Борис Васильев
Розыск продолжать
Повесть
— Писать обо мне собираетесь?
Полковник в отставке Минин Валерий Петрович улыбается одними глазами. Они и выдают его ироничное отношение не столько ко мне и литературе, сколько к себе самому и своим «эпизодам», как Валерий Петрович именует собственную тридцатилетнюю службу в милиции («Был такой эпизод...» — обычно начинает он). Рассказывать он любит, но всегда не до конца, что ли, всегда о чем-то недоговаривая и непременно упрощая собственный рассказ. Сначала я думал, что поступает он так из свойственной ему усмешливой скромности, а узнав Минина поближе, подружившись с ним и множество часов молча просидев рядом с удочкой, понял, что не все так просто, и однажды у вечерней ушицы спросил, что называется, в лоб.
— Почему умалчиваю? Потому что я милиция. Я преступника беру, а дальше дело закона, следователей, экспертиз, прокуратуры, свидетелей, соучастников и, наконец, суда. Видите, какая цепочка, в которой я только первое звено? Подчас очень даже длинная и запутанная, и я не имею служебного права кому бы то ни было все тонкости да особенности докладывать до вынесения судом приговора. Отсюда привычка к рапорту: «На месте преступления обнаружено то-то, следы привели туда-то, взял того-то...» Все остальное, как говорится, от лукавого. А что касается упрощения...
И снова Валерий Петрович улыбается одними глазами. Пробует уху, причмокивает от удовольствия и думает, как бы ответить без бахвальства, которого боится, по-моему, больше всего на свете.
— Конечно, все в жизни бывает, и в нашей работе тоже все бывает. Особенно когда о ней в книжках да в кино рассказывают: погони, засады, пальба, стрельба, поножовщина. Для зрителя или, там, читателя — героические деяния, а для милицейского работника — нечеткие действия по задержанию опасного преступника. Значит, либо поторопились, либо спугнули, либо что-то недоучли, либо доказательств в руках кот наплакал, а только грубая это работа. Преступник не дурак, не сумасшедший, и если ты ему никакой лазейки не оставил, никакой надежды не подарил, если по всем пунктам у тебя на руках неоспоримые доказательства, он и уходить не станет, а уж тем более сопротивляться тебе. Почему? Да потому что, первое: куда уходить-то? Режим у нас теперь и в деревне паспортный, служба профилактики работает неплохо, отделы кадров на предприятиях и того лучше, да еще общественность приплюсуйте, обязательную прописку, народные дружины, управдомов, комендантов, вахтеров да сторожих разного рода — ну, и куда преступнику податься? В тайгу либо в тундру, от людей подальше? Так это же пострашнее любой колонии: и холодно, и голодно, и словом не перемолвишься. Это по первому пункту. А по второму — ну какой же нормальный человек милиции сопротивление станет оказывать, если доказали ему, что он кругом виноват? Ведь все равно где-то возьмут, даже если здесь ушел. Но возьмут уже с тяжким довеском: «оказал сопротивление при задержании». И такому дураку уже не восемь, к примеру, общего, а десять строгого, а то и к исключительной мере. Нет, сказки это по большей части, хотя я и признаю, что все в нашей работе случается. Все бывает, однако я за свои тридцать лет службы за пистолет считанные разы хватался.
— Даже вначале?
— Даже вначале. — Валерий Петрович на сей раз улыбнулся уже не только глазами, но улыбнулся как-то невесело. — Хоть и начал я службу в милиции в очень трудные времена: почти сразу после войны. Тогда, сами понимаете, особое сложилось положение: и с кадрами нехватка, и преступный мир за войну обнаглел и разросся, и оружия неучтенного — и с фронта понавезли, и после оккупации осталось, да и амнистия, что на радостях после Победы объявили, тоже нам работенки прибавила, чего уж тут умалчивать. А в сорок шестом мне восемнадцать исполнилось, и пошел я по комсомольской путевке в органы Министерства внутренних дел. До сорок девятого служил, где приказывали: и постовым, и патрульным, и конвоиром, и сопровождающим — куда пошлют, как говорится. Сам я из Смоленска, всю войну в родном городе пережил, всего насмотрелся. Отец у меня на фронте погиб, старшую сестру в облаве взяли, в Германию увезли, и сгинула она там, я как-то уцелел. Прятаться научился, в развалинах ночевал, ну и дождался освобождения. Вместе с матерью и теткой — они тогда еще живы были.
