Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Картины Парижа. Том I - Луи-Себастьен Мерсье на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В конце июня 1770 г. Руссо вернулся в Париж. Трудно установить день, в который Мерсье с душевным трепетом отправился к нему в гости. Не подлежит, однако, сомнению, что вплоть до 1773 г., когда появился его новый опыт о драматическом искусстве, Мерсье чувствовал близость к своему учителю. Правда, Жан-Жак в первой беседе поразил его своей невероятной мнительностью. Руссо показался ему маньяком. Но это продолжалось недолго. Вскоре они нашли общий язык и проводили время в интересных беседах. В одной специфической области Мерсье, однако, решительно разошелся со своим учителем. Речь идет об оценке просветительной роли театра. Еще в конце 50-х и в начале 60-х годов XVIII в. между д’Аламбером и Руссо начался спор о судьбах женевского театра. Вольтер пытался всеми силами помочь женевской буржуазной интеллигенции вступить на путь нового развития, порвать путы кальвинистической нетерпимости. В 1755 г., в VII томе «Энциклопедии» д’Аламбер высмеял кальвинистов. Руссо выступил на защиту патриархальной невинности Женевы. Он обратил внимание на то, что д’Аламбер обвинял женевцев в их нелюбви к театру. Философ-энциклопедист предлагал воздействовать на молодежь организацией театральных предприятий. Руссо ополчился на эту мысль д’Аламбера. Он убеждал женевскую демократию, что только консерватизм и сохранение старых устоев может уберечь их демократический строй от разложения. Но, конечно, силы экономического развития оказались более мощными, чем благие пожелания Жан-Жака, и Вольтер с полным основанием спустя некоторое время мог писать д’Аламберу: «Сколько бы. Жан-Жак ни писал против театра, все женевцы толпой сбегаются в него. Город Кальвина становится городом удовольствий и терпимости». Мы знаем, что самому Руссо спустя короткое время, в 1764 г., в знаменитых «Письмах с горы» пришлось отражать удары «умеренной демократии».

Для Дидро не может быть сомнений в огромном просветительном значении театрального зрелища. Он выступает теоретиком так называемой «слезливой комедии», новой буржуазной мещанской драмы. В 1761 г. Дидро дает убийственную критику Буше, этого художника умирающей феодальной Франции. Они писал о нем: «Какие краски! Какое разнообразие! Какое богатство предметов и идей! У этого человека есть все, кроме истины… Где вы видели пастухов, одетых с такой элегантностью и роскошью?» Против жеманства, ходульности, любви к трагическим персонажам античных трагедий Дидро выдвигает мысль о необходимости морального искусства. Вместо Буше идеалом Дидро становится Грёз, этот художник-моралист. Сам Дидро написал две слезливые комедии — «Побочный сын» и «Отец семейства» — сентиментальные мелодрамы в духе буржуа XVIII в. Свою задачу в области искусства Дидро формулирует таким образом: «Сделать добродетель приятной, порок ненавистным, смешные стороны резко подчеркнуть — вот намерения всякого честного человека, который берет перо, кисть или резец». Это то, что заставило Бомарше выступить с резкой критикой трагедии, «вечно изображающей на сцене одних только императоров и королей». Бомарше в своих утверждениях шел далеко, он отвергал всякую попытку подменить жизнь французских граждан образцами античного мира. «Какое дело, — спрашивал Бомарше, — мне, мирному подданному монархического государства XVIII в., до афинских и римских происшествий? Могу ли я сильно интересоваться смертью какого-нибудь пелопоннесского тирана или принесением в жертву молодой царевны в Авлиде? Все это меня совсем не касается…»

Новую буржуазную драму создал во Франции Дидро, а еще больше Нивель де-ля-Шоссе. Плеханов в своей статье «Французская драматическая литература XVIII века» дал нам исчерпывающую характеристику буржуазной драмы как апологии уравновешенности, умеренности и аккуратности. Он показал нам, что переход от жеманства Буше к моральной пропаганде Грёза, от античных героев к мещанской мелодраме свидетельствовал о том, что буржуазия в половине XVIII в. вступила на путь оппозиции существующей культуре, но мещанская драма не была образцом революционного буржуазного искусства. Таким искусство стало только в годы революции, когда на место Грёза пришел Давид, когда античные сюжеты снова стали средством выражения не распада феодальной культуры, а героики ведущего кровавую борьбу за свое существование нового класса. Неудивительно, если Мерсье, один из создателей мещанской драмы XVIII в., мог пользоваться популярностью до революции, а после революции оставался только свидетелем пройденной стадии развития буржуазии.

Еще в утопии «Год 2440» Мерсье провозгласил задачу театра — быть школой добродетели и гражданского долга. В своем драматическом творчестве он до конца остался верен этой идее. Театр был для него могучим орудием философской пропаганды. В этом случае он никак не мог разделить мнения Руссо и его отрицание театра. Он, поэт мелкой буржуазии, боролся со взглядами Вольтера на Шекспира. Мерсье был одним из тех, кто пропагандировал во Франции великого драматурга буржуазной юности Англии. В 1773 г. анонимно вышла книга Мерсье «О театре, или новый опыт драматического искусства». Мерсье хотел разъяснить свои взгляды в новом произведении с внушительным названием: «Философский опыт о некоторых писателях французского, немецкого, английского и испанского театров, с обзором наиболее знаменитых из писателей, с указанием на необходимость реформы современной системы французского театра». Но — увы! — это произведение погибло! Он вернулся из Невшателя в Париж и написал, чтобы ему выслали рукопись, но по дороге она пропала, и нам остается удовлетвориться его трудом «Новое исследование о французской трагедии», в котором было воспроизведено все то, что Мерсье писал в своем «Опыте».

Мы не ставим себе целью дать подробный анализ или даже краткую характеристику драматических произведений Мерсье. Он написал десятки пьес. Мы хотим только привести несколько образцов для того, чтобы Мерсье-драматург восполнил наше представление о Мерсье-очеркисте и политике. Среди 40 пьес, написанных им за время от 1769 г. до 1797 г. заметное место занимают пьесы, посвященные социальной проблеме, которой он уделял столько внимания в своей «Утопии» и в «Картинах Парижа». В 1772 г. Мерсье написал пьесу «Нищий», в 1779 г. — «Два парижанина и крестьянин», в 1782 г. — «Истребление лиги», в которой превозносит гражданскую войну. В 1795 г. он пишет драму «Тимон Афинский». Мы не говорим уже о доброй дюжине пьес, оставшихся от него в рукописях, и о пьесах, до сих пор не разысканных биографами Мерсье. Мерсье утверждал как-то, что его литературное наследство включает 45 пьес. Каждая из них изображает страсти, возмущение несправедливостью, беззаконием или восхищение добродетелью. Несправедливость и предрассудки в отношениях между сословиями и их удаление с помощью брака, торжество добродетели в труде — вот содержание мещанских драм Мерсье.

