравнительный материал совершенно не нужен. Поэтому, вероятно, нет науки, которая требовала бы большей эрудиции, чем сравнительная мифология. Но в сущности нет и науки более бесплодной. Тем не менее сравнительная мифология до сих пор остается основным направлением исследования отдельных мифов.
Одним из удивительных порождений сравнительного метода в мифологии была нашумевшая в свое время, но вскоре высмеянная как абсурдная теория, которая получила название панвавилонизма. Согласно этой теории — она была изложена в ряде трудов нескольких очень солидных ученых — основой мифов всего мира послужили космогония и астрономия вавилонян, особенно их звездные мифы (панвавилонисты сочетали сравнительный метод с натурмифологией).
Не менее удивительным порождением сравнительного метода в мифологии была знаменитая теория Суфуса Бюгге, крупнейшего норвежского лингвиста, литературоведа-медиевиста, текстолога, фольклориста, рунолога и мифолога, ученого огромной эрудиции и необыкновенного комбинационного дара. Благодаря этим свойствам Бюгге мог, как рассказывают те, кто слушали его лекции, доказать все что угодно и тут же опровергнуть доказанное. Его теория происхождения эддических мифов из различных христианских и позднеантичных повествований, якобы усвоенных викингами во время их походов на Британские острова, имела большой успех, и ее абсурдность далеко не сразу была замечена (теория Бюгге предполагала, как потом стало ясно, что викинги, ворвавшись в тот или иной монастырь, сразу же, вместо того чтобы заняться грабежом, бросались в монастырский скрипторий и там взахлеб читали латинские рукописи редчайших памятников и потом сочиняли мифы, в которых использовали приобретенную эрудицию).
Огромный этнографический материал, который был накоплен за прошлый век, и, в частности, материал по мифам и обрядам культурно отсталых народов был основной предпосылкой теории, которая вскоре стала господствующей в изучении мифов, а именно обрядовой теории. Решающую роль в возникновении этой теории сыграла «Золотая ветвь» Фрейзера, одно из самых грандиозных созданий научной мысли нового времени. «Золотая ветвь» — это исследование, в котором возведение одного конкретного мифа к одному конкретному обряду служит связующей нитью для описания целого монблана обрядов всех времен и народов (в последнем издании произведение достигло двенадцати томов). Колоссальное богатство материала, мастерская композиция и великолепное изложение сочетаются в «Золотой ветви», однако, с довольно скудным теоретическим содержанием: оно все сводится к гипотезе о том, что магия предшествовала религии (гипотеза эта, по-видимому, не подтверждается фактами или во всяком случае сильно упрощает их).
Фрейзер исходил в «Золотой ветви» из представления, что мифы — это примитивная наука (он и магию считал примитивной наукой), что их основная функция — объяснительная и что, в частности, есть мифы, которые придуманы для объяснения обряда. Положение, что миф — это примитивная наука, не раз высказывалось в прошлом веке. Однако, как ни приятно было ученому, изучающему первобытную культуру, думать, что объект его науки, т. е. первобытный человек, в сущности тоже был ученым, однако уже давно стало очевидным, что так называемые этиологические мифы, т. е. мифы, объясняющие происхождение или сущность чего-либо, — это только одна из разновидностей мифов, в некоторых мифологиях представленная очень скудно (например, в эддической мифологии), и что этиологические объяснения в мифах (они блестяще спародированы Киплингом в его сказках «Откуда у кита такая глотка», «Отчего у верблюда горб» и т. д.), — как правило, просто привески, долженствующие доказать правдивость рассказываемого.
Однако то положение, что миф может быть чем-то вторичным по отношению к обряду (впервые оно было высказано еще до Фрейзера), получило уже в нашем веке мощное развитие. Появилось множество исследований, выводы которых сводились к тому, что обряд предшествует мифу. Миф рассматривался в этих исследованиях как нечто, возникшее из обряда, как своего рода текст к обряду. Новый подход имел огромный успех. Он был сначала применен к греческим мифам, потом распространен на всю греческую культуру — литературу, искусство, философию. Затем новый метод был применен и к другим культурам. Вскоре выяснилось, что обрядовое происхождение можно найти вообще у чего угодно. Обрядовые объяснения стали поветрием. Все возводилось к обрядам инициации, священному браку, принесению в жертву божественного короля и т. п. Особенно популярны стали обряды инициации. Обрядовое происхождение обнаруживали у священных литератур разных народов, у легенд, у сказок, у эпических произведений, у детских игр, у комедий и трагедий Шекспира, даже у реалистических романов. Одному автору удалось обнаружить обрядовое происхождение у основных фактов истории Англии в средние века. Что же касается мифов, области, в которой новая теория возникла, то обрядовая теория становилась все более категоричной. Один поборник этой теории утверждал даже, что не только все мифы — это обрядовые тексты, но и все обряды — это преобразования одного «праобряда» — принесения в жертву божественного короля.
Необыкновенный успех обрядовой теории объясняется, с одной стороны, тем, что новый этнографический материал, ставший достоянием науки, сделал очевидным наличие тесной связи между разными элементами культуры в примитивных обществах, в частности между мифами и обрядами. С другой стороны, благодаря тому, что этот этнографический материал неисчерпаемо огромен, стало всегда возможным найти среди обрядов, известных науке, что-либо, напоминающее тематику мифа, подлежащего толкованию (соответственно — не только мифа, но и любого литературного произведения). Вместе с тем популярность обрядовой теории мифа — это результат того, что в связи с освоением нового этнографического материала повышенный интерес стали вызывать функции мифа в примитивном обществе и этот интерес в значительной степени заслонил интерес к мифу как форме духовного творчества, т. е. к сущности мифа.
Своеобразие функций мифа в примитивном обществе было всего обстоятельней освещено английским этнографом Брониславом Малиновским, проведшим много лет среди аборигенов одного из островов Меланезии. Миф, как показал Малиновский, — это важная социальная сила. Он обосновывает устройство общества, его законы, его моральные ценности. Он выражает и кодифицирует верования, придает престиж традиции, руководит в практической деятельности, учит правилам поведения. Он тесно связан со всеми сторонами народной жизни, в частности, конечно, и с обрядами.
По-видимому, однако, миф может выполнять самые разные функции, а не только те, на которых настаивал Малиновский. Например, как уже было сказано, миф может выполнять объяснительные функции, т. е. быть примитивной наукой. Вместе с тем из того, что миф связан с обрядом, отнюдь не следует, конечно, что обряд должен непременно предшествовать мифу. По-видимому, между мифом и обрядом возможны самые различные отношения. Изучение мифов и обрядов культурно отсталых народов показало, что дело обстоит гораздо сложнее, чем это предполагает обрядовая теория мифа. Хотя многие обрядовые объяснения мифов, предложенные последователями обрядо-мифовой теории, были опровергнуты, несомненно, что существуют мифы, описывающие обряд или объясняющие его. Но существуют и мифы, связь которых с обрядом совершенно неправдоподобна (таковы, например, многие эддические мифы). В самых примитивных обществах существуют мифы, не сопровождаемые никакими обрядами и никак с ними не связанные. У некоторых народов много мифов, но очень мало обрядов (например, у бушменов). Бывает, что обряд не находит никакого отражения в мифах или что в обряде есть то, чего нет в мифах. Есть данные о мифах, которые исполняются во время обряда, но вовсе не представляют собой обрядовых текстов. Есть данные также о том, что обряды могут заимствоваться без сопровождающих их мифов, а мифы — без сопровождающих их обрядов. Связь мифа и обряда сплошь и рядом случайна и не определяет содержания мифа. Наконец, в ряде случаев очевидно, что миф вызвал обряд или служил его прецедентом. Одним словом, бесспорно, что между мифом и обрядом возможны взаимосвязь и взаимодействие. Однако предположение, что обряд всегда первичен по отношению к мифу, конечно, абсурдно. Как сказал один американский этнограф, вопрос о том, что первично — обряд или миф, так же бессмыслен, как вопрос о том, что первично — курица или яйцо. Если, по-видимому, и можно доказать относительно некоторых мифов, что они возникли из обряда, то невозможно доказать относительно хотя бы одного обряда, что его предпосылкой не было то или иное мифическое представление, т. е. что он не возник из мифа.
Толкование мифов как символов получило новое развитие у последователей Фрейда, создателя учения о подсознательном. Учение Фрейда возникло из практики лечения неврозов, т. е. заболеваний, свойственных современному человеку. Естественно поэтому, что в учении Фрейда наименее обоснована его трактовка первобытного человека как невротика, первобытных обрядов как массовых неврозов и, в частности, его теория возникновения морали и религии из эдипова комплекса. Однажды, предполагает Фрейд, сыновья старого самца, изгнавшего их из первобытного стада и завладевшего всеми самками, восстали против своего отца и съели его, но потом их стали мучить угрызения совести. Чтобы устранить соперничество между собой, они установили табу на кровосмешение (так возникла мораль!). Они отождествили своего отца с тотемным животным, почитали это животное как бога и поедали его мясо только на торжественных пирах-поминках (так возникла религия!). Разумеется, ничего подтверждающего возможность того, что предполагает эта остроумная сказка, не было обнаружено.
Последователи Фрейда пошли дальше него в отождествлении психики современного человека с психикой первобытного человека. Мифы стали понимать как «массовые сновидения», как выражение «коллективного подсознательного». Вместе с тем в сновидениях стали находить не только «личное», но и «сверхличное», или «коллективное» подсознательное. Миф — это «сохранившийся фрагмент детской психической жизни народа, а сновидение — это миф индивидуума», как сказал один последователь Фрейда. Психология современного человека — это его «индивидуальная мифология», а мифология — это «коллективная психология», как сказал другой его последователь. Такая трактовка мифа получила наиболее развернутую разработку в многочисленных работах швейцарского психолога Юнга, ученика Фрейда и основателя целой школы.
Юнг не столько доказывает свои положения, сколько старается внушить веру в них, апеллируя в сущности к подсознательному в читателе, а не к его сознанию. Поэтому научная терминология странно сочетается в его работах с фразеологией религиозного проповедника. В общих чертах его теория, насколько ее можно понять, сводится к следующему. Все люди обладают врожденной (унаследованной) способностью подсознательного образовывать некоторые общие символы, так называемые архетипы. Эти архетипы проявляются прежде всего в сновидениях. Поэтому толкование сновидений, или, вернее, тех рассказов о якобы виденном во сне, которые Юнг принимает за сновидения, — основное в его учении. Но нечто аналогичное этим архетипам Юнг обнаруживает и в мифах, сказках, легендах и т. д. В архетипах, по Юнгу, находит выражение «коллективное бессознательное», т. е. та часть бессознательного, которая не результат личного опыта, а унаследована человеком. Надо заметить, однако, что юнговский архетип — нечто крайне неясное. Иногда это один конкретный зрительный образ, например круг, разделенный на четыре части (так называемая «мандала»), или крест. Но обычно архетип может принимать самые разнообразные формы. Так, архетип «божественная дева» (Юнг называет его также «Кора» по одному из имен греческой богини Персефоны, дочери Деметры) может выступать в облике девушки, девушки-матери, танцовщицы, менады, нимфы, сирены, кошки, змеи, медведя, крокодила, саламандры, ящерицы и т. д. Архетип этот выражает что-то в подсознательном женщины, но он встречается также в мифах. Другой архетип, который Юнг называет «Anima», может выступать в облике молодой девушки, матери, доброй феи, колдуньи, святой, проститутки, змеи, тигра, птицы и т. д. Но этот архетип — женская персонификация бессознательного в мужчине. Обнаруживается еще архетип «Animus», мужская персонификация бессознательного в женщине. Отсюда, впрочем, не следует заключать, что для юнговских архетипов характерно сексуальное содержание. Напротив, в противоположность Фрейду, который все острые и все длинные и жесткие предметы считал символом мужского члена, Юнг даже самый этот член толковал как символ религиозного проникновения в неизвестное в поисках духовного исцеления. Юнговские архетипы вообще, как правило, религиозного содержания. В своей последней работе Юнг считает своим долгом напомнить людям, что «бог говорит в основном посредством снов и видений». Один из основных юнговских архетипов — «бог», другой — «божественное дитя».
Но что всего больше ставит в тупик в концепции Юнга — это то, что содержание архетипа толкуется еще более произвольно, чем его форма. Никакая универсальная интерпретация архетипа, говорит Юнг, невозможна: его содержание может быть понято только в конкретном контексте. Мало того, по словам Юнга, содержание архетипа вообще нельзя вскрыть посредством научного анализа и нельзя понять до конца, оно может быть выражено только иносказательно. Таким образом, толкование архетипа — это в сущности поэзия, выдаваемая за науку (в изучении мифов это не первый и не последний пример того, как посредственная поэзия сходит за оригинальную науку). И так как архетип, по Юнгу, — это «психический орган», вырастающий в душе человека «как цветок», то, остерегает Юнг, его можно повредить неудачным толкованием. Следует поэтому, рекомендует он, не столько искать его смысл, сколько понять его «биологическую цель». А цель эта, по Юнгу, обычно — восстановление равновесия личности, компенсация ее внутренних конфликтов и т. п., точно так же как цель некоторых мифов, по Юнгу, — это освобождение человечества от страдания, страха и т. п.
Естественно, что читателю, у которого Юнгу не удалось вызвать веры в его учение, оно представляется набором очень душеспасительных, но совершенно произвольных допущений. В частности, произвольным представляется даже его исходное допущение, а именно, что рассказ о виденном во сне — это и есть само сновидение. Между тем рассказ о виденном во сне — это повествование, т. е. своего рода литературное произведение. И если такой рассказ похож на миф, то это, конечно, только потому, что миф — это тоже повествование. Но насколько такой рассказ похож на само сновидение — это в сущности никогда не может быть известным, ведь сновидение — это в основном зрительные образы, и притом образы, которые не поддаются ни фиксации, ни воспроизведению. Рассказы о сновидениях, которые Юнг приводит в своих работах, действительно похожи на мифы (и почему-то все больше на греческие мифы и притом в обработке для детей), но, как подтвердит всякий, кто честно пытался запомнить виденное во сне, они очень мало похожи на сновидения. В сущности рассказ о виденном во сне отличается от самого сновидения не меньше, чем, например, рассказ о слышанном музыкальном произведении отличается от звучания самого этого произведения. Тот, кто рассказывает свое сновидение, не может, конечно, сколько-нибудь точно воспроизвести его и в то же время, следуя представлению о том, каким должно быть сновидение, не может не внести в свой рассказ того, чего в сновидении не было.
Юнговская концепция не имела большого успеха у тех, кто занимается конкретными мифологическими исследованиями: она слишком явно игнорирует историческую специфику мифа. Но эта концепция оказала большое влияние на литературоведение. Если образование архетипов, т. е. каких-то элементарных символов, свойственно человеку вообще, то, следовательно, и в художественной литературе можно обнаружить «мифологические архетипы», «мифотворчество», «мифологические модели», «мифологизацию», «мифологемы» и т. д. и т. п. Слово «миф» и производные от него, как и слово «архетип», становятся в литературоведении модными словами и, как полагается модным словам, перестают значить что-либо определенное и употребляются в основном как средство для придания стилю элегантности. Популярность слова «миф» и производных от него достигает максимума в американской литературной школе, которая и называет себя «мифовая критика» (myth criticism). Мифу даются чрезвычайно замысловатые и чрезвычайно расплывчатые определения, так что становится возможным все что угодно называть «мифом». Но фактически слово «миф» нередко употребляется просто в значении «сюжет» или «образ». Так, например, в одном исследовании о «мифе» в произведениях Чехова утверждается, что чеховский рассказ «Анна на шее» — это трактовка «мифа об Анне Карениной» (ибо у героинь то же имя, и в рассказе, как и в романе, есть сцена на железнодорожной станции), так же как и «Дама с собачкой» (ибо героиня этого рассказа тоже Анна) и ряд других рассказов, в которых обнаруживается что-либо общее с «Анной Карениной». К изучению мифа в собственном смысле слова все это направление в литературоведении не имеет никакого отношения.
Последнее слово в изучении мифа — это структурализм, а основная предпосылка структурализма в изучении мифа — это структурализм в языкознании. Лингвистический структурализм — течение очень многообразное. Но в первую очередь, как явствует и из его названия, он был осознанием того, что человеческий язык функционирует как средство общения между людьми только благодаря определенной
По-видимому, осознание того, что человек в чем-то подобен роботу, соответствовало общей тенденции развития человеческого сознания. Во всяком случае влияние этого открытия сначала на все области языкознания, а потом и на некоторые другие гуманитарные науки было большим. Развитие структурализма в языкознании и заключалось в том, что во всех областях языка (или на всех его уровнях, как стало принято говорить) искали структуру, аналогичную той, которая была обнаружена в звуковой стороне языка: устанавливалось наличие «морфем», «синтаксем», «семем» и т. д., т. е. единиц, аналогичных фонемам, и «оппозиций», «корреляций», «нейтрализаций» и т. д., т. е. связей и отношений, аналогичных связям и отношениям между фонемами.
