Царевич показал: "А как я съехался с Кикиным в Ли-боу, и стал его спрашивать, нашел ли он мне место какое? и он сказал: "Нашел-де; поезжай в Вену к кесарю: там-де не выдаду"". Кикин утверждал, что по его просьбе русский посол в Вене Авраам Веселовский секретно посовещался с вице-канцлером Шонборном, а Шонборн поговорил с императором и тот якобы дал согласие принять беглого царевича.
Судя по противоречивому поведению венского правительства, по явному желанию императора отделаться от опасного гостя, судя по тому, что Веселовский после этих показаний Алексея не был отозван немедленно из Вены, Кикин царевича обманул. В Вене его не ждали. Царевича, как мы увидим, обманул не только Кикин. Несчастный Алексей стал фигурой в очень сложной игре, которую затевали "большие персоны" из петровского окружения. Царевич оказался точкой приложения разнородных мощных и безжалостных политических сил.
Надо попытаться ответить на вопрос — какую конкретную цель преследовал хитроумный и дальновидный Кикин, рискуя собственной головой и губя царевича?
Очевидно, Кикину необходимо было сохранить Алексея в качестве законного наследника престола на случай скорой смерти Петра. Удаление в частную жизнь было для царевича нереально — Петр дал понять, что не допустит этого. Постриг — уход в монастырь — делал весьма проблематичным будущее воцарение Алексея. Клобук, конечно, можно было снять, но в этом случае Алексей мог претендовать лишь на пост регента при собственном сыне. Общественное правосознание вряд ли примирилось бы с расстригой на престоле — при всех симпатиях к Алексею народ счел бы это святотатством.
Временное пребывание в чужих краях решало проблему лучше всего. Не говоря уже о том, что Кикину явно мерещилась возможность взаимовыгодного союза претендента на престол с тем монархом, который предоставил бы царевичу убежище. Имея наследника-эмигранта, поддержанного каким-либо сильным европейским государством, обеспокоенным агрессивной внешней политикой России, можно было рассчитывать на создание действенной оппозиции внутри страны. Степень недовольства в стране была Кикину хорошо известна.
Но неужто все это затевалось только ради утоления обиды на царя, простившего Кикину уголовное деяние и избавившего от законного наказания? Уверен, что нет. Фраза о "тесноте уму", брошенная царю с высоты дыбы уже обреченным Александром Васильевичем, концентрирует в себе обширное историческое явление. Речь шла, в конечном счете, не о личных обидах Кикина или кого-нибудь еще, но о судьбе страны, о ее пути, о ее будущем. Проблематика эта, естественно, персонифицировалась в конкретных лицах.
Можно было бы, несмотря на все это, считать Кикина мстительным одиночкой, жаждущим утолить свою обиду на царя, если бы не еще одно обстоятельство. У Кикина были широкие конспиративные связи с очень определенным кругом лиц. При аресте у него были найдены "цифирные азбуки" — шифры — для переписки с князем Василием Владимировичем Долгоруким, князем Григорием Федоровичем Долгоруким, генерал-адмиралом Апраксиным, фельдмаршалом Шереметевым, князем Яковом Федоровичем Долгоруким, Алексеем Волковым, Саввою Ра-гузинским, Авраамом Веселовским и самим царевичем.
Вообще круг царевича широко пользовался для переписки "цифирными азбуками" — сведения об этом не раз всплывали во время следствия. Но для нас особенно важны перечисленные лица.
О роли князей Василия и Якова Долгоруких в "деле Алексея" речь впереди. Здесь только кратко скажем об остальных. Все они, кроме дипломата Саввы Рагузинского, личного друга Кикина, были несомненно причастны к тайной стороне жизни царевича.
Например, еще в 1712 году, находясь за границей, Алексей писал своему духовному отцу Якову Игнатьеву: "Священника мы при себе не имеем и взять негде… прошу вашей Святыни, приищи священника (кому мочно тайну сию поверить), не старого, и чтоб незнаемый был всеми. И изволь ему сие объявить, чтоб он поехал ко мне тайно, сложа священнические признаки, то есть обрив бороду и усы…" Ему нужен был духовник, которому можно было доверить тайну исповеди, а не соглядатай державного отца. И далее, объясняя Игнатьеву свой план, царевич пишет: "Пошли его на Варшаву, и вели явиться к князю Григорию Долгорукому, и чтоб сказался моим слугою или денщиком; и он ко мне отправит, я ему о сем прикажу". В сочетании с наличием шифра для тайной переписки факт этот становится многозначительным. Князь Григорий Федорович, брат князя Якова Долгорукого, был крупным дипломатом и фигурой весьма влиятельной.