Это я к тому, что тетка у меня учительницей до войны работала в школе номер тринадцать и очень упорно настаивала, чтобы я десять классов окончил.
И под ее нажимом да еще с ее помощью я в сорок девятом благополучно завершил в вечерней школе среднее образование и тут же был направлен на курсы следователей в подмосковный городок. Специалистов тогда остро не хватало, и во многих местах организовали годичные курсы. Год я там проучился, а перед самыми выпускными экзаменами у меня мама умерла. Она после гибели отца да ареста моей сестры немного не в себе стала да и болела часто, и в пятидесятом скончалась. Мне дали десятидневный отпуск, я съездил в Смоленск, похоронил маму, а когда вернулся, то узнал, что весь наш набор уже получил назначения, а у меня еще экзамены не сданы. Пришлось за них в одиночестве отчитываться — скоротечно, в день по экзамену. Отчитался, получил документ об окончании и назначение. Думаете, следователем? Никак нет: участковым в поселке по Северной железной дороге. А через некоторое время случился там такой эпизод...
— Я следователь, товарищ старший лейтенант.
— Ты? Ты салага, младший лейтенант Минин. А по фене если, то еле-еле шестерка, понял? Вот давай служи, проявляй рвение и заботу о вверенных тебе гражданах, ума набирайся, а там видно станет, кто ты есть по своей натуральности.
Мой первый начальник старший лейтенант Сорокопут был одноглаз, ворчлив, придирчив, малограмотен, но заботлив и многоопытен. Глаз он потерял еще до войны, за двадцать лет милицейской службы добрался до старшего лейтенанта, руководил отделением, знал все население по именам и характерам и ни о чем более не мечтал. Лишь об одном: чтобы в сфере деятельности его отделения не стряслось чего-либо из ряда вон выходящего.
— Следователь, он, здрасте вам, понимаешь. Почему Верка Звонарева третьи сутки дома не ночует? Вот и расследуй, успокой мамашу. Улица Жданова, три. Твой участок, между прочим.
— Одна улица Жданова? — с надеждой, помню, спросил я.
— Все улицы по правую сторону полотна железной дороги. И Офицерский поселок напротив их, по левую. Составишь схему, список проживающих и план мероприятий. Но сперва найдешь Верку: мать второй день у меня под окнами ревет. Все. Гуляй.
Так и сказал: «Гуляй». Как собаке, недаром начинал свою долгую службу в милиции проводником служебных собак. А мне было двадцать два от роду, я имел полное среднее и некое специальное образование и прямо-таки болезненное самолюбие. А тут вдруг «Гуляй». Погулял я, конечно, однако с обидой, раздражением и как бы сывороткой в душе. «Засиделись, обросли поросятами да огородами, — вот о чем думал я, нервно поскрипывая кирзовыми сапогами по свеженькому снежку. — Ну ничего, ничего, я вам еще докажу, я вам...»
Что я тогда собирался доказывать и кому конкретно, я не уточнял. Сердился, все во мне клокотало, и я не дошел, а добежал до какого-то угла, где и остановился, не зная, куда надо сворачивать и где она вообще, эта улица Жданова.
Стоял на редкость тихий, покойный первозимок: первый снежок, первые морозцы, первый скрип под ногами и первый румянец на щеках. День был рабочим, на припорошенных улицах поселка никого не просматривалось по трем направлениям, и тут я затоптался, выглядывая, у кого бы спросить. Развернулся назад, на четвертое направление, и лицом к лицу столкнулся с краснощекой девицей лет восемнадцати в белом шерстяном платке, тесноватом осеннем пальтишке и коротких тупоносых ботинках. У девушки были сердитые глаза, очень надутые губы и старомодная потрепанная сумка, которую мне хотелось назвать ридикюлем, потому что такая сумка была у моей мамы. Все это (а главное — щеки) разом обрушилось на мою неподготовленную душу, и у меня хватило дыхания только на короткий вопрос:
— Где Жданова, три?
— Мамочка нажаловалась? — почему-то с яростным презрением спросила краснощекая. — Так вот она я. И нечего зря, понятно?
— Значит, вы Вера Звонарева, — подумав, заключил я.
— А я в Москве ночевала, понятно? — с вызовом продолжала Вера. — Что, нельзя? Можете у тетки справиться, у меня тетка в Сокольниках живет, и я у нее ночевала. Что, нельзя, да?