Поиски структуры, аналогичной той, которая была обнаружена в звуковой стороне языка, были предприняты и по отношению к мифам. Оказалось, что в мифах нередко идет речь о тех или иных противоположностях, таких как небо и земля, верх и низ, юг и север, лето и зима, солнце и луна, жизнь и смерть, огонь и влага, тепло и холод, мужчина и женщина и т. п. Оказалось далее, что ничто не мешает рассматривать эти противоположности как образующие структуру, аналогичную той, которая была обнаружена в звуковой стороне языка, каждую из двух противоположностей — как «члена оппозиции», более важную из двух противоположностей — как «маркированного члена оппозиции» и т. д., перенося таким образом фонологические термины в изучение мифов.
Дело, однако, в том, что противоположности, аналогичные тем, которые обнаруживаются в мифах, можно обнаружить абсолютно всюду — и в явлениях действительности, и в сознании человека, и в произведениях человека. Многие философы занимались тем, что искали их, например Пифагор, который разделял все на противоположности, или Шеллинг, который считал необходимым условием исследования природы отыскание и усмотрение в ней противоположностей. Однако наличие таких противоположностей вовсе не означает, конечно, что они образуют структуру, аналогичную той, которая обнаруживается в звуковой стороне языка. Структура, обнаруживаемая в звуковой стороне языка — объективная действительность, и это видно из того, что эта структура «работает». Она — устройство для выполнения определенной функции. Благодаря этой структуре язык функционирует как средство общения между людьми. Между тем структура, постулируемая в мифах, — только игра ума, а не объективная действительность, и это видно из того, что эта структура «не работает». По существу она такая же игрушка, как конструкция, которую ребенок строит из игрушечных колесиков, рычажков, зубчаток и т. п., думая, что раз в этой конструкции внешне все как в настоящей машине — колеса, рычаги, зубчатки и т. п., то, значит, она и в самом деле машина, и не замечая того, что в этой конструкции нет основного — она не предназначена для того, чтобы работать, она не машина, а игрушка.
Структуральный метод в изучении мифов разработал с большим талантом французский этнограф Клод Леви-Стросс. Основное в его методе — это широчайшее использование лингвистической терминологии (включая термины теории информации). Он говорит и о «комбинаторных вариантах» мифа, и об его «различительных признаках», и о «парадигмах», «маркированности», «кодах», «избыточной информации» и т. д. и т. п. О том, как Леви-Стросс использует лингвистические термины, может дать представление, например, его анализ одного североамериканского мифа. В этом мифе лососи, подымаясь вверх по реке, встречают на своем пути то пороги, по Леви-Строссу — «смычную мифему» (в языкознании «смычным» называется звук речи, при артикуляции которого выдыхаемая струя воздуха встречает во рту преграду), то скалу, которая оставляет проход для рыб с обеих сторон, по Леви-Строссу — «латеральную мифему» («латеральным» называется звук речи, при артикуляции которого струя воздуха выходит по боковым обходам во рту), то узкий проход между скалами, по Леви-Строссу — «фрикативную мифему» («фрикативным» называется звук речи, при артикуляции которого струя воздуха выходит сквозь узкую щель во рту). Очевидно, что лингвистические термины употреблены здесь как метафоры. По-видимому, в анализе мифов лингвистические термины и не могут не быть метафорами. Конечно, и сама трактовка мифов как своего рода языка, лежащая в основе метода Леви-Стросса, не больше чем очень натянутая метафора.
Судя по пристрастию Леви-Стросса к математическим знакам (плюсам, минусам и т. д.), матрицам, алгебраическим формулам и геометрическим схемам, он стремится к математической точности. Но в силу метафоричности терминов, которые он использует, и, следовательно, расплывчатости их значения у него получается, естественно, нечто прямо противоположное математической точности. Впрочем, именно это открывает широкие возможности для вчитывания в мифы чего угодно. Вместе с тем именно потому, что в методе Леви-Стросса такую большую роль играет терминология, этот метод и мог стать популярным: стать популярным может только такой метод, который легко усвоить!
Основное, что Леви-Стросс ищет в мифах, — это случаи элементарной симметрии, т. е. прежде всего противоположности и то, что образует промежуточное звено между двумя противоположностями. Для обнаружения таких «оппозиций» и их «промежуточных членов» Леви-Стросс прибегает к ряду хитроумных приемов, к разного рода допущениям, подстановкам и приравниваниям. Миф разлагается на элементы, из которых выбираются те, которые с большей или меньшей натяжкой можно истолковать как образующие «оппозицию», т. е. как противоположные. При этом элементы могут выбираться из разных вариантов мифа, так как, по Леви-Строссу, миф — это совокупность всех его вариантов. Миф может быть разложен на несколько «кодов». Например, выделяется «кулинарный код» мифа, т. е. то, что в мифе говорится о приготовлении или потреблении пищи. Подобным же образом могут быть выделены «социологический», «космологический», «астрономический», «этический» и разные другие коды. Наличие кодов позволяет приравнивать элементы разных кодов, делая допущение, что
Оппозицией оказываются в трактовке Леви-Стросса, например, уши и анальное отверстие (первое — вверху и спереди, второе — внизу и сзади) или глаза и испражнения (первое — неудалимая часть тела, второе — удалимая часть тела). Промежуточный член в этой последней оппозиции — ребенок (он неудалимая часть тела только в течение девяти месяцев). Оппозиции часто вскрываются в «зоэмах», т. е. животных, которые действуют в мифах. Оппозицию образуют, например, барсук и орел или травоядные и хищные животные. Промежуточный член в этой последней оппозиции — животное, питающееся падалью. Если в животном есть что-либо, изобразимое посредством плюса и минуса, оно называется «бинарным оператором». Так, белка — такой оператор: она влезает на дерево вверх головой, а спускается с дерева (в противоположность, например, кошке) вниз головой. Но возможна у животных и «троичная валентность», ею обладают, например, те хищники, которые питаются пищей троякого рода — птицами, рыбами и мелкими животными.
Обилием метафор, замысловатостью изложения и необыкновенным многословием (его «Мифологические штудии» уже заняли четыре объемистых тома) Леви-Стросс успешно соперничает с мастерами художественного слова. Впрочем, по-видимому, он претендует на соперничество скорее с мастерами музыкального искусства. Во всяком случае, как он замечает в заключении четвертого тома своих «Мифологических штудий», он рассчитывает на то, что какой-нибудь композитор когда-нибудь сочинит симфонию, для которой его «Мифологические штудии» послужат как бы негативом. В самом деле, временами кажется, что стилистическая пышность — для него самоцель. Однако надо отдать справедливость Леви-Строссу: в противоположность другим мифологам-структуралистам он понимает, что структура, обнаруживаемая им в мифах, была бы только пустой игрой ума, если бы нельзя было показать, что эта структура «работает», т. е. что мифы, подобно языку, благодаря этой структуре передают какое-то содержание. И Леви-Стросс старается показать, что у мифов есть такое содержание (французское слово message, которое он в этом случае употребляет, значит скорее «идейное содержание»). Оказывается, однако, что Леви-Стросс выдает за содержание мифов ту самую структуру, которую он в них вчитывает. Таким образом он невольно и очень убедительно сам доказывает, что аналогия между мифом и языком ложна: ведь нельзя же было бы выдавать структуру языка, т. е. то, при помощи чего передается языковое содержание, за само его содержание!
Но, насколько можно понять, трактуя структуру мифа как его содержание, Леви-Стросс колеблется между двумя взаимоисключающими вариантами. С одной стороны, содержание всякого мифа — это, по Леви-Строссу, модель логического инструмента, сводящаяся к бинарному анализу, или разложению на оппозиции и нахождению промежуточного члена в каждой оппозиции, т. е.