Имя одного из ближайших к Петру вельмож — генерал-адмирала Федора Матвеевича Апраксина — часто мелькает в материалах розыска, — он был доброжелательным, хотя и осторожным советчиком Алексея. И наличие шифра для переписки с ним знаменательно.
Очень важно нахождение среди "конфидентов" Кикина фельдмаршала Шереметева, которого, как мы увидим, Алексей считал своим союзником. Автор глубокой работы о Шереметеве историк А. И. Заозерский установил целый ряд чрезвычайно важных для нашего сюжета обстоятельств. Во-первых, Шереметев, Апраксин и Ки-кин были друзьями, и то, что писал Кикин Шереметеву, становилось сразу известно и генерал-адмиралу. Во-вторых, как народная молва, так и мнение дипломатических кругов прочно связывали имя фельдмаршала с интересами царевича[20].
Но историкам известна только обычная переписка Шереметева и Кикина. Наличие шифра заставляет предполагать и возможность отношений конспиративных.
Волков был, судя по всему, фигурой второстепенной. Но у него в Риге останавливался царевич перед побегом.
Роль Авраама Веселовского в "деле" двусмысленна. С одной стороны, он, как уже говорилось, явно не выполнил просьбы Кикина и не подготовил почвы для появления Алексея в Вене. С другой же, — когда через несколько месяцев после розыска ему пришлось покинуть Вену, он не вернулся в Россию, бежал в Германию и скрывался там до самой смерти…
Свидетельствует ли все это о заговоре с целью свержения Петра? Вряд ли. Но ясно вырисовывается обширный круг влиятельных и близких к царю деятелей, связанных неявными, а иногда и прямо конспиративными связями и ориентированных при этом на царевича Алексея.
И круг сложился именно в середине 1710-х годов. В центре его, безусловно, стояли Кикин и Василий Долгорукий. "В бытность свою здесь царевич посылал по князь Василья Володимировича и по Кикина, и они приезжали ввечеру и поутру рано, и то тогда, когда Государь на царевича сердит бывал", — показывал камердинер Алексея Иван Афанасьев.
Кикин и Долгорукий не любили друг друга. Именно князь Василий Владимирович едва не привел Александра Васильевича на плаху. Но тут их объединял общий интерес, который оттеснял личные неудовольствия. Объединяли их и общие друзья — князь Василий Владимирович был близок с Шереметевым.
Однако именно взаимная неприязнь Кикина и Долгорукого подтверждает наличие аморфного, но целенаправленного сообщества, сложившегося вокруг царевича перед его побегом. Шифра для переписки с Меншиковым, с которым до 1717 года у Кикина была дружба, он тем не менее не держал, а для переписки с личным неприятелем Василием Долгоруким шифр был…
Когда Кикина схватили в Петербурге и привели к Меншикову, то прежде всего арестованный спросил: "Взят ли князь Василий Долгорукий? Нас истяжут, а Долгоруких царевич, ради фамилии, закрыл".
В самом начале следствия, бесповоротно губя Кикина, Алексей, в частности, писал: "Еще же велел написать к князю Василию письмо благодарное за любовь его, за что при моем случае отслужить должен, говоря он, Ки-кин: "Будет-де на меня суспет о твоем побеге будет, то я объявлю письмо твое, к князю Василию писанное, и скажу: знать-де, он с ним советовал, что его благодарит: я-де письмо перенял". И оныя письма взял к себе…"
В письме, писанном перед самым побегом, говорилось: "Князь Василий Владимирович! Благодарствую за все ваши ко мне благодеяния, за что при моем случае должен отслужить вам".
Кикин — на дыбе — показания царевича подтвердил: "Письмо к князю Василию Долгорукому тоже советовал написать и удержал его у себя, чтобы оно было Долгорукому на обличение, когда, как я чаял, царевич не возвратится". Гордый и озлобленный, Кикин готов был на тактический союз с князем Василием Владимировичем, но, очевидно, ненавидел его немногим менее, чем царя.
