Альберт Швейцер в марте 1913 года защищает диссертацию на степень доктора медицинских наук. Его работа «Психиатрическая оценка личности Иисуса» вызвала недоумение, но понравилась. На следующий день он продает все свое имущество. Затем берет жену Елену и отправляется 21 марта 1913 года в Африку. В тропических лесах Французской Экваториальной Африки, в селении Ламбарене на реке Огове, он учреждает госпиталь.
Эрнст Юнгер тоже мечтает об Африке. Под партой в реальной школе он зачитывается описаниями африканских путешествий: «Смертельный яд тоски все больше впивался в меня» – так он понимает, что должен отыскать тайны Африки, «затерянные сады», где-нибудь в верхнем течении Нила или Конго. Африка воплощает для него все дикое и изначальное. Он обязан туда попасть. Только вот как? Подождем.
Конец марта. Марсель Пруст надевает шубу поверх пижамы и посреди ночи выходит на улицу. Затем он целых два часа благоговейно рассматривает портал Святой Анны собора Парижской Богоматери. На следующее утро он пишет госпоже Штраус: на этом портале «вот уже восемь столетий как собрано человечество гораздо более привлекательное, чем то, с которым сталкиваемся мы». С тех пор это чувство неизменным образом называется «в поисках утраченного времени».
Карл Валентин снимает три своих первых немых фильма: «Веселые бродяги», «Новый письменный стол» и «Свадьба Карла Валентина». В 1913 году вместе с ним на сцене впервые появляется новая партнерша – Лизль Карлштадт.
Апрель
20 апреля Гитлер празднует свой двадцать четвертый день рождения в венском мужском общежитии на Мельдеманнштрассе. Томас Манн размышляет о «Волшебной горе», его жена опять на лечении. Лионель Файнингер обнаруживает крохотную деревенскую церквушку в Гельмероде и превращает ее в собор экспрессионизма. Франц Кафка записывается на добровольные работы в овощном поле и по вечерам выпалывает сорняки в качестве терапии своего «бёрн-аута». Бернгард Келлерман пишет бестселлер года «Туннель», научно-фантастический роман о подземном соединении между Америкой и Европой. На «Лулу» Франка Ведекинда налагают запрет. Оскар Кокошка покупает холст по размеру кровати своей возлюбленной Альмы Малер и принимается за портрет любовников. Если получится шедевр, тогда Альма за него выйдет. Но лишь тогда.
Сколько продержится «Мост»? С тех пор как художники Эрнст Людвиг Кирхнер, Карл Шмидт-Ротлуф, Эрих Хеккель, Отто Мюллер и Эмиль Нольде переехали из Дрездена в Берлин, все чаще стали происходить, как писал Кирхнер, «истории с барышнями и интриги», так что только клочья летели, а в 1912 году из группы уже вышел Макс Пехштейн. Каждый пытается своими силами встать на ноги – в творчестве и материальном благе, все ютятся в берлинских мансардах, стили развиваются врозь, художники тоже. В их мастерских копятся непроданные работы, но они бодро продолжают писать.
Как любовная пара в период кризиса, художники «Моста» также пытаются вспомнить о райской невинности и архаической силе своего общего начала. У них в планах издать хронику «Моста». В ней должны быть оригинальные гравюры и фотографии полотен, а Кирхнер, проворный и эгоцентричный глашатай, должен сочинить к ним текст. В апреле 1913 года Кирхнер лихорадочно работает над этим текстом, который готов превратиться в манифест, если бы только все его тревоги, наркотики, женщины, альбомы, весь этот треклятый Берлин, наконец-то дали ему хоть пару свободных минут.
«Уходит старое, не то уж время»[13]. Эта строка Шиллера из «Вильгельма Телля» большими буквами красуется в «Аптекарском календаре на 1913 год». Предстоит революция? Немецкие аптекари догадываются о грозящей катастрофе?
Нет. Всего лишь появились новые очаровательные этикетки для мазей и сиропов от кашля. Или, как значится дальше в объявлении: «Образцовый, непревзойденный дизайн новых этикеток, выпущенных нашей типографией, был создан авторитетнейшими художниками. Он превосходит все, что предлагалось раньше».
Реклама без ложной скромности. К сожалению, название фирмы не столь доходчиво и не превосходит все, что предлагалось раньше: «Типография и издательство для печати этикеток для хим. – фарм., аптек., парфюм. и смежных отраслей, Бармен».
Колонел Мервин ОТорман, руководитель британской компании «Ройял Аеркрафт», совершенствует в 1913 году две разработки, которые также превзойдут все, что предлагалось раньше. В рабочие дни легендарный авиаинженер конструирует боеспособные бомбардировщики для военных действий. А в воскресенье, когда светит солнце, он занимается своей камерой и автохромом, чтобы делать идеально резкие цветные снимки строгой красавицы-дочери Кристины. Его самолеты войдут во всемирную историю. Его фотографии с пляжа близ бухты Лулворт в Дорсете – в историю искусства. Невинная девушка в цвете, идет по пляжу, прислоняется к лодке. Ни одного самолета в небе. Только красные тона, синие, коричневые; волны мягко бьются о берег. Заколдованные фотографии – они возникли в 1913-м, но до них словно рукой подать.
В восемь часов просыпается Томас Манн. Не потому, что кто-то разбудил или прозвенел будильник. Нет, просто он всегда просыпается в восемь. Проснувшись однажды в половину восьмого, он полчаса лежит в постели, недоумевая, как могло такое с ним случиться. Больше такого быть не должно. Тело его слушалось. Мы все еще мало знаем о холодильной камере брака между Томасом Манном и Катей Принсгейм. Но примечательно, что после того как в 1912 году супруг дописал «Смерть в Венеции», Катя чуть ли не полтора года безвылазно пропадает в санаториях Швейцарии, чтобы подлечить легкие. Дыхание у Кати перехватило от скрытого признания мужа своей гомосексуальности. Естественно, кому как не ей было знать, что Густав фон Ашенбах был автопортретом ее супруга – и что во время совместного отпуска в Венеции в 1911 году, в гранд-отеле «Дес Байенс» он не мог оторвать взгляд от симпатичного юноши, Тадзио, который в романе описывается как «безупречно красивый», «бледный, изящно очерченный». Катя тогда удивилась, что муж откровенно пялится на мальчика, теперь же она прочитала новеллу о стареющем художнике, который без стыда отдавался своей любви к мальчикам, наблюдал за юношей «в его строгой предмужественной прелести», на пляже и за ужином. Но желания Томаса Манна прожил и обрел свою смерть Густав фон Ашенбах. Похоже, в этот год постоянных скитаний по санаториям «строгое супружеское счастье» Томаса и Кати было мучительно пущено на самотек. Но они остаются вместе и невозмутимо строят дом.