Должен сказать, что я был тогда абсолютно свободен, и мне очень хотелось влюбиться. Но не в кого-нибудь, а непременно вот в такую. Сердитую и краснощекую.
— Проверим, — весомо обронил я и достал из новенькой милицейской сумки совсем несерьезную школьную тетрадку в клеточку. — У тетки, говорите? Адрес, имя, отчество, фамилия.
Мне совершенно ни к чему были эти записи: порученное первое розыскное задание решилось походя, само собой, без всякого моего участия, а краснощекая соображала, для чего мне понадобился вдруг адрес тетки из Сокольников. Для сведения о некоторых чересчур румяных, которые по три дня дома не ночуют. И я аккуратно записал продиктованные девушкой ответы и хмуро еще раз пообещал:
— Проверим, гражданка Звонарева.
Именно в этот момент, помнится, и появилось третье лицо, но появилось неожиданно, возникнув вроде бы ниоткуда. Это был большегубый, смешной, нескладный парнишка лет шестнадцати в широкой и длинной, не по росту шинели, в разбитых латаных-перелатаных сапогах и засаленной шапке-ушанке, сзади которой была нелепая белая заплатка. На меня он не обратил никакого внимания, а у Веры спросил требовательно:
— Дашь хрустик-то, дашь? Гони, обещалась, гони теперь. Гони.
— Все? — спросила у меня Вера, не отреагировав ни на появление нового лица, ни на его требования. — Тогда приветик.
И пошла по улице, а следом заспешил парень, загребая при ходьбе левой ногой. Но я тогда смотрел не на него, а на девушку, потому что по причине молодости не встречал еще таких краснощеких. «Непременно, — думал я, — проверим. Знаем мы этих теток из Сокольников...»
Однако, поразмыслив, я решил проверять справедливость Верочкиных показаний не в тот же день и даже не в следующий. Я решил сначала освоить свой участок, познакомиться с жителями, а потому и появился в доме номер три по улице Жданова в порядке очереди на четвертый, что ли, день. К посещению этому я готовился специально, драил кирзачи и пуговицы, но зря, потому что Веры дома не оказалось. Оказалась мама — иссохшая солдатская вдова, подтвердившая, что действительно имеет в Москве родную сестру, у которой Вера всегда ночует, если задерживается допоздна.
— Да по мне ночуй, коли хочется, не маленькая, — обиженно объясняла она. — Ночуй, кобылица, но матери говори, куда идешь да когда обратно явишься.
— Нехорошо, — уныло поддакивал я. — Не по-товарищески это.
Через неделю после посещения Звонаревых и завертелся «эпизод».
Но сначала надо сознаться в неком личном решении. Я решил вырабатывать в себе характер волевой и целеустремленный, а потому положил за правило ежедневно в семь утра являться в отделение для рапорта и получения указаний. Такого порядка в этом отделении доселе не существовало: участковые жили далеко, никакого — ни личного, ни служебного, ни общественного — транспорта не имели, работали, сколько требовалось по обстановке, и старший лейтенант Сорокопут к утреннему разбору никого являться не обязывал. Но из знакомства со своими подопечными гражданами я вынес твердое убеждение, что, к сожалению, очень еще молод то ли для них, то ли для должности. Возраст можно было — по-моему тогдашнему разумению — компенсировать солидностью, а солидность требовала постоянства, чего-то неукоснительно обязательного, какого-то уважительного недоумения, что ли, со стороны населения моего участка. И я твердо решил, что таковыми будут мои ежеутренние — что бы там ни было, хоть потоп, хоть пожар, хоть землетрясение — появления пред единственным оком ворчливого начальника. Не ради самой исполнительности, а только ради завоевания авторитета среди граждан (в том числе и слишком уж румяных) путем неслыханной служебной аккуратности, рвения и мужского постоянства. «Это должно стать привычкой, — талдычил я себе каждое утро, борясь со сном и холодом. — Привычки украшают мужчину...»
Пять дней я укреплял таким образом свой авторитет, а на шестой обнаружил в кабинете начальника опередившую меня почтальоншу Квасину Агнию Тимофеевну.
— Иду я, значит, по Офицерскому-то поселку — там ведь три семьи так и не съехали, на зиму остались и газеты получают — глянь, а в доме, где этот, где адмирал, двери сорваны. Господи, думаю, неужто бандиты? И туда. Осторожно так, чтоб, значит, себя не напугать раньше времени. Заглянула, а там — батюшки светы. От пуха белым-бело, ну ровно тебе метель. Ровно вьюга какая.
— Пройдешь с Квасиной, осмотришь, доложишь. — Сорокопут отчаянно боролся с зевотой, нагло одолевающей его на посторонних глазах. — Должно, лыжники баловались. Ты лыжню проверь.
Офицерский поселок был еще очень молод. До сорок шестого на его месте располагался уютный лесок, в котором местные жители привычно брали грибы с орехами да землянику с черникой, благо для этого надо было всего-навсего пересечь железнодорожную насыпь, довольно, правда, высокую. А потом весь этот лесок отвели военному ведомству и порезали на дачные участки для выходящих в отставку генералов и полковников. И вырос поселок в пять улиц — Суворовскую, Кутузовскую, Ушаковскую, Нахимовскую и Ворошиловскую. Летом он звенел голосами повзрослевших за войну дочек и подрастающих внуков, а зимой замирал: отставники заколачивали окна и двери собственных дач и до весны переселялись в Москву на зимние квартиры. И только в трех дачах — по Ушаковской, Кутузовской и Ворошиловской — оставались упрямые зимовщики.
— Вот они, стало быть, и получают почту, — задыхаясь, но не смолкая, тараторила Квасина. — Я к полковнику Потапову Мефодию Авдеевичу шла, он на Ворошиловской проживает, но к нему удобнее по Суворовской идти, а возле дачи адмирала — через проулок...
— У этого адмирала двери оказались взломанными?
— Ага, у него самого, у товарища Сицкого Павла Макаровича. А уж пуху-то, пуху!..
Адмирал Сицкий выстроил аккуратный домик с мезонином и застекленной верандой, на зиму зашитой досками. Выходившие на Суворовскую ворота были заперты на солидный амбарный замок, а калитка распахнута настежь. От калитки к крыльцу дачи шла широкая полоса примятого снега, словно из дома волокли что-то громоздкое и увесистое.
— Вот это и есть...
— Стойте тут, Квасина, — скомандовал я, радостно ощущая прилив нетерпеливого сыскного азарта. — Значит, так, что-то из дома волокли. Спрашивается, что именно? И чьи следы мы наблюдаем поверх направления волочения?
— Мои, — с готовностью призналась Агния Тимофеевна. — Мои следы поверх этого... Поверх матраца.
— Какого матраца?
— А который волокли. Вон он, у тропки лежит. Возле протоптанной в снегу тропинки и впрямь лежал обычный пружинный матрац, не совсем, впрочем, обычно выглядевший. Полосатый тик его был во всю длину вспорот ножом, разодран на две половинки, ватин вырван и разбросан вокруг, и из исковерканного нутра обнаженно и беззащитно торчали голые пружины.
— На нем, поди, терзали, — шепотом всхлипнула почтальонша.
— Никого тут не терзали. — Я тщательно осмотрел не только матрац, но и каждый его клочок в отдельности. — Сам матрац, правда, терзали. Садистски, можно сказать. А зачем?
— Может, на нем, это... Кого снасильничали? — с робкой надеждой на сенсацию спросила Квасина.
— Ваша версия ничем решительно не подтверждается. Даже косвенно. — Тут я цепко оглядел участок, осматривая его справа налево и поэтапно от ориентира к ориентиру, как учили на курсах, но, кроме сорванной с петель двери, ничего не обнаружил. — На крыльце имелись посторонние следы?
— Не знаю. Я так испугаться боялась, что ни на что и глядеть-то не могла. Кралась я.
— Кралась. — Я был очень недоволен тогда, очень. — Ну, пройдем туда. Попрошу строго за мной.
К даче я шел медленно (тоже как бы крался), изо всех сил вглядываясь в оставленную матрацем полосу, следы почтальонши и девственно чистый снег. Ничего нигде не было: ни лыжни, ни иных следов, ни каких-либо знаков или предметов. Пока все выглядело так, будто некто, преступным путем проникнув на адмиральскую дачу, вытащил громоздкий пружинный матрац и зачем-то отволок его на улицу. А доперев до тропы, вдруг, ни с того ни с сего, можно сказать, озверел и загадочно искромсал семейную вещь острым ножом.
— А в доме-то, в доме... — начала было Квасина.
— Попрошу пока не входить, — сурово отрезал я и решительно шагнул в дом через скособоченную дверь.
Во всех комнатах и на кухне царил бессмысленный разгром. Все перины и подушки оказались взрезанными: облака пуха поднимались в воздух и долго не желали оседать при малейшем резком движении. Шкафы были распахнуты настежь, содержимое их, равно как и содержимое трех чемоданов, вывернуто на пол. Та же участь постигла кухонные тумбочки и шкафчики: груда битой посуды, банок и бутылок громоздилась у порога. И при этом никаких следов, как я ни всматривался. Ни следов, ни чего бы то ни было необычного настолько, что выделялось бы на общем фоне необычной картины: какой-либо детали, предмета — иными словами, какой-либо улики. Но ни улик, ни смысла в этом погроме я так и не усмотрел при всей своей концентрированной старательности, а потому и не мог сочинить никакой, даже самой беспомощной версии. Призванная на помощь Агния Тимофеевна тоже ничем помочь не могла: она бывала на адмиральской даче всего раза три, ничего не запомнила и упорно твердила, что злоумышленники украли только пружинный матрац, «чтоб на нем, значит, терзать...». И мне ничего не оставалось, как составить дотошнейший протокол осмотра места происшествия, художественно описать истерзанный матрац, кое-как приладить сорванную дверь и отбыть в отделение с весьма бестолковым докладом.
— Вывод? — ворчливо потребовал Сорокопут. — Какие соображения?
— Соображения? — Если честно признаться, то не было у меня тогда ровнехонько никаких соображений. — Обычный вандализм, товарищ старший лейтенант.
— Чего? — подозрительно переспросил начальник и, не дождавшись моего уточнения, решил по-своему: — Значит, списываешь на пьяное хулиганство? Похоже, Минин, если бы не парочка опечаточек.
Тут он выбрался из-за стола, прошел к старому канцелярскому шкафу, который мы подпирали брусочком к стенке, извлек из него папку и смачно швырнул ее на стол передо мною. Я открыл: там были аккуратно подшиты три аналогичных донесения и протоколы опросов свидетелей аналогичных случаев. И заплавали передо мною те же вспоротые матрацы и тот же пух, выпущенный из перин и подушек.
— Первая опечаточка: на сегодняшний день мы имеем уже четвертый случай, — мрачно пояснил Сорокопут. — Три, как видишь, зафиксированы мною лично еще до твоего прибытия. И вторая опечаточка: матрац. За собой волокли. В трех предыдущих случаях в комнатах потрошили, а сегодня вдруг решили потрошить на воздухе. Зачем, спросим себя? А только затем, чтобы затереть следы волочением тяжелого предмета, поскольку в предыдущих случаях снега не было и следов тоже. Похоже на пьяных? Вот то-то и есть. А ты говоришь, этот... Нет, хулиганы так не поступают, не к чему им так поступать.
— Я же говорю, типичный вандализм.
— Тем более, Минин, тем более. Тут шурупить треба, понял? Вот и шурупь: вызови пострадавших, выясни, может, месть то была, может, сперли чего ценное.
Приехавшие по вызову адмирал с супругой тоже ничего путного не сообщили. Супруга плакала да ахала, адмирал ее успокаивал, утверждая при этом, что никаких ценностей они на даче не хранили, ничего у них не пропало (только было либо побито, либо порезано), а мстить им просто никто не мог: эту версию адмирал Сицкий отвел с некоторой даже брезгливостью. И сказал:
— Считаю случившееся актом бессмысленного хулиганства, однако претензий ни к милиции, ни к кому-либо пока не имею. Задержите хулиганов, от души за других граждан порадуюсь.
На основании этого личного заявления Сорокопут обязал участкового Минина (то есть меня) усилить воспитательную работу среди населения. Я усиливал ее изо дня в день (в основном в районе улицы Жданова, дом три), а на пятые сутки меня самого нашли лыжники. Муж с женой, научные работники средних лет.
— Час назад мы проезжали Офицерским поселком по улице Ушакова. Дачи там сплошь заколочены, людей не видно, но в доме номер девять сорвана с петель входная дверь. Обратите внимание.
Всю дорогу до дачи номер девять по Ушаковской я бежал, хотя это было нелегко: на Ворошиловской кончилась тропинка, и бежать мне пришлось по лыжне. Взмок, запыхался, а остановился внезапно, наткнувшись у лыжни на развороченный пружинный матрац.