Оставим в стороне интереснейшую со многих точек зрения область взаимоотношений лиц, ориентированных на царевича. Мы слишком далеко ушли бы в сторону от основной задачи, если бы стали анализировать эту запутанную сферу. (Хотя для гипотетических рассуждений о возможном царствовании Алексея эта проблема имеет первостепенное значение.) Можно, однако, оглядывая эту среду, с уверенностью повторить, что никакой крепкой организации вокруг царевича не сложилось. Но, несмотря на это, в русской политической жизни оформилось явление, как мы увидим, куда более опасное для Петра, чем локальный заговор. Это было широкое — на разных социальных уровнях — неприятие главных целей и методов реформатора.
Даже если предположить, что основным стимулом для Кикина в его смертельной игре была жажда мести и обида, то как быть с другим конфидентом Алексея — генералом Василием Долгоруким? Представитель знатнейшей фамилии, один из столпов армии и гвардии, любимец царя, ничем не проштрафившийся, могущий претендовать на высшие военные и государственные посты как при Петре, так и при его преемнике, — чем руководствовался он, что двигало им в сколь неуклюжих, столь рискованных политических интригах?
Зачисленный офицером в гвардию, князь Василий Владимирович отличился уже в начальный период Северной войны. Но первую самостоятельную операцию он провел в 1708 году. Командуя карательным корпусом, он подавил опаснейший в тот момент для государства булавинский мятеж. Мятеж был спровоцирован жестокостью, с которой старший брат князя Василия, Юрий, расправлялся с казаками, укрывавшими беглых крестьян. За что и был убит восставшими.
Петр, конечно же, выбрал князя Василия Владимировича не только из-за родства с погибшим гвардии полковником, что подразумевало мстительную ненависть к булавинцам. Гвардии майор обладал двумя чертами, которые роднили его с царем, — хладнокровно-рациональной безжалостностью и стремлением к "регулярности". Петр отнюдь не случайно выделил и приблизил князя. В Долгоруком не было бесившей царя старо-московской основательной медлительности Шереметева. Из него вырастал военачальник нового типа.
Услуга, которую оказал своему государю князь Василий Владимирович, быстро и радикально ликвидировав мятеж на Дону, была далеко не заурядна. Момент был страшный — в феврале 1708 года армия Карла XII вторглась в пределы России, и в это же время Булавин, объединившись с запорожцами, призвал Дон и Украину к мятежу.
Петр подробно расписал порядок уничтожения казачьих станиц, а князь Василий Владимирович столь же пунктуально предначертания царя выполнил. Он доносил: "В Есаулове сидело 3000 человек и штурмом взяты, и все перевешаны, только из помянутых 50 человек за малолетством освобождены[21]. В Донецком сидело 2000 человек, такоже штурмом взяты, и многое число побиты, а достальные все перевешаны".
Если к фельдмаршалу Шереметеву, отправленному подавлять взбунтовавшуюся Астрахань, Петром приставлен был для контроля и слежки гвардии сержант Щепотев, то к Долгорукому никого приставлять не надо было — Петр ему полностью доверял.
Всей своей службой князь Василий Владимирович доказал не просто верность царю, но верность новой государственной идее. Для него, как и для Петра, свободное казачество было отвратительным антиподом "регулярности"…
За разгром Булавина князь Василий Владимирович получил чин полковника гвардии, что было блистательным отличием.
В следующем, 1709 году Долгорукий командует кавалерийским резервом, довершившим разгром шведов при Полтаве, и получает чин генерал-поручика. В конце того же года он снова высоко отличён — стал крестным отцом новорожденной царевны Елизаветы Петровны. Это уже не просто продвижение по службе. Это — знак личной любви и доверия царя.
В 1711 году, в тяжкие дни катастрофы на Пруте, когда русская армия, блокированная бесчисленными турецкими войсками в выжженной степи, оказалась на краю гибели, князь Василий Владимирович сохранил абсолютное присутствие духа и настаивал на самом решительном варианте действий: "проложить дорогу штыками или умереть".
За Прут он получил Андреевскую ленту — высшее воинское отличие.
Затем к его военным лаврам присоединились и дипломатические. А в 1715 году Петр доверил ему щекотливейшее дело совсем по иной части. Выявились чудовищные злоупотребления Меншикова, "полудержавного властелина", второго лица в государстве. Создана была комиссия для расследования. Достойно возглавить ее мог лишь человек большого мужества — светлейший князь был силен своими заслугами, близостью к царю, покровительством царицы, обширными связями. Он отличался мстительностью, и в случае благополучного для него исхода следствия его обвинителей ждала печальная участь.