Некоторые критики Леви-Стросса высказывали предположение, что структура, обнаруживаемая им в мифах, это проявление той тенденции к антитезам и разного рода повторениям, которая характерна вообще для примитивного повествовательного искусства, и в частности для волшебной сказки в гораздо большей мере, чем для мифа. Однако Леви-Стросс настаивает на том, что структура, обнаруживаемая им в мифах, специфична именно для них. Вместе с тем со свойственным ему талантом он отстаивает одновременно и противоположную точку зрения, а именно — что структура, обнаруживаемая им в мифах, это алгебра человеческой мысли вообще и что мышление современного человека отличается от мышления, проявляющегося в мифах, только материалом, которым оно оперирует, но не само по себе. Надо сказать, что путем бинарного анализа Леви-Строссу действительно не удается обнаружить абсолютно ничего, что свидетельствовало бы об отличии мифического мышления от мышления современного человека. Между тем работа Леви-Стросса «Мышление дикаря» содержит ряд интересных наблюдений над тем, что и он называет «мифическим мышлением», и, опровергая самого себя, он невольно показывает там, что это мышление совсем не тождественно мышлению современного человека.
Концепция Леви-Стросса складывалась в то время, когда наступила реакция после увлечения концепцией другого французского автора — Люсьена Леви-Брюля, который в противоположность Леви-Строссу отстаивал в своих книгах ту точку зрения, что первобытное мышление (он называл его «прелогическим», т. е. дологическим) в корне отлично от мышления современного человека. Концепция Леви-Брюля в свое время оказала огромное влияние на этнографов, антропологов, социологов и лингвистов. В последние десятилетия, однако, стало принято отвергать концепцию Леви-Брюля. При этом ему нередко приписывалось то, чего он в сущности вовсе не имел в виду.
Популяризаторы Леви-Брюля сильно вульгаризировали его концепцию. Так, наш выдающийся языковед Н. Я. Марр утверждал, что когда люди «мыслили так называемым „дологическим“ мышлением, собственно, они еще не мыслили, а мифологически воспринимали», или что имела место «локализация мышления в правой руке» и т. п. Между тем Леви-Брюль неоднократно подчеркивал, что
Сущность первобытного мышления Леви-Брюль определял как его «мистичность», т. е. подчиненность вере в сверхъестественные силы. В сущности к этой вере сводится и так называемый «закон сопричастия» (т. е. мистического сопричастия или мистических связей), который, по Леви-Брюлю, — основа первобытного мышления. Конечно, Леви-Брюль преувеличивал роль этой веры в первобытном мышлении. Он не учитывал, с одной стороны, того, что вера эта управляла первобытным мышлением только в определенных сферах и в определенных границах (при исполнении магического обряда, и т. п.), а с другой стороны, того, что эта вера распространена и в современном обществе, поскольку она — основа всякой религии. Вместе с тем в современном обществе различия в уровне развития и в умении логически мыслить могут быть очень значительны. Следовательно, и в современном обществе вполне возможны проявления того, что Леви-Брюль называл «прелогическим мышлением».
Этнографы упрекали Леви-Брюля также в том, что он сам никогда не общался непосредственно с дикарями, и третировали его как кабинетного теоретика. Хотя Леви-Брюль в своих книгах очень широко привлекал материалы, собранные этнографами-полевиками, он был, действительно, скорее философом. Его интересовала в первую очередь история человеческого сознания. И в сущности если этнографов-полевиков больше интересуют сами факты, чем философские выводы из них, то едва ли это их преимущество.
Заслуга Леви-Брюля заключается в том, что он первый исследовал данные о психологии культурно отсталых народов с точки зрения ее отличия от психологии современного человека, т. е. с последовательно исторической точки зрения. Он первый отказался от представления, что психология первобытного человека ничем не отличается от психологии современного человека. Это представление было естественным в то время, когда историческая точка зрения еще не распространилась на все гуманитарные науки. Но оно — анахронизм в наше время, когда историзм все в большей мере становится синонимом научности.
Значение работ Леви-Брюля велико и для науки о мифах. До этих работ, когда объясняли возникновение мифов теми или иными психологическими факторами, то, как правило, подразумевали, что у создателей мифов была та же психология, что у современного человека. Но почему же тогда мифы возникали у всех народов только в древнейшие времена? Очевидно, их возникновение должно быть объяснено особыми психологическими условиями, существовавшими тогда, т. е. особенностями той стадии развития сознания, на которой оно тогда находилось. Как было показано на протяжении этой главы, понимали ли миф как аллегорию или как символ, как поэзию или как науку, как архетип или как структуру, фактически в мифе всегда находили только то, что вчитывал в него сам исследователь. Между тем для тех, кто создавал миф, он был объективной действительностью и, следовательно, не мог быть ни аллегорией, ни символом, ни поэзией, ни наукой, ни архетипом, ни структурой. Леви-Брюль показал, что мифы можно исследовать и с другой точки зрения, а именно — с точки зрения психологии, которая в них отражается, и ее отличия от психологии современного человека, и если результаты его исследования кажутся сейчас неубедительными, то виной этому, вероятно, не сама эта точка зрения, а сложность той задачи, которую он себе ставил.
ПРОСТРАНСТВО И ВРЕМЯ В ЭДДИЧЕСКИХ МИФАХ
Два ворона сидят у него [Одина] на плечах и шепчут на ухо обо всем, что видят или слышат. Хугин и Мунин — так их прозывают. Он шлет их на рассвете летать над всем миром, а к завтраку они возвращаются. От них-то и узнает он все, что творится на свете.
Основная тенденция развития в изображении пространства хорошо прослеживается в истории живописи. В средневековой и вообще архаической живописи господствовала так называемая обратная перспектива. Суть обратной перспективы заключается в том, что объект изображается таким, как он существует сам по себе, а не таким, как он кажется наблюдающему его художнику. Отсюда то, что с современной точки зрения кажется наивным и беспомощным в архаической живописи: невидное художнику, наблюдающему объект с точки зрения внешней по отношению к этому объекту, тем не менее изображено как видимое; соотношение размеров изображенных объектов не то, какое должно было бы представляться художнику, наблюдающему их с какой-то внешней точки зрения, а то, какое должно было бы иметь место в соответствии с важностью или значимостью этих объектов. Художник как бы помещает себя внутрь изображаемого, образует с ним одно целое, а не смотрит на него со стороны, противопоставляя себя ему. Обратная перспектива подразумевает, таким образом, отсутствие четкого противопоставления субъекта объекту, или то, что можно назвать внутренней точкой зрения на пространство.
Прямая перспектива, т. е. то, что обычно называется просто «перспективой», возникла еще в Греции, но стала господствующей только в послеренессансной живописи. Прямая перспектива — это торжество субъективной, личностной точки зрения художника: объект изображается таким, как он представляется художнику, наблюдающему его с какой-то индивидуальной точки зрения, а не таким, как он существует сам по себе. Художник помещает себя как бы вне изображаемого, смотрит на него со стороны. Другими словами, изображается не столько сам объект, сколько отношение художника к изображаемому объекту или условия наблюдения этого объекта. Все это подразумевает то, что можно назвать внешней точкой зрения на пространство, т. е. более четкое противопоставление субъекта объекту, чем то, которое характерно для обратной перспективы.
В живописи пространство изображается в пространстве. Поэтому в ней основная тенденция развития пространственных представлений находит максимально четкое выражение. В мифе пространственные представления транспонированы в повествование. Поэтому сущность их не выступает в мифе так четко, как в живописи. Тем не менее и в мифе прослеживается то, что было названо внутренней точкой зрения на пространство.
Объективное пространство, как его осознает современный человек, бесконечно, непрерывно и единообразно. Оно может быть абстрагировано от своего конкретного содержания, и оно осознается объективно существующим независимо от того, воспринимается ли оно и осознается ли его существование. Осознание этого объективного пространства подразумевает максимально внешнюю точку зрения на пространство, максимальную противопоставленность субъекта объекту. Но в чувственном восприятии пространства эта противопоставленность не дана. В чувственном восприятии нет трех эвклидовых атрибутов пространства — бесконечности, непрерывности и единообразия. Таким образом, для современного человека существует как бы разрыв между пространством, мысленно осознаваемым, и пространством, чувственно воспринимаемым. По-видимому, в мифе этого разрыва не было. Во всяком случае в эддических мифах пространство, осознаваемое как объективно существующее, в то же время сплошь и рядом, как в чувственном восприятии, не непрерывно, не бесконечно и не единообразно.