В одной из своих драм — «Тачка уксусника» — Мерсье показал, как разорившийся негоциант отказал дать свое согласие на брак дочери и заставил ее выйти замуж за сына богатого уксусника. Критики возмущались выбранным Мерсье сюжетом. Они говорили; «Герой драмы — уксусник! Какой позор!» Но демократ Мерсье не брезгал подобными темами. Он охотно готов был бы согласиться с предложением одного из своих критиков использовать как тему своих пьес все ремесла Франции, чтобы изобразить «мешок угольщика и кадку каменщика». В своем стремлении морализировать Мерсье-драматург в ряде пьес изгоняет в пьесах любовь как сюжет драматических коллизий. Он возмущается тем, что любовь занимала слишком много места в драматическом искусстве феодальной Франции. «Писатели, — говорил он, — до сих пор оставляли в стороне всю массу страстей, которые имеют столько же оснований быть предметом драматического творчества, как и вздохи влюбленных». В поэтической форме Мерсье излагает свои политические взгляды в пьесе «Дезертир».

Мерсье пытается в своем драматическом искусстве оставаться верным принципам реализма. Пьеса «Нищий» поднимает социальную проблему о вражде между богатыми и бедными, проблему, которой Мерсье уделял много, внимания. Театр изображает жилище бедняка, конуру почти без мебели. Зимний холод проникает через разбитое окно, заклеенное бумагой. Собственник дома запретил разводить огонь, опасаясь пожара. Здесь протекает жизнь ткача Жозефа и его сестры Шарлотты. Мерсье использует пьесу, чтобы призвать богачей к милосердию, а бедняков к повиновению. Бедняк Жозеф по ходу пьесы восклицает: «Я нищ, потому что существует излишне много богатых».

Некоторые из пьес Мерсье подвергались жестоким преследованиям со стороны полиции. Так запрещена была его пьеса «Жан Генюэр» (1772 г.). Пьеса изображала, говоря словами Гримма, «редкую птицу — гуманного прелата». Таким путем Мерсье хотел подчеркнуть паразитизм остальных и вызвал гнев правительства. Людовика XV.

Особое место среди его драматических произведений занимает пьеса «La Destruction de la Ligue» (1762).

Борьба Лиги была эпохой, когда споры решались железом. Мерсье в предисловии к пьесе, излагая историю Лиги, утверждает, что государство, достигнув предела разложения, вынуждено прибегнуть к гражданской войне. Мир — великое благо для народа — в этом случае может быть только результатом гражданской войны. Мерсье добавляет: «Подобная война происходит из необходимости и суровой непреклонности. Бесспорные права нарушены, священная война становится легальной, потому что нет других средств для того, чтобы исправить зло. Подобную гражданскую войну я называю священной, предпринимаемой в интересах государства». Он ссылается на исторические примеры Англии, Голландии и Швейцарии. Но характерно, что все его рассуждения остаются чисто теоретическими размышлениями. Практически французам, современникам, Мерсье не рекомендует, как мы видели, прибегать к революции, убежденный в том, что всякая попытка вооруженного восстания народа приведет его к гибели.

Мы уделили в этой главе мало внимания личной биографии Мерсье; она мало известна. Впрочем, Мерсье принадлежал к людям, чья биография — это их книги.

4

«Новый Париж» жирондиста Мерсье

«…Non, ce n’est point là ma prophétie…»[4]

Наступил великий 1789 год. Пришла революция, о которой, казалось, мечтал Мерсье еще в 1771 г. В этом он хочет нас уверить, когда в предисловии к изданию «Год 2440» эпохи консульства (1802) утверждает, что его «Утопия» «провозгласила и приготовила французскую революцию». Мы знаем, что Мерсье даже называл себя пророком этой революции, впрочем, он подчеркивал, что в ходе революции возникли и приобрели силу «другие революции», для него неприемлемые. Он спешит нас предупредить: «Нет, о них я не пророчествовал». Если Беклар много сделал для того, чтобы описать жизнь Мерсье предреволюционной эпохи, то до сих пор, насколько нам известно, нет ни одной работы, которая занялась бы изложением событий жизни Мерсье в годы революции. Впрочем, это неудивительно. То, что мы знаем о нем в эти годы, не представляет особого интереса. Перед нами закат мелкобуржуазного писателя, нисходящая линия его развития. Не одного Мерсье постигла эта судьба. Многие из просветителей с ужасом встретили революцию и в первые же дни отказались от нее. Так поступил знаменитый аббат Рейналь, уже в 1790 г. убеждавший Национальное собрание, что оно перешло «пределы разума». Мерсье обнаружил несколько большую выдержку, он шел с революцией до 1792 г. включительно. Мерсье вступил в ряды Жиронды и как жирондист проделал вместе со всей французской буржуазией, путь от революции 10 августа 1792 г. к империи Наполеона.

В 1789 г. вышла его пьеса «Карл  I, король Англии», в 1792 г. — «Старик и его три сына», наконец, в 1795 г. — «Тимон Афинский». Мы не будем анализировать содержание этих пьес; каждая из них отражает его политические настроения и убеждения на том или другом этапе революции. Он превозносит Генеральные Штаты в 1789 г., он декламирует и с ненавистью встречает всякую попытку плебейских масс сказать свое слово по поводу распределения богатства во Франции в 1795 г. В подражание «Тимону Афинскому» Шекспира он рассуждает о вреде и пользе золота. В июне 1791 г. вышла его книга: «Жан-Жак Руссо, рассматриваемый как один из первых творцов революции». Назначение труда определено самим Мерсье: «Франция делегировала своих представителей в Генеральные Штаты, а литераторы посылают свои произведения». Мерсье высоко ставит писательский труд. Он думает, что книги просветителей создали революцию и гарантируют ее преуспеяние. Эта книга — апология Жан-Жака. Она не обратила на себя внимания потому, что подобная тема не была редкостью в те дни. Мерсье мог сказать только одно, говоря о смерти философа: «Природа создала его, а затем разбила модель». В 1792 г. Мерсье вступил в близкое соприкосновение с депутатами Жиронды. Он принимает участие в журнале Kappa «Annales patriotiques»; он работает в газете жирондистов «Chronique de mois».

В Конвент Мерсье был избран от департамента Сены и Уазы и занял в революционном собрании свое место среди Жиронды. В решающие дни наш писатель был на правом крыле собрания; когда в январе 1793 г. обсуждался вопрос о казни короля, Мерсье был среди тех, кто голосовал за обращение к народу. Он предлагал сохранить Людовика XVI заложником во Франции до окончательного заключения мира.

Вскоре Мерсье исчез из Конвента вместе с жирондистами. Мы не знаем подробностей его биографии в самые боевые годы революции. После 9 Термидора он был среди термидорьянцев, в годы Директории — среди буржуа-реакционеров, которые мстили плебейским массам за их активность и революционную инициативу. Две книги могут послужить для нас источником биографических сведений об отношении Мерсье к революции. Первая из них вышла в 1801 г., — замечательный словарь новых слов и понятий, введенных во французский язык революцией. Словарь «Néologie, ou vocabulaire de mots nouveaux, à renouveler, ou pris dans des acceptions nouvelles» составлен Мерсье. Это настольная энциклопедия прошедших революционных лет. Нас завел бы далеко анализ работ Мерсье. На эту книгу ссылается Лафарг в своем исследовании о языке французской революции.