Кроме всего прочего, для руководства следствием требовался человек беспристрастный, недоступный подкупу и давлению многочисленных друзей и врагов светлейшего.
Петр выбрал князя Василия Владимировича, что свидетельствовало о доверии абсолютном. Долгорукий железной рукой провел следствие, тяжко обвинил Меншикова, навсегда разрушив его близость с царем. Светлейшего спасло от сурового наказания лишь заступничество царицы…
Отпрыск знатнейшего рода, что придавало ему особый вес в глазах офицерства, знаменитый и удачливый генерал, доверенное лицо государя — это редкое сочетание открывало перед Долгоруким в середине 1710-х годов дорогу к самым вершинам военной и государственной карьеры.
Что, казалось бы, могло связать этого строителя новой системы, так много в этой системе получившего и так много для нее сделавшего, с царевичем Алексеем, символом, по мнению историков, системы старой?
Что за человек был князь Василий Владимирович? Герцог де Лириа, испанский посол, весьма желчный мемуарист, отозвался о князе с необычным почтением:
Фельдмаршал Долгорукий (герцог знал Долгорукого уже после смерти Петра. —
Добросовестный историк Д. А. Корсаков, специально изучавший семейство Долгоруких, дал генералу такую характеристику, суммирующую отзывы современников: "Чуждый лукавства и криводушия, не входивший ни в какие сделки и "конъюнктуры"[22], он действовал всегда начистоту и всегда и везде, невзирая ни на какие обстоятельства, прямо в глаза говорил правду"[22].
Корсаков очень точно и лаконично определил позицию князя: "Один из весьма видных сподвижников и один из редких "супротивников" Петра Великого". Подобный парадокс был отнюдь не редким, вопреки мнению историка, в последнее десятилетие петровского царствования.
Очевидно, причины оппозиционных маневров генерала надо искать, помимо прочего, в фундаментальных чертах его личности. Ни разу не оскорбленный своим самовластным государем, Долгорукий тем не менее постоянно ощущал такую возможность. Долгорукого, в отличие от Кикина, скорее всего, душевно изнуряла мысль о возможном унижении — "теснота самоуважению".
Во всяком случае, мы не можем до конца согласиться с характеристикой Долгорукого, данной Корсаковым, который упустил из виду материалы "дела Алексея". Между тем именно в этой ситуации князь Василий Владимирович попытался вести хитроумную закулисную игру, которая ему, впрочем, не удалась…
В период, предшествующий побегу, царевич постоянно виделся с Долгоруким — тому есть неоспоримые доказательства. Но если Кикин пытался скрывать свою связь с Алексеем, то князь Василий Владимирович, избрав иную тактику, ее демонстрировал — делая вид, что выступает посредником между отцом и сыном.
Алексей показал на следствии: "А перед поданием моего ответного письма ездил я к князь Василию Володимировичу Долгорукому да к Федору Матвеевичу Апраксину, прося их: "Буде ты (Петр. —
А князь Василий говорил то ж: да еще прибавил: "Дай-де писем хоть тысячу, еще-де когда что будет; старая-де пословица: улита едет, когда-то будет; это не запись с неустойкою, как мы преж сего меж себя давывали". И когда я письмо отдал, в тот день или назавтрея, не упомню, приехал ко мне князь Василий и сказал твоим словом, чтоб я ему письмо твое показал; и я ему чел, и он мне сказал; "Я-де с отцом твоим говорил о тебе; чаю-де, тебя лишат наследства, и письмом-де твоим, кажется, доволен". И просил у меня чернаго письма, что я писал, и я ему его чел, понеже он мне присоветовал о брате писать, что там о нем писано; и когда я прочел, и он мне сказал: "Хорошо-де написано". И про вышеписанные слова повторил, и еще промолвил: "Я-де тебя у отца с плахи снял"… И он мне говорил: "Теперь-де ты радуйся, дела-де тебе ни до чего не будет"".
На следствии князь Василий Владимирович факт этих разговоров подтвердил. Но из его показаний и анализа обстоятельств ясно, что утверждение о разговорах с царем по поводу судьбы Алексея было чистой дезинформацией.