Ровно в половину девятого Катя и Томас Манн встречаются в рамках совместного брака за завтраком. Будь то на Мауэрхирхерштрассе, в загородном доме в Бад-Тёльце или позже на Пошингерштрассе. Ровно в девять великий писатель начинает работать. Четверо его детей до конца жизни помнили, как ровно в девять отец закрывал дверь – будь то в квартире на Мауэрхирхерштрассе в Мюнхене, в загородном доме в Бад-Тёльце или позже на Пошингерштрассе.
Это было очень однозначное, окончательное закрывание двери. Весь мир оставался за дверью.
Затем он брал тетрадь и приступал к делу. Как машина. «Лист насущный даждь нам днесь», – сказал он однажды другу Бертраму. «Мне нужна белая, совершенно гладкая бумага, жидкие чернила и новое, легко скользящее по бумаге перо. Чтобы не было неразберихи, я подкладываю пролинованный лист. Я могу работать везде – главное, чтобы крыша была над головой. Под открытым небом хорошо мечтать безо всякого обязательства или делать наброски – а сосредоточенная работа требует над головой потолка».
Ровно три часа спустя – часы бьют двенадцать – он откладывает перо. И тщательно бреется. Он уже опробовал: если побриться утром, то к вечеру на лице проклюнутся новые побеги щетины. С тех пор как он бреется после полудня, щеки во время ужина сохраняют гладкость. После бритья и нескольких брызг туалетной водой Томас Манн совершает прогулку. Затем – обед с детьми, после которого Томас Манн позволяет себе сигару в диванном уголке, что-то читает, что-то говорит. Иногда даже играет с детьми. Эрике семь, Клаусу шесть, Голо четыре, а Монике три. Но затем всех их быстро передоверяют няне, потому что Томасу Манну надо прилечь. Он спит всегда с четырех до пяти. Естественно, что и здесь ему ни к чему будильник. В пять он пьет чай, а затем посвящает себя задачам, которые называет дополнительными: ему можно позвонить или нанести визит («приходите около половины шестого», – пишет он Бертраму) – вот он, так сказать, я. В семь подают ужин. Похоже, мировая литература – лишь вопрос тщательного планирования. Этой весной он впервые рассказал детям о книге, которую думает написать, она будет называться «Волшебная гора». И будет веселой. На что Эрика дает отцу новое имя – «Волшебник». Оно останется на всю жизнь. Письма своим детям он с тех пор только так и подписывал, а иногда, по секрету, просто сокращенно «В». Так он, казалось, все держал под контролем своей волшебной палочкой, служившей ему и пером. От «А» как «Ашенбах», через «В» как «Волшебник», до собственного «Я».
Библиотекарь, спускающийся по лестнице: в апреле 1913-го, успешно окончив курсы библиотечного дела, Марсель Дюшан устраивается ассистентом библиотекаря в библиотеку Святой Женевьевы в Париже. Несмотря на большой успех на нью-йоркской Арсенальной выставке, он вообще-то бросил заниматься искусством. Он начинает молчать, но молчание Марселя Дюшана еще не переоценивают. Никто даже не понимает. Он все время играет в шахматы. Может, к концу подошло не только его искусство, но искусство вообще? Дюшан, очень образованный, очень чуткий сын нотариуса, к своему удивлению прочитавший о себе в книге Аполлинера «Художник кубизма» как о великом кубисте, думает, что зашел в тупик. В прошлом году он был в Мюнхене, подальше от Парижа: он молчал, читал и думал. И в Старой Пинакотеке он увидел Кранахов. Обнаженных Мадонн с их угловатостью он связал с женскими образами футуризма в своей картине «Обнаженная, спускающаяся по лестнице». Посредством вялого материала красок он воссоздал на картине движение. Но теперь он стоит в пробке со своим искусством и своими мыслями. Может, лучше просто играть в шахматы? Позже он станет членом французской национальной шахматной команды и примет участие в четырех олимпиадах.
Расходы на вооружение в 1913 году составляли в Австро-Венгрии 2 процента валового национального продукта, в Германской империи – 3,9 процента, а во Франции – 4,8.
В Берлине Георг Гросс рисует то, чего не постичь. Взрыв бедности и богатства. Шум. Движение. Стройку. Холод на улицах и зной в борделях. Верноподданных. Тучных мужчин в шляпе, толстых женщин с неуемной плотью. Тела дерутся, мерзнут, разевают рты. Бодрая тонкая черная линия улавливает все. Он рисует, словно набивает на кожу татуировку. «Нас неумолимо тянула периферия города, хватающего все вокруг, словно спрут щупальцами. Мы рисовали не успевшие еще высохнуть новостройки, странные городские пейзажи, где поезда дымили над туннелями, мусорные свалки соседствовали с загородными поселками, рядом с только намеченными дорогами уже стояли котлы с асфальтом». Гросс рисует и рисует. А когда заканчивается альбом, он идет в кабак, пьет светлое пиво, закусывая рольмопсом. А потом рюмку «кокса со свистом». Это картофельный шнапс с кусочком сахара, обмоченным в роме, – стоит почти ничего. Если Гросс совсем на мели, то идет, как и Кирхнер, и вся остальная богема, в «Ашингер». Потому что там есть огромная тарелка горохового супа за 30 пфеннигов – а к нему хлеб и булочки в неограниченном количестве. Когда корзинка с хлебом пустеет, официант приносит свежую, а Гросс прячет хлеб по карманам на черный день. Потом он отправляется на улицы, в кафе, в бордели, в кабаки и рисует венец творения – борова, человека.