В эддических мифах пространство изображается, поскольку данный его кусок — это либо место какого-либо действия, либо место чьего-либо пребывания. Таким куском пространства может быть поле сражения, как например поле Вигрид, на котором боги должны сразиться со своими противниками (Ст. Э., 31; Мл. Э., 90),[1] чье-либо жилище, как например жилища богов (Ст. Э.,36–37; Мл. Э., 36–37) и т. п. Таким образом, в эддических мифах пространство существует только как его конкретные куски. Другими словами, оно прерывно. Именно поэтому невозможно составить карту мира эддических мифов. Местности, упоминаемые в них, сплошь и рядом никак не ориентированы ни по отношению к миру в целом, ни даже по отношению к таким частям, как земля и небо. Куда поместить на карте поле Вигрид? О нем сообщается только его название, его размеры (сто переходов в каждую сторону) и что на нем будет происходить. Куда поместить жилища богов? В «Младшей Эдде» их перечисление вводится так: «Тогда спросил Ганглери: „Много чудесного можешь ты поведать о небе. Что там еще есть замечательного, кроме источника?“. Высокий отвечает: „Немало там великолепных обиталищ“» (Мл. Э., 36). В «Речах Гримнира», которые, вероятно, были в данном случае источником «Младшей Эдды», жилища богов никак не локализуются (Ст. Э., 36–37). Поэтому обычно считается, что локализация этих обиталищ на небе в «Младшей Эдде» — это попытка рационализации мифа под влиянием христианского представления о небе как жилище бога. Однако локализация жилищ богов на небе никак не устраняет прерывности пространства.
Но поскольку пространство прерывно и конечно, в эддических мифах и мир в целом — это только кусок пространства или совокупность его кусков. Древнеисландское слово heimr «мир» не встречается в значении «вселенная» ни в «Старшей», ни в «Младшей Эдде». Эддические мифы подразумевают отсутствие представления о вселенной, т. е. мире целом, едином и единственном в своем роде. В древнеисландском слове heimr, как оно употребляется в «Старшей» и «Младшей Эдде», явно проглядывает его первоначальное значение «жилище» (этимологически это слово и соответствует английскому home «дом, жилище», немецкому Heim «дом, родной очаг», русскому «семья»). В составе ряда названий мифологических местностей, таких как Ётунхейм, «страна, т. е. жилище ётунов», слово это и значит «жилище».
Еще Якоб Гримм сказал в своей «Немецкой мифологии», что поскольку слово, которое значило «мир» в то же время значило «местопребывание», то естественно, что были мыслимы различные миры. Действительно, в «Старшей» и «Младшей Эдде» слово heimr часто встречается во множественном числе. В «Прорицании вёльвы» говорится о девяти «мирах», которые помнит вёльва (Ст. Э., 9). В «Речах Вафтруднира» говорится о девяти «мирах», которые прошел Вафтруднир (Ст. Э., 34). В «Речах Альвиса» говорится о том, как называется земля, небо, луна и т. д. в разных «мирах», т. е. у людей, богов, великанов и т. д. (Ст. Э., 64–66). Во всех этих случаях «миры» — это какие-то конкретные куски пространства. Но «миры» — это иногда, по-видимому, и мир вообще как совокупность кусков пространства. Ср., например: «Однажды Фрейр, воссев на престол Хлидскьяльв, озирал все миры» (Мл. Э., 56), или «…и лишь подняла она руки и стала отпирать двери, разлилось сияние от ее рук по небесам и морям, и во всех мирах посветлело» (Мл. Э., 56), или: «Есть у него рог, что зовется Гьяллархорн, и когда трубит он, слышно по всем мирам» (Мл. Э., 46).
По-видимому, отсутствие представления о мире как вселенной подразумевает и отсутствие представления о мире потустороннем или сверхчувственном, т. е. о мире, как-то противопоставленном реальному миру. Все миры, т. е. конкретные куски пространства, упоминаемые в эддических мифах, одинаково реальны. И если, как выясняется из слов Утгарда-Локи, Тор во время своего похода к нему все время принимал за реальность то, что на самом деле не было реальностью, то это только потому, что Утгарда-Локи прибегнул к иллюзионистскому трюку («Обманул я твои глаза», — сказал он. — Мл. Э., 76), но не потому, что помимо реального мира есть еще нереальный.
Отсутствие представления о мире как вселенной очевидно, в частности, из того, как в эддических мифах рассказывается о сотворении мира. В трех песнях «Старшей Эдды» — «Прорицании вёльвы», «Речах Вафтруднира» и «Речах Гримнира» — рассказывается, кое в чем по-разному, о сотворении мира. В «Младшей Эдде» эти рассказы скомбинированы, и кое-что добавлено к ним из неизвестных источников. Во всех этих рассказах говорится не о возникновении мира как целого, а о возникновении отдельных его частей, т. е. прежде всего — земли или Мидгарда, ее середины, где живут люди, затем — неба, моря, скал, камней, облаков и т. д. Так, в «Прорицании вёльвы» говорится о происхождении Мидгарда, а также карликов и двух первых людей — Аска и Эмблы (Ст. Э., 9—11); в «Речах Вафтруднира» — о происхождении земли, скал (не «гор», как сказано в переводе), неба, моря, луны, солнца, дня и ночи, зимы и лета (Ст. Э., 32); в «Речах Гримнира» — о происхождении земли, моря, скал, деревьев, неба, Мидгарда и облаков (Ст. Э., 39); в «Младшей Эдде» — о происхождении земли, скал, моря, неба, Мидгарда и облаков (Мл. Э., 25–26). Но ни в одном из этих рассказов не употреблено слово «мир» (heimr), о котором уже шла речь.
Во всех эддических рассказах о сотворении мира говорится в сущности не о «сотворении», а о каком-то изменении того, что существовало и раньше. Как явствует из соответствующих рассказов в «Речах Вафтруднира» (Ст. Э., 32), «Речах Гримнира» (Ст. Э., 39) и «Младшей Эдде» (Мл. Э., 25–26), сотворение частей мира заключалось в том, что тело великана Имира, или Аургельмира, было превращено богами в землю, его кости — в скалы, его череп — в небо, его кровь — в море, волосы — в деревья, ресницы — в Мидгард, мозг — в облака. А сотворение Имира в свою очередь заключалось, согласно «Речам Вафтруднира», в том, что в него превратились ядовитые капли из рек Эливагар (Ст. Э., 32). В «Младшей Эдде» более подробно, но очень путано рассказывается о том, как эти капли образовались из инея, выступившего на льду и т. д. (Мл. Э., 21), и это, вероятно, попытка рационализации мифа. Однако и рассказ «Младшей Эдды» предполагает, что условием возникновения великана Имира было существование многого другого (Мл. Э., 20–21), а именно — холодного Нифльхейма («жилище мрака»?), источника Хвергельмира («кипящий котел»?), расположенного в середине Нифльхейма, одиннадцати рек, вытекающих из Хвергельмира (их названия приводятся, но, по-видимому, вместе они и называются «Эливагар»), жаркого Муспелльсхейма («жилище Муспелля»?) и бездны Гиннунгагап (это название обычно переводится как «мировая бездна», но этимологически оно значит скорее «магическая бездна», и во всяком случае не — «мировая»). Существовали уже и вещества — ядовитая влага, лед, иней, теплый воздух и т. д.
Раз пространство в эддических мифах существует только как его конкретные куски, изначальная пустота, т. е. пространство, абстрагированное от своего содержания, естественно, невозможно. Поэтому же невозможно и возникновение из ничего, т. е. сотворение. Правда, в «Прорицании вёльвы» делается наивная попытка заглянуть в то время, когда еще ничего не было — ни песка, ни моря, ни холодных волн, ни земли, ни неба, ни даже травы, но тут же оказывается, что уже тогда существовал великан Имир (в русском переводе упоминание Имира опущено, как оно опущено в «Младшей Эдде», где цитируется эта строфа) и существовала магическая бездна Гиннунгагап (Ст. Э., 9). В той же песни «Старшей Эдды» сотворение земли богами изображается, насколько можно понять это место, как ее поднятие из моря, а сотворение небесных светил — как указание им их места и их обязанностей, т. е. их упорядочения. По-видимому, они уже существовали раньше, но
А согласно «Младшей Эдде», светила — это просто искры, вырвавшиеся из жаркого Муспелльсхейма и прикрепленные к небу (Мл. Э., 25).
С точки зрения истории пространственных представлений самое существенное в эддических мифах о сотворении мира — это, вероятно, то, что центральный образ в них всегда человекоподобный великан Имир и что это в то же время образ, максимально приближающийся к представлению о мире как целом: ведь части мира — это куски его тела, и, следовательно, он сам — это мир как целое. Таким образом, отождествление мира с человеческим телом — это осознание мира как целого, а тем самым и максимальное приближение к осознанию непрерывности пространства. Вместе с тем отождествление мира с человеческим телом — это, конечно, проявление «внутренней точки зрения на пространство», т. е. отсутствие четкой противопоставленности сознания внешнему миру, человека — окружающей его природе, микрокосма — макрокосму.