Адмиральская ситуация повторилась на генеральской даче один к одному: взрезанный матрац, который трудолюбиво волокли от крыльца; сорванная входная дверь и полный разгром внутри. Вывороченные шкафы и чемоданы, разбросанная одежда, пух из перин и битая посуда на кухне.
— Пятый фактик имеем. Нет, Минин, это тебе не вандализм. Это тебе искали чего-то, — задумчиво изрек посерьезневший начальник, лично осмотрев погром. — И я так мыслю, что и генерал от всех пропаж отречется, как тот адмирал. И потребует списать на хулиганство: ты мою мысль уцапал, младший лейтенант? А коли уцапал, так что делать думаешь?
— Думаю?
Честно говоря, в то стартовое свое время я думать еще не умел. Мне еще только предстояло научиться думать, искать логику чужих поступков, определять вероятные причины и следствия, строить версии и проверять их, не пропуская ни одного звена, каким бы ясным оно ни казалось. Этого во мне еще не зародилось, этому еще следовало научиться, а вот необъяснимое предчувствие существовало уже тогда.
— Надо бы хозяйку дачи допросить отдельно от мужа.
— Поговорить, Минин. Допрашивают преступников, а с людями говорят. Беседуют. Завтра я все ранее вскрытые дачки проанализирую, а ты выясни московский адрес пострадавших да и мотай с утречка в Москву. Тот генерал — Симанчук ему фамилия — должен в первую половину дня на работе быть: он в каком-то там институте на военной кафедре трудится.
Ранней электричкой я прибыл в Москву. Добрался до Хорошевского шоссе, отыскал дом, корпус, квартиру и остановился перед дверью на площадке второго этажа. Старательно, помню, одернул шинель под ремнем, фуражку поправил, позвонил. Дверь открыла сухощавая седая женщина в очках.
— Вы к Михаилу Семеновичу? Он на службе, зайдите вечером.
— Я к вам, Евдокия Андреевна, если позволите. Младший лейтенант Минин, участковый Офицерского поселка, вот удостоверение.
— Что-нибудь случилось? — с беспокойством спросила она, мельком глянув в мои документы. — Спалили дачу? Я говорила Михаилу, предупреждала, но он упрям...
— Дача в порядке, не волнуйтесь.
— В порядке? — Евдокия Андреевна посмотрела на меня с недоверием. — Тогда зачем же вы пришли?
— Нам надо бы поговорить. О некоторых обстоятельствах.
Мы все еще разговаривали через порог и приоткрытую дверь, а мне, во что бы то ни стало, надо было пройти в квартиру, оглядеться, расположить хозяйку к неторопливой и необязательной беседе. Но тогда я еще и этого не умел: не зря полуграмотный, но весьма умудренный жизнью Сорокопут втолковывал мне разницу между допросом и собеседованием. Собеседования пока никак не получалось, а вот допрос мог возникнуть запросто.
— О каких еще обстоятельствах?
— Евдокия Андреевна, это очень важно, поймите. — Я вдруг замельтешил, заволновался, забормотал. — Вы окажете нам неоценимую услугу. Я молодой милицейский работник...
— А вы и вправду из милиции?
— Вы же смотрели...
Второй раз документы мои изучались еще дольше и дотошнее. Затем хозяйка вернула мне удостоверение, нехотя сбросила дверную цепочку.
— Все говорят, банда свирепствует. «Черная кошка» называется. Ходят как будто милиционеры, а потом связывают и грабят.
Мне хотелось спросить, а есть ли у хозяев что грабить, но я успел догадаться, что это прозвучало бы не совсем тактично, и, снимая в маленькой прихожей шинель, спросил о другом:
— А на даче о банде слухов не было? Да вы не пугайтесь, я ведь не городской работник, так что меня дачи больше интересуют. Куда прикажете?
Честно говоря, я убежден был, что меня проведут в комнату, где удастся оглядеться, прикинуть и сообразить, в какой мере хозяевам квартиры стоит опасаться грабителей. И если мера эта велика, то вполне вероятно, что кто-то мог предположить, что и на даче есть чем поживиться.
— На кухню проходите.
Меня буквально вытеснили в небольшую кухню отдельной двухкомнатной квартиры. Здесь было сложно ориентироваться в общей сумме возможных семейных ценностей, и мне волей-неволей пришлось сосредоточиться на беседе с недоверчивой и неприветливой супругой генерала Симанчука.