Вену накрыла тень Зигмунда Фрейда. Неотвязные мысли о Сверх-Я из Берггассе, 19 вторгаются даже в сон. Как бы то ни было, 9 апреля Артур Шницлер пишет в дневнике: «Кошмарные сны; – с какой-то репетиции еду домой, хочу еще побриться у Эппли; неожиданно у себя в ванной: господин Асконас хочет (вероятно, перед удалением фурункула) выбрить мне ногу… (Школа Фрейда истолковала бы это сновидение как скрытое желание самоубийства.)»
Альфред Флехтхейм, известный галерист, начинает обдумывать самоубийство. На тот момент он пока еще мелкий торговец зерном с роковым влечением к искусству. Но у него был великий план: во время свадебного путешествия в Париж он вложил почти все приданое своей жены Бетти Гольдшмидт в современное искусство. Пикассо, Брак, Фриез. В дневнике он писал: «Безумие какое-то с этим искусством. Оно меня целиком захватило, это искусство». Поэтому он думал разбогатеть на спекуляциях с ценами на зерно и с медными рудниками в Испании, чтобы начать жизнь арт-дилера. Но в торговле зерном он ничего не смыслит. И виновата, кажется, родня. Уже его отец и дядя рискованными маневрами привели семейное предприятие, мельницу Флехтхеймов, на грань банкротства. Все раскопки в поисках меди в Испании сами теряются в песках, а все денежные средства истекают. У него есть пять Сезаннов, один Ван-Гог, два Гогена, десять Пикассо, картины Мунка и Сера – и 30 000 марок долга. Он навещает своего тестя Гольдшмидта: «Дорогой beau-pere», – начинает он свою речь и спрашивает, не принял бы он эту коллекцию в качестве «гарантии». Но Гольдшмидт, крупнейший владелец недвижимости Дортмунда, отвечает: «Нет». Поди докажи, что через сто лет Пикассо, Сезанн и Гоген еще будут чего-то стоить, посчитал Гольдшмидт. Онемевший Флехтхейм поднимается и уходит. Уходит проплакаться в жилетку Нильсу де Дарделю – выглядящему блестяще, но ужасно рисующему шведскому художнику. Флехтхейм влюбляется в него. На что Бетти грозит его бросить. Опасность лишиться чести из-за развода, осознание своей гомосексуальности и крупные долги приводят Флехтхейма к решению, что так как на дуэль вызвать некого, то единственный выход спасти свою честь – самоубийство: «Меня тянет на дно болота». Своей фрау Бетти он пишет письмо: «Надеюсь, ты встретишь достойного тебя мужчину». Но письмо это он не отправит, а вместо этого очень дорого застрахует свою жизнь – в пользу родителей и жены – и запланирует на 1914год «несчастный случай со смертельным исходом». Год 1913-й он хочет посвятить приготовлениям. В дневнике все его мысли вертятся вокруг грозящего банкротства. «Если разорюсь, то сбегу в Париж, прихвачу картин, сколько смогу, и проживу в Париже еще восемь месяцев». Но все складывается иначе: неожиданно музей Дюссельдорфа покупает у него Ван-Гога за 40 000 марок, друзья откупают его от абсурдных рудниковых дел, торговлю зерном в последний момент удается спасти от банкротства. И вот уже весной 1913 года при поддержке Пауля Кассирера Альфред Флехтхейм открывает в Дюссельдорфе галерею на Аллеештрассе, 7. Жена его прощает. Он себя тоже. Тонко продуманные планы самоубийства отправляются ad acta[14]. Он даже без проблем оплачивает взносы за страхование на случай смерти. Он стал одним из крупнейших галеристов модерна – даже несмотря на то, что в 1913-м рядом с Сезанном все еще выставлял безобразнейшие картины своего бывшего любовника Нильса де Дарделя. И позднее он основал, должно быть, самый свободный журнал, который знавала Германия, – «Поперечное сечение». Названный так потому, что позволял себе рассекать поперек само Время. И именно поэтому стал таким же вневременным, как искусство, которое любил Флехтхейм.
Ровно в половину восьмого вечером 24 апреля американский президент Вудро Вильсон нажимает кнопку на своем рабочем столе в Белом доме и телеграфирует таким образом сигнал в Нью-Йорк. Тем самым в только что законченном Вулворт-билдинге, самом высоком здании в мире, разом загораются 80 000 лампочек. Тысячи посетителей в темноте ждали в Нью-Йорке этот момент озарения. Самый высокий в мире маяк виден из дальних уголков страны и за сотню миль для кораблей. Америка сияет.