Не раз приводились параллели к мифу об Имире из мифологий других народов, и наличие этих параллелей объяснялось происхождением данного мифа из того или иного источника. Однако обилие параллелей к этому мифу в мифологиях других народов гораздо проще объяснить тем, что он отражает некоторую закономерную стадию развития пространственных представлений у человека.
Первозданный великан Имир дал начало не только отдельным частям мира — они были созданы из частей его тела — и карликам — они, как рассказывается в. «Младшей Эдде» (Мл. Э., 31), зародились в его теле как черви (в «Прорицании вёльвы» рассказывается несколько иначе: они были созданы из крови Бримира и костей Блаина, где Бримир и Блаин, вероятно, имена Имира — Ст. Э., 10), — но задолго до этого он также породил род великанов. Как рассказывается в «Речах Вафтруднира» (Ст. Э., 33) и почти так же в «Младшей Эдде» (Мл. Э., 23), у Имира под мышкой возникли девочка и мальчик, а одна нога зачала с другой шестиглавого сына. Первозданный великан как целое, дающее начало частям мира, должен был, конечно, быть единым. Но размножение человекоподобного существа подразумевает два пола. Разрешение этого противоречия — двуполость Имира (Имир, по-видимому, первоначально и значило «гермафродит»). Однако разрешением этого противоречия могло быть и бесполое размножение. В «Младшей Эдде» рассказывается, что корова Аудумла породила богов, вылизав их родоначальника Бури из соленого камня, покрытого инеем (Мл. Э., 23). Подобно Имиру, она возникла из растаявшего инея, и она вскормила Имира (из ее вымени текли четыре молочные реки). Таким образом, она была как бы матерью Имира и, следовательно, родоначальницей и богов, и великанов. Аудумла, первозданная корова-великан, — образ, по своей роли в развитии представления о мире как целом, в какой-то степени аналогичный образу Имира.
Поскольку пространство представлялось конечным, мир эддических мифов был мал и тесен. Он весь легко обозреваем. С престола Хлидскьяльв, расположенного в Асгарде, жилище асов, видны «все миры», т. е. весь мир (Ст. Э., 35, 41; Мл. Э., 26, 37, 56). Фрейр разглядел с этого престола Герд, дочь великана Гюмира, и когда она подняла руки, чтобы отпереть двери, сияние от ее рук разлилось «по всем мирам» (Мл. Э., 56). Мир эддических мифов легко можно облететь, объехать или даже обойти пешком. Хугин и Мунин, вороны Одина, успевают каждый день облететь весь мир и вернуться к завтраку (Ст. Э., 37; Мл. Э., 59). Колесницы, влекомые конями Инеистая Грива и Ясная Грива, за одни сутки успевают объехать всю землю (Ст. Э., 31; Мл. Э., 27). Чтобы все на свете плакали и тем вызволили Бальдра из преисподней, асы разогнали гонцов по всему свету (Мл. Э., 86). Тор добрался от Асгарда до жилища великана Хюмира, т. е. до окраины мира, за один день (Ст. Э., 50), а до царства Утгарда-Локи — за два дня (Мл. Э., 67–70), а царство Утгарда-Локи — это уж самая, что ни на есть окраина мира. Несколько дольше добирался Хермод до преисподней: «… он скакал девять ночей темными и глубокими долинами» (Мл. Э., 84). Но здесь речь идет, конечно, о расстоянии не в пространстве, а, так сказать, эмоциональном расстоянии. Когда Хеймдалль трубит в свой рог, то его слышно «по всем мирам» (Мл. Э., 46). Змей Ёрмунганд, лежа в море, опоясывающем всю землю, может кусать свой хвост (Мл. Э., 48). Весь мир умещается под ветвями ясеня Иггдрасиль (Мл. Э., 32), и роса на земле — это капли с его ветвей (Ст. Э., 11).
Вместе с тем из того, что говорится в эддических мифах о небе, следует, что оно — тоже своего рода земля. По нему скачут кони, впряженные в колесницу солнца (Ст. Э., 31; Мл. Э., 27), на нем расположены разные жилища (Мл. Э., 36). Небо находится как бы в одной плоскости с землей, однако и не рядом с землей, так как, по-видимому, его середина — это и середина земли, а его окраина — это и окраина земли. Судя по тому, что на него ведет мост Биврёст, по которому асы въезжают на небо (Мл. Э., 29, 34), оно в то же время оказывается и над землей. Впрочем, по-видимому, есть не одно небо: «к югу над нашим небом есть еще другое небо, и зовется то небо — Андланг [беспредельное], и есть под ним и третье небо Видблаин [широкосинее]» (Мл. Э., 37–38). Так что и о небе нет представления как о чем-то едином и единственном. О Ноатуне, жилище Ньёрда, в «Младшей Эдде» говорится, что оно на небе, но дальше выясняется, что оно рядом с морем, в противоположность Трюмхейму, жилищу Скади, которое — в горах (Мл. Э., 43). Обычно предполагается, что локализация жилищ богов на небе — это домысел автора «Младшей Эдды», нарушивший первоначальную и более последовательную их локализацию. Однако непоследовательности в географии эддических мифов вполне могут быть и результатом внутренней точки зрения на пространство.
Внутренняя точка зрения на пространство проявляется в эддических мифах также в том, что когда в них говорится о местонахождении чего-либо, то это местонахождение всегда оказывается либо серединой мира, либо его окраиной. Однако пространство в эддических мифах не только не бесконечно и не непрерывно, но и не единообразно. Поэтому локализация чего-либо в середине или на окраине мира — это в то же время и качественная, т. е. эмоционально-оценочная характеристика. В общих чертах она сводится к тому, что все благое пребывает в середине мира, а все злое — на его окраине.
В середине мира находится Мидгард, т. е. обиталище людей. Буквально Мидгард и значит «средний двор». В «Младшей Эдде» говорится так: «Она [земля] снаружи округлая, а кругом нее лежит глубокий океан. По берегам океана они [боги] отвели земли великанам, а весь мир в глубине суши оградили стеною для защиты от великанов. Для этой стены они взяли веки великана Имира и назвали крепость Мидгард» (Мл. Э., 25). О том, что Мидгард был создан из ресниц Имира говорится и в «Речах Гримнира» (Ст. Э., 39). В середине мира находится и Асгард, обиталище богов, буквально «двор асов». В «Младшей Эдде» говорится так: «И от них-то [Аска и Эмблы] пошел род людской, поселенный богами в стенах Мидгарда. Рядом [в переводе ошибочно стоит: вслед за этим] они построили себе град в середине мира [буквально: в срединном мире] и назвали его Асгард» (Мл. Э., 26). Правда, из другого места «Младшей Эдды» (Мл. Э., 36), обычно объясняемого христианскими представлениями, следует, что обиталище богов находится на небе и, следовательно над Мидгардом, а не рядом с ним. Наконец, в середине мира находится, очевидно, и ясень Иггдрасиль, поскольку ветви его простираются над всем миром и от него зависит благополучие всего мира, ведь у него находится главное святилище богов (Мл. Э., 32; ср. Ст. Э., 11). Таким образом, в середине мира находятся и обиталище людей, и обиталище богов, и священное древо. Тем самым оказывается либо, что три объекта, чьи местоположения, казалось бы, не могут совпадать, находятся в одном и том же месте, либо, что у мира три середины. Но дело в том, что середина мира — это местонахождение всего благого. Поэтому, хотя в эвклидовом пространстве такое их местоположение было бы невозможно, в мифическом пространстве обиталище людей, обиталище богов и священное древо не могут находиться нигде, кроме середины мира.
В противоположность середине мира, окраина мира — это местонахождение всего злого, страшного, враждебного людям. Поэтому, с одной стороны, окраина мира — это море, которое опоясывает землю и где плавает ужасный змей Ёрмунганд, кусающий свой собственный хвост (Мл. Э., 48), но, с другой стороны, окраина мира — это Ётунхейм, обиталище великанов, т. е. не море, а суша: чтобы вернуться из Ётунхейма, Тор переправляется через какой-то пролив (Ст. Э., 45) или через реки Эливагар (Мл. Э., 117), а Скирнир, слуга Фрейра, добирается до Ётунхейма через «полымя мрачное» и «влажные нагорья» (Ст. Э., 41–42). Утгард (что значит «внешний двор»), царство Утгарда-Локи, т. е. самая окраина мира, — это тоже суша, поскольку Тор переправляется туда через море (Мл. Э., 67). Таким образом, окраина мира — это одновременно и море, и суша.
