Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Картахена - Лена Элтанг на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Первую фразу романа критик из TLS назвал суровым вступлением, способным навсегда отвратить британского читателя, но Маркуса это нисколько не задело.

Поначалу он собирался начать роман с диалога – с разговора с Паолой, в котором помнил каждое слово, но после долгих мучений диалог поменял свой смысл на горестную бессмыслицу. Это был их первый вечер на побережье, они разбили палатку под стенами Ареки, с той стороны, где не было охраны и туристов. Он помнил цвет и запах затухающих углей, которые они разгребали веткой шелковицы, чтобы испечь мелкие яблоки, которые Паола купила утром на салернском рынке. Она научила его протыкать обсыпанное сахаром яблоко острым сучком и держать над огнем, пока шипящая кожица не лопалась, обнажая мякоть.

– Вот так все и будет, – сказала она, разламывая яблоко и впиваясь зубами в белую сердцевину, – огонь устанет, уляжется, и мы очутимся у холодного кострища. Не будет ни моря, ни ветра, ни любви, один только черный пепел на мокрой земле. Даже думать об этом неохота. Налей мне еще белого.

– Глупости, – сказал Маркус, – ты насмотрелась жалостливых картинок в Сан-Маттео. В пепле не меньше жизни, чем в дереве, так думали древние. У тебя вон весь рот в золе, а ты прекрасна, как куртизанка на сиенской фреске.

– Ну да, – она догрызла яблоко и закопала огрызок в песок, – ты еще скажи, что Феникс рождается заново, а мы вообще никогда не умрем. Пепел, он пепел и есть. Конец всему, финито. Когда я захочу с тобой расстаться, я оставлю тебе горстку пепла вместо записки. Запомни, это будет секретный знак. Как увидишь пепел, так сразу и поймешь, что я тебя бросила.

– Милое дело, – возмутился Маркус, – а если это будет пепел от твоей сигареты, или сожженный трамвайный билет, или зола, высыпавшаяся из печи? Мне что, каждый раз хвататься за голову и стенать от ужаса?

– Ну, зачем стенать? – Она выглядела польщенной. – У тебя будет много других женщин. Не волнуйся, мой знак ты непременно заметишь. Уж я постараюсь!

Наутро они двинулись в сторону Четары, забросав кострище песком, и к полудню Маркус забыл об этом разговоре, ведь она говорила без умолку, а его никудышний итальянский вечно застревал и портил все дело. Путешествовать с Паолой было весело, но хлопотно: подержишь ветку с яблоком над огнем пару лишних минут – кожица обуглится, и веселье превратится в мучение.

Паола обижалась, дулась, смеялась как ребенок, но стоило им остаться вдвоем в темноте, как все, к чему он привык за долгий жаркий день, менялось, будто вещество в алхимическом сосуде. Холодное кипело, мягкое становилось твердым, а тусклое сияло. Маркус не в силах был этому противиться, в конце концов, он был просто сосудом в ее руках, колбой-аистом, колбой-лютней или колбой-пеликаном.

Не прошло и двух недель, как он остался один.

FLAUTISTA_LIBICO

В интернате у меня было тридцать четыре врага. Ровно столько, сколько воспитанников было на втором этаже, остальных приходилось видеть реже, но не думаю, чтобы они меня любили. Когда нас выводили на благотворительный концерт или в церковь, то можно было увидеть всех сразу: примерно три десятка мальчишек с плохими зубами и столько же девчонок в бронзовых серьгах. Ходить было положено по двое, длинной колонной, издали похожей на очередь за бесплатным супом. Младшим номерки на шею вешали, а нам просто давали в руку, и потом по этим номеркам собирали строиться.

Главным врагом была воспитательница Лучана, чернявая коротышка, потом соседи по комнате, которых бесила моя привычка читать по ночам, потом интендантша (считавшая, что я хочу отравить ее кошку), а за ней все остальные (их бесил просто факт моего существования). Интернат располагался на территории бывшего парка аттракционов и смахивал на меблированные комнаты, в которых мы жили раньше с матерью, только в интернате окна были заколочены и не открывались даже в жару. От парка остались груды ржавого железа и билетные будки, в которых воспитанники курили и тискали девчонок. Сами классы помещались в здании летнего театра, поэтому все окна выходили на круглую террасу, окруженную перилами. По ночам старшие танцевали там в тишине, поскрипывая разболтанными досками (музыку они пели про себя, старательно шевеля губами, наушники были только у толстого Соррино, и взять их на полчаса стоило тысячу лир).

Через неделю после приезда у меня не осталось носильных вещей, взятых из дома, их перетаскали понемногу, подкладывая взамен какое-то затхлое тряпье. В конце концов уцелел только красный швейцарский ножик с зазубренным лезвием и отверткой, который приходилось носить под майкой, и хотя показать его кое-кому было бы не лишним, у меня хватило ума воздержаться, так что ножик остался при мне. Еще через месяц меня остригли наголо, потому что в комнате завелся кошачий лишай, кошку велели выкинуть, и в этом тоже была моя вина. Через два дня под моим матрасом появился ее труп, меня обвинили в убийстве, выволокли на двор и привязали к карусельному столбу, оставшемуся от парка аттракционов. Это у нас был позорный столб, pilloria, там все время кто-нибудь да стоял, но я чаще всех.

Спустя много лет мне попалась затрепанная книжка о Джоне Лильберне, и там говорилось, что в Англии города не получали права открывать рынок, покуда не обзаводились позорным столбом. Правда, англичанам еще и руки в дырки засовывали, а меня просто привязали мокрой скрученной простыней.

Осень кое-как прошла, и к Рождеству меня отправили к донне Веккьо, которая написала мне пару открыток и считалась моей попечительницей. Она жила на четвертом этаже, над нашей бывшей комнатой, и мне трудно было засыпать в ее кровати, слушая, как новый жилец хлопает внизу балконной дверью. Две ночи подряд мне снилось, что мать вернулась и ждет меня внизу, а в ночь на двадцать пятое приснилось, что она сушит волосы над газовой горелкой (смешно мотая головой), а я стою сзади и слушаю, как зеленый халат шуршит от ее движений и как шипит газ.

Наутро донна Веккьо сказала, что мои каникулы закончились (у нее образовались другие планы, и мои надежды на новогодний ужин пошли прахом). Возвращение в интернат казалось невозможным. Лицо Лучаны, прижимавшей меня в коридоре и больно щупавшей между ног, стояло у меня перед глазами. Изо рта у нее несло сердечными каплями, уж не знаю почему.

В интернате капуцинов воняло практически от всех, хотя зубной пасты и мыла давали вдоволь. И все были озабочены сексом, куревом и возможностью сбежать в город. Куревом можно было откупиться от любой напасти, но мне негде было его взять, приходилось выполнять то, что велели. В основном мне велели мыть полы вместо дежурных по этажу, но бывало и похуже. Иногда старшие приходили к нам в комнату, вставали у стены, спускали трусы и приказывали их обслужить. А не хочешь, тогда грызи стекло.

Возвращаться туда было хуже смерти. У меня было чувство (когда донна Веккьо сажала меня в набитый народом междугородний автобус), что я собираюсь сунуть голову в глиняное гнездо, полное шершней. Всю дорогу мне удавалось держаться и не трястись, но на выходе из автобуса обнаружилось, что джинсы были мокрыми.

Похожее ощущение накрыло меня через несколько лет в автобусе, направлявшемся на юг, в бабкино поместье: у меня свело скулы, руки задрожали, а в животе заплескалась ледяная вода. Пришлось сказать себе, что того, кто провел четыре года в интернате капуцинов, ничто уже не способно удивить.

Петра

Когда я была маленькой, я думала, что время похоже на шар. То есть все, что мы считаем прошлым, происходит теперь, одновременно с нашей жизнью, только на другой стороне шара. И если найти правильный туннель, то можно спуститься в прежние времена и посмотреть на прежних людей. Такими туннелями я считала оливковые деревья, ведь они живут по две тысячи лет. Приятно думать, что ты трогаешь ствол, который мог потрогать один из аргонавтов, высадившихся в Салерно. Жаль, что в школе меня в этом разубедили. Можно было бы думать, что маленький Бри еще ходит где-то по своим тропинкам, голова его похожа на маргаритку, и он пока не собирается обрить ее наголо.

Бри убили первого марта, в ночь на воскресенье, а через три недели полиция закрыла дело: просто взяли и списали все на пьяную драку. Дескать, парни из Вьетри поссорились с братом из-за девчонки, а потом пошли за ним следом, остановили в эвкалиптовой роще, задушили и швырнули в корыто с солью. Это вы бросьте, господин комиссар. Бри был самым красивым парнем в поселке, у него от девчонок уже оскомина на языке была, какие там ссоры! В его комнате на стене висела черная доска – на таких в ресторанах пишут дневное меню, – а на ней номера телефонов, фотографии и даже открытки, присланные издалека. Триумфальная доска, он сам так говорил.

Когда брата нашли, рядом с ним лежал кусок зеленой сетки для оливок. Метка delitto d'onore, преступления чести. Придушил его обманутый муж, это как пить дать, сказал мне комиссар. Год тому назад наказали конюха из поместья, сказал он, там тоже проволока для оливок в уликах мелькала – значит, из-за девки.

Когда меня вызвали на опознание в морг, сетка была еще там, в куче просоленной одежды, в пластиковом мешке для улик, мне даже потрогать ее не разрешили. Я комиссару сразу сказала, еще в морге: конюх, может, и правда за любовные шашни пострадал, а брата моего убили за что-то другое. Бри так просто не сдался бы, сказала я комиссару, он дрался до последнего. Ищите раненого, изодранного человека, ищите победителя, который отсиживается дома, зализывает раны. И девки здесь ни при чем, случись у него с кем-то серьезная распря, я бы первая узнала. Здесь либо деньги, либо старая семейная вражда, а с кем у нас старая вражда? Да ни с кем, у нас ведь не Палермо, значит, дело в деньгах.

– Откуда у вашего брата деньги, – отмахнулся комиссар, – он за свои двадцать пять лет больше сотни в руках не держал. У него и работы нормальной ни разу не было. То в море с рыбаками увяжется, то ящики таскает, то апельсины собирать нанимается. Толку от него было немного. Размазня. E'come una mozzarella!

Не будь он шефом полиции, я бы врезала ему прямо по зубам за такое. Как он смеет судить о человеке, чье мертвое тело лежит в соседней комнате на железном столе. Смеяться над его прозвищем. Длинное тело, покрытое розовой резиновой казенной простыней. Но если я ударю его, мне заломят руки, отвезут в участок и продержат до конца недели, а то и больше. А мне нужно дело делать.

– Вы упоминали досье, комиссар. В нем есть хоть что-то, кроме сплетен?

– Сплетни в нашем деле называются свидетельскими показаниями, – заметил он. – Из показаний следует, что обманутый муж следил за любовниками, застал их на свидании, проследил за обидчиком и поступил как положено. И был, скорее всего, не один.

Служитель морга, зачем-то сидевший с нами в комнате, услышав это, закивал головой.

– Ага, застал на свидании, а друзья как раз ждали его звонка и сразу примчались. – Я окинула смотрителя презрительным взглядом. – А что вы считаете местом преступления: рыбный рынок или рощу? Если верить вашей версии, то его убили в роще, потом приволокли на рынок и бросили в корыто с солью. Зачем столько лишних движений? И волочить непросто, сначала по земле, потом по каменным плитам.

– Волочить не пришлось, – хмуро сказал комиссар. – Подняли, взяли за руки-ноги и отнесли. Это было не убийство, а казнь, говорю же тебе. Помнишь дело Пецци, когда пойманному на месте любовнику подрезали сухожилия на ногах, кастрировали и бросили в лесу? Он умер, но никто из этой семьи не сидит в тюрьме. Потому что в том лесу их было не меньше десятка, и они все покрывают друг друга.

Я открыла рот, чтобы сказать, что мы живем не во времена Барбароссы, когда миланцы бегали за ослом и кусали его зад, пытаясь спастись от смерти, но не стала. Я знала, что по сути он прав: если нашу деревню вернуть на восемьсот лет назад, все здесь будет устроено похожим образом, за исключением пары ржавых желтых скреперов в порту. Потом я хотела спросить, почему он перешел со мной на «ты», но придержала язык. Ссориться с комиссаром бессмысленно, он видит во мне только помеху и, если я начну грубить, просто захлопнет дверь у меня перед носом.

– Пойду подпишу бумаги в конторе. – Я направилась к дверям, ведущим в коридор.

Мне хотелось пойти к другим дверям, железным, отделявшим нас от холодной комнаты, но я знала, что брата там уже нет. Его засунули в узкую морозную ячейку, прикрыв лицо концом резиновой простыни. Служитель с готовностью встал и пошел за мной. На руках у него были нитяные перчатки, будто у лакея.

– Погоди, Петра, – тихо сказал комиссар. – Такой изощренной бывает только казнь, совершенная обдуманно. Ты ведь еще не говорила с врачом? Думаю, ты должна это знать. Врач утверждает, что в корыто его положили еще живым и он умер от соли.

– От соли? – Я остановилась у дверей.

– А ты думала! Плотность соли больше плотности гравия. Все равно что под каменную плиту засунуть человека. Сначала наступает удушье, потом обезвоживание. Медленное. По мне, так уж лучше сразу пристрелить.

* * *

Возможность попасть в «Бриатико» казалась мне выходом и входом одновременно.

Именно там, на заросшей олеандрами поляне, брат оказался свидетелем убийства, это он сам успел мне сказать. Потом к нему пришла его собственная смерть – в роще за рыбным рынком, на границе владений отеля с деревенскими землями.

В конце февраля брат послал мне бумажное письмо, хотя мы обменивались сообщениями каждую неделю, а время от времени болтали в почтовом чате. Это меня не слишком удивило, однажды он прислал мне подставку для пивной кружки, на одной стороне был адрес, а на другой – реклама портера. На этот раз он положил в конверт самодельную открытку, сделанную из старинной фотографии, с квадратной дыркой в левом верхнем углу.

На фото было несколько людей, с трудом поместившихся в небольшой часовне: священник с ребенком на руках, склонившийся над купелью, двое девиц и дама в кружевной накидке. Дама сидела на каменной скамье, вытянув и скрестив ноги, под ногами стелилась кудрявая чернильная надпись, которую я не смогла разобрать. Обратная сторона открытки была заполнена мелким почерком брата, который я называла orme dell’uccello, птичьи следы.

Сестренка, у меня потрясающая новость. Скоро мы станем намного богаче, намного, тебе и не снилось такое. Я найму матери сиделку и приеду в Кассино, чтобы повести тебя в ресторан. Считай, что я нашел клад, просто настоящее сокровище, совершенно случайно – как находят все настоящее. Скажу только, что речь идет о женщине (и ее ошибке). Думаю, я справлюсь до начала апреля, а ты пока готовься к новой жизни. Приеду на «альфа-ромео» (8С Competizione!), твой брат Бри.

Вернувшись домой с похорон, я не стала терять времени и начала расследование с обыска его спальни. Маме я сказала, что потеряла любимое кольцо и собираюсь перевернуть всю квартиру. Дни были хорошие, так что мама сочувственно покачала головой, надела садовые перчатки до локтя и ушла подвязывать розовые кусты.

Понапрасну обшарив комнату Бри и перелистав все книги, я взялась за компьютер. Пароль остался прежним – моим собственным, потому что этот черный VAIO я подарила брату, когда на втором курсе купила себе новый. Сеть была отключена, пришлось использовать свой телефон как модем, так что все тянулось очень медленно. Я открыла почту и проверила недавние закладки. Некоторые были довольно неожиданными, и мне пришлось признать, что Бри рассказывал мне далеко не все. Например, я не знала, что его волнуют крупные женские формы и выбеленные пероксидом волосы. И это человек, который любил цитировать Билли Бонса: Человек я простой. Ром, свиная грудинка и яичница – вот и всё, что мне нужно. Да вон тот мыс, с которого видны корабли.

Начав с социальных сетей и ничего полезного там не обнаружив, я прошлась по чатам, которые открывались в феврале. Я читала строчки, написанные братом, его вопросы, ответы незнакомых людей в чате, и все это было так близко, так живо, как будто я подглядываю через его плечо. Приятель предлагал купить воздушный фильтр для скутера и еще что-то странное под названием «подклювник». Бывшая одноклассница приглашала на вечеринку. Какой-то работодатель отклонял посланное братом резюме. Плакать мне не хотелось, но в горле так саднило, будто я быстро глотала мелкие рыбьи косточки. Давилась, но глотала.

Вообще, надо заметить, что мое отношение к смерти (или лучше сказать: мои отношения со смертью?) сильно изменилось с тех пор, как не стало Бри. Уходя, он оставил эту дверь незахлопнутой. Теперь я вижу смерть по-другому: так видишь пятна на луне или солнечное затмение через копченое стекло. Нет, вернее будет сказать: я вижу жизнь по-другому. Как если бы я оказалась на дне океана, но все же могла бы дышать. Каждое утро, просыпаясь, я чувствую зябкую беспросветную толщу воды над своей головой, густую пустоту, в которой не живут даже морские чудовища с плоскими телами и глазами на лбу.

Мне нужно было попасть в поместье и увидеть все своими глазами. И беседку, построенную на месте сгоревшей часовни, и тропу, которая ведет из Вьетри через освещенный фонарями парк, – местные называют ее господской дорогой. В ту ночь, когда Бри наткнулся на лежащего в беседке покойника, он возвращался с танцев, замерз и решил срезать километра четыре, для этого нужно было перелезть через стену в одном секретном месте. Я могла бы сделать то же самое и ходить по поместью сколько угодно, но мне нужно было больше: люди, голоса, правда, вранье – все, что можно использовать. Мне нужен был «Бриатико».

Я уже давно об этом думала, только не могла решиться. Я боюсь черной работы – это раз. Расследовать дело об укусе, сидя в осином гнезде, довольно опасно – это два. Совершенно непонятно, с какого угла подступиться, – это три.

Я знала, что, устроившись жить в двух шагах от места гибели Бри, я поселю свою болезненную ярость у самого сердца, и она станет еще неотступнее. Но так уж я устроена: если не чувствую боли, то беспокоюсь еще больше. Мне кажется, что боль собирается с силами и вот-вот свалится на меня, как летучая мышь со стрехи. Лучше пусть она будет перед глазами, чтобы я могла за ней приглядывать. В этом я похожа на мать. Она до сих пор держит в своей спальне блюдо, с которым ходила в церковь для благословения, разложив на нем ломти окорока, лиловый лук и стебли дикого фенхеля. Однажды, вернувшись из церкви, она увидела, что отец собрал вещи и уехал насовсем. С тех пор это блюдо из синего глазурованного фаянса висело у нее перед глазами – на гвозде, вбитом в стену напротив кровати.

Отец уехал в сентябре, субботним утром, когда мама с соседкой пошли к каменной печи, стоявшей тогда на общинном лугу. В те времена печь разжигали с самого утра, чтобы деревенские могли выпечь свои караваи, а потом – мясо с травами, чтобы жар не пропадал. Печь растапливали огромными поленьями и сухой виноградной лозой, у каждой семьи было свое время и своя метка, выдавленная на хлебе: буква, кривая птичка или крестик. Утром дети и женщины забирали свои чугунки, заворачивали в чистые тряпки и несли в церковь.

В конце восьмидесятых такие обычаи еще держались, сейчас общинной печи уже нет, она развалилась еще до моего отъезда в Кассино. А печи поменьше, которые есть почти в каждом дворе, заняты белками или голубями. Или мусором. Правда, манера ходить в гости без приглашения, прихватив сырную голову, никуда не делась, меня она всегда утомляла, а брату нравилась. У меня голова пошла кругом, когда соседка Джири заглянула к нам со свежим пекорино на тарелке и сказала, что в отеле ищут людей в чистую обслугу, у них на летний сезон не хватает рук. Правда, нужны рекомендации, так просто из деревни не возьмут.

– Твоя троюродная тетка работает там кастеляншей, – заметила мама, увидев, как я вспыхнула. – Она за тебя поручится. Только какая из тебя нянька? Тебе учиться надо.

В середине марта маме стало получше, мы даже приглашали гостей. Она стирала и стряпала, как в старые времена. Я не слишком верила в эту бодрость и ждала нового обострения, каждое утро заглядывала ей в лицо: не тяжелеют ли веки, не краснеют ли глаза? Этот сонный вид предвещает бурю, как быстрое возвращение птиц к берегу.

– Учиться можно и по ночам, – сказала я уверенно. – Там библиотека хорошая, и комнату, наверное, дадут. Зато к приезду Бри поменяем эту рухлядь в его спальне, купим ему кровать с настоящим матрасом.

Мама пожала плечами и пошла на виа Пиччони, к кастелянше.

«Бриатико» не был для меня чужим, мы с братом забирались в его сады еще в девяностых, когда отель перестраивали и в неприступных стенах появились пробоины. Правда, дальше окраины парка мы не заходили – боялись сторожа. После смерти старухи в отель приехали строители, и за пару лет разнесли все в клочья. Нетронутым осталось только главное здание с колоннами и парк вокруг него. Там, где теперь теннисный корт, лежали желтые широкие трубы, в которые можно было залезать, однажды мы нашли там кошелек, потерянный кем-то из рабочих, и накупили на всю компанию мороженого. А зимой одному из братовых дружков оторвало фалангу большого пальца, когда он пытался взорвать бомбу из селитры и куска велосипедной рамы. К дому мальчишки подходить не решались: он был так спокоен в своей заброшенности, что разбить там окно мячом или испачкать фасад самодельной петардой казалось чем-то стыдным и невозможным. Зато мы вовсю хозяйничали на поляне, где сгорела часовня Святого Андрея, на месте пепелища там был черный земляной овал, а вокруг все заполонила красноватая сорная трава.

В субботу утром я стояла у дверей «Бриатико» – вернее, у главных ворот – и объясняла сторожу, что меня ждет администратор. В сумке у меня были духи, ночная рубашка и зубная щетка, как будто я собралась на свидание с ночевкой в отеле. Компьютер я не взяла – до него легко добраться и выяснить, кто я на самом деле такая. Кастелянша – я еще не знала, что здесь ее прозывают Ферровекья, – предупредила, что в комнате нас будет трое и для гардероба места нет, к тому же в отеле свои порядки с униформой. Голубое короткое платье, белые чулки и голубые туфли на шпильке. Звучало отвратительно, но мне было все равно. Я стояла у ворот и ждала, покуда сторож дозвонится в отель и откроет чугунные створки, запирающиеся на электронный замок. Теперь это был другой «Бриатико», набеленный и румяный. Забитый богатыми старцами, которых забыли их собственные дети. Это был «Бриатико», в котором в феврале застрелили хозяина, а за год до этого придушили Лидио, крепкого мужика, который мог еще лет двадцать скрести и чистить своих лошадей.

В феврале Бри сказал мне, что встречается с человеком из отеля, и это был наш последний разговор. Я должна найти этого человека, он где-то здесь, он гуляет по парку, поедает шелковицу или плавает в лечебной грязи. Я пробуду здесь сколько нужно, неприметная, неуловимая, подбитая ветром, как перистое облако, я стану одной из них, стану слушать и смотреть, и в одно прекрасное утро пойму, кто это сделал, и укажу на него пальцем: смотрите, вот он, вот он, у него же руки в крови!

Садовник

Не будь в библиотеке тусклой и нахохленной библиотекарши, я ходил бы туда гораздо чаще. И дело не только в полках с вином, хотя там есть отличное Греко ди Туфо, век бы его пил, и еще Везувио, что пахнет эфиром и грибами. Нет ничего лучше, чем сидеть на потертом диване в сумерках и смотреть на портрет, висящий прямо над письменным столом, за которым никто ничего не пишет. Хозяйка дома в пятьдесят втором году прошлого века – в нижнем углу есть дата и подпись художника. Девушка сидит босая в плетеном кресле у окна, за ее спиной видна голубая кипарисовая аллея, просвеченная солнцем. Глаза у Стефании расширены, бальное платье расстегнуто и вот-вот свалится с плеча. Думаю, ее рисовал любовник, умелый и терпеливый, поэтому в ней самой так много нетерпения.

Трудно поверить, что картину писали в шестидесятых. Где-то строили Берлинскую стену, в Пекинской опере жгли декорации, а в «Бриатико» давали балы и целовались в аллеях. Глядя на лукавую хозяйку, я часто думаю, что мы бы с ней договорились. Ну, может, не в совершенстве договорились бы, но получали бы удовольствие от беседы. С некоторыми людьми сразу чувствуешь, что вы вписаны в один и тот же Tavole Amalntane – это кодекс мореплавателей, или, лучше сказать, морской устав, – я видел его в музее, не помню, в каком городе.

Здесь в отеле есть девочка, с которой я чувствую нечто похожее, хотя сначала она меня немного раздражала. У нее была манера смотреть прямо в лицо, а у меня от пристальных взглядов делается гусиная кожа. Теперь она это знает и старается не таращиться, зато у нее появилась привычка гладить меня по голове. У моей первой женщины была такая же привычка. Она могла часами гладить, выравнивать, скрести ногтями и тянуть за волосы. Она тоже была итальянкой, только из Трапани. У нее были губы цвета киновари, а над ними розовая полоска, будто помада размазана. Хотя помады у нее сроду не водилось.

Моя первая женщина бросила меня здесь, в Италии. Просто уехала, оставив мне палатку, примус и пару спальных мешков. Перед этим мы прожили неделю на берегу возле Таранто, питаясь хлебом и мидиями в сидре: мидий мы собрали на отмели, а сидр купили у местного дядьки прямо с телеги. Раньше я моллюсков не ел, но подружка так ловко с ними обходилась – колола булавкой, нюхала, считала полоски, – что однажды я расслабился и уплел целый котелок. Ночью пошел дождь, а на меня нашло моллюсковое безумие. Я разбудил свою женщину и всю ночь вертел ее, будто мельничное колесо, грыз ее, будто овечий сыр, и вылизывал, как медовые соты. Колья в песке расшатались, палатка рухнула, но мы возились в мокром брезенте, будто щенки, не в силах остановиться.

Потом мы перебрались на другое побережье, провели там еще одну ночь, хрустящую от мидиевой скорлупы, а наутро она меня бросила. Она ушла налегке, у нее был с собой только рюкзак с парой маек, блокнотом и карандашами. Помню, что она наотрез отказалась оставить его в палатке, когда мы отправились на холм, – сказала, что наброски должны быть с ней, еще пропадут не дай бог.

Еще помню, что всю дорогу до Траяно она говорила о норманнах, двуцветной кладке фасада и купели из красного порфира. А я смотрел на ее волосы, заплетенные в десяток косичек, ежился под дождем и думал о том, как мне повезло.

– В июне мне исполнится тридцать, – сказала она, когда мы поставили палатку в сухом гроте, в основании гранитной скалы. – Я старше тебя на восемь лет. Тебе это и в голову не приходило, верно?

Мокрый гранит был черным, а сухой – розовым, так что наше укрытие походило на разинутую собачью пасть. Моя подружка села на краю гранитного языка и болтала ногами над водой.

– Вот как? Значит, мы должны встретиться здесь через восемь лет, – ответил я, влезая в палатку и укладываясь на спальном мешке. – На этом самом месте. Иди сюда.

– Это же в другом столетии! – сказала она, устроившись рядом со мной. – Мы будем старыми и толстыми, у нас будут дома, канарейки и закладные. Ты правда приедешь?

– Разумеется. Я готов жениться на тебе завтра утром в деревенской мэрии.

– Ну уж нет, малыш. – Она засмеялась в темноте. Ее волосы все еще были мокрыми и холодили мне живот. – Через восемь лет другое дело.

Малыш! Ее взрослость казалась мне напускной, а рассуждения – детскими. Когда мы встретились, она приехала в Лондон поступать в школу реставраторов, курила траву и ходила в байкерской куртке с чужого плеча. А я был шпингалетом в твидовом пиджаке, учившимся в колледже на деньги отца. Потом она поступила, сменила куртку на расшитые бисером индийские платья и стала выглядеть еще моложе. Впрочем, какая разница? Возраст положено отсчитывать от конца линии, просто не все это понимают.

– Заметано. Я приеду сюда двадцатого мая две тысячи седьмого года.

Мы лежали валетом, я смотрел на ее бедро, в темноте казавшееся округлым снежным холмом, и представлял себя лыжником, плавно съезжающим вниз по склону.

– Смотри не подведи меня, – сказала она и тут же заснула. Проклятые мидии во мне наконец утихомирились, и я мог спокойно лежать в темноте и слушать, как дождь поливает морскую воду. Если бы кто-то сказал мне, что это последняя наша ночь, я бы только рассмеялся. Рассуждения о смерти предполагают уверенность в том, что сам ты не умрешь. Когда моя женщина бросила меня, я никак не мог в это поверить и провел возле палатки несколько дней, читая по второму разу карманный томик американской поэзии. Она не оставила мне записки, просто рассеялась как дым. Я сидел там и ждал, что она появится у гранитного обломка, обозначавшего вход на пляж. Придет пешком из Траяно или из соседней Аннунциаты.

Испугался? Ну скажи – испугался?

И не думал даже, скажу я, не поднимая лица от книги, я знал, что ты валяешь дурака. И в доказательство прочитаю ей прямо из Дикинсон:

Как много гибнет стратагем в один вечерний час.

На третий день я понял, что она не придет, закопал свой костер в песке, собрал палатку и уехал домой. Море было сизым, как изнанка ивового листа, на склоне холма темнели пинии, кривые и жилистые, будто вставшие на колени. Их сажают, чтобы защитить жилье от ветра, говорила моя подружка, трамонтана – это ветер с гор, очень крепкий, очень порывистый. Ничего хорошего нет в трамонтане, говорила она. Одно только хорошо – что дождя больше не будет.

FLAUTISTA_LIBICO

Могила конюха Лидио нашлась на траянском кладбище, похожем с моря на жилой дом с отвалившейся передней стеной. Вся требуха наружу, тряпки, бумага, клочья обоев. И в каждой ячейке по квартиранту, или, как говорила моя мать, постойщику (итальянский у нее так и остался беспомощным). Не знаю, зачем меня туда понесло, может, потому, что у конюха были усы щеткой, а может, потому, что он написал мне письмо. То есть он написал матери, а соседка переслала письмо мне, приписав на конверте, что это, вероятно, мой отец. Вот дура.

Письмо пришло за два месяца до того дня, когда мне стукнуло восемнадцать. Мне вернули свободу, снабдили зимним пальто и выдали диплом, который годился только на подтирку. Хотя за четыре года меня научили управляться с лобзиком, читать в темноте, стучать по клавишам и драть глотку. И еще немецкому! Его в интернате преподавал директор, которого все боялись. Лицо у директора было обметано темным, будто он только что спускался в шахту, а пальцы были крепкими и точными, чуть провинишься, и они уже вцепились тебе в холку. Другое дело – учительница пения. Она одуряюще пахла свободой и лимонной корочкой (и говорила всем вы). Так что пение мне тоже давалось хорошо.

Диплом не пригодился, но через полгода у меня была терпимая работа и угол в пансионе, а через год удалось снять мансарду недалеко от вокзала (за гроши, потому что рельсы там проходили почти через спальню). Теперь у меня были две комнаты, одна из которых поросла плесенью по всей северной стене, а вторая под завязку была забита тряпьем. Но это меня не слишком беспокоило. Когда столько лет мечтаешь только о том, чтобы остаться в тишине, пыль и лишние вещи тебя не раздражают. Они приглушают грохот проходящих поездов, дребезжание стекол, ночные гудки в порту, крики мальчишек на насыпи. Короче, пыль и вещи работают на тебя.

Письмо конюха было адресовано матери, которой уже сто лет как не было в живых. Похоже, конюха это не слишком волновало. Удивительно, но его остроносое лицо сразу всплыло в моей памяти, мне даже показалось, что он обращается ко мне, а не к матери, хотя в начале письма стояло ее имя. Длинное английское имя, которое все в этой стране перекраивали на итальянский манер.

Тебя оставили на бобах, говорилось в письме, и я знаю, кто это сделал. Наследство без наследника, падение твоей свекрови с лошади, пожизненная аренда для хитрой скотины Аверичи – как бы не так! Дело обстряпали тонко, чтобы тебе и ребенку не перепало ни крошки. Все знали, что старая Стефания велела сыну убираться с глаз, когда он отказался покрыть твой грех, и больше его никто в поместье не видел. Поэтому она и упала с лошади – мне ли не знать, я сам ослабил подпруги: мне за это заплатили. Речь не шла о ее смерти, поверь мне! Ее собирались только напугать, заставить посидеть дома хотя бы до осени – от вида мрачной старухи, гарцующей по парковым дорожкам, у гостей появлялись всякие мысли. Так сказал мне Аверичи.

Разве мог я подумать, что она сделает такую глупость? Да каждый школьник знает: не можешь удержать равновесие, бросай стремена и падай вбок! Нет ничего глупее, чем хвататься за гриву – упадешь под передние ноги. Еще хуже придется, если застрянешь в стремени; со Стефанией так и случилось: лошадь потащила ее за собой, да еще копытами ударила с перепугу. Когда я прибежал, старуха уже доходила, в голове была кровавая дыра с мой кулак, не меньше. Хозяйка племенной кобылы, наездница с тридцатилетним стажем, а падает с лошади, как пьяный подмастерье? Вот тут-то я понял, что затея с самого начала была другая. Чем уж они старуху опоили, что она слетела вместе с седлом, я не знаю, но могу сказать, кому это было выгодно. Вот сама посуди. Договор у Аверичи заключен с покойницей по закону, так? Отобрать землю у него никто не волен. Это могла сделать только сама Стефания, но ее зарыли на траянском кладбище рядом с ее греческим мужем. Полиция дело закрыла как несчастный случай. Наверняка Аверичи платит кое-кому, чтобы его не трогали, а в последнее время его есть за что потрогать: карманы разбухли от денег, вечно топорщатся, будто ширинка у подростка. Играет неделями напролет, уже года полтора не вылезает из Сан-Венсана, даже, как я слышал, в Монако катается. Вот тут я, пожалуй, перейду к главному. Все знают, что старуха вложила деньги во что-то ценное и это что-то хранилось в доме. Но только я знаю, что это было и где оно теперь. Приезжай сюда, и договоримся, я знаю, как тебе подсобить, а ты поможешь мне. Моя доля будет четверть с того, что тебе удастся получить, думаю, это справедливо. Я рискую больше тебя, я ведь у него под рукой. Твой старый друг Лидио.

Письмо пролежало в коробке около полугода. Когда оно было прочитано, перечитано и изрядно истрепано, мне пришло в голову, что конюх давно не в своем уме и все это может оказаться бредом, деменцией или еще проще – враньем. Кто же это станет признаваться в убийстве, которое все считали несчастным случаем? С другой стороны, чем он рискует после стольких лет? А вот Аверичи – тот да, тому несладко придется. Если убийство Стефании откроется, поднимется шум, аренду признают незаконной и отберут у синьора его кормушку. Его ампирный домище с оранжереей, его оливковую рощу, его парк с канадской елью и кипарисами. Вернее сказать, мою рощу и мой парк. И мой домище.

Петра

В марте начались шторма. Траянский холм стоял перед морем, как воин со щитом, принимая удары ветра и грохочущей черной воды всем своим телом, всей просторной мускулистой скалой. Приземистые пинии и рослые кипарисы казались крепостной стеной, темнеющей у подножия холма, но ветер легко перемахивал стену и захлестывал вершину скалы ледяными брызгами, разбивая их в водяную пыль, оседавшую на стеклах «Бриатико».

Сестры и горничные перебегали из южного крыла в северное, накинув плащ на голову, – через зимний сад идти теплее, но в гостинице считают, что галерея, в которой он устроен, держится на честном слове. Галерею построил Аверичи, и выглядит она так себе, зато там можно курить, стоя у стеклянной стены и глядя на холмы. Похоже, только мы с Пулией решаемся заходить в зимний сад, да еще консьерж, который включает поливальные шланги. Даже в ненастные дни там душно от вересковой земли и гардении.

К субботе море немного притихло, завалив гостиничный пляж мусором. Теперь там было совсем безлюдно, и можно было разглядывать его сверху, различая то полоску красного каррагена, то пятнистую гальку, похожую на скорлупки от перепелиных яиц. Шторм мне тоже нравился – втайне я надеялась, что он сотрет «Бриатико» с лица земли.

Я помню этот день, 17 марта, потому, что с него начинаются мои записи: я завела тетрадку, выбравшись наконец-то в лавку в Аннунциату. До этого мне приходилось записывать свои мысли на листках, выдернутых из тетради с расписанием процедур. В полдень солнце вышло из облаков, и окна на всех этажах распахнулись одновременно, будто створки в часах с кукушкой. Старики потянулись в парк, не решаясь спуститься к морю, многие несли с собой сложенные вчетверо ветровки. Фельдшер Бассо явился в сестринскую и предсказал повальную простуду к понедельнику, так что мы решили вместо чая подать в столовой вечером горячее молоко.

Вечером администратор велел нам собраться в холле и заявил, что с этого дня ни один постоялец не спускается к морю один. В списке наших услуг добавится новая графа, сказал он, купание и сопровождение на прогулке. Хорошенькое дело, заметила Пулия, теперь мы будем ходить со старичками к морю, а хозяйка будет драть с них втридорога. Администратор у нас тосканец, поэтому он только кивнул и улыбнулся тосканской улыбкой: глаза сощурены, уголки рта едва заметно опускаются вниз.

Каждое утро он собирает официантов и горничных в пустом ресторане, выстраивает их в ровную линию и говорит им одно и то же: держите дистанцию, не болтайте чепухи и не стреляйте глазами. Тут вам не американское кафе с вафлями. Потом он проверяет воротнички и манжеты, долго принюхивается и, наконец, говорит: «С добрым утром, синьоры». На процедурную половину он не суется, там царствует Пулия, у них молчаливый договор, что-то вроде демаркационной линии в альпийских ледниках. Гостиничной стряпней тосканец брезгует и ездит обедать в «Relais Blu», по горной дороге, на велосипеде, как фермер, с задранной брючиной.

Теперь по утрам я вожу постояльцев на пляж и обратно, кроме тех дней, когда волны слишком высоки. Для некоторых это просто способ удрать из отеля, выпить вина, погрызть купленных с лотка жареных анчоусов и на людей посмотреть. Вот синьор Риттер, тот, например, выпивает бутылку белого и долго сидит в своем шезлонге, уткнувшись в свежий Мilanо Finanza. Говорят, он бывший владелец табачной фабрики, только она разорилась, и ему едва хватило денег оплатить богадельню.

Никто в этой лагуне против своей воли не утонет – вода даже мне по пояс, а я ростом с молодую белку, как Пулия говорит. Чтобы нормально поплавать, надо заходить в воду на другом конце пляжа, там есть уступ в подводной скале, два шага пройдешь, и накрывает с головой. На бесплатном пляже всегда полно парней, особенно серферов, загорелых, будто из красной глины вылепленных, они на меня поглядывают, им все оттуда видно – и моего спутника, и мою тоску.

Но это ничего, пусть. Я-то знаю, зачем я здесь. Закончу свои дела и сразу уволюсь, а как только уволюсь, поеду в Ротондо и приложусь к мощам падре Пио, чтобы помог маме поправиться.

В воскресенье на море был шторм, старики сидели по своим комнатам, и меня рано отпустили домой. Маме стало хуже, она меня с трудом узнала. Спросила, как дыни, поспели ли, велела пойти посмотреть; я сбегала к бакалейщику, купила дыню послаще и принесла ей, поваляв немного в земле за домом. Хорошо, что про отца она не спросила. Иногда у мамы в голове светлеет, и она берется за книги, хотя читать ей трудно: глаза слишком быстро двигаются.



Поделиться книгой:

На главную
Назад