20 апреля Адольфу Гитлеру исполняется двадцать четыре года. Он сидит в мужском общежитии на венской Мельдеманнштрассе, 27, в рабочем квартале Бригиттенау, и в помещении для отдыха рисует акварели. В его комнате слишком тесно. У каждого из пятисот проживающих есть крохотная клеть: кровать, вешалка, зеркало (перед которым Гитлер каждое утро приводит в порядок усы). 50 геллеров за ночь. Тем, кто, как Гитлер, остается надолго, по воскресеньям выдают свежее постельное белье. В течение дня большинство жителей скитаются по городу – в поисках работы или развлечения – а вечером текут назад. Лишь немногие остаются днем в общежитии, и Адольф Гитлер – один из них. День за днем он торчит у окна в так называемой комнате для письма, где выкладывают свежие газеты, и рисует венские достопримечательности карандашом и акварелью. Тщедушный, сидит там в своем старом поношенном костюме. Тут каждый знает историю о позорном отказе Академии искусств. Тяжелая черная прядь волос все время падает ему на лицо – резким движением головы он отбрасывает ее назад. Утром он начинает рисунок карандашом, после обеда добавляются краски. Вечером он отдает рисунок другому жильцу, который будет продавать его в городе. От большинства рисунков его избавляет антикварша Кюлер с Хофцайле либо старьевщик Шлиффер с Шён-бруннерштрассе, 86. В основном он рисует церковь Святого Карла, иногда рынок Нашмаркт. Если какой-то мотив пользуется успехом, он рисует его дюжину раз – за экземпляр он получает от 3 до 5 крон. Но Гитлер откладывает деньги, не пропивает их. В отличие от соседей, он живет экономно, чуть ли не аскетично. Рядом с комнатой для письма находится филиал Нижнеавстрийского молокозавода, где Гитлер покупает хорошее молоко и ржаной хлеб из Йиглавы. Если хочется отдохнуть, он идет в парк замка Шёнбрунн или играет в шахматы. В основном он тихо сидит за своими красками. Но когда в помещении начинают спорить о политике, его пробирает. Однажды он бросает кисточку, глаза сверкают: он произносит пламенную речь о распущенности всего мира – и в особенности Вены. Нельзя допустить, кричит он, чтобы в Вене было больше чехов, чем в Праге, больше евреев, чем в Иерусалиме, и больше хорватов, чем в Загребе. Он откидывает со лба черную прядь. Потеет. И внезапно обрывает речь. Садится и продолжает рисовать акварели.
В апрельском номере журнала «Нэшнл Джеографик» человечество впервые лицезреет одно из своих чудес света. Мачу-Пикчу, потерянный город инков, был обнаружен совместной экспедицией Йельского университета и Национального географического общества. Руководитель экспедиции, Хайрам Бингем, сделал первые снимки развалин магического города, который вдруг возник посреди разросшейся зелени на самой высокой точке в Перу. «Нэшнл Джеографик» посвящает раскопкам номер целиком: журнал печатает двести пятьдесят фотографий, в восторге, волнении и недоумении, как написано в предисловии, от этого «чуда». Чтобы потом воскликнуть: «Какими необыкновенными людьми надо было быть, чтобы возвести на горе такой город, своими собственными руками, из одного только камня». В пятнадцатом веке, когда Флоренция переживала самую яркую пору цветения и Леонардо рисовал «Мону Лизу», в Андах на высоте 2360 метров возник Мачу-Пикчу. По сей день ливнесточная структура заложенного в виде террасы города работает превосходно.
В апрельском номере берлинского журнала «Акцион» звучит призыв к «отцеубийству», хотя автор, Отто Гросс, не мог знать, что в то же самое время в Вене Зигмунд Фрейд сидел над теорией того же самого. Гросс пишет статью, где дает советы «О преодолении культурного кризиса». Самый главный из них: «Современный революционер, который, опираясь на психологию бессознательного, уверен, что отношения полов ждет свободное, счастливое будущее, борется с насилием в его первобытнейшей форме, с отцом и патриархатом». (В конце года отец Гросса – кроме шуток – упрячет его в психушку.) Это как раз то время, когда в кино можно видеть Асту Нильсен в фильме «Грехи отцов». А Франц Кафка пишет в Лейпциг своему новому издателю Курту Вольфу, что первый сборник рассказов он придумал назвать «Сыновья». Второй сборник стихотворений Готфрида Бенна, который выйдет в этом году не у Курта Вольфа, ибо тот его стихи не любит, а в Вильмерсдорфе у мелкого издателя Майера, тоже носит название «Сыновья». Так что неудивительно, что 3 апреля на гамбургской судоверфи «Блом & Фосс» самое крупное пассажирское судно в мире (54 282 брутто-регистровых тонн и 276 метров в длину) при спуске на воду окрестили «Отечеством».
3 апреля Франц Кафка сообщает, что непоправимо болен – он пишет своему другу Максу Броду: «Представляю, например, что лежу плашмя на полу, разрезанный, как жаркое, и рукой медленно подталкиваю один из кусков какой-то собаке в углу – такими представлениями каждый день питается моя голова». И в дневнике: «Постоянно перед глазами стоит образ, как широкий мясницкий нож в спешке, с механической повторяемостью врезается в меня сбоку, отрезая ломтик за ломтиком, которые, сворачиваясь от столь быстрой работы ножа, разлетаются по сторонам». Так дальше нельзя. Друзья бьют тревогу, Кафка сам всерьез опасается слететь с катушек. Он почти не спит, страдает мигренями и расстройствами желудка. Сочинять он вообще не может – разве что только письма в Берлин к Фелиции. Но и с этим теперь сложнее, с тех пор как идеальный образ из писем обернулся женщиной из плоти и крови, рядом с которой он в Берлине дрожал от робости. Он дошел до предела. Вот и здесь: «бёрн-аут», или – «неврастения». Но в отличие от Музиля, Кафка не идет к врачу. Он прибегает к самолечению. И 3 апреля посещает огородничество «Дворски» в рабочем квартале Нусле и предлагает свою помощь в прополке. Редко когда он принимал столь разумное решение: потянуться к земле, когда земля уходит из-под ног.
Ему можно выбрать между цветами и овощами. Кафка, естественно, выбирает овощную грядку. Он начинает 7 апреля, ранним вечером, отработав в страховой компании. Моросит небольшой дождь. На Кафке резиновые сапоги.
Неизвестно, как часто он ездил на огород. Известно лишь, почему он в конце апреля отчаянно ищет простора. Дочь садовника посвящает его в свой секрет: «Мне, думающему работой излечиться от неврастении, приходится слушать, что брат этой девушки – звали его Ян, и, собственно, он был садовником и предполагаемым наследником старика Дворски, и даже владел уже цветочной плантацией – два месяца назад, в возрасте двадцати восьми лет, отравился от меланхолии». Даже там, где он думает отдышаться от внутренних мук, веет смертельной меланхолией. Озадаченный Кафка покидает огород на Нуслеровом склоне. Нигде не обрести покоя, нигде.