У него действительно был разговор с царем об Алексее, но, как явствует из его собственного письма Петру, смысл разговора был совершенно иной, вполне нейтральный.
Кроме того, Петр на самом деле не только не был "доволен" письмом Алексея, но пришел от него в сильнейшее раздражение. Что и выяснилось в январе следующего, 1716 года. Он вовсе не собирался отпускать царевича в деревню на вольное житье, о чем тот просил, а собирался поставить его перед выбором: послушание и выполнение долга или — монастырь.
Ясно, что никаких разговоров на эту тему между царем и князем не было. Но как же Долгорукий решился откровенно обмануть Алексея?
Очевидно, дело в том, что в этот момент Петр был тяжело болен. Он заболел сразу после своего письма Алексею в октябре 1715 года и смог продолжить переписку только в середине января следующего года.
Сам Петр придавал принципиальное значение поведению окружающих во время этой болезни. Да и не только он. Кикин говорил Алексею, что отец его вовсе не болен, а только притворяется, чтоб проверить верность соратников. В вопросные пункты, врученные воротившемуся царевичу 4 февраля 1718 года, пунктом вторым Петр недаром включил следующий: "В тяжкую мою болезнь в Питербурхе не было ль от кого каких слов, для забежания к тебе, ежели б я скончался?" Царевич ответил на него отрицательно. На самом же деле попытка Долгорукого выступить благодетелем царевича и тем привязать его к себе предпринята была именно во время этой "тяжкой болезни".
Очевидно, князь то ли верил в смертельный исход царского недуга, то ли — что вероятнее — рассчитывал, что после длительного периода болезни подробности его маневров перестанут быть актуальными и забудутся, а результат — "я тебя у отца с плахи снял", то есть спас от казни — останется.
Здоровье Петра в это время уже сильно пошатнулось, и ясно было, что он недолговечен. В этот ли раз, в следующий ли, но болезнь сломит царя. Естественный наследник — Алексей. Даже в случае пострига он, как некогда Филарет, отец Михаила Романова, имеет все шансы стать регентом-правителем при своем малолетнем сыне.
Именно поэтому Долгорукий был отнюдь не одинок в своих "забежаниях" к наследнику. Посте трехмесячной болезни царя в зиму 1715/16 года надежды на скорую его смерть лишили многих привычной осторожности и выявили истинные симпатии.
Алексей показал: "Слышал я от Сибирского царевича, что "говорил-де Михайло Самарин, что-де скоро у нас перемена будет; а что-де Самарин говорит, то сбывается", сказал Сибирский; а какая перемена, не явил". Это было, судя по логике рассказа, в начале 1716 года, ибо далее Алексей пишет: "Еще же мне он сказал в марте месяце 1716 года: "В апреле месяце в первом числе будет переме-на". И я стал спрашивать: что? И он сказал: "Или-де отец умрет, или разорится Питербурх: я-де во сне видел"".
Именно в это время многие в окружении царя жили, напряженно ожидая перемен, мечтая о переменах. И не случайно — в это время. Это был не только период ухудшения государева здоровья, но и канун решающих реформ — церковной реформы и, главное, податной реформы. Это было время, когда, после решительного перелома в войне, Петр принялся за внутренние дела и ясно стало, что совсем скоро страна будет намертво схвачена железной системой, подавляющей всех и вся. Именно в это время выявился вектор реформ.
Нет ни малейших указаний на то, что хоть кто-нибудь замышлял насильственное устранение царя. Страх перед ним, его авторитет, несмотря на неприязнь и ненависть, были слишком велики. Верность царю его гвардии делала любой "регулярный" заговор авантюрой. Ясно было, что убийство царя приведет прежде всего к истреблению заговорщиков. Героических самоубийц в окружении Петра не было. Надеяться оставалось только на естественную смерть деспота-реформатора. И здесь нетерпение было так велико, что толкало на безрассудные поступки.
Алексей исповедовался отцу: "После твоей болезни, приехав из Англии, Семен Нарышкин ко мне в дом, а с ним Павел Ягужинский или Алексей Макаров, не упомню[23], кто из них двух один, а кто подлинно, сказать не упомню, и разговаривая о наследствах тамошних, и Семен стал говорить: "У Прусского-де короля дядья отставлены, а племянник на престоле, для того, что большого брата сын". И на меня глядя, молвил: "Видь-де мимо тебя брату отдал престол отец дурно". И я ему молвил: "У нас он волен, что хочет, то и делает; у нас не их нравы". И он сказал: "Это-де неведомо, что будет; будет так сделается, во всем-де свете сего не водится"".