Однако Ётунхейм и Утгард — это не просто окраина, а окраина, расположенная в определенном направлении, а именно — на востоке. Местонахождением злого, страшного и враждебного людям бывает в эддических мифах обычно либо восточная, либо северная окраина. Когда Тор отправляется в обиталище великанов, то обычно оно — на востоке. На востоке находится и Утгард, царство Утгарда-Локи (Мл. Э., 70). Великан Хюмир живет к востоку от рек Эливагар (Ст. Э., 50). Когда настанет конец света великан Хрюм будет наступать на богов с востока (Ст. Э., 14). Оттуда же поплывет корабль с людьми Муспелля, Локи и волком-великаном (Ст. Э., 14). На востоке, в Железном Лесу, живет великанша, чье отродье, волк-великан, проглотит солнце и зальет кровью все небо (Ст. Э., 13; Мл. Э., 29). Река Слид (что значит «свирепая»), несущая ножи и мечи, течет по ядовитым долинам с востока (Ст. Э., 12). Но в мифе о великане Хрунгнире Тор возвращается из Ётунхейма с севера (Мл. Э., 117), а в мифе о великане Тьяцци Локи летит на север в Ётунхейм (Мл. Э., 99). На северном краю неба сидит великан Хресвельг (что значит «Пожиратель Трупов»), который взмахом своих орлиных крыльев нагоняет ветер (Ст. Э., 33; Мл. Э., 38). Согласно мифу о Бальдре, дорога в Хель, обиталище мертвых, идет вниз и на север (Мл. Э., 85). По-исландски до сих пор послать «на север и вниз» (norður og niður) значит «послать к черту». В «Прорицании вёльвы» говорится, что на севере, на Полях Мрака, стоит дом карликов, а в доме на берегах Мертвых, который сплетен из змей и в котором капли яда падают на дымник, двери обращены на север (Ст. Э., 13). Только о Сурте, существе, охраняющем жаркий Муспелльсхейм, говорится, что когда настанет конец света, он будет наступать с юга (Ст. Э., 14; Мл. Э., 20–21). Страны света — это, таким образом, не просто направления, а некие сущности, наделенные качественными характеристиками, или даже живые существа. Так, Сурт, это юг, осознанный как существо, которое своим огненным мечом сожжет мир. Когда боги создали небо из черепа Имира, они укрепили его над землей и под его четырьмя углами посадили карликов, которых звали Восточный, Западный, Северный и Южный (Мл. Э., 25). И в этом случае страны света — это живые существа.
Принято считать, что прообраз Мидгарда, т. е. человеческого обиталища, расположенного в середине мира и окруженного пространствами, населенными силами, враждебными людям, — это усадьба земледельца, окруженная неосвоенными землями, дремучими лесами и т. д. Таким образом, устройство мира в мифах, так принято считать, — это отражение устройства человеческого общества. Едва ли, однако, дело обстоит так просто. Правда, не подлежит сомнению, что в любом мифе, каким бы фантастическим он ни был, все его отдельные элементы — это всегда образы той действительности, в которой он возникал. Так, в эддических мифах эти элементы — земля, небо, море, реки, долины, горы, леса, деревья, растения, дикие и домашние животные, люди, их оружие, их жилье и т. д. Если в эддических мифах и встречаются существа, которых не могло быть в действительности, как например великаны или драконы, то ведь эти существа состоят из тех же частей, что и тела людей или животных. Так что и в этом случае элементы мифа — образы той действительности, в которой миф возникал. Однако, хотя все отдельные элементы мифа (как и элементы всякой фантазии, какой бы бредовой она ни была!) — это образы действительности, связи между этими элементами обусловлены внутренней действительностью человеческого сознания, а не действительностью, внешней по отношению к человеку. В частности, положение жилища людей в «середине мира», т. е. отождествление его с серединой мира и вместе с тем с миром в целом, явно обусловлено пространственными представлениями, характерными для мифического мышления, а именно — внутренней точкой зрения на пространство.
Характерно, что в героических песнях «Старшей Эдды» (а ведь они тоже бытовали в обществе земледельцев, живущих в своих усадьбах) господствует совершенно другое представление о мире, и это, очевидно, объясняется тем, что эпическое творчество подразумевает другую ступень развития пространственных представлений. В героических песнях «Старшей Эдды» у мира нет середины, а у стран света — качественной характеристики. В этих песнях юг — это просто страны, расположенные к югу от Скандинавии. Местности, называемые в этих песнях, хотя и не всегда поддаются отождествлению, но это явно местности, принимавшиеся за скандинавские или близкие к Скандинавии. Нередко это названия целых стран (Дания, Норвегия, Швеция, страна франков, страна гуннов и т. д.). Словом, в героических песнях «Старшей Эдды» внутренняя точка зрения на пространство уступила место внешней, а мифическое пространство — эпическому.
Высказывались предположения, что ясень Иггдрасиль — это отражение дерева или столба, которым поклонялись как святыне или вокруг которых строили жилище. Однако гораздо вероятнее, что и мировое древо Иггдрасиль (как, возможно, и все великанское в мифах) — это отражение не внешней, а внутренней действительности, а именно — пространственных представлений, характерных для мифического мышления. Великанское древо, ветви которого простерты над всем миром, вершина поднимается выше неба, а корни уходят в разные миры (по «Младшей Эдде» один его корень — у асов, другой — у инеистых великанов и третий — в Нифльхейме, «мире мрака» — Мл. Э., 32; но по «Речам Гримнира» корни эти соответственно — у Хель, у инеистых великанов, и у людей — Ст. Э., 38), — это образ, который, подобно образу великана Имира, отражает осознание мира как конкретного целого путем отождествления микрокосма с макрокосмом. Не случайно образ мирового древа широко распространен в мифах у разных народов.
По-видимому, представления о времени всегда в какой-то мере основаны на представлениях о пространстве, и всякая ориентация во времени в какой-то мере предполагает ориентацию в пространстве. Даже говоря о времени в самом абстрактном его понимании, употребляют такие выражения как
Иначе обстоит дело в мифах. В эддических мифах возможно даже материализованное время. Так, нить судьбы, которую прядут норны, или яблоки Идунн, которые боги должны отведывать, как только они начинают стариться, — это, очевидно, материализованное время. Вместе с тем в эддических мифах невозможно обнаружить никаких следов понимания времени как абстрактного процесса. Пространственные, т. е. предметно-чувственные, представления отождествляются в этих мифах с представлениями о времени. Поэтому, подобно тому как в представлениях о пространстве, отраженных в эддических мифах, обнаруживается то, что ранее было названо внутренней точкой зрения, в представлениях о времени, отраженных в этих мифах, можно обнаружить внутреннюю точку зрения на время, т. е. нечеткую ориентированность времени относительно воспринимающего субъекта, нечеткие субъектно-объектные отношения в сфере времени.
Абстрактное время непрерывно, бесконечно, единообразно и необратимо. Между тем время в эддических мифах сплошь и рядом прерывно, не бесконечно, не единообразно и обратимо. Описывая это мифическое время, приходится употреблять слова «настоящее», «прошедшее» и «будущее». Однако то, что приходится называть этими словами в мифах, совсем непохоже на то, что обычно имеют в виду, употребляя эти слова, и прежде всего потому, что если время конечно, прерывно и обратимо, то невозможны ни резкая противопоставленность прошедшего и будущего настоящему, ни их четкое разграничение. Поэтому, хотя ниже и будут употребляться слова «настоящее», «прошедшее» и «будущее», надо иметь в виду, что речь будет идти о настоящем, прошедшем и будущем в очень специфическом значении, т. е. о мифическом настоящем, мифическом прошедшем и мифическом будущем.
То, что время представлялось конечным, всего очевиднее в мифах о создании мира, поскольку создание мира было и созданием времени, т. е. его началом. В разных эддических источниках по-разному рассказывается о начале времени.
В «Прорицании вёльвы» говорится:
В «Речах Вафтруднира» рассказывается:
В «Младшей Эдде» рассказывается еще иначе: «Потом они [боги] взяли сверкающие искры, что летали кругом, вырвавшись из Муспелльсхейма, и прикрепили их в середине неба Мировой Бездны [буквально: в середине Мировой Бездны на небе сверху и снизу], дабы они освещали небо и землю. Они дали место всякой искорке: одни укрепили на небе, другие же пустили летать в поднебесье, но и этим назначили свое место и уготовили путь. И говорят в старинных преданиях, что с той поры и ведется счет дням и годам, как сказано о том в „Прорицании вёльвы“» (Мл. Э., 25) и дальше следует приведенная выше строфа из «Прорицания вёльвы».