Лионеля Фейнингера 3 апреля тоже тянет за город. Родительские гены, природа и судьба наградили его более удачной ментальной конституцией. В Веймаре, где учится его жена Юлия, он садится на велосипед и едет вверх по склону через предвесенний тюрингенский пейзаж. «После обеда выбираюсь с зонтиком и альбомом в Гельмероду; полтора часа я там прорисовал – одну и ту же церковь, она чудесна». Большего о нем не известно. Его языком были его картины. Но это открытие от 3 апреля обладает ключевым значением для его творчества. Он создаст сотни рисунков этой непримечательной церквушки, а за десятилетия – несколько картин. Даже покинув уже и Германию, и Баухауз, он по памяти создавал все новые и новые образы Гельмероды. Уже после первых набросков колокольни он пишет жене Юлии: «Работая последние дни на свежем воздухе, я приходил буквально в экстаз. Это гораздо больше, чем просто наблюдение и констатация – это магнетическое слияние, освобождение ото всех оков». Скоро из примерно сорока этюдов рождается первая картина – «Гельмерода I», словно он уже тогда знал, что последуют и другие версии, две из них в том же 1913-м. Очень экспрессивная картина, дикое смешение линий какого-нибудь Франца Марка и футуристов. Или, как смотрел на это сам Фейнингер: «Уже десять дней на меня скалится рисованная углем на холсте картина, на которую я постоянно бросаю исполненные тоски взгляды – церковь Гельмероды». Эта церквушка станет поворотным моментом в художественном творчестве Лионеля Фейнингера. И может быть даже – самим собором экспрессионизма (что никому не помешало сто лет спустя сделать из нее «автодорожную церковь»),
30 апреля цензура запрещает пьесу Франка Ведекинда «Лулу». Томас Манн, как раз ставший членом мюнхенской комиссии по цензуре, пишет положительный отзыв. Но оказывается в меньшинстве. Пятнадцать из двадцати трех членов комиссии голосуют за запрет пьесы из соображений нравственности и морали. В качестве протеста Томас Манн выходит из цензурного комитета.
В начале апреля, когда Франц Кафка принимается полоть грядки, Стефан Георге звонит в дверь Эрнста Бертрама, друга Томаса Манна. К тому времени Георге уже стал мифической фигурой в Мюнхене и во всей остальной империи. Удивительный поэт, творец строк поразительной красоты, а вместе с тем – демоническая сердцевина кружка молодых людей. Он сразу создал имидж самого себя: напудренные волосы, кольцо с бриллиантом, голова всегда в профиль – таким он представал на авторизованных фотографиях. Анфас он казался себе слишком мужиковатым. С начала века Георге регулярно наведывался в Мюнхен и жил в гостиной Карла и Ханны Вольфскель. Сперва на Леопольдштрассе, 51, затем на Леопольдштрассе, 87 и наконец, как и в 1913-м, на Рёмерштрассе, 16, где Георге позволили обустроить две комнаты по собственному вкусу. Вольфскели ограждали Георге от нежелательных поклонников и ограничивали к нему доступ. Вольфскели знали, как эффектнее всего инсценировать выход своего таинственного квартиранта. Но в этот день, 3 апреля, Георге хотел встретиться со своим юным поклонником Эрнстом Бертрамом. Но Бертрам был в Риме. Вместо него дверь открыл Эрнст Глёкнер, 1885 года рождения. В смятении и потрясении он пишет своему другу Бертраму в Рим: «Теперь жалею лишь об одном: что познакомился с этим человеком. Этим вечером я утратил над собой контроль, я действовал, словно во сне, подчиняясь его воле, я стал игрушкой в его руках, любил его и вместе с тем ненавидел». Редко когда еще непосредственная, дьявольская сила обольщения поэта и самопровозглашенного пророка Стефана Георге описывалась так откровенно и честно, как в этом самообличении двадцативосьмилетнего Глёкнера. С этих пор Глёкнер, страстный поклонник Георге Бертрам и сорокапятилетний Георге живут в гомоэротическом треугольнике. В эти дни Георге работает над стихами своей «Звезды союза», попыткой вознести в святейший культ педерастию и приобщение молодых людей к «тайне». «Звезда союза» станет конституцией кружка Георге.
Футуризм гастролирует по русской провинции. Маяковский вместе с художниками-футуристами Давидом Бурлюком и Василием Каменским – в турне. Впечатление на провинцию производит в первую очередь стиль одежды футуристов. Бог с ним, с футуризмом, гласил девиз 1913 года, но хотя бы оденьтесь разумно. Когда в Симферополе Маяковский поднимается на сцену в кофте в желто-черную полоску, возмущенные зрители только и кричали: «Вон со сцены», «Вон со сцены». Так Маяковский в этот вечер оставляет свой розовый сюртук, который надевал до того в Харькове. Но декламировать свои стихи, дирижируя кнутом – этого он не позволит себя лишить и в Симферополе. Местные газеты в ужасе. Чего и добивались футуристы. Без реакции прессы у них бы возникло чувство, что они не поразили цель. Когда Казимир Малевич демонстративно прогуливался по Кузнецкому Мосту, излюбленному месту встреч в центре Москвы, он заранее взбудоражил все городские газеты, которые и сообщили с возмущением о его эпатажной прогулке. Провокация заключалась в том, что в петлице пиджака он носил деревянную ложку. На самом деле, футуристы хотели этим выступить против смехотворной, по их мнению, моды болезненных эстетов, которые в память об Оскаре Уайльде все еще носили в петлицах хризантемы, идя тем самым по заведомо ложному пути. В то время как истинный, считали кричаще-яркие футуристы, пролегал через безудержное прославление футурума.
