Павел Бляхин
Москва в огне
Повесть о былом
Накануне
В вагоне третьего класса
Большой кавказский поезд шел на Москву. Навстречу летели телеграфные и верстовые столбы, сверкающими змеями вились заиндевевшие провода, проплывали назад убогие села и деревушки, одинокие березки, леса, степи. И все это было покрыто белыми холодными снегами, там и сям перечеркнуто дорогами и казалось безлюдным, заснувшим на веки вечные.
Нет! Так лишь казалось…
Заглянем в поезд, в последний вагон третьего класса. Здесь тесно и шумно. Пассажиры стояли в проходах, «валетами» лежали на верхних полках, плотно сидели на нижних, грудились на узлах и чемоданах, валялись на грязном, заплеванном полу. Крепко пахло табаком, мужицким потом, нагольными полушубками, землей. Над головами вздымались облака махорочного дыма. А люди шумели, как на сходке, размахивали руками, отчаянно спорили, ругались, негодовали.
В середине вагона, на самой верхней полке, в стареньком осеннем пальто лежал безусый молодой человек с веселыми серыми глазами. Свесив чубастую рыжую голову, он с живым интересом разглядывал пассажиров, жадно слушал их споры и перебранку, но сам помалкивал. Казалось, ему все было в диковинку, будто впервые он ехал в таком шумном вагоне и давно не видал людей. Но больше всех заинтересовал его низенький задиристый мужичонка в засаленном полушубке, с заячьей шапкой на голове. Широко расставив ноги, он стоял в проходе и, разводя коротенькими руками в заплатанных варежках, взывал во все стороны:
— Что ж такое делается, землячки? Все орут: «Слобода! Слобода!» — а толку ни на грош. Мы касательно земли говорим: на кой хрен мужику слобода, ежели земли не дают? Куда ни глянь — господская, куда ни плюнь — мироед сидит! А мы где? Мужики, значит, хрестьяне? Где наша земля, господа хорошие? Одним задом накрыть можно: сел — и ист земли! И тут тебе начальство на шею — старшина с брюхом, урядник с плетью, становой с недоимками. Ну просто ложись и подыхай! Тьфу ты, нечистая сила!
Мужичонка свирепо плюнул себе под ноги и так шаркнул лаптем, будто врага раздавил.
— Угомонись, кум, — лениво уговаривал его кряжистый бородач, сидя рядом на корточках и посасывая козью ножку с махрой. — Нет правды на свете, кум, одна кривда гуляет. Где уж нам, куды уж…
— «Куды», «куды»! — зло передразнил задиристый мужичонка, петушком наскакивая на кума. — На кой ляд ты нужен без земли, сивый ты мерин? Мужик без земли — что курица без яиц.
— У бога всего много, — невозмутимо возражал кум, выпуская из лохматого рта облачко дыма. — У бога и спрашивай, он, слышь ты, все могёт.
— У бога? А этого не хочешь? — взвизгнул мужичонка, сунув кукиш под самый нос кума. — Дура ты, кум! У бар земля-то, у них и тягать надо, а за какую веревочку — ума не приложу…
Рыжий молодой человек сделал порывистое движение, как бы собираясь подсказать что-то мужику, но в этот момент хриплый, простуженный голос внизу предупредил его:
— Какого черта ты ноешь, мужик? Ты думаешь, беднее тебя и на свете нет? А вот это видал?
И человек в солдатской шинели, сидевший на сундучке по соседству, поднял правую ногу с деревянным костылем, похожим на дуло пушки.
— У тебя, говоришь, земли нет, а у меня и земли как раз на гроб, и одной ноги не хватает, да вот здесь свинчатка сидит!
Солдат злобно ударил себя кулаком в тощую грудь и вдруг закашлялся, скорчившись от боли.
Все повернулись к солдату. В вагоне стало тихо. Задиристый мужичонка сочувственно вздохнул:
— Вот она, война-то треклятая!
Едва не задохнувшись, солдат одолел наконец кашель и, сплюнув на пол черный сгусток, заговорил снова:
— За царя и отечество сражался… Там нашего брата серяка несметное число полегло, а награждение — вот оно!
Солдат яростно стукнул в пол костылем и запустил такое многоэтажное ругательство, что у пассажиров дух захватило. Его небритое, щетинистое лицо посинело, глаза горели гневом, солдатская фуражка с круглой кокардой сбилась на затылок. Он ругал Куропаткина, грабителей интендантов, царя и министров. Излив душу отчаянной бранью, солдат опять схватился за грудь и сквозь кашель, с перерывами, высказал свою думу:
— Эх, взять бы нам винтовки, да вернуться бы в Питер, да так бы тряхнуть всю эту сволочь, чтобы духу их не осталось.
Флегматичный кум задиристого мужичонки поучительно изрек:
— Задним умом и мордвин умен. Все мы так-то затылки чешем.
— Вот именно — после драки кулаками машем, — поддержал его бойкий чумазый парень с черными, заскорузлыми руками. — Прочитали манифест — и слюни распусти ли, и бастовать бросили, а нам бы всем народом, вместе с солдатами, навалиться да…
Рыжий молодой человек одобрительно прошептал себе под нос:
— Вот это дело!..
Воспользовавшись наступившей паузой, неугомонный мужичонка опять стал жаловаться на свою судьбу:
— Я вот рукомесло имею, землячки, ткач хороший, а толк какой? Мотаюсь туды-сюды, как черт от креста, а в кармане ветер свищет, ей-богу. Седни в деревне, завтра в городе — и там худо, и здесь нехорошо. Меня, слышь, в Москву несет нелегкая, к аспиду Прохорову на фабрику, а там, вишь ты, кутерьма идет: одни «долой» кричат, другие «боже, храни» ревут. Сам становой не поймет, что к чему.
Ближайшие пассажиры сочувственно смотрели на мужиков и на солдата; кто ухмылялся, кто покачивал головой, а кто и вздыхал, видимо вспоминая собственные невзгоды.
Поезд пошел тише, приближаясь к какой-то станции.
Чумазый парень набросился на мужичонку:
— И чего ты шумишь, папаша? Царский манифест получил? Получил. Свободу тебе дали? Дали. Думу обещали? Обещали. Какого тебе еще рожна нужно?
По лицам пассажиров пробежала улыбка. А задиристый мужичонка окончательно разъярился:
— Какой такой манихфест? Где она, слобода? Ты мне землю дай, друг ситный, плуги, бороны дай, животину справную дай, а слободу я сам возьму! Начихать мне на ваши манихфесты!
Взрыв хохота на секунду заглушил спор. Рыжий молодой человек тоже рассмеялся:
— Здорово мужика заело!
Со второй полки над сердитым мужиком нависла голова в камилавке.
— Как ото можно — плевать на царскую грамоту, братец ты мой? Царь ведь помазанник божий, православные, отец наш милостивый…
— Не мы его мазали, не нам с ним и кашу варить, — отозвался из темного угла чей-то голос.
Вагон опять дрогнул от смеха. А чумазый парень продолжал подзуживать мужика:
— Ты бы смазал его с престола-то, папаша, тогда и землю получишь, плуги, бороны. А брехать попусту толку мало…
— Собака лает, ветер носит, — спокойно пояснил бородатый кум, свертывая вторую козью ножку.
Задиристый всей пятерней полез под заячью шапку.
— Оно конечно, ежели бы знать, за какой конец ухватиться…
— А ты за рабочего хватайся, дядек, — прорвался наконец рыжий молодой человек с верхней полки. — Если рабочие да крестьяне за одну веревочку потянут, глядишь, и землю вытянут, и настоящую свободу.
Мужичонка вскинул бородку вверх, на рыжего, подумал немного и, пхнув кума коленом в бок, лукаво подмигнул:
— Чуешь, кум, куда он загибает? Всем миром тягать надо. А ты говоришь — бог. Дура ты, кум!
Поезд с грохотом остановился. От толчка публика качнулась вперед. С верхней полки свалился чей-то узел. Кто-то вскрикнул и чертыхнулся. Открылась дверь. В вагон ворвался холодный воздух, а через минуту появились и новые пассажиры.
Первым ввалился подвыпивший деревенский парень с гармонью через плечо. Наткнувшись на плотную стену людей, он лихо рванул гармонь в обе стороны.
— Эй вы, народ! Сторонись — гармонь идет!
Однако народ посторонился не сразу.
— Куда ж мы тебя, на головы, што ль, посадим? — послышались голоса. — И так дышать нечем.
Гармонист рассердился:
— Не хотите? Не пущаете? Играть не буду! Проси не проси — не буду, и кончено!
Угроза сразу подействