Моя фигура здесь так нелепа, что кто ни взглянет на меня, усмехнется: взводные, младшие унтера, ефрейторы, солдаты-хохлы… Вахмистр Голубь сказал мне раз, в начале знакомства:
— Теперь-то вам еще ничего, а что было раньше, при ротмистре Копылове. Вашему брату вольноопределяющемуся спуску не давал. На уборке подкрадется козлом и перчаткой лошади под брюхо: это что-с? Почему пыль? Потрудитесь все сначала, от головы до хвоста, ноги и живот, хвост — гребнем, гриву — гребнем, копыта промочить, тут вам не будуар, здесь вам не публичный дом, да как вы сидите на седле, х… отдавите, вот я пошлю вашей невесте ваш портрет с раздавленными яйцами.
…Мы идем строем из казармы заниматься на плацу. Не знаю, бестолково ли велись эти занятия, или причина в моей неспособности, но я ни тогда, ни после не постиг тайны перестроений: что такое взводная колонна, как строятся по шести, куда я должен «пристраиваться», когда из широкой реки на ходу колонна превращается в узкий ручей, где в разных случаях место начальника, — всего этого я так и не одолел. На плацу солдаты шепотом подсказывали мне, что нужно делать, иногда нарочно неправильно. Взводные становились в тупик перед моей невосприимчивостью к строю, на их памяти будущие офицеры понимали все это сразу, это у них было в крови.
Занятья «пешой-по-конному» кончались рубкой лозы. Все по очереди подбегали галопом к ветке кустарника и разрубали ее шашкой, сверху наискось, после чего нужно было описать шашкой круг и застыть, держа ее над головой для нового удара. Это у меня кое-как выходило. Потом мы шли в конюшню, седлали лошадей и ехали в манеж упражняться в фигурной езде и вольтижировке…
В иные дни вместо манежа мы занимались гимнастикой в коридоре казармы. Надо было перескочить через некое сооружение, которое называлось «кобыла», для этого разбежаться, подпрыгнуть на трамплине, оттолкнуться руками от кожаной спины чудовища и в свирепом устремлении вперед, забыв все, со зверским выражением лица переброситься через огромную, длиной в билиард, кобылу на деревянных ногах… Почти у всех выходило. Вот один паренек замедлился перед самым трамплином, поскользнулся, ударился животом о кобылу, после чего сзади раздалась матерщина, и он, отбежав к исходной точке, снова бросился головой вперед и перескочил. Близилась моя очередь. Выйдет ли у меня? Или опять, как в прошлый раз? Боже, дай силы, перенеси. Возьми от меня все, кроме книг и музыки, но сейчас дай удачу. Напрасно, знаю, еще когда вскакиваю на трамплин, что ничего не выйдет. Но лишь бы не остаться сидеть верхом посередине, лучше упасть на бок, это менее позорно. Если солдат остался верхом, ему кричат не слезать, и унтера — верх унижения — скачут через него. В последний момент перед самой спиной чудовища я задержался, испугавшись разбить свои органы… И вот я сижу верхом. Сдержанные смешки сзади, это солдаты. Кто-то из унтеров разражается руганью, но взводный, о позор, говорит с притворным равнодушием: слезайте, что же сидеть, в перерыв напрактикуетесь. Он знает, что через несколько месяцев я буду корнетом, и что еще раньше меня позовут в офицерское собрание…
В полдень меня отпускали к вольноопределяющимся других эскадронов обедать, после чего можно было около часу валяться на походной койке, стараясь читать «Материю и память» Бергсона. За сим занятия возобновлялись… Раз в две недели — а это казалось огромным периодом — выпадала моя очередь нести караульную службу… Унтера на дежурстве коротали ночь вокруг стола с зажженной лампой, за чаем. Я старался не дремать и собирал материалы для книги «Рассказы караульного помещения»… Подсев к столу начальства, я однажды предложил рассказать сказку и прочел наизусть всего «Золотого петушка». Они слушали внимательно и в некоторых местах поддакивали: здорово, так его, складно. После этого я уже думал, что наладил с ними отношения, пока лежа на нарах, не услышал такой о себе отзыв вполголоса: «Ну, из этого вольнопера толку не выйдет, кишка тонка»… Меня точно штыком в грудь пронзила горькая обида: я чужой для них, везде чужой, одинокий…
«Но как я попал в эту казарменную канитель?» — размышлял я, притворяясь спящим. Я виноват уже в том, что не похож на них. Что мне их войны, бабы, водка? Они затопчут меня сапогами. Мне отвратительны эти усачи и вся их прямая каторга, этот ветер, этот юмор, эта жизнь без искусства, без мистерии. При всяком случае они издеваются над Богом. В Николаевском кавалерийском училище «молодого» спрашивают: «Что вы думаете, „молодой“, о бессмертии души?» — И «молодой» должен отвечать какой-то нигилистический, кощунственный вздор о том, что бессмертна лишь душа рябчика, если она попадает в желудок благородного корнета. Молодой не может сопротивляться и, если он возмутится, как когда-то возмутился Баратынский, он уже не найдет сочувствия в своем доме: все твои предки служили, а ты что за птица? Кто же будет защищать границы, наши широкие реки, если молодые так размякли? Деды горбом наживали, а ты хочешь, чтобы в паспорте проставили: недоросль из дворян? Или разночинец? А потому пей водку, научись подхалимствовать, издеваться над святостью, сломай себя. Тебе некуда податься. Ведь не к старообрядцам же в скиты — это те же взводные с бородами. Не к революционерам в кружки — это те же корнеты-атеисты. Ты один. Россия — это Цирцея, превратившая всех в свиней, и они валяются по закутам, набив брюхи, растлив баб, позабыв об Итаке. Половина их острот касается испражнений, а другая — совокуплений, и вместо «лицо» они говорят «морда», «в морду», «мордой об стол».