Маленькая встреча в верхах на Айнмиллерштрассе. Пауль Клее навещает Габриэль Мюнтер и Василия Кандинского, которые на Айнмиллерштрассе, 36 совместными усилиями пытаются развивать искусство. На пике своей любви, в 1906-м, Мюнтер и Кандинский ездили по Италии и Франции, рисуя мерцающие картины моря, которые так похожи друг на друга, что по сей день не ясно, кто из них какую нарисовал. Теперь, семь лет спустя, их руки разведены, стили – тоже, постели – почти. Кандинский уносится в сторону пылающих красками абстракций, Габриэль Мюнтер остается при своей тяготеющей к земле живописи, с черными линиями, обрамляющими цвета, как свинец в витражах старых церквей. Так она рисует и Пауля Клее, когда тот навещает чету художников. Острый профиль, накрахмаленный воротник, прямые усы, на заднем фоне – сплошные Кандинские и Мюнтеры на стенах. Сам Клее на портрете в тапочках – так комфортно ему у них, совсем как дома. В этом апреле снег еще лежит на улицах Мюнхена – поэтому у Клее, должно быть, промокли ноги, пока он добирался до друзей. Как приятно обуться в мягкое тепло хозяйских тапочек. Возможно, именно этот маленький дружественный жест заставляет его сегодня уступить, когда Габриэль Мюнтер в который раз просит его наконец-то позировать ей для портрета. Все равно обуви еще целый час сохнуть, видимо, подумал он, и стоически отдался на волю судьбе. Таким он выглядит на этой картине, открывающей нам этот интимный момент из внутреннего мира «Синего всадника».
У Австро-Венгрии нет шансов в атакующей игре Франции: 14 апреля в финале теннисного кубка Мадрида француз Макс Декюжи обыгрывает австрийца графа Людвига Сальму в трех сетах со счетом 6:4, 6:3, 6:2.
Как быстрее всего попасть из Америки в Европу? В «Телефункен Цайтшрифт» номер 11 от апреля 1913-го сообщается о «первой успешной радиотелеграфии между Германией и Америкой». В журнале пишут: «Попытки увенчались успехом. Впервые со времени существования радиотелеграфа удалось отправить сообщение по линии Нью-Йорк – Берлин через океан. Преодоленная дистанция составляет примерно 6500 километров».
В апреле в издательстве «С. Фишер» выходит крупный бестселлер 1913 года: «Туннель» Бернгарда Келлермана из Фюрта. За четыре недели продано 10 000 экземпляров, за полгода – уже 100 000. (Для сравнения: «Смерти в Венеции» Томаса Манна, изданной в феврале 1913-го, за весь оставшийся 1913 год едва продалось 18 000 экземпляров, а 100 000 экземпляров напечатают лишь к тридцатым годам.)
«Туннель» повествует об истории строительства туннеля от Нью-Йорка до Европы: глубоко под Атлантическим океаном человеческие массы копают навстречу друг другу. Что за безумная книга: научная фантастика, замешанная на реализме, социальной критике и инженерной романтике, капиталистическая вера в прогресс, смешанная с усталой апокалиптикой. Под землей случаются катастрофы, забастовки, вспышки гнева и несчастья; над землей – биржевые планы, мечты о замужестве, разочарования. Потом, через двадцать четыре года, строители из Европы и Америки на глубине в тысячи метров под Атлантикой жмут друг другу руки. Дело сделано. Еще через два года между континентами едет первый подземный поезд. Ему нужно двадцать четыре часа, но никто не хочет на нем ехать. Потому что развитие совершило прорыв, «Туннель», бывший некогда технической утопией, теперь лишь трогательное прошлое – из Америки в Европу уже давно летает самолет, и в два раза быстрее.
Так Келлерману удается великое произведение: понимая любовь эпохи к прогрессу, ее веру в техническую осуществимость, и вместе с тем тонко иронизируя и осознавая реальные пределы возможного, он показывает пустую растрату времени. Огромный утопический проект, реализованный в жизни – и ставший уже частью истории, над которым смеются люди, которые не на глубине тысяч метров под, но на высоте тысяч метров над Атлантическим океаном заказывают у стюардессы томатный сок. Мудрое послание Келлермана: давайте оградим утопии от их испытания на практике.
Оскар Кокошка в любовной горячке умом, конечно, не блещет. Альму, свою воплощенную утопию женщины, он хочет насильно принудить к испытанию на практике, которое в его случае называется «замужество». Альма здесь разумнее. Она в это не верит. Но и не хочет, чтобы Кокошка расходовал всю энергию, растущую, кажется, из этой тяги.
И вот она говорит ему: я выйду за тебя, если ты создашь настоящий шедевр. С этого дня ее любовник не видел перед собой иной цели. Он покупает холст, вырезает его точно по размеру их общей постели, 180 на 220 сантиметров, чтобы сделать из него свой chef d' oeuvre.[15]
Он нагревает клей, смешивает краски, Альма ему позирует: лежа. Потому что на картине она должна быть такой, какой он ее больше всего любит. Нагой и в горизонтальном положении. «Альма Малер, или Положение женщины», около 1913 года. Себя он хочет нарисовать рядом, но еще не знает как. Он пишет ей: «Картина близится к завершению медленно, но с каждым разом все удачнее. Мы оба с выражением огромного спокойствия, обнявшись, на краю в полукруге, сверкающее разноцветными огнями море, водонапорная башня, горы, молния и луна». Картина должна стать «шедевром» Оскара Кокошки. И происходит нечто совершенно неожиданное: она действительно становится шедевром Кокошки. Но выйдет ли за него теперь Альма?
Вальтер Гропиус публикует в 1913 году статью «Развитие современной промышленной архитектуры» в ежегоднике германского Союза ремесленных предприятий. В ней содержится четырнадцать снимков амбаров и зернохранилищ Америки, которые Гропиус считает воплощением нового языка архитектуры: form follows function[16]. Построенные инженерами по чисто функциональным принципам, строгие кубические формы, никакого орнамента, никакой мишуры. Здесь архитектура снова «чиста», говорит Гропиус. Или точнее: «На родине промышленности, в Америке, возникли промышленные здания, неведанное величие которых превосходит наши лучшие немецкие постройки этого жанра. Архитектоника их облика несет в себе столько определенности, что смысл здания с убедительной силой раскрывается перед зрителем во всей своей ясности».