Зерно этого многозначительного разговора — фраза чрезвычайной значимости: "У нас он волен, что хочет, то и делает; у нас не их нравы". Речь идет не о дурном характере Петра, но о форме правления. О самодержавии. Частный случай — нарушение порядка престолонаследования — естественно трактовался как порок самодержавной системы.
Этот мотив — осуждение самодержавия как института — возникает в течение следствия не единожды. Так, 12 мая от царевича потребовали подтвердить такое на него показание: "Царевич говаривал: два-де человека на свете как Боги: папа Римский да царь Московский; как хотят, так делают". Царевич подтвердил. В этой связи весьма многозначительны имена двоих собеседников — Ягужинский или Макаров.
Павел Ягужинский — генерал-прокурор Сената, "новый человек" из простолюдинов, всем обязанный Петру, один из ближайших к нему в последние годы людей.
Алексей Макаров — кабинет-секретарь Петра, его правая рука.
Кто бы из них ни участвовал в этом криминальном заговоре — суть дела не меняется. Идея несправедливости самодержавия жила уже в головах ближайших к царю лиц.
Можно было бы усомниться в правдивости показания Алексея, если бы мы не знали дальнейшего. В 1730 году, когда появилась возможность форму правления изменить, упразднив или ограничив самодержавие, оба — и Ягужинский, и Макаров — проявили себя вполне определенно. Как уже говорилось, в решающие часы Ягужинский высказался без обиняков: "Долго ли нам терпеть, что нам головы секут; теперь время, чтоб самодержавию не быть!"
Макаров в те же дни принял участие в составлении конституционных проектов.
Сетования благополучного Ягужинского, взлетевшего именно при самодержавии — и благодаря ему! — на самые верхи власти, — свидетельство кризиса системы. Самодержавный произвол, полная личная незащищенность пугали его не меньше, чем проштрафившегося и пострадавшего еще до "дела Алексея" Кикина.
Но еще более красноречиво реагировал на это мучительное чувство личной незащищенности, на тягостное ощущение неправильности хода жизни другой счастливец и удачник — князь Василий Владимирович Долгорукий.
В первый день следствия, еще не испытывая никакого давления, отвечая на вопросные пункты от 4 февраля, Алексей неожиданно в самом конце ответов сообщил нечто, о чем его вовсе не спрашивали: "Будучи при Штети-не, князь Василий Долгорукий, едучи верхом, со мною говорил: "Кабы-де на Государев жестокий нрав да не царица, нам бы-де жить нельзя: я бы-де в Штетине первый изменил"".
Чрезвычайно важно, что это показание идет сразу — хотя и без видимой связи — после пересказа крамольного разговора с Нарышкиным, Ягужинским или Макаровым. В голове Алексея и заявление Долгорукого, и сетования остальных складываются в единое явление: тяжкое недовольство "больших персон" своим положением и положением в стране. Придумать фразу Долгорукого Алексей не мог в силу ее парадоксальности — Долгорукий говорит как о единственной защите от самодурства Петра о мачехе царевича. Говорит это Алексею, зная о его отношении к мачехе. Гордый своей родовитостью Рюрикович вынужденно признает над собой покровительство пасторской служанки, простолюдинки, которую наверняка втайне презирал.
Ситуация, если вдуматься, потрясающая — один из столпов армии и режима вообще, человек, которому царь доверяет безоговорочно, декларирует свою готовность к измене! Каково же должно быть его душевное состояние и степень его недовольства!
Этот разговор происходил в 1713 году. И уже тогда генерал ведет его с наследником как с политическим единомышленником. И пусть это заявление — только вспышка и лавры князя Курбского князя Долгорукого не прельщали, но оно свидетельствует о драматичности процессов, происходивших в петровском окружении.
Если для Кикина, наказанного и отринутого царем, нестерпимость положения заключалась еще и в "тесноте уму" — скованности действий энергичного талантливого "дельца", в постоянном ощущении жесткой системы-клетки, в пределах которой и должны были существовать все, кроме ее создателя, то у высокородного Долгорукого к этому добавлялось еще и обостренное ожидание оскорбления, унижения достоинства. И полная невозможность свое достоинство защитить.