…Однажды вечером за мной пришел вестовой из офицерского собрания и сказал, что мне приказано явиться на ужин. Я сел в конце стола, но сразу должен был опять встать: все хором затянули что-то, и мне сказали нести на подносе стакан командиру полка. Пели так: «Просим младшего корнета поднести бокал вина. Хороша традиция эта, Федор Карлыч, пей до дна!» После чего мне стали наливать водку, ром, вино и смесь, и через несколько минут я почувствовал себя уютно и приподнято-радостно. Толстый ротмистр Нарышкин, которого называли Диди, обняв меня, усадил рядом и стал говорить, что он очень знает моих дядей, «а ты, скотина, на службу приехал и книжки привез, нехорошо, брат, брось их козе под хвост, пой со всеми: „Щуку я словила, уху я сварила“»… Комната закачалась, будто среди метели, поднималась и замирала вьюга, приближался и удалялся гул голосов. Из тумана выплывали лица, энергичные или сонные… Некоторые издали внимательно смотрели на меня: экзаменуют, сообразил я.
Диди тоже следил за мной и всякий раз, как я задумывался, тихо говорил:
— Опять про свои книги дурацкие думает! Да живи ты просто. Я редко с кем сразу перехожу на ты, а ты не ценишь. Надулся, как индюк какой-то!
…Скоро я стал своим человеком в офицерском собрании. Ко мне привыкли, а Диди объяснял всем: «Он у нас ученый, Пушкина наизусть запомнил». Меня освободили от уборки лошадей, потом от вечерней поверки, потом от словесности. Под конец пребывания в Муравьях я стал большую часть времени проводить в офицерском собрании, где напивался и играл в покер.
…В те месяцы я разучился думать и даже на время разучился читать: «Материю и память» я так никогда и не дочитал. Думать же я разучился потому, что все прежние мысли заглушила одна: сознание своего превосходства, умственного и всякого другого, над всеми без исключения людьми.
После Нового года меня отпустили в Петербург сдавать экзамены на офицера при Николаевском училище.
2 марта 1917 года пришло известие об отречении нашего любимого царя. Это был страшный удар. Затем мы узнали, что Керенский возглавил Временное правительство, и очень скоро его представители нанесли нам визит. Они были очень вежливы, извинялись, но осмотрели все наши комнаты и, после того, как побывали в моей, спросили, где находится кухня. К большому моему стыду, я не знала этого, мне было известно только, где расположен лифт, на котором из кухни подавали еду. Так как я не хотела обнаружить свое невежество, я отвела офицеров в буфетную, где можно было найти кого-нибудь из слуг.
Папа был в Москве. Кот позвонил ему по телефону и рассказал о том, что происходит в Петрограде. Папа ничего об этом не знал. Он сказал, что постарается вернуться поскорее. Ему пришлось до следующего дня ждать поезда, но на одной из станций по дороге он был арестован и отправлен в Петропавловскую крепость, где уже находились многие высокопоставленные лица.
Мы ничего не знали об аресте отца и ждали его возвращения на следующий день. Ничего не знали мы и об аресте Императора. В доме снова появились представители Керенского и приказали всем женщинам покинуть помещение. Мужчины — то есть Кот, все слуги и жандармы — должны были оставаться на месте.
Захватив лишь несколько чемоданов, мы на извозчике поехали на квартиру, найденную для нас папиным секретарем. Квартира оказалась очень маленькой, но было приятно, что окна выходят на Неву. Нам удалось найти кухарку, которая нам готовила.
В спешке упаковывая чемодан, я допустила ужасный промах, которого не могу себе простить до сих пор. Моим самым большим богатством в то время была коллекция портретов членов императорской семьи; всюду, где приходилось бывать, я старалась покупать открытки с их портретами. Меня хорошо знали в писчебумажном магазине в Ярославле и сами присылали мне все открытки, какие только появлялись. То же я делала и в Петрограде, так что у меня их собралось немало. Все это я взяла с собой, но чего я не упаковала и за что жестоко корю себя, были подписанные портреты четырех великих княжон, сделанные лучшими фотографами Буассоносом и Эглером. Они были подарены моей бабушке, а она дала их мне. Я держала их в большом конверте с бабушкиным адресом, написанным рукой Ее Величества Императрицы.
Вскоре разрешили покинуть наш дом и мужчинам. Кот и некоторые из слуг присоединились к нам, но наша квартира была слишком маленькая, и в ней не было места для остальных.
Мама добилась свидания с Керенским, чтобы ходатайствовать об освобождении отца. Но, несмотря на уверения Керенского, что это — вопрос дней, с его ареста прошло уже два месяца. И вот однажды, когда мы собирались выходить из дому, зазвенел звонок у входной двери, и я пошла посмотреть, кто там. Через секунду я была в объятиях отца. Мама, Тун (наша тетя, которая жила с нами), Ика и Кот собрались вокруг…
Около трех недель мы были вместе, но затем Коту пришло время идти в армию. Для нас всех это была новая причина для огорчения. Но он пошел, потому что сам этого хотел.
Андрей вырос заграницей, куда его родители по каким-то причинам переселились после 1905 года. Во время войны он вернулся на родину, и в начале революции я и он сдавали офицерские экзамены на чин корнета при Николаевском кавалерийском училище. Он приятно поразил меня своей культурностью и открытым европейским обращением… Были причины, по которым эта дружба не одобрялась моими родственниками, но на это я мог не обращать внимания. Днем мы ходили с ним в Эрмитаж, а по вечерам вели беседы о второй части Фауста и об операх Вагнера. Из всех писателей он больше всего любил Данте и знал из него целые куски наизусть, в оригинале. Однако он с большой серьезностью относился к православию и, кажется, сам собирался впоследствии сделаться князем русской церкви, по образцу кардиналов и прелатов Рима или византийских иерархов. В разговорах он не уставал находить все новые преимущества православия перед католичеством, наша церковь, по его мнению, обладала полнотой христианской истины и единственно в чем уступала Риму — это отсутствием показного, вселенского великолепия.