В 1797 г. в семи томах вышла книга Мерсье «Новый Париж». Мерсье мечтал о славе времен «Картин Парижа», но это было безнадежно. Если сборник очерков 1781—1788 гг. «Tableau de Paris» произвел фурор в Европе, то это было потому, что талантливый очеркист одновременно выступил в роли радикального писателя. «Nouveau Paris» — это сборник контрреволюционных статей, в которых жирондист сводит счеты с французской революционной демократией и в первую очередь с бабувистами. Не только политически, но и в художественном отношении новая книга стоит гораздо ниже всего того, что до сих пор писал Мерсье. Сам Мерсье вынужден признать, что «Nouveau Paris» не может претендовать на славу «Tableau de Paris», так как «и модель и художник» изменились за годы бури и натиска.

Не имеет смысла излагать главу за главой сотни очерков контрреволюционных размышлений о прошедших годах великого переворота. Нас интересует только один момент в книге Мерсье о новом Париже. Дело в том, что в буржуазной исторической литературе привыкли утверждать, что восстание Бабефа не привлекло к себе внимания, что оно было мало заметным эпизодом в истории революции эпохи Директории. Книга Мерсье доказывает противоположное. Она убеждает нас, что заговор Бабефа как итог революционного движения плебейских масс эпохи Конвента был воспринят вождями буржуазной республики как серьезная социальная опасность. Об этом в своей книге неоднократно пишет Мерсье, доказывая, какое решающее значение в судьбе Франции имел бабувизм. «Париж — город войны» — так определяет Мерсье столицу Франции и революции. В этом городе гражданской войны, в его предместьях особым успехом пользовались идеи крайних уравнителей, идеи тех, кто стремился покончить с богатыми таким же образом, как было покончено с дворянами. Мерсье решительно поднимает знамя модерантизма, знамя умеренных революционеров, защитников буржуазной республики. Умеренные с восторгом встретили арест Бабефа и Друэ. Этому торжественному событию Мерсье посвятил специальную главу — 220-ю в пятом томе книги «Новый Париж». Восстание Бабефа для него — событие первостепенной важности.

Вскоре Мерсье становится академиком. Он занимает в École centrale кафедру истории, пользуется правом профессора, чтобы в лекциях обрушиться на сенсуалистов — Локка и Кондильяка. Он называет их не «идеологами», а «идиологами», Мерсье доказывает, что земля плоска, что солнце совершает свой путь вокруг земли; он убеждает своих слушателей в том, что концерт лягушек в болоте приятнее концерта соловья в саду. Впрочем, Мерсье все еще продолжает превозносить картины Грёза, ругает Академию и академиков, но не перестает изводить их своими докладами. С особым возмущением академики вспоминали его доклад о Катоне Утическом, прочитанный 3 июля 1799 г.

Наполеон, говоря словами Маркса, «завершил терроризм, поставив на место перманентной революции перманентную войну». Наполеон «признал буржуазную основу общества и взял ее под свое покровительство»: он царствовал и управлял Францией именем и во имя буржуазии. В эти годы Мерсье свел свою «социальную философию» к пропаганде филантропии — «Charité» (1803). Вот все, что осталось от его «уравнительной теории» в годы Империи.

В предисловии к утопии «Год 2440», в издании эпохи Консульства, Мерсье солидаризуется с Бонапартом. Впрочем, эти симпатии к Наполеону продолжаются недолго. Мы не знаем причины, почему Мерсье решил перейти в оппозицию наполеоновскому режиму. В эпоху Империи он изображал из себя либерала, считая режим Наполеона режимом «организованной сабли». Наполеоновские министры и полиция относились к нему, как к чудаку. Совари угрожал посадить его в Бисетр. Впрочем, сам Мерсье говорил о себе: «Я живу теперь только для того, чтобы знать, чем все это кончится». Он не переставал писать. В 1808 г. Мерсье издал сатиру против Расина и Буало. После него остался еще законченный «курс литературы».

25 августа 1814 г. кончилась жизнь плодовитого писателя французской мелкой буржуазии. Впрочем «великий книгопроизводитель Франции» — «Le plus grand livrier de France» был мертв уже в 1789 году.

Ц. Фридлянд.

КАРТИНЫ ПАРИЖА{1}

ТОМ ПЕРВЫЙ

Предисловие

Я буду говорить о Париже, но не о его зданиях, соборах, памятниках, достопримечательностях и тому подобном. Обо всем этом уже достаточно написано. Я буду говорить об общественных и частных нравах, о господствующих идеях, о современном настроении умов, — обо всем, что меня поразило в этом причудливом собрании обычаев, порою безрассудных, порою мудрых, но всегда изменчивых. Я буду говорить также о его необъятной величине, о его чудовищных богатствах и его скандальной роскоши. Он выкачивает, он вбирает в себя и деньги и людей; он поглощает и пожирает другие города, — quærens quem devoret{2}.

Я исследовал все классы населения и не пренебрег даже предметами наиболее далекими от горделивого довольства, дабы путем противопоставлений как можно лучше выяснить нравственный облик этой гигантской столицы.

Многие ее жители чувствуют себя как бы чужестранцами в собственном городе; эта книга их, быть может, чему-нибудь научит или, во всяком случае, покажет им в более ярком и ясном освещении то, к чему они пригляделись и что перестали замечать; ибо мы далеко не лучше знаем то, что видим ежедневно.

Если кто-нибудь рассчитывает найти в этой книге топографическое описание площадей и улиц или историю давно минувших событий, — он обманется в своих ожиданиях. Меня интересовал нравственный характер столицы и его быстро меняющиеся оттенки; зато у книгопродавца Монтара — издателя королевы — имеется словарь, в четырех огромных томах, снабженный цензорским разрешением и королевской привилегией; в этом словаре не забыты исторические данные, касающиеся замков, коллежей и даже незначительнейших тупиков. Если бы в один прекрасный день монарху пришла фантазия продать свою столицу, этот объемистый словарь мог бы, думается, послужить каталогом или описью.

Я же не составлял ни каталога, ни описи, — я делал наброски так, как мне хотелось; я старался разнообразить свои Картины насколько мог. Я изображал их в различных обликах. И вот они в том виде, в каком выходили из-под моего пера, по мере того как мои глаза и мое разумение соединяли воедино отдельные части.

Читатель сам исправит то, что писатель плохо разглядел или неудачно набросал, и сравнение, быть может, пробудит в нем тайное желание еще раз посмотреть данный предмет и сравнить его с его изображением на картине.

Останется сказать еще гораздо больше того, что сказал я, и сделать гораздо больше наблюдений, нежели сделано мною; но ведь одни только сумасшедшие или злые позволяют себе высказывать все, что им известно, или все, что ими заучено.