Во всех этих рассказах время — циклическое чередование его, так сказать, природных единиц: частей суток, фаз луны, лет. Следовательно, время непрерывно. Вместе с тем, однако, во всех этих рассказах возникновение такого чередования — это результат деятельности богов, т. е. того, что они упорядочили небесные светила в пространстве или создали фазы луны, а в первом из рассказов еще и того, что они дали названия природным единицам времени. Следовательно, время, хотя и непрерывно, но конечно, поскольку оно не существовало до тех пор, пока оно не было так сотворено. Но в противоречии с этим в эддических мифах рассказывается и о том, что происходило в более древние времена, т. е. до сотворения времени. Оказывается, следовательно, что время существовало и до того, как оно было сотворено. Но дело в том, что представление о времени как циклическом чередовании природных единиц проявляется в эддических мифах только в приведенных выше рассказах о сотворении времени. Вообще же время в них никогда не абстрагировано от его конкретного содержания и существует, только поскольку происходят какие-то события, т. е. что-то происходит с какими-то активными существами — великанами, богами и т. п. Если же не происходит никаких событий в оговоренном смысле слова, то время не существует. Следовательно, оно все же представлялось прерывным. Характерно, что в «Прорицании вёльвы» встречаются названия единиц времени, определяемые не их местом среди таких же единиц, а тем, что происходило в эти единицы времени («век мечей и секир», «век бурь и волков» — Ст. Э., 13; в оригинале это четыре, а не два названия: sceggold «век секир», scalmold «век мечей», vindold «век бурь», vargold «век преступников»).
Если время существует, только поскольку происходят какие-то события, то тем самым первое, т. е. древнейшее, событие — это начало времени. Согласно «Прорицанию вёльвы», древнейшее событие — это возникновение великана Имира. В русском переводе (Ст. Э., 9, строфа 3) упоминание Имира опущено, как оно опущено в «Младшей Эдде», где цитируется эта строфа, и слова «в начале времен» — неточный перевод. В оригинале стоит ár var alda, что значит скорее «некогда» (ár значит «рано», a alda — это родительный падеж множественного числа от old, что значит «век», но также «люди», откуда и произошло значение «век», т. е. «людской век»). Согласно «Речам Вафтруднира», древнейшее событие — это тоже возникновение изначального великана (Ст. Э., 32). Но он там назван Аургельмиром. Так же и в «Младшей Эдде» древнейшее событие — это возникновение великана Имира, как рассказывается в ответ на вопрос Ганглери: «Что же было в начале? И откуда взялось? И что было еще раньше?» (Мл. Э., 20–22). Правда, рассказ этот подразумевает, что уже раньше существовали Нифльхейм, реки в нем, их ядовитая вода, Муспелльсхейм, искры из него и т. д. Но все это — не события (как уже было сказано, события — это только то, что происходит с тем или другим активным существом) и поэтому могло, вероятно, существовать вне времени или до времени.
Прерывность мифического времени сказывается всего отчетливей в том, что события, о которых рассказывается в эддических мифах, следуют друг за другом только в той мере, в какой одно из них — непосредственный результат другого, вытекает из него, обусловлено им, но никогда не потому, что одно из них произошло в какой-то отрезок времени, предшествовавший тому, в течение которого произошло другое. Если между событиями, о которых рассказывается в двух разных мифах, нет явной причинно-следственной связи, то обычно неясно, в каком из этих двух мифов рассказывается о более ранних событиях. Другими словами, события, о которых говорится в этих мифах, никак не локализованы во времени. Даже в том случае, когда содержание разных мифов — это события из жизни одного и того же персонажа, неясно, какова последовательность этих событий. Неясно, например, следовал ли поход Тора к великану Гейрреду за его (Тора) сражением с великаном Хрунгниром, или наоборот.
Характерно, что ни один из эддических мифов не представляет собой рассказа о всех событиях из жизни того или иного персонажа от его рождения до смерти. Характерно также, что, хотя в «Песни о Харбарде» и в конце «Речей Гримнира» упоминается много событий из жизни Одина, их последовательность никак не освещается. Эддические мифы — это, как правило, куски из жизни главных мифических персонажей, причем куски, нечетко ориентированные относительно друг друга. Иначе говоря, жизнь такого мифического персонажа — это не движение от рождения к смерти, а нечто постоянное, устойчивое. В ней никогда нет никакой эволюции, никакого развития. Магни, сын Тора, знаменит подвигом, который он совершил, когда ему было всего три ночи от роду (он спихнул с Тора ногу Хрунгнира, чего никто не в силах был сделать — Мл. Э., 117). Однако это было не его детским подвигом, а вообще его подвигом. Магни, таким образом, всегда ребенок. Напротив, Один, по-видимому, всегда старик.
Вероятно, всем этим объясняется, что даже в тех случаях, когда между событиями, о которых рассказывается в мифах, есть явная причинно-следственная связь, рассказы об этих событиях не обязательно следуют друг за другом. Так, например, возникновение великана Имира должно было, очевидно, предшествовать тому, что его тело превратилось в землю, небо, море, горы и т. д. Однако в «Речах Вафтруднира» рассказ о том, как тело Имира превратилось в землю, небо и т. д. (Ст. Э., 32), предшествует рассказу о возникновении самого Имира (Ст. Э., 32–33). Изготовление Мьёлльнира, молота Тора, должно было, очевидно, предшествовать подвигам Тора. Однако в «Младшей Эдде» рассказы о подвигах Тора, в которых он использует свой молот (Мл. Э., 64, 69 и т. д.), предшествуют рассказу о том, как его молот был изготовлен (Мл. Э., 128).
По мере того как вырабатывается понимание времени как абстрактного процесса, происходит и ориентация личности по отношению ко времени, так сказать, «субъективация времени». Воспринимающий субъект все больше центрирует себя по отношению к времени. Самосознание оказывается все более изолированным в настоящем. Развивается противопоставление настоящего как единственной реальности прошлому и будущему. Все усиливается осознание линейности, бесконечности, необратимости и быстротечности времени и нереальности прошлого и будущего. Чем меньше выработалось понимание времени как абстрагированного процесса, тем в большей мере время представляется таким же прочным, как пространство. Другими словами, тем в большей мере то, что удалено во времени от настоящего момента, представляется таким же реальным, как то, что удалено в пространстве от воспринимающего субъекта. Уже в силу всего этого прошлое в современном смысле этого слова — это нечто, гораздо более отсеченное от настоящего, гораздо менее реальное, чем мифическое прошлое.
С точки зрения тех, среди кого мифы бытовали, и сами мифические персонажи, и результаты деятельности этих персонажей были реальностью, т. е. не прошлым, а настоящим. Естественно поэтому, что в эддических мифах прошлое нечетко отграничено от настоящего, в известном смысле — вневременно. Мифическое прошлое как бы совпадает с настоящим. Не случайно в эддических пересказах мифов формы прошедшего времени часто чередуются с формами настоящего времени в значении настоящего или будущего. Такое чередование имеет место, например, когда рассказ о том, что произошло, — это в то же время рассказ об устройстве мира, т. е. о настоящем. Так, в «Младшей Эдде» говорится (в переводе всюду — то же время, что в оригинале, — курсив мой, —
Формы настоящего времени в значении настоящего (т. е. не «исторического» настоящего, или настоящего в значении прошедшего) появляются также в случаях этиологического толкования мифа, т. е. когда рассказываемое в мифе выдается за объяснение чего-то реально существующего в настоящем. Ниже приводятся два примера таких толкований из «Младшей Эдды»: «Но Тор поймал его [лосося], ухватив рукою. А тот стал выскальзывать, так что рука Тора сжала хвост, вот почему лосось сзади узкий» (Мл. Э., 88); «Асы тут же разослали гонцов по всему свету просить, чтобы все плакали и тем вызволили Бальдра из Хель. Все так и сделали: люди и звери, земля и камни, деревья и все металлы, и ты ведь видел, что все они плачут, попав с мороза в тепло» (Мл. Э., 86). Некоторые ученые считают этиологическую функцию мифа — его основной функцией, и это дает им возможность утверждать, что миф вообще возникает исключительно из потребности человека объяснить происхождение того, что его окружает, т. е. что миф — это примитивная наука. В эддических мифах этиологические объяснения очень редки (кроме приведенных выше, едва ли больше, чем еще два или три). Так что эддический материал никак не оправдывает свед