— Преступление хранить под спудом для своих провинциальных нужд эти великолепные акафисты, ирмосы, икосы, — говорил он, а я подозревал, что он не совсем знает, что означают эти греческие слова. — А эта живопись. А мемифоны с песнью душе: «Душе моя, душе моя, Восстане, что спиши…»
Помню белыми апрельскими вечерами, одетые в шинели, мы направлялись по набережной мимо дворцов с освещенными закатом окнами в дальнюю церковь Цусимы. Церковь Цусимы, в память погибших моряков, была построена императрицей Александрой Федоровной под старинный стиль и была хороша; небольшая, с толстыми стенами, внутри почти темно, множество закоулков, притворов, приделов и ниш с синими, зелеными и красными лампадами. Из темноты поблескивают оклады на иконах и дарственные покровы на аналоях. Так стоишь, как в подземелье. Служба идет великопостная, облачения священников траурные. Овладевает успокоение и дремота… Молиться я почти не молился, только отдыхал и смутно вспоминал, что какие-то улицы и город с фонарями остались по ту сторону дверей…
Мы выходили уже в ночь с черным небом и невидимой водой канала… Серьезное настроение проходило у моего друга удивительно быстро. Около Николаевского моста он еще вспоминал свои экскурсии прошлой весной по городам Тосканы, но уже у Сфинксов переходил на более игривые темы; истерический порыв шутить, озорничать и кощунствовать находил на него как реакция после церковной сосредоточенности, и я тоже этим заражался. В таком настроении он начинал уверять меня, что ходит в эту церковь исключительно для того, чтобы смотреть на молодого дьякона Сильвестра, который напоминает ему одну скульптуру Донателло и в которого он якобы влюблен.
В то время война нас никак не затрагивала, и мы ее почти не замечали. Наши экзамены совпали с февральской революцией, но и это событие мы восприняли без всякого волнения, почти без любопытства, и когда после перерыва на одну неделю возобновились занятия и прогулки, мы с Андреем не снизили тем наших разговоров до обсуждения текущих событий. Андрей, впрочем, раза два брезгливо покосился на толпу манифестантов на улице, заметив вскользь, что в Риме плебс более красив и лучше пахнет. С отправкой на фронт дело все откладывалось до самого октябрьского переворота, так что мы и не увидели большой войны. После октября Андрей уехал в Москву, откуда стали доходить слухи, что он сблизился с комиссарами и принимает участие в формировании Красной Армии. Это меня удивило — не то, что он стал большевиком, а то, что он вообще заинтересовался политикой, но я не мог написать ему, так как не знал его адреса, и на некоторое время, до новой встречи у белых, он исчез с моего горизонта.
В одном из писем ты упоминаешь, что мне нечего беспокоиться, что мое дело устроено; есть ли это затруднение с выездом из Петербурга (т.к. я призывного возраста) или история с отобранными у меня при обыске документами, где упоминается о моих путешествиях этой весной, — обстоятельство, которое поставит меня в очень неловкое положение в случае допроса? Обо всем можно, конечно, писать, не стесняясь, письмо не может попасть в третьи руки.
Что делается в мире, ждут ли буржуи немцев и когда? Наша жизнь с книгами и repas течет довольно сносно. Я начинаю уже забывать, как выглядят незапертые двери и окна без решеток. Благодарю за пищу духовную и телесную, и та и другая одинаково совершенны.
До свидания, крепко целую тебя. Я.
Ты пишешь, что возможно ускорить мое освобождение. Я хочу представить несколько своих соображений на этот счет.
1) Стоит ли предпринимать сложные хлопоты, пока есть надежда на пришествие иностранцев? Я чувствую себя вполне благополучно в теперешних условиях и не буду считать себя очень обделенным судьбой, если предстоит ждать еще некоторое время, хотя бы до весны. Итак, может быть игра не стоит свечей.
2) Отдаешь ли ты себе отчет, что мое дело довольно запутанно — если на Гороховой посмотрят в мои бумаги, то представят себе, что весной я ездил по подложным бумагам в Сибирь. Поэтому допрос может повести ко всяким осложнениям, и, я думаю, благоразумнее держаться политики выжидательной, как я и постараюсь действовать; если меня вызовут к допросу, я постараюсь не ехать, сославшись на болезнь, после чего рассчитываю, что меня опять забудут так на несколько месяцев.
3) Если меня удастся вызволить без допроса, то мне следует в тот же день покинуть Петербург, но я не буду иметь метафизической возможности сделать это, пока кто-нибудь из членов семьи остается в указанном городе, ибо неоднократно бывали примеры, что родственники задерживаются за скрывшегося обвиненного. Не подлежит никакому сомнению, что меня вторично арестуют, если бумаги останутся на Гороховой, и, таким образом, я как бы переменю приятный лазарет на крепость или тюрьму, что невыгодно. Во всяком случае, я сам виноват в теперешних злоключениях. Нечего было все лето прохлаждаться на вулкане, когда я мог так легко уехать. При этом расплата за легкомыслие совсем для меня не трагична, и потому все хорошо.
Я бы хотел получить интересную английскую книгу, чтобы возобновить свои знания, так как решил не терять даром времени и «в просвещении стать с веком наравне». Еще один вопрос: были ли мы в начале сентября опубликованы в газетах во 2-м списке заложников и не знаешь ли ты, где Стенбок?
Форшмаки все совершенствуются, я положительно никогда не ел ничего подобного — поразительно, чего можно достичь при искусстве с такими несовершенными средствами, как теперь. Я совершенно теряю голову, соображая, из чего сделано последнее божественное произведение коричневого цвета, — неужели из презренной селедки и демократического картофеля? Благодарю Бабушку за поздравление и обещанный подарок; я бы хотел получить тетрадь для рисования и цветные карандаши (твердые, а не пастель; Ирина выберет).
Нас пугали переселением на Голодай, но теперь, к счастью, это отложено на неопределенное время и можно продолжать здешнее эпикурейство. Я много сплю и читаю и с некоторых пор стал каждое утро принимать теплую ванну; к несчастью, прежние сестры нас покинули.
В начале июня 1917 года, через 3 месяца после февральской революции и экзаменов, в офицерском чине, в золотых погонах, при шашке и револьвере приехал я в скором поезде в Киев, где должен был провести несколько дней перед тем, как отправиться на фронт. Переночевав в гостинице, переполненной военными всех чинов, что указывало на близость фронта и начавшееся дезертирство, я поднялся очень рано и пошел бродить по незнакомым улицам, пустым в этот час. То утро я считал последним утром своей свободы на долгое время, может быть на всю жизнь: в 11 часов предстояло являться к офицерам в качестве младшего члена полковой семьи, и при этой мысли сердце сжималось от тоски и мрачных предчувствий. В офицерском френче, я еще не был твердо уверен ни в чем, что можно делать и чего нельзя, за что вышибают из полка или вызывают на дуэль; можно ли, например, фланировать по улицам и любоваться видами? И если сейчас встретится возвращающийся от женщин однополчанин, как отвечу я ему, если он спросит, кто я такой, надевший их форму, и что здесь делаю в этот час? Скажу, что иду с кутежа, от цыган, но имею ли я право кутить с чужими?..
Я спустился из сада к улицам, уводившим от центра, и пошел, скрываясь в боковые переулки, если видел впереди военного. Утренняя свежесть все время льется со стороны запрятанного где-то Днепра. Неожиданно за селом, заглушенно гремя и дымя, протащился длиннейший товарный поезд. Потом кукушка считала, сколько лет мне осталось жить: 45 лет, и после небольшого перерыва, который не считается, еще 23.
Но бумажка с адресом, куда надо являться и в каком порядке, потела в кармане, ее нельзя было выбросить или сжечь о папиросу. И после девяти я побрел обратно к городу. Первым по списку стоял старый полковник Нарышкин, Кирилл Дмитриевич, отец Диди. Он был самый главный: важнее полкового командира, важнее всех генералов, один из самых важных людей в прежней России. Его белый дом, подобный дворцу, отделяла от улицы бронзовая решетка с фонарями. Я позвонил, долго ждал, повторяя формулу, с которой надлежало, придя, стать перед ним. Наконец, лакей открыл дверь и провел через синий и желтый полумрак пустых апартаментов. Потом я прислушивался к собственному голосу, негромко докладывавшему седоусому, невысокому, полному с крупным носом полковнику в серой тужурке: «Господин полковник! Корнет граф Рихтер является по случаю производства в полк».
…Все залито солнечным светом. Мы в синих тенях, как в персидском раю, приятный вельможа и я, оба курим. Он умудренный годами, Россией, Европой, Улисс, друг царей, поучает молодого героя. Реют дымы папирос, и комары между липой и нами. Чего же я так волновался? Кладу ногу на ногу. Я равный ему, однополчанин и друг его сына, могу спросить, давно ли не имел он известий из Петрограда.
— Значит, пойдете осматривать город, — сказал он на прощание. Вы будете у Козловского. Напомните ему, что сегодня вечером у меня, и вы тоже, милости прошу на ужин, познакомитесь сразу со всеми. До свидания, до вечера. Я, не совсем уверенный в правильности формы: честь имею кланяться (надо ли прибавлять господин полковник? нет?) До свидания, до вечера. Не забудьте Козловскому. И он сам провожает меня к дверям…
Штабс-ротмистр князь Козловский помещался в чьей-то чужой квартире, в этажах большого дома на торговой улице. Когда я вхожу и рапортую, он еще не совсем одет… Он гладкий, молодой, стройный, нагло-самоуверенный. У него яркое белье, черные шелковые подтяжки, красный пояс на рейтузах, а сами рейтузы ультрамариновые. Чемодан, щетки, бритва, мыло, пижама — все из Лондона. Взирает очами огромными, отчужденными, насмешливыми, все понимающими. Все ли? Многое, во всяком случае, например, то, что я еще не знаю женщин.
— Садитесь, — говорит он холодно, — извините, что такой беспорядок. Вы когда едете в полк? А пока где остановились? Вы… поедете на скачки днем?
— Не знаю, — сказал я. — Кроме того, полковник Нарышкин посоветовал мне осмотреть Киев, здешние церкви, Лавру и другие места, я здесь в первый раз. Кирилл Дмитриевич сказал, что он сам будет, может быть, показывать мне город. Последнее я соврал, но с этой минуты он стал обращаться со мной внимательнее.
— Да, как же, сегодня ведь мы все у него ужинаем. Заходите за мной к восьми, мы поедем вместе, если ничего не имеете против. До вечера. — Честь имею кланяться.
…Следующий по списку — поручик князь Максутов, адрес за углом, рядом. Я столкнулся с ним, когда он выходил из своего дома, и сказал свою формулу на улице, причем мы оба, по уставу, держали ладонь у фуражки. Он был крепкий, подвижной, с веселыми глазами, единственный из офицеров выбран солдатами в члены совета полковых депутатов. Едва я кончил, он схватил меня за руку и, обращаясь сразу на ты, заявил, что надо спрыснуть знакомство.
В комнате мы выпили по рюмке и повторили… На моей записке стояло еще три визита, но Макс сказал, что больше никому являться не надо, так как уже поздно и все равно я всех увижу в ресторане, куда пора идти… Перед самым рестораном мы встретили корнета Стенбока и сели втроем в саду. За отдельными столами у кустов сидели военные разных возрастов и частей, захудалые штабные подполковники, тыловые интенданты, смуглые капитаны с фронта и с ними дамы в огромных полотняных шляпах. За кустами румынский оркестр играл модные арии: «Время изменится» и «Сама садик я садила». Водку по военному обычаю подавали в чайнике и пили из чашек — это была традиция первых месяцев войны, хотя давно уже власти не обращали внимания на то, кто и как пьет. Я не пьянел и был все время начеку, скрывая смущение и невольно заражая им моих новых товарищей. Скоро к нам подсели еще два молодых офицера, фамилия одного была Хан-Эриванский, а другого — барон Вольф. Последним пришел Козловский. Я силился овладеть искусством говорить как они, все время посмеиваясь и порхая с предмета на предмет, и завидовал свободному обращению со всеми белобрысого Стенбока, который всего на 3 месяца раньше меня произведен и так легко острит про какой-то рыбий глаз…
Мы сгрудились вокруг стола тесной семьей, под деревом, как кочевники в шатре… Наш круг был блестящ, самый яркий и знатный, искрился весельем и солнцем. Я понял: все испытав и узнав, здесь сочли ненужным говорить о том, что всем и так известно и чего нельзя уложить в слова. Ибо мои мысли: что жизнь замерла — что вечность настала двадцать минут назад — что смерти больше не будет — все это и для них, может быть, ясно, если только не сказано вслух. Тишина подошла, пробираясь сквозь шорохи листьев и стала у нас за плечами. И журчали остроты, вино в животах и — с эстрады — «ямщик, не гони лошадей»…
…У Кирилла Дмитриевича гостей оказалось порядочно, наши в полном составе и еще какие-то пожилые господа. В первые минуты было непонятно, что это за люди, но после закусок, когда каждый уселся на своем месте перед тарелкой окрошки, все определилось. С другого конца стола благодушно взирал на меня и на всех наш хозяин; господа с бородами, в штатском — его сверстники, старые однополчане, отвоевавшие бойцы… Из соседнего зала смотрит со стены Екатерина II. Связалась связь веков. Новый я, друг для всех, пировал среди старцев — вольтерианцев и молодых героев из-под Измаила. Застыли голубые зеркала, в их глубине мерцают лампы. Картина врезывается в память навсегда. Помимо исторических реминисценций здесь скрыто еще какое-то значение, самое важное, впоследствии обдумаю. Я очень мудр, очень. Не был молодым, но к чему дурацкая молодость, когда так легко притвориться наивным служакой, рубахой, и так прилично выходит…
Стакан за стаканом. Просим мла-а-дшаго-о корнета… Мой номер. Я ловкий, складный, всех готов перепить, подхожу, чуть споткнувшись, но не расплескав ни капли… Кому чару пить, кому выпивать… Хриплые голоса у всех. Отошло от сердца, все отлично. Молодежь с уважением внимала речам стариков… За фруктами от папиросы вдруг стало совсем нехорошо в сердце и во лбу, но теперь оказалось возможным незаметно выйти и через комнату с портретами, коридор, персидский кабинет, еще через коридор добраться до ватерклозета. Странно, странно, в высшей степени удивительно… Огромное длинно-круглое лицо, мешки под глазами, глаза, не отрываясь, всматриваются, каждый глаз в свой двойник, и вдруг один из них подмигивает — довольно противная, хитро улыбающаяся харя, а впрочем прелестный человек, никому зла не желает, всем сумел понравиться. Прекрасно помню, кто я и где. Там ждут за столом… На обратном пути кружится лампа с голубым светом, и кавказское оружие на стенном ковре несколько раз обежало вокруг. Надо идти, не торопясь, иногда останавливаясь. Иду твердо, к этому моменту, сам не зная того, готовился всю жизнь: для того, чтобы мог сейчас всех перепить и не пошатнуться, не схватиться рукою о стену, для этого было строгое детство, дисциплина — и много читал. Искусство идти по створам: ваза на камине должна все время закрываться той седой головой. Старцы встают и идут на балкон, можно развалиться в кресле. Макс берет гитару. Старцы садятся играть в бридж. «Поговорим о странностях любви, другого я не смыслю разговора», — пристаю я к дремлющему Крысе. Который час? Должно быть скоро утро? «Что труднее написать, трагедию или комедию?» Это я в наступившей тишине во весь голос спрашиваю Крысу и сам пугаюсь, пугается и он, прочтя что-то в моих глазах. Он вслушивается:
— Что? Какая комедия? Да ты пьян. Тише, заткнись, все слышно, ты с ума сошел…
Наши планы были неопределенными. Мы должны были думать о бабушке (здоровье и возраст не позволили ей последовать в ссылку с царской семьей) и о Коте, который был на фронте. Катюша Васильчикова предложила бабушке переехать в дом ее тети, который стоял пустым, и мы тоже переехали к бабушке на Сергиевскую улицу, чтобы жить вместе. Тем временем и Кот вернулся с фронта. Он рассказывал много историй из своего недавнего опыта, но я чувствовала, что мы стали немного чужими, так много всего случилось с нами за последние четыре месяца. Было начало октября 1917 года. А 7 ноября (по новому стилю) 1917 года к власти пришли большевики, и начался террор.
…Не принесла новых надежд и весна 1918 года. Теперь мы жили в ожидании голода. Хлеб стал такой редкостью, что мы могли съесть только тонкий ломтик на завтрак и с трудом находили хоть какую-нибудь еду на обед. Это выглядело смешно и патетически: двое прислуживающих — бабушкин слуга и наш дворецкий, прекрасно накрытый обеденный стол, сверкающий серебром и хрусталем, белоснежная скатерть — и тоненькие ломтики и кусочки чего-то, совершенно не способного утолить голод. Ика и я сильно страдали, Кот же был в лучшем положении. Его целый день не было дома, он работал в одном из консульств и иногда мог добыть для нас немного еды.
Время от времени почтальон приносил бабушке письмо от Императрицы из Тобольска, всегда полное надежды и веры. Ее Величество никогда не жаловалась, казалась всегда довольной и всем желала благ. Новости из Тобольска, которые мы получили на Пасху, были грустными. Бабушка узнала от Великой княгини Ольги, что ее родители и Мария были отправлены назад в Екатеринбург… Мы не могли понять, в чем была цель этого переезда на Урал.
Весна быстро пролетала. Приближалось время моих экзаменов, и я очень волновалась, сдам ли я их, — я боялась добавить забот моим родителям. В это время их главной тревогой был Кот, который исчез, никому не объяснив ни направления, ни целей своего внезапного отъезда, не сказав, сколько времени он будет отсутствовать.