Разумеется, князь Василий Владимирович, как и умный Кикин, понимал, что дело не просто в "государевом жестоком нраве". Характер царя — игра судьбы и случая. Суть в том, что самодержец не имеет пределов своей власти и, соответственно, своего произвола. "У нас он волен, что хочет, то и делает; у нас не их нравы".
М. А. Фонвизин писал об этих настроениях в петровском окружении конца царствования:
Одни из них, любители старины времени допетровского, желали ее восстановления, другие же из молодого поколения, более образованные и осмысленные знакомством с Европой, тяготились уже самодержавием и замышляли ограничить его собранием государственных чинов и сенатом[24].
Фонвизин ошибается относительно возраста. Как мы увидим, идеолог конституционалистов — князь Дмитрий Михайлович Голицын — был немолод. Но в принципе историк-декабрист совершенно прав. И к этим "другим" относились и Кикин, и Василий Долгорукий, и Ягужинский, и Макаров, и еще многие, ревностно служившие самодержавию, но мечтавшие о его уничтожении.
Ближайшие к Петру люди с надеждой примеряли на российский государственный быт "их нравы" — конституционные ограничения верховной власти.
Зная роль князя Василия Владимировича в конституционном порыве 1730 года, мы вправе предположить, что его стремление привязать к себе наследника сопряжено было с туманными, быть может, планами изменения системы власти.
Таким образом, уже на первом этапе следствия по делу царевича выявилась глубокая и драматическая подоплека его нелепого, на первый взгляд, бунта. Не дурное воспитание, не нашептывание "больших бород", а силовое напряжение исторического поля двигало безвольным царевичем в этот переломный период. А на втором этапе следствия царю пришлось услышать в пыточном подвале вещи для него убийственные.
Розыск по делу царевича выявил такое неблагополучие, такое напряжение вокруг реформатора, что, не обладай он неколебимым самодержавным сознанием, он должен был задуматься об изменении или хотя бы корректировке курса. Но Петр — при всех его талантах и страсти к преобразованиям — на глубине, там, где формируются фундаментальные решения, оставался старомосковским деспотом. И потому, свирепо расправившись с оппозицией и не пожелав извлечь из происшедшего уроков, он пошел той же дорогой с обычной своей решительностью. Но это была уже решимость отчаяния, быть может им самим не в полную меру сознаваемая.
Тонкий исторический психолог Ключевский писал:
Можно представить себе душевное состояние Петра, когда, свалив с плеч шведскую войну, он на досуге стал заглядывать в будущее своей империи. Усталый, опускаясь со дня на день и от болезни, и от сознания своей небывалой славы и заслуженного величия, Петр видел вокруг себя пустыню, а свое дело на воздухе и не находил для престола надежного лица, а для реформы надежной опоры ни в сотрудниках, которым знал цену, ни в основных законах, которых не существовало, ни в самом народе, у которого отнята была вековая форма выражения своей воли, земский собор, а вместе и сама воля. Петр остался с глазу на глаз со своей безграничной властью…[25]
Ключевский не сказал только, что так точно нарисованная им душевная и политическая трагедия Петра предопределена была выбором модели империи и, соответственно, методами ее построения…
Первый — московский — и второй — петербургский — этапы следствия существенно отличались друг от друга. Но между ними возник, наслоившись на московский этап, и на несколько недель заслонил все своей необъяснимой жестокостью суздальский эпизод, важный для нас не политически, но психологически.
Рассказывая о следствии по делу царевича, Пушкин со свойственной ему лаконичной энергией изложил суздальскую драму:
В сие время другое дело озлобило Петра: первая супруга его, Евдокия, постриженная в Суздальском Покровском монастыре, привезена была в Москву вместе с монахинями, с ростовским епископом Доси-феем и с казначеем монастыря, с генерал-майором Глебовым, с протопопом Пустынным. Оба следственные дела спутались одно с другим. Бывшая царица уличена была в ношении мирского платья, в угрозах именем своего сына, в связи с Глебовым; царевна Мария Алексеевна в злоумышлении на государя; епископ Досифей в лживых пророчествах, в потворствах к распутной жизни царицы и проч.
15 марта казнены Досифей, Глебов, Кикин, казначей Вяземский[26].
Баклановский и несколько монахинь высечены кнутом.
Царевна Мария заключена в Шлиссельбург.