Будь у меня не один, а сто ртов, и сто языков, и тот железный голос, которым говорят Гомер и Вергилий, — все равно мне, само собой разумеется, было бы невозможно изобразить все контрасты великого города, контрасты, выступающие при сопоставлении особенно резко. Когда говорят про Париж, что это вселенная в миниатюре, то этим еще не говорят ничего. Нужно его видеть, исходить вдоль и поперек, осмотреть все, что в нем есть, изучить ум и глупость его жителей, их изнеженность и их непреодолимую болтовню; нужно, наконец, наблюдать всю эту смесь мелких обычаев и привычек сегодняшнего или вчерашнего дня, из которых образуются частные законы, находящиеся в постоянном противоречии с законами общими.

Вообразите себе тысячу человек, совершающих вместе путешествие; если бы каждый из них был наблюдателем, то каждый написал бы книгу впечатлений, совершенно отличную от остальных; и все же еще не мало интересного и меткого осталось бы сказать тому, кто отправился бы в то же путешествие после них.

Я умышленно подчеркнул некоторые злоупотребления. В настоящее время более чем когда-либо заботятся об их искоренении. Изобличить их — значит подготовить их гибель. Некоторые из них были уничтожены, пока я писал эти заметки. Я с радостью отмечу это; но они цвели еще слишком недавно, чтобы сказанное мною могло показаться уже устаревшим.

Вопреки нашим страстным желаниям, чтобы все остатки варварства преобразились и облагородились и чтобы добро — запоздалый плод знаний — пришло на смену долгому периоду многочисленных заблуждений, в этом городе все еще коренятся те низкие и узкие взгляды, которые были внедрены в него веками невежества. Он не может от них сразу освободиться, ибо, если можно так выразиться, при отливке его были использованы и все его отбросы.

Город, только что созидающийся и едва выходящий из рук просвещенного правительства, легче поддается обработке и усовершенствованию, чем древние города с их несовершенными и запутанными законами, с религиозными преданиями, подвергаемыми осмеянию, и с гражданскими обычаями, которые постоянно нарушаются. Бесчисленные злоупотребления держатся там особенно крепко потому, что та небольшая группа граждан, в руках которых сосредоточены богатство и власть, гонит прочь все здоровые, новые мысли, все созидающие принципы и остается глуха к голосу общества. Тщетно нападают на твердыню лжи, — она стоит на прочном основании. Пытаются исправить уже сделанное, но это труднее, чем строить вновь. Предпринимают некоторые изменения, но они не вяжутся с целым, которое попрежнему остается порочным. Прекраснейшие рассуждения запечатлеваются в книгах, в жизни же малейшее добро встречает непреодолимые трудности. Все мелкие частные интересы, цепенеющие в противозаконном обладании богатствами, борются со всеобщим благом, у которого часто бывает всего только какой-нибудь один защитник. Счастливы поэтому города, которые, как и отдельные личности, не приняли еще вполне законченного, определенного облика. Только они и могут рассчитывать на получение единых, глубоких и мудрых законов.

Я должен предупредить, что, работая над этим произведением, я держал в руках лишь кисть художника и что в нем почти нет размышлений философа. Было бы легко сделать из этой книги сатиру; каждая глава могла бы быть направлена против кого-нибудь, но я от этого воздержался. Сатира, направленная против тех или иных личностей, является злом, потому что она никогда не исправляет, не выводит никогда на прямую дорогу, а только раздражает и ожесточает. Что касается меня, то я зарисовал только общие картины, и даже любовь к общественному благу не могла отвлечь меня в сторону от намеченного мною пути.

Мне доставляло удовольствие писать эти Картины с живых людей. О прошлых веках уже достаточно написано, — меня занимает современное мне поколение и образ моего века, который мне гораздо ближе, чем туманная история финикиян и египтян. То, что меня окружает, имеет особые права на мое внимание. Я должен жить среди себе подобных, а не разгуливать по Спарте, Риму и Афинам. Представители античного мира — превосходные модели для кисти художника, согласен; но они являются предметом простого любопытства. Мой современник, мой соотечественник — вот кого мне нужно знать в совершенстве, так как с ним мне приходится общаться, а потому малейшие оттенки его характера получают в моих глазах особую ценность.

Если бы в конце каждого столетия беспристрастный, здравомыслящий писатель давал общую картину того, что его окружало, точно изображал бы нравы и обычаи, какими он их видел, то это составило бы занятную галлерею для сравнения; мы нашли бы в ней тысячу еще неизвестных нам мелких подробностей; от этого могли бы выиграть и законодательство и нравы. Но человек обычно пренебрегает тем, что находится перед его глазами, — он любит возвращаться мыслью к давнопрошедшим векам; он стремится разгадать ненужные факты, исчезнувшие навсегда обычаи, — занятие, не дающее ему удовлетворительных результатов, а порождающее только бесконечные праздные споры, — и теряется в них.

Смею думать, что через сто лет вернутся к моим Картинам Парижа и не из-за их живописных достоинств, а потому, что мой наблюдения, каковы бы они ни были, должны будут слиться с наблюдениями века, который последует за нашим и извлечет для себя пользу как из нашего безрассудства, так и из нашей мудрости. Вот почему знание окружающего народа всегда будет крайне важно для каждого писателя, который поставит себе задачей высказать несколько полезных истин, способных исправить ошибки его времени. С своей стороны, могу сказать, что это единственная слава, на которую я рассчитываю.

Если, разыскивая по всей столице материал для своих набросков, я встречал чаще ужасающую нищету, чем честный достаток; видел больше печали и тревоги, чем радости и веселья, которое некогда приписывалось парижанам, — пусть меня не укоряют за преобладающий грустный колорит; моя кисть была всегда правдива. И, быть может, она зажжет огонь рвения в сердцах будущих правителей и вызовет великодушное сочувствие высоких, деятельных душ. Я не написал ни одной строки без этой сладостной уверенности, а если бы она меня покинула, — не стал бы больше писать.

В каждой патриотической идее (мне хочется этому верить) заключается невидимый зародыш, который можно сравнить с семенами растений; их долгое время топчут ноги прохожих, но со временем они все же прорастают, развиваются и выходят на поверхность земли.

Я знаю, что порой добро порождается злом; знаю, что некоторые заблуждения неизбежны, что город с многочисленным и развращенным населением должен считать себя счастливым, если при недостатке добродетелей в нем все же не наблюдается и слишком много крупных преступлений, и что в постоянном столкновении внутренних затаенных страстей даже внешнее спокойствие значит уже много. Повторяю, что моей задачей было только описывать, а не судить.

Из своих частных наблюдений я вывел заключение, что человек представляет собой животное, способное подвергаться самым разнообразным и удивительным изменениям; что парижский образ жизни столь же в порядке вещей, как и кочевая жизнь африканских и американских дикарей; что охота на пространстве двухсот лье в окружности и легонькие арии комической оперы одинаково просты и естественны; что в действиях человека не существует никаких противоречий, ибо он распространяет власть своего ума и своих прихотей на все протяжение пробегаемого им пути; отсюда вытекает то бесконечное разнообразие форм, которое совершенно видоизменяет человека в зависимости от места, обстоятельств и времени. А потому изысканная роскошь дворцов наших Крассов{3} должна удивлять нас не больше, чем красные и синие полосы, которыми дикари украшают свое тело.

Но если счастье, в чем я не сомневаюсь, чаще всего меркнет от завистливых сравнений, то до́лжно признать, что быть счастливым в Париже почти невозможно, так как кичливые утехи богачей здесь слишком на виду у бедняков, которые имеют полное основание горько вздыхать, видя всю эту разорительную роскошь и зная, что она никогда не будет их уделом. Парижский бедняк в этом отношении гораздо несчастнее крестьянина: я сказал бы, что из всех живущих на земле это наименее приспособленный к своим нуждам человек. Он боится уступить требованиям природы, а когда уступает, — его дети родятся на чердаках. И не существует ли в таком случае явного противоречия между рождением и нищетой? Способности бедняка притуплены, его дни ненадежны. Зрелища, искусства, приятное отдохновение, вид неба и природы — все это для него не существует. В Париже ничем не возмещается различие в условиях существования; у одних здесь голова кружится от опьяняющих удовольствий, у других — от мук отчаяния.

Вы живете в среднем достатке? В таком случае вы можете себя чувствовать хорошо всюду, за исключением Парижа; здесь вы будете бедны. В столице человека обуревают страсти, неведомые в другом месте. Зрелище наслаждений влечет к наслаждениям и вас. Актеры, играющие на этой громадной и изменчивой сцене, заставляют играть и вас. Не может быть больше речи о спокойствии; желания становятся острее; излишества превращаются в потребности, и те, что даны нам природой, имеют над нами несравненно менее власти, чем те, которые навязывает нам общественное мнение.

Итак, тот, кто не хочет испытать нищеты и идущих за нею следом еще более горьких унижений, кого не могут не ранить презрительные взгляды надменных богачей, — тот пусть удалится, пусть бежит, пусть никогда не приближается к столице!

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Quærens quem devoret

1. Общее впечатление

В Париже человеку, умеющему размышлять, нет надобности выходить за городские стены, чтобы познакомиться с людьми других стран: он может узнать весь человеческий род, изучая людей, копошащихся, подобно муравьям в муравейнике, в этой колоссальной столице. Здесь вы найдете азиатов, лежащих целыми днями на грудах каменных плит; лапландцев, прозябающих в тесных лачугах; японцев, распарывающих друг другу животы при малейшей ссоре; эскимосов, не имеющих никакого понятия о своем веке; белых негров{4} и квакеров, носящих шпагу{5}. Вы найдете здесь нравы, обычаи и характеры народов отдаленнейших стран: химика, поклоняющегося огню, любознательного идолопоклонника{6}, скупающего статуи, бродягу-араба, ежедневно шатающегося взад и вперед по городскому валу, в то время как праздный индеец и готтентот проводят дни в лавках, на улицах и в кофейнях. Здесь вот живет добрый персианин, снабжающий бедных лекарствами, а на одной с ним площадке — ростовщик-людоед. Наконец, вы встретите здесь браминов и факиров, ежедневно занимающихся мучительно трудными упражнениями, и гренландцев, у которых нет ни алтарей, ни храмов. А все рассказы об античном сладострастном Вавилоне претворяются здесь каждый вечер в жизнь в храме, посвященном Гармонии.

Говорят, что для усовершенствования того или другого таланта нужно подышать воздухом Парижа. И действительно, тому, кто не живал в этой столице, редко удавалось особенно отличиться в своем искусстве. Парижский воздух, если не ошибаюсь, совершенно особый воздух. Сколько веществ растворяется в таком маленьком пространстве! Париж — это своего рода громадный тигель, в котором перемешивается мясо, фрукты, растительные масла, вина, перец, корица, сахар, кофе, продукты самых отдаленных стран, а желудки людей — это печи, разлагающие все эти ингредиенты. Каждая мельчайшая частица, испаряясь, соединяется с воздухом, которым здесь дышат. Сколько дыму! Сколько пламени! Какой поток паров и испарений! Как глубоко должна быть здесь пропитана почва солями, поделенными природой между четырьмя странами света! И не естественно ли, что изо всех соков, соединенных в густую жидкость, рекой льющуюся во всех домах, наполняющую целые улицы (как, например, улицу Ломбардцев), в атмосферу поступают разжиженные частицы, которые именно здесь сильнее, чем где-либо, раздражают волокна тканей? Возможно, что отсюда и возникло чувство особой живости и легкости, присущее парижанину, и свойственные ему ветреность и игривость ума… А если не эти живые частицы сообщают его мозгу вибрацию, порождающую мысли, то разве глаза его, беспрестанно поражаемые видом несметного количества всевозможных искусств, ремесел, работ, занятий, не раскрываются с малых лет и не научаются созерцать в таком возрасте, когда в другом месте не созерцают еще ничего? В Париже все чувства человека поминутно чем-нибудь возбуждаются. Здесь разрушают, полируют, пилят, формуют; металлы обрабатываются и принимают самые разнообразные формы; молот работает без устали; тигель все время раскален; цепкий напильник всегда в действии; они сплющивают, расплавляют, разрывают вещества, соединяют, перемешивают их. Может ли ум парижанина оставаться неподвижным и холодным, когда из каждой лавки, мимо которой он проходит, до него доносится громкий голос науки, переделывающей природу, когда голос этот выводит его из летаргического сна?.. Повсюду наука призывает вас и говорит: Смотрите! Огонь, вода, воздух работают в кузницах, в дубильных мастерских, в пекарнях; уголь, сера, селитра видоизменяют формы предметов и их названия, и все эти разнообразные переработки — непосредственные создания человеческого ума — наводит на размышления даже самые глупые головы.

Вы слишком нетерпеливы, чтобы посвятить себя практической работе? В таком случае не хотите ли познакомиться с теорией? Профессора всех наук уже взошли на кафедру и ожидают вас, — все, начиная с того, что́ рассекает трупы в Хирургической академии, и кончая тем, что́ в Королевском коллеже разбирает стих Вергилия. Вы любите мораль? Театры покажут вам разнообразнейшие картины человеческой жизни. Вы расположены воспринять чудеса гармонии? Если не опера, так колокола, звучащие в воздухе, пробуждают музыкальный слух. Вы художник? Пестрые одежды населения, разнообразие лиц, редчайшие модели всегда готовы пленить вашу кисть. Вы легкомысленны? Полюбуйтесь искусными руками продавщицы в модном магазине, с сосредоточенным видом наряжающей куклу, которой предстоит перенести последние моды на далекий север вплоть до Северной Америки. Вы любите размышлять о торговле? Вот алмазчик, который в одно утро продает на пятьдесят тысяч экю бриллиантов, в то время как его сосед, бакалейный торговец, продает товара на сто экю в день по мелочам, часто не превышающим трех-четырех су; оба они торговцы, степень же приносимой ими пользы весьма различна.

Нет, невозможно человеку, имеющему глаза, ограничиваться только зрением и не размышлять. Обряд крещения, прерывающий отпевание; один и тот же священник, идущий венчать молодую чету непосредственно после прочтения отходной умирающему; нотариус, говорящий брачущимся о смерти в самый день их нежного союза, — предусмотрительность закона, заботящегося о двух влюбленных сердцах, которые сами не предвидят ничего; обеспечение жизни детей, еще не родившихся на свет; игривая веселость собравшихся гостей во время обсуждения самых важных вопросов, — все это достойно внимания наблюдателя.

Вид Парижа при Людовике XVI. С гравюры Берто по рисунку Л’Эспинаса (Гос. музей изобразит. искусств).

Вас останавливает, перерезав вам дорогу и чуть вас не раздавив, карета; нищий в рубище протягивает руку к позолоченному экипажу, в глубине которого сидит толстый человек. За стеклами окон он производит впечатление слепого и глухого; ему грозит апоплексический удар; через какие-нибудь десять дней он будет зарыт в землю, и после него останется два-три миллиона франков алчным наследникам, которые будут смеяться над его кончиной. А он отказал сейчас в пустяшном подаянии несчастному, умолявшему его таким трогательным голосом!

Сколько красноречивых картин останавливает взор на каждом углу, на каждом перекрестке! Какая галлерея ярких образов, полных резких контрастов и поражающих всякого, кто умеет видеть и слышать!

Удивительное скопление в одном месте восьмисот тысяч человек, из которых двести тысяч обжор и мотов, приводит к первому размышлению на политические темы. Герцог платит за хлеб не дороже носильщика, который съедает хлеба втрое больше его. Как не удивляться невероятному порядку, царящему в таком смешении вещей! Он дает понятие о том, что́ могут сделать мудрые законы, как медленно они устанавливались, какую сложную и вместе с тем простую машину представляет собой бдительная полиция. А одновременно с этим вашему взгляду открываются и способы, которыми можно эту последнюю усовершенствовать, ничем не стесняя благородную и драгоценную свободу — самое дорогое достояние гражданина.

Если вы любитель путешествий, вы можете во время завтрака в каком-нибудь хорошем ресторане далеко унестись воображением. Китай и Япония поставляют фарфор, в котором дымится ароматный азиатский чай. Ложкой, добытой в Перуанских рудниках, вы берете сахар, который выращивают в Америке несчастные негры, переселенные из Африки; вы сидите на блестящих тканях, вывезенных из Индии, за которую три великих державы вели между собой долгую и ожесточенную войну{7}; а если вы хотите получить те или иные сведения об этих распрях, то, протянув руку, можете взять газету и прочитать в ней краткую историю последних событий во всех четырех странах света. Там говорится о конклаве и о сражении, о задушенном визире и о новом академике. Наконец, все — вплоть до обезьяны и попугая, находящихся в ресторане, — говорит вам о чудесах мореплавания и об усиленной деятельности человека.

Выглянув из окна, вы увидите человека, который шьет сапоги, чтобы купить себе хлеба, и другого, который шьет платье, чтобы купить себе сапоги; затем третьего, который, имея и сапоги и платье, хлопочет о приобретении картины. Вы увидите булочника и аптекаря, акушера и могильщика, кузнеца и ювелира, работающих для того, чтобы самим отправиться последовательно к булочнику, аптекарю, акушеру и виноторговцу.

2. Чердаки

Прежде всего поговорим о любопытнейшей части Парижа — о чердаках. Подобно тому как в человеческой машине верх содержит благороднейшую часть человека, — его мыслящий орган, точно так же в этой столице гений, ловкость, прилежание, добродетель занимают самую верхнюю область. Там в безмолвии зреет художник; там поэт слагает свои первые стихи; там живут бедные и трудолюбивые дети науки, неутомимые созерцатели чудес природы, делающие полезные открытия и поучающие весь мир; там обдумываются все шедевры искусств; там сочиняют пастырское послание для епископа, речь для прокурора, книгу для будущего министра, проект, который должен будет изменить лицо государства, театральную пьесу, которая восхитит всех. Спросите Дидро{8} — хотел бы он бросить свое жилище и переехать в Лувр? Послушайте, что он вам ответит. Почти нет ни одного знаменитого человека, который не жил бы в начале своей карьеры на чердаке. Я видел там автора Эмиля{9}, — бедного, гордого и довольного. Спускаясь оттуда, писатели нередко теряют весь свой пыл; они сожалеют о мыслях, которые владели ими в те времена, когда они видели в окно только верхушки труб. Грёз{10}, Фрагонар{11}, Верне{12} созрели на чердаках, и это не только не заставляет их краснеть, а, наоборот, именно это-то и дает им права на славу.

Пусть богач взбирается по высоким лестницам в эти жилища, чтобы принести туда несколько крупинок золота и извлечь для себя порядочную выгоду из работ молодых, еще неизвестных художников, теснимых жизнью. Богач полезен, хоть им и руководит скупость, хоть он и хочет воспользоваться нищетой, гнетущей труженика; но раз уж он совершил такое восхождение, пусть постучится и в соседнюю дверь… Осмелится ли он войти туда? Там его окружат все ужасы нищеты; они затронут все его чувства. Он увидит голых детей, сидящих без хлеба; женщину, которая, несмотря на материнскую любовь, отнимает у них часть их пищи; увидит несчастного труженика, который не в состоянии заработать на пропитание благодаря беспощадному налогу. Еда несчастного фальсифицирована: он не ест почти ничего в том виде, как оно выходит из рук природы. Вопль бедняги раздается под сводами прохудившихся крыш и напоминает пустой звук соседних колоколов, который потрясает воздух, а затем постепенно замирает; бедняк чахнет от изнурительной болезни в ожидании дня, когда перед ним раскроются двери больницы, чтобы поглотить его.

Под утро, когда он просыпается, чтобы снова приняться за тяжелый и неблагодарный труд, — он слышит шум возвращающейся колесницы счастья, от которой дрожит весь дом. Богатый развратник, сосед несчастного по дому, но сердцем удаленный от него на тысячи лье, устав от наслаждений, ложится спать в тот час, когда бедняк с трудом отрывается от сна. Богач проиграл или выиграл на одной карте столько, что этого хватило бы на жизнь целой семьи; но ему и в голову не приходит мысль помочь своему ближнему.

Писатель часто живет среди подобных поразительных противоречий, и оттого-то и становится он таким пылким и чувствительным. Он близко видел нищету огромного большинства населения того города, который слывет прекрасным и тонущим в изобилии, и впечатление от виденного глубоко таится в его сердце. Будь он счастлив, — тысячи трогательных, патриотических идей не пришли бы ему в голову. Являясь оратором большинства, а следовательно, оратором несчастных, он должен защищать их интересы; но может ли защищать их тот, кто не чувствовал несчастья ближнего, иначе говоря — кто никогда не разделял его?

3. Необъятность столицы

С политической точки зрения Париж слишком велик: глава несоразмерна с государственным организмом. Но в настоящее время было бы опаснее срезать нарост, чем оставить его как он есть: некоторые болезни, раз укоренившись, становятся неизлечимыми.

Большие города по вкусу монархическому правительству, а потому оно делает все, чтобы собрать в них как можно больше народу; крупных землевладельцев оно привлекает роскошью и всевозможными развлечениями, а толпу загоняет подобно тому, как загоняют баранов в огороженное пастбище, чтобы сторожевым овчаркам было меньше беготни и чтобы легче было подчинить всех единому закону. В общем Париж представляет собой пучину, в которой исчезает человеческий род; здесь его держат под замком; уйти отсюда можно только через ворота, охраняемые бдительными глазами Аргуса. Простые деревянные заставы, вызывающие больше уважения, чем охраняемые пушками каменные стены, останавливают подводы с необходимейшими съестными припасами и обкладывают их налогом, который всецело ложится на бедняка, так как если последний и лишен всяких удовольствий, то не избавлен от потребности в питании. Заставить город голодать зависит всецело от короля; своих добрых, верных подданных он держит в клетке, и, если бы они навлекли на себя его неудовольствие, ему достаточно было бы отказать им в корме; тогда, прежде чем сломать решотки своей тюрьмы, три четверти из них перегрызли бы друг другу горло или умерли бы от голода.

Всем надо жить — это основной закон существования. Я вижу, что столица процветает, но за счет всей остальной страны! Эти шестиэтажные дома, населенные сверху донизу, вбирают в себя урожай полей и виноградников, растянувшихся на пятьдесят лье крутом; все эти лакеи, шуты, аббаты, все эти праздношатающиеся не приносят пользы ни государству, ни обществу, и тем не менее всем им нужно существовать, как то будет доказано мною в главе о законодательстве, озаглавленной: О человеческом желудке. Существуют политические недуги, которые нужно терпеть, пока не найдено против них верное средство. То же самое можно сказать и относительно размеров столицы. Нельзя вернуть земледелию всех, кто живет в меблированных комнатах и на чердаках. У них ничего нет, — нет даже рук, настолько они изнурены; можно ли остановить у застав всех въезжающих? Не трогайте же этого громадного нароста, раз нельзя удалить его, не подвергнув опасности весь государственный организм; к тому же… Но не будем забегать вперед в своем повествовании. Этот город всегда был любезен правительству, глава которого настолько же непропорционально велика, насколько непропорциональна столица по отношению ко всему королевству.

4. Лицо большого города

Вы хотите иметь представление о внешности Парижа? Поднимитесь в таком случае на башню Собора богоматери. Город кругл, как тыква. Штукатурка, то черная, то белая, составляющая две трети его строительного материала, указывает на то, что город выстроен из мела, а также на то, что он стоит на известковой почве. Дым, вечно поднимающийся из его бесчисленных труб, скрывает от нас остроконечные верхи колоколен. Точно облака образуются над бесчисленными зданиями, и испарения города являются, таким образом, как бы ощутимыми на глаз.

Река, протекающая через Париж, разрезает его на две почти равные части, но за последние несколько лет новые здания растут преимущественно в его северной половине.

Я обойду молчанием как топографическое положение города, так и внешний вид его зданий, памятников и всякого рода диковин, потому что придаю больше значения духу и характеру его жителей, чем всем перечням, которые можно найти в Этрен Миньон. Я изучаю нравственный облик города; для того же чтобы познакомиться со всем остальным — нужны только глаза.

Отмечу лишь, что парижский климат отличается крайним непостоянством и что он не столько холодный, сколько сырой. Вода Сены слегка послабляюща, а поговорка гласит, что Сена течет из бедра ангела. Кожа у здешних жителей мягкая и дряблая, а плотность атмосферы смягчает цвет лица, так что яркий румянец здесь — редкость.

Самым здоровым кварталом является предместье Сен-Жак, где живет бедный люд, а самым нездоровым — так называемый город.

Почему этот великолепный город не расположен на том месте, где стоит Тур? Там он оказался бы помимо всего еще и в самом центре королевства. Прекрасное небо Турени гораздо более подходило бы парижскому населению, а положение на берегу Луары дало бы столице неисчислимые преимущества, которых у нее сейчас нет и которые она не сможет приобрести ни трудом, ни богатством.

Окрестности Парижа разнообразны, прелестны, очаровательны; там культура усовершенствовала природу, но не задушила ее. Таких садов, аллей, прогулок не встретишь нигде, как только здесь, в непосредственной близости к городу. На четыре лье в окружности все дышит изобилием, и тот, кто здесь вкладывает свой труд в землю, не может жаловаться на судьбу.

И в то же время никто на восемь-десять лье в окружности не имеет права сделать ни единого ружейного выстрела. Королевские угодья и земли принцев присвоили себе все права на охоту. Произвольные законы, касающиеся этой области, носят печать строгости, чтобы не сказать — жестокости, представляющей резкий контраст с прочими законами королевства. Застрелить куропатку считается преступлением, которое можно искупить лишь каторгой. Смотрители охоты преследуют тех, кто охотится на охраняемых ими землях, с таким же ожесточением, с каким конная жандармерия преследует воров и убийц. Случается, что браконьеров убивают, и — о, ужас! — эти убийства остаются безнаказанными! Осмелюсь ли прибавить, что иногда смотрителей за это даже награждали, и награждал, между прочим, один принц крови, который слывет весьма человеколюбивым.

В отношении охоты{13} принцы крови жестоки, неумолимы и действуют как настоящие тираны.

5. Каменоломни

Для постройки Парижа приходилось брать камень в его окрестностях, а требовалось его не мало; и естественно поэтому, что по мере роста города его предместья стали строиться на местах прежних каменоломен, и, таким образом, оказывается, что все здания, которые мы видим на поверхности, выстроены за счет крепости почвы; этим объясняются те ужасающие впадины, которые образовались в настоящее время под домами во многих местах города. Эти дома стоят над пустотами. Не требуется особенно сильного толчка для того, чтобы все эти камни, с таким трудом извлеченные из недр на поверхность, снова очутились на прежнем месте. Восемь человек, погребенных в провале глубиною в сто пятьдесят футов, и несколько других, подобных же, но менее известных случаев заставили, наконец, полицию и правительство обратить на это внимание, и в результате во многих кварталах дома были укреплены особыми сваями, подведенными под фундаменты и придавшими последним необходимую прочность.

Все предместье Сен-Жак, улица Арфы и даже улица Турнон расположены над бывшими каменоломнями; там пришлось возвести пилястры, чтобы поддерживать груз домов. Сколько тем рождается для размышления, когда знакомишься с этим большим городом, который создан и поддерживается целым рядом противоречащих друг другу способов! Все эти башни, колокольни, своды соборов представляют собой как бы символы, говорящие глазам наблюдателя: Того, что вы видите над собой, — нет у вас под ногами.

6. Что сталось с феодальным государством?