Милая мама.
Мне нужно уехать по одному делу, которое может продлиться несколько дней или недель. Если отсутствие затянется, буду давать о себе знать.
Очень извиняюсь за такой конспиративно-загадочный способ действия; это, конечно, не из страсти к мистификации, что я облек в такую тайну отъезд. Я понимаю тревогу, какую может вызвать путешествие в настоящий момент, и чтобы ты не слишком беспокоилась, предупреждаю, что все это вполне безопасно, к политике имеет лишь косвенное отношение, места же, где я буду, находятся вне сферы гражданской войны.
Неудобств и лишений никаких не предвижу, ибо снабжен всем необходимым — от пропусков до кереночного довольствия. Крепко целую тебя и всех, надеюсь, до скорого свидания[9].
В один прекрасный день Кот вернулся цел и невредим, но его миссия, в чем бы она ни заключалась, не имела успеха.
Вскоре после того, как я отметила свой 18-й день рождения, до нас дошла страшная новость. Император был жестоко убит в ночь с 16 на 17 июля в подвале Ипатьевского дома в Екатеринбурге, где содержали императорскую семью.
Отец решил, что пришло время бежать. Но куда? Мы решили уехать на Украину. Туда собиралась ехать труппа актеров, и мы должны были присоединиться к ним. Пришел доктор и, как тогда полагалось, сделал всем прививки против холеры.
Вечером накануне отъезда раздался стук в дверь, и вошла группа вооруженных людей. Начался обыск. Они искали, и искали, и искали и кончили только рано утром. Затем они ушли, арестовав моего отца, Кота, графа Лорис-Меликова и еще одного из наших друзей, который был у нас в это время.
Глава 2
EN PRISON COMME EN PRISON
Я переведен в другую тюрьму на Нижегородской 39. Сижу в одиночной. Еда — суп два раза в день. Папиросы можно доставать в местном кооперативе, поэтому папирос не присылай совсем, денег — рублей 15 на неделю, но каждый раз, если можно, свечу и иногда спички. Также книги. До свиданья, крепко целую тебя, привет всем.
P. S. Пришли мой учебник ботаники — он в моем чемодане.
Милая, дорогая, хорошая Вера, очень мне было больно, когда увели Николая. 4-го утром помощник начальника тюрьмы Лавров, которого ты видишь, когда приносишь провизию, отозвав меня в сторону, объявил мне, что получен приказ с Гороховой перевести Николая во временную тюрьму. В третьем часу увели. Что им нужно, по какой причине, — ничего не знаю. Потом Лавров, который относится сердечно, по телефону узнавал у своего знакомого, служащего во временной тюрьме, и сообщил мне, что Николай помещен в камеру вдвоем с кем-то и что условия содержания там сносные.
Я продолжаю надеяться на приход англичан и думаю, что это случится никак не далее, как через три недели, может быть и раньше. Трудно стало и с письмами; новая наша сестра Маркова взялась очень энергично, но теперь и слушать не хочет, даже боится разговаривать с нами, вероятно, вышла какая-нибудь история. Нашел способ сегодня, на днях опять удастся им воспользоваться.
Мне пришло в голову, что можно бы продать мою шинель и взять за нее хорошие деньги. Бобр хороший, за него около 30 лет тому назад было заплачено приблизительно 500 рублей, хорошее сукно и шелковая подкладка. Мое зимнее пальто нужно подправить, подкладка совсем истрепалась. Отдать пальто для переделки надо маленькому портному, который живет у Николаевского вокзала и кое-что мне подправил в прошлом году. На случай, если меня выпустят, пока пальто будет в работе, я могу носить полушубок, который, кстати, пришли сюда, если наступят морозы свыше 10°, и серую папаху.
Во главе политического бюро в ЧК стояла женщина по имени Стасова, прославившаяся своей жестокостью. Она подписывала смертные приговоры без малейших угрызений совести, сотни людей были убиты по ее приказу. Нетрудно было понять, что положение моего отца и Кота было очень серьезным. Бедная мама нигде не находила покоя. День за днем она проводила в борьбе, в расспросах, в поисках влиятельных людей, выслушивая всех, кто мог ей что-нибудь посоветовать. В конце концов, один из друзей объяснил ей, что все — в руках этой женщины. Она решала судьбу всех заключенных.
Было очень трудно принять решение. Стасова могла забыть наших двух пленников, и тогда хоть на какое-то время они были в безопасности. Напоминание о них могло оказаться фатальным, она могла решить, что их следует казнить.
Мама не могла заснуть всю ночь. Что делать? В конце концов она решилась и пошла к этой женщине. Она была принята и ходатайствовала за сына (об освобождении моего отца не могло быть и речи). Та ответила: «Нет. Нельзя оставлять жизнь белому офицеру». Мать вернулась домой в отчаянье.
Все это время хлопочу за Николая, пока, должна сказать с грустью, ничего еще не вышло. Дрянь Стасова дала ответ, что он должен еще сидеть без всякого объяснения причины и определения срока. Сегодня буду у комиссара юстиции Пилявского, говорят не зверь, а тот, с которым говорить можно. Постараюсь также быть у жены Горького, если только она вернулась из Москвы.
Как мне кажется, Кота перевели как офицера для отправки или на общественные работы, или в Красную Армию. Я боюсь, что офицеров теперь отпускать не будут из-за возможности наступления союзников, хотя об этом наступлении ничего определенного не слышно, а все какие-то темные и противоречивые слухи.
По-моему, ты теперь в лучшем положении, чем Кот. Освобождение Мордвинова и, если это верно, освобождение Джунковского служат для тебя хорошим признаком, доказывающим, что лица в вашем положении кажутся менее опасными, чем молодые офицеры, как Кот.
Мордвинов мне подробно рассказал про твою жизнь, но по его описанию выходит, что условия у тебя, слава Богу, сносные, только не знаю, смогу ли прислать картофель и нож. Картофеля совсем теперь нет, а с ножом боюсь попасться. Ты понимаешь, как у меня болит душа за тебя и за Николая, теперь в особенности, это жестоко было вас разъединить. Думаю все о тебе в твоем одиночестве, о нем в его тяжелых условиях и тогда, чтобы не поддаться окончательно отчаянию, принимаюсь с усиленной энергией за хлопоты. Подожду теперь писать до возвращения от Пилявского.
Полная неудача. Пилявский вчера не принимал, а Горькая еще не вернулась из Москвы. Таким образом, думаю, что нельзя рассчитывать больше на скорое освобождение Николая. Большое тебе спасибо за предложение продать шинель, это нам будет большим подспорьем, за нее уже дают 1100, но я не могу отдавать меньше, как за 1500, а Губарев надеется продать и за 2000. Затем Губарев спрашивает, не разрешишь ли ты продать оленьи сапоги, которые тебе подарили в Ярославле, они совсем новые, и он думает, что за них дадут не менее 600. Папаху твою Губарев отнес Николаю, но если ты дорожишь папахой, я думаю, ее можно будет взять у Николая, а ему дать его шапку.
Ика больше не ходит в больницу из-за сыпного тифа. Николай Иванович хочет ее устроить в учреждение, где он получил место, это в архиве военно-походной канцелярии. Состав там самый приятный, начальник — Зуев, бывший полковой адъютант. Эти дни нам опять грозило переселение: пришли красноармейцы и объявили, что будет производиться вселение в квартиры. Тогда мы решили переселиться в одну квартиру с Николаем Ивановичем, а нашу предоставить товарищам, но больше никто не появился, так что, может быть, этого и не будет, хотя в здешнем районе вселение производится.
Горькая, наконец, вернулась, вчера я была у нее на приеме, и секретарь ее мне сказала, что вам обоим в ближайшие дни будет сделан допрос. Таким образом, дело, наконец, сдвинется с мертвой точки, на которой оно так долго стояло. Дай Бог, чтобы это не оказалось фальшивой надеждой, а действительно бы так и было. Горький, по-видимому, в силе и проявил свое влияние. Так освободили маленького Оболенского, и это несомненно тоже сделал Горький. Вообще я со вчерашнего дня воспряла немного душой. Может быть, Бог даст, наступит перелом в наших мучениях. Крепко, крепко обнимаю тебя, мой милый.
Дорогая Вера, поздравляю с днем рождения. Пишу каждый вторник и субботу, но не все письма доходят, заставляют писать крупно, одну открытку мне вернули. Чувствую себя ничего себе, только очень похудел, очень ослаб и постоянные боли в пояснице. Два раза в день гуляю по 1/2 часа. Перешел в камеру №108, где находится Ник. Ив. Добровольский, присяжный поверенный и гласный Петроградской Городской Думы прошлого состава, человек симпатичный. Сапоги оленьи, конечно, надо продать.
Скажи Губареву, чтобы аккуратно осматривал белье. Нижнюю рубашку я получил сильно порванную, придется вернуть, не надевая, часто без пуговиц. Знаешь ли, где Николай? Я ничего от него не получаю. Как-то вы справляетесь, болит сердце за вас, сам я здоров, только очень слаб. Целую тебя и всех.
Вчера был у доктора, который, вследствие чрезвычайной слабости и упадка сил, хотел перевести меня в госпиталь на Голодай. Я просил отложить, боясь главным образом, что тебе трудно будет доставлять туда передачу, без которой и там невозможно просуществовать. Разузнай, как там, взвесь и выясни все и напиши скорее, пытаться мне перебраться туда или нет.
Насчет Голодая я вот что узнала. Там кормят лучше, конечно, чем в тюрьмах, и даже, говорят, недурно, хлеба дают по 1 ф. в день. Что дальше для нас, этим тебе смущаться не следует, потому что туда на двух трамваях можно совершенно удобно доехать. Но обратная сторона та, что там очень скученно и даже, как это ни странно для больницы, грязно, полно насекомых и пренахальная команда из матросов. Хуже же всего то, что там царит сыпной тиф, от которого умирают, как мухи, так что для организма уже ослабленного водворяться туда прямо было бы опасно. Очень советую этого не делать, оставаться на Шпалерной, где мы надеемся тебя подкормить усиленными посылками, которые, для нас теперь не так трудны. Некоторые продукты, которые совсем было исчезли, вновь появились, а другие несколько подешевели.
От Кота имею сведения, что он здоров и бодр, теперь с ним Тараша и Жорж, чему я рада за него. Не знаю, в курсе ли ты последних внешних событий, но теперь и мне начинает казаться, что избавление к нам может прийти с Запада и как будто не в очень отдаленном времени. Будем надеяться, а пока будем сохранять бодрость духа, которая так необходима. Крепко тебя целую, извести поскорее о твоем здоровье.
Пользуюсь несколько рискованным способом, чтобы дать о себе сведения, — ибо боюсь, что начинаю принимать для вас характер египетской мумии, сношения с которой ограничивались тем, что ей от времени до времени приносили пищу. Итак, поздравляю бабушку и Ику с рождениями, благодарю бабушку за карандаши — я иногда рисую ими.
Эта тюрьма имеет характер пересыльной, здесь не заживаются. Осужденных на каторжные работы отправляют партиями в Вологду, больных — в местный лазарет. Я признан больным и избежал Вологды. Однако, принимая во внимание, что, по письмам оттуда, там живется недурно, — в избах, почти на свободе, лучше кормят — хочу подать заявление, что выздоровел и чтобы меня отправили со следующей партией, — ибо отправляют буквально всех, кроме больных и стариков, и всем, кто здесь, уже вынесен приговор, всегда заочный, так что до отправки судьба неизвестна. Отбывание наказания считается с момента приступления к работам; предварительное заключение не считается, так что лучше торопиться. Так ли это все по твоим сведениям, или мне лучше ждать? Если так, то пришли рукавицы и валяные сапоги, и тогда я подам заявление о желании быть отправленным на принудительные работы.
Засим пришли хороший полный Служебник, где была бы вся Всенощная, Обедня и пр. (как видишь, я стал мистиком), а потом — это не так к спеху — латинско-русский словарь и книгу Овидия «Tristia» или «Metamorphoseis» с Фоэтоном (или Вергилия). Лучше сокращать пищу телесную, чтобы не пренебрегать духовной; посему я и сокращаю почти куренье.
Живу теперь, к несчастью, не в одиночной, а с сожителем. Он довольно молчалив, но все же лучше было одному, как первые три недели здесь, — тем более, что теперь все время под замком. Охрана довольно хорошая, самочувствие тоже.
Сегодня вечером угнали новую партию в Вологду — почти всех. Я опять выскочил как больной. Следующая партия будет, вероятно, недели через две — и тогда вопрос, как мне поступать, проситься туда или продолжать болеть? В конце припишу адрес, через который мне можно доставить ответ. Постарайся узнать, к чему я присужден, — а что это так, у меня нет никаких сомнений; здесь, в нашем asylium'e[10], — только приговоренные к чему-нибудь. Извести меня о папа. Лиц старше 50 лет на работы посылают редко, в виде исключения. Возможна ли комбинация, что его пошлют? Тогда нам хорошо, конечно, быть вместе, причем туда, кажется, можете приехать и вы: сосланные выписывают семьи и извещают, что там сносно в продовольственном отношении.
Припиши от меня в Москву привет по случаю праздников. Поздравляю тебя и всех здешних с таковыми. Что делают Жорж, Параша, Кики де Кака?
Черт, как меня раздражает стоящий сзади и, кажется, читающий через плечо сожитель, шикарный присяжный поверенный Гензель. Он получает колоссальные посылки, жрет, как свинья, и никогда не делится. По утрам моет ноги одеколоном! Слава Богу, отошел, гнусный жидюга, делает вид, что не читал…
Последнюю свечу опять конфисковали, больше их не надо посылать. Тебе может быть интересно услышать новости нашего Шильона? Я был несколько раз на работах — от пиленья дров и разноса их по квартирам (на одной из них мне дала сострадательная кухарка несколько сухарей; в другом месте я украл несколько крупных картофелин) — до стирки казенных тюфяков. Паука еще не дрессировал, но убил много блох. Мы добиваемся всенощной и обедни на праздники. Умер строгий надзиратель (от пьянства), и теперь ослабления в режиме — днем почти не запирают. Слушая рассказы про дороговизну на воле, я не понимаю, как вы достаете посылки.
Итак, Вятка, Вологда, хвойный лес, копанье в снегу и изба с 2 фунтами хлеба… Все это довольно соблазнительно после подвалов. Кстати, ты заметила грандиозность нашего здания внутри? Оно похоже на храм, вокзал, фабрику, купальни на курортах, и также холодно и сыро. Боюсь, что письмо это так не содержательно, что ты прекратишь заходить за обратными передачами. Книг я почти не отсылаю, хотя все прочел, так как они в чтении — теперь еще прибавились Жорж и Тараша, новые чтецы. Je donne tout et ne reçois rien, je fais tout et on ne me fait rien[11], как говорила бабушка в доброе старое время. Поздравь ее с праздниками. Как то проводит папа свое рожденье?
На меня находят часто воспоминания раннего детства, в связи с чем я написал и отделал следующий chef-d'œuvre[12]:
Est-ce que ce sont des vers?[13] — спросили бы прадеды.
Bigre oui[14], И очень хорошие. Они меня трогают до истерики. Пока до свидания. Вот еще что, самое важное: перед отправкой на работы разрешают иногда звонить по телефону, и родственники приезжают на вокзал с теплыми вещами и таковыми же пожеланиями. Целую.
Боливар
Благодарю тебя за неожиданную рождественскую посылку. Она мне доставила огромное удовольствие. Вообще эти дни я празднично настроен: в начале недели убирали и чистили церковь, где с Троицы не было службы. Потом говел, в Сочельник исповедывался, 25-го причащался.
Доброе начальство принесло в коридор две сосны, на одной из них несколько электрических ламп и куски ваты. Кроме того, 25-го получили по ложке каши, кроме обычного супа. C'est touchant[15].
Продолжаю думать о работах — это, по-видимому, единственный и простой способ выйти на относительную свободу. Однако не слишком тороплюсь, боясь холодов, — а так недели через три, когда морозы спадут и зимы останется уже немного. Хочу отослать мой шикарный френч, продайте его — он мне больше не нужен, а деньги пригодятся в Вологде. Мне же взамен пришлите рубаху вольноопределяющегося (теплую, суконную), а если ее не найдете, то ту, которую я носил в Зиновьеве, полотняную (не китель).
Кончаю письмо, так как тушат свет. До свиданья, целую тебя, привет всем.
Даниил Заточник
Я сплю действительно на досках, но от сего не страдаю, благодаря мешку. Постельного белья не надо — не во дворце ведь, — а носильное белье — раз в две недели. En prison comme en prison[16]. Но у меня нет рукавиц; пришли потеплее, на работах я без них мерзну.
Как грустно со Шпалерной! По слухам, там много строже, чем здесь.
В Вологду выписывались уже семьи — но не как правило, кто как попадет.
Итак, с Новым годом. Настроение у меня ровное. Читаю Библию Жоржа. Если можно, пришли и мне таковую, покомпактнее, на русском языке. Они, кажется, недороги.
У входа в Трубецкой бастион какой-то неунывающий остряк начертил надпись ворот ада («Оставь надежду…» и т.д.). Это произвело на меня удручающее впечатление, и я думал, что масса шансов не выйти из этой клоаки. И вот, однако, вышел и не без юмора вспоминаю те сентябрьские дни. Да послужит это предзнаменованием и для будущего.
Больше обедни не разрешили, но и на том спасибо. Репрессий не ждем, на Арсенальной же за одну попытку запросить о всенощной церковь была немедленно обращена в кинематограф и зал для танцев.
До свиданья, крепко целую тебя[17].
Иоанн VI