Май
Теплая весенняя ночь в Вене: Артур Шницлер так ссорится с женой, что 25 мая грезит о том, чтобы застрелиться. Но все тщетно. Однако той же ночью в Вене застреливается полковник Редль, потому что его уличают в шпионаже. Той же ночью в Вене Адольф Гитлер пакует вещи и садится в первый поезд до Мюнхена. Объединение художников «Мост» распадается. В Париже Стравинский празднует премьеру «Весны священной» – он впервые встречает свою будущую любовницу Коко Шанель. Брехта в школе одолевает тоска и сердцебиение. От этого он начинает писать стихи. Альма Малер впервые скрывается от Оскара Кокошки. Рильке ссорится с Роденом и не может писать.
Свершилось: Макс Вебер придумывает великое слово «расколдовывание мира». В одном эссе о ключевых понятиях социологии он пишет о том, что важно для капиталистической структуры общества: растущая технизация и онаучивание, рационализация того, что раньше считалось чудом. «Расколдовывание мира» означает, выражаясь словами самого Вебера, что человечество верит, будто все можно освоить путем расчета. Однако собственное тело Вебера воспротивилось расчетам диетических таблиц. Весной 1913 года в возрасте сорока девяти лет он один, без жены Марианны, ездил в Аскону лечиться от медикаментозной зависимости и алкоголизма. Таким образом он хочет, «расколдовавшись», вернуть себе наружную «красоту». Но шансов ноль. В Асконе он, правда, сидит на диете – «вегетарианском корме», как он пишет «милой ворчушке», своей жене. Но все напрасно: «Буфера упитанного бюргера не поддаются. Творец замыслил меня таким». Он остается толстым, потому что так было рассчитано заранее. То есть, и в нем уже однозначно больше замысла, чем творения. Так что, возможно, лишний вес лежит в основе одного из ключевых понятий двадцатого века.
Месяц начинается для Оскара Кокошки сурово. 1 мая он пишет Альме Малер: «Было не легко прожить сегодняшний день, ибо я не получил от тебя письма».
История любви между сыном священника Готфридом Бенном и еврейской поэтессой Эльзой Ласкер-Шюлер, у которой параллельно с его плясками смерти «Морга» вышли восторженные «Иудейские баллады», длится всю весну 1913 года. Так, 3 мая 1913-го Эльза пишет Францу Марку в Зиндельсдорф: «Я и правда опять влюбилась». А именно: в доктора Бенна.
За короткое время Марк, с которым она познакомилась лишь в декабре 1912-го, и который уже вскоре после этого пригласил ее в свою провинциальную идиллию в Зиндельсдорф, стал близким другом Ласкер-Шюлер. Она называла его не только своим «Синим всадником», но прежде всего «полубратом Рубеном». В ее восточном царстве фантазий такого близкого родства не удостаивался больше никто. Карл Краус был ее «Далай-ламой», своего мужа Георга Левина она окрестила «Гервартом Вальденом» (бросив ее, он хотя бы сохранил это имя), Оскар Кокошка – «Трубадур» при дворе, Кандинский – «Профессор», Тилла Дюрье – «Черная Пантера», а Бенн становится «Гизельхером»: Нибелунгом, язычником, варваром.
Хаотично воспламенявшаяся на волне экзальтированной эйфории, Ласкер-Шюлер покоряла поэтические сердца мужчин, по жилам которых растекался тестостерон, и возносила их до неведомых высот. А мужчин, запуганных излишней женственностью, Райнера Марию Рильке и Франца Кафку, например, ее бурлящее женское начало отпугивало и обращало в бегство. Женщины презирали эту неухоженную femme fatale за ее небрежность, безответственность, безудержность – и сидя вечерами в одиноких креслах, тайком ею восхищались, когда мужья уходили пропустить стаканчик, а они оставались листать журналы. Одна Роза Люксембург восхищалась ею открыто и в горячие летние месяцы 1913 года демонстративно гуляла с ней по улицам.
И вот одним майским вечером Эльза Ласкер-Шюлер послала Францу Марку извещение о влюбленности в Бенна: «В какой раз я бы ни влюбилась, всегда – новое чудо, в то время как у других все по-старому. Знаешь, у него вчера был день рождения. Я послала ему целую коробку подарков. Его зовут Гизельхер. Он из Нибелунгов». Однако Марк – то ли жена помешала, то ли сам он уже устал от выходок утомительной берлинской подруги – отправляет ответное письмо лишь пару месяцев спустя. На что Эльза пишет: «Ты радуешься моей „новой любви“ – ты говоришь это так легко и даже не подозреваешь, что тебе бы плакать со мной – ибо – она уже потухла в его сердце, как бенгальский огонь, горящее колесо – оно меня переехало». Возьми на заметку: не тяни с ответом, если хочешь поздравить Эльзу Ласкер-Шюлер с новой любовью, иначе она уже будет в прошлом.
Поначалу между Готфридом Бенном и Эльзой Ласкер-Шюлер все было так, словно столкнулись скорый поезд с восточным экспрессом и сплелись в изящный дымящийся конструкт из стали и крови. Но в итоге осенью – лишь холодный дымок над обломками. За девять месяцев в промежутке возникает несколько самых красивых немецких любовных стихотворений двадцатого века.
Об этой любви мы знаем все и не знаем ничего. Даты неоднозначны, спорны, берлинское начало сумрачно, как и осенний финал – возможно, на Хиддензе; однако об их чувствах известно все, потому что свою любовь они инсценируют как публичную love story, стихотворениями друг другу, друг для друга, друг о друге – их печатают в «Штурме», «Факеле» и «Акционе», ведущих журналах того времени. Бенн в них – «Адам среди обезьян», устремившийся за «смуглянкой», за своей «Руфью», архаической женщиной. Беспримерное влечение охватывает обоих: будут сражения, бои за территории, жаркие клятвы, раны, когти на лапах. В самом начале она напишет: «Благородный король Гизельхер / Пронзил меня прямо в сердце / Копьем».
Благодаря уникальному свойству подмечать сущее, ей удался один из самых беглых и ясных портретов Бенна: за считанные секунды проведенная тушью по листу линия, нос крючком, голова рептилии, веки, несущие на себе, казалось, груз столетий. А внизу грудь Нибелунга украшает восточная звезда. Рисунок появится в «Акционе» от 25 июня 1913 года – под ним текст Ласкер-Шюлер о «Докторе Бенне»: «Он спускается под своды больницы и вскрывает мертвых. Утроба, что не насытится тайной. Он говорит: „Мертв так мертв“. Евангельский язычник, христианин с главой идола, носом ястреба и сердцем леопарда». Рядышком было напечатано и стихотворение Бенна, восьмая часть его цикла «Аляска», который одним названием намекает, что речь идет о теории поведения холода. Простоты ради первое любовное стихотворение к боготворимой поэтессе называется «Угрозы»:
Ответ Эльзы Ласкер-Шюлер выходит в следующем номере «Штурма» под названием «Тигр Гизельхер»: «Я ношу тебя всюду с собой, / Зажав зубами». Вся художественная среда Берлина наблюдает, как два чудака публично чествуют себя. Господин доктор с туго повязанным галстуком и хорошими манерами, чьи пальцы всегда пахнут дезинфицирующим средством, которым он моет руки, только что копавшиеся в трупах. И дважды разведенная мать-одиночка в поношенных платьях, увешанная бижутерией, цепочками, серьгами. А так как она без конца убирала со лба непослушную прядь, все на ней звенело и бренчало. «Ни тогда, ни потом нельзя было пройти с ней по улице, чтобы весь мир не замирал и не смотрел ей вслед», – напишет позже Бенн. А если они не ходили вместе по улицам, то печатали друг для друга свои пылкие признания, притяжения и отторжения. Самым большим триумфом для Эльзы Ласкер-Шюлер стало, когда Бенн поселился в ее царстве. Он стал королем Гизельхером при дворе царевича Юсуфа – еще летом 1912 года он что-то напридумывал в военных документах о «блуждающей почке», не позволяющей ему садиться в седло. Такой почки не было ни в его времена, ни сегодня. Бенн никогда не страдал ничем подобным, тем не менее, эта выдумка помогла ему обратить внутреннее беспокойство в поэтический диагноз. Вырвавшись из военного мира, Бенн проводил ночи с возлюбленной, забирался на чердаки и в подвалы, учился любить, учился жить. И когда минуют зимние ночи в кафе, мансардах и подъездах, и весна, словно вирус, поражает Берлин, можно представить, как они сидят вдвоем на берегу Хафели, в камышах, под луной, она играет с его руками, он – с ее локонами, а потом они сочиняют: «О сладкие твои уста столько блаженств мне дали».
Но в итоге, когда битва сыграна, она напишет: «Я воин с сердцем, он – с разумом». Большой проект протестантско-еврейского примирения, под который они стилизовали свою любовь – тут Юсуф, царевич Фиванский, как она себя называла, тут Нибелунги – провалился. «Верность Нибелунгов» она считает бессмысленной верностью ложному. С самого начала она знала, на что шла с этим доктором с колючим взглядом и залысинами. Но разрыв с ним выбивает ее из колеи, как ни с одним мужчиной ни до, ни после. Она знала, что была пророчицей еврейского народа – и доктор Бенн со своей помадой в волосах и гамашами на ногах был нужен ей в противовес ее восточному миру, как олицетворение мира германского. Но юный Нибелунг устремляется вперед, оставив отчаявшуюся стареющую иудейку в прошлом. Она постоянно мучается лихорадкой, воспалениями под чревом, болями; осенью 1913 года от душевных мук, причиненных ей Готфридом Бенном, доктор Альфред Дёблин пропишет ей морфий.
А вот что Кафка пишет об Эльзе Ласкер-Шюлер своей далекой Фелиции: «Я ее стихов терпеть не могу, я ничего в них не ощущаю, кроме скуки от их пустоты и отвращения к их искусственной выспренности. Да и проза мне ее претит по тем же причинам, в ней слишком много безрассудных содроганий ума нервической городской дамочки. Да, живется ей плохо, от нее, сколько мне известно, ушел ее второй муж, у нас тут тоже были для нее сборы; пришлось и мне выложить для нее пять крон, я сделал это без малейшего душевного сочувствия; не знаю, право, почему, но мне она всегда представляется алкоголичкой, что ночами таскается по кафе и пивным».
«Мона Лиза» все еще числится пропавшей без вести. Дж. Морган, американский миллиардер, получает письмо от сумасшедшего, подписавшегося «Леонардо» и утверждающего, будто он знает, где картина. Секретарша Моргана выбрасывает странное письмо.
«Жизнь слишком коротка, Пруст слишком долог», – удивительно метко напишет в 1913-м Анатоль Франс к публикации первого тома «В поисках утраченного времени». Стало быть, Пруст показался ему «слишком долгим», даже когда еще не вышли остальные шесть томов. Никто, даже сам Пруст, не догадывался, куда заведут его скрупулезные поиски в безднах памяти. Книга как попытка закрепить прошлое в языке – вопреки несущемуся галопом времени.
В Вене Зигмунд Фрейд поглощен собственной книгой: «Я пишу сейчас о тотеме с ощущением, что это моя самая значимая, лучшая и, возможно, последняя хорошая вещь». Он задумал нечто невероятное. Последнее предложение гласит: «В начале было деяние». Тем самым он хочет, наконец, выступить против библейского «В начале было слово» и основать новую теорию цивилизации. Исходный момент в истории развития, как кажется Фрейду весной 1913 года, – отцеубийство Эдипа. В мае он пишет одному близкому знакомому: «Книга должна выйти еще до конгресса, в августовском номере „Имаго“, и поспособствовать тому, чтобы начисто отсечь всю религиозную архаику». После разрыва с К.Г. Юнгом и цюрихской группой психоаналитиков Фрейд с тревогой смотрит на календарь: в сентябре пройдет означенный конгресс Общества психоаналитиков, который вновь усадит за один стол враждующие группы. И Фрейд знает, что антихристианская теория в «Тотеме и табу», над которой он лихорадочно работает, скрепит печатью разрыв с Юнгом и юнгианцами.