Дворянство, жившее двести лет тому назад в своих замках, противилось переезду в город, и чего только ни делали во Франции, чтобы заставить дворян покинуть наконец башни своих замков, где они зачастую не считались с произвольными королевскими распоряжениями, так как в своих владениях пользовались вполне независимым положением. Но, с тех пор как милости самодержца стали раздаваться только в определенных присутственных местах, с тех пор как образовался единый притягательный центр, где должно было сосредоточиться все находящееся кругом, пришлось покинуть древние замки. Они превратились в развалины, а с ними вместе погибло и могущество их владельцев. Дворян ослепили великолепием, присущим королевским дворам. С целью смягчить их нравы, стали устраиваться пышные празднества; женщинам, которые до тех пор жили уединенно в заботах о домашнем хозяйстве, льстило внимание, которое стали им оказывать; их кокетство, их врожденное тщеславие были удовлетворены; они стали блистать у трона благодаря своим чарам. Их рабам пришлось сопровождать своих повелительниц в столицу; здесь женщины сделались царицами общества, законодательницами мод и развлечений и равнодушно смотрели на унижения, которым подвергались их отцы, мужья и сыновья; только бы им самим веселиться в вихре придворной жизни! Пустые затеи они превратили в дела первостепенной важности; они создали туалеты, этикет, моды, украшения, утонченные способы выражать благоволение, мелочные условности, — словом, всячески содействовали полному порабощению. А мужчинам, направляемым и руководимым ими, — возможно, даже без их ведома — ничего другого не оставалось, как протягивать алчные руки к тому, кто раздает милости и деньги. Искусство наживать состояния сделалось искусством царедворцев. Монарх извлек выгоды из этих стремлений дворянства, столь полезных для усиления его власти. Он вырвал из рук народа все золото, которое мог захватить, с тем, чтобы раздавать его своим придворным, превращенным в раболепных слуг.

Таким образом, наследственные богатства старинной знати стали превращаться в Париже в бриллианты, кружева, серебряную посуду, роскошные экипажи. Упадок земледелия стал ощутителен. Трон окружен теперь большим блеском, благоденствие же государства от этого пострадало. Но если возникновение больших городов нанесло значительный ущерб стране, — некоторые отдельные личности оказались обладателями редкостных преимуществ; они получили возможность наслаждаться всеми видами искусств, всеми удобствами, всеми благами жизни, исполнением малейших своих прихотей — словом, всем, что может украсить жизнь, смягчить посылаемые природой горести, упрочить радость, здоровье и счастье… Речь идет о немногих отдельных личностях, — народ же в целом…

7. Отчизна истинного философа

Философ чувствует себя особенно хорошо именно в больших городах (что не мешает ему их бранить), потому что здесь ему удобнее, чем где-либо, скрывать незначительность своих средств; потому что здесь ему не приходится краснеть за это; потому что он чувствует себя свободнее, затерявшись в толпе; потому что в существующем здесь смешении сословий он находит больше равенства; потому что здесь он может выбрать себе круг знакомых, избегая глупых и назойливых людей, от которых не уйдешь в маленьких местечках.

Здесь он находит к тому же больше поводов для размышлений; картинами повседневной жизни он пополняет запас своих наблюдений; разнообразие окружающего дает наиболее подходящую пищу его уму; он осудит безумие тех, кто презирает деревенские удовольствия, но в то же время сам будет участником их безумств.

В восемнадцать лет, когда я был преисполнен сил, здоровья и смелости, я очень увлекался системой Жан-Жака Руссо. Я мысленно бродил по лесам в полном одиночестве без наставника и без рабов, заботясь сам обо всем необходимом для существования. Жолуди, коренья и травы не казались мне плохой пищей; исключительный аппетит делал их все одинаково вкусными. Холода меня не пугали: мне казалось, что я презрел бы все ужасы Канады и Гренландии; жар крови заставлял меня сбрасывать с себя одеяло. Мысленно я говорил себе: там я не чувствовал бы себя заключенным в узкий круг формальностей, придирок, мелочности, хитрой и изменчивой политики. Свободно следуя своим склонностям, я подчинялся бы им, не нарушая законов, и был бы счастлив, не задевая своим счастьем ни скупости, ни гордости других людей.

Но когда первый пыл молодости стал остывать, когда я к двадцати семи годам свыкся с болезнями, с людьми, а главное — с книгами; когда у меня появились некоторые планы, радости и горести; когда я сам узнал лишения и наслаждения; когда мое воображение ослабло оттого, что я его обогатил и в то же время изнежил искусством, — тогда я нашел систему Жан-Жака Руссо менее приятной. Я понял, что гораздо удобнее приобретать хлеб за серебряную монетку, чем делать пешком несколько десятков лье, охотясь за дичью. Я почувствовал тогда благодарность и к тому, кто шьет мне платье, и к тому, кто отвозит меня в деревню, и к повару, который с избытком утоляет мой голод; я был благодарен автору театральной пьесы, заставляющей меня плакать; архитектору, построившему дом, где я живу и где зимою так тепло; я был благодарен всем, кто обучает меня тысяче незнакомых мне дотоле вещей.

Я увидел тогда общество в другом свете и сказал себе, что в Париже меньше порабощения и нищеты, чем в диком состоянии, даже для самых несчастных, которые как-никак пользуются или могут пользоваться благодеяниями науки, и что, во всяком случае, середины тут быть не может: нужно быть или человеком, проводящим дни на лоне природы, или же жить в Париже в хорошем обществе, другими словами — в том, где вращаюсь я; так как каждый называет хорошим то общество, которое он сам себе выбрал… Так я думал. Подождите, читатель, в конце книги вы увидите, продолжаю ли я по-прежнему так думать…

8. О беседе

Как свободно играют в Париже мнениями людей! Сколько приговоров выносится в течение ужина! Как смело высказываются суждения, касающиеся метафизики, морали, литературы и политики! Про одного и того же человека, за одним и тем же столом справа говорят, что это орел; слева — что это гусак. Один и тот же принцип одни провозглашают неоспоримым, другие — вздорным. Крайности сходятся, и одни и те же слова в разных устах имеют различное значение.

А с какою легкостью переходят с одной темы на другую, и какое множество предметов обсуждается в несколько часов! Нужно сознаться, что в Париже искусство беседы доведено до такого совершенства, о каком не имеют понятия в остальном мире. Каждое слово похоже на легкий и в то же время глубокий удар весла. Подолгу на одной теме не останавливаются, но здесь владеют способом придавать самым различным темам общий колорит, благодаря которому любой разговор охватывает самые разнообразные идеи. Все за и против обсуждаются с необыкновенной быстротой. Это очень утонченное удовольствие; оно доступно только просвещенному обществу, установившему целый ряд тонких и точно соблюдаемых правил. Человек, не обладающий нужным для этого тактом, — хотя бы и не лишенный ума, — остается таким же безмолвным, как если бы он был глух.

Нельзя уловить, каким образом разговор мгновенно переходит с разбора новой комедии к обсуждению дел инсургентов{14}, как удается одновременно говорить и о новой моде, и о Бостоне, и о Дерю{15}, и о Франклине{16}. Связь между этими темами совершенно неуловима, но для глаз внимательного наблюдателя она существует, и как ни мало общего имеют между собой эти темы, — все же это общее представляет собой нечто безусловно реальное; если вы рождены, чтобы мыслить, — вы не можете не заметить, что все между собою связано, все соприкасается и что нужно иметь в голове великое множество разнообразнейших идей, чтобы родить одну хорошую. В области морали, как и в физике, светоотражающие предметы освещают друг друга взаимно.



Поделиться книгой:

На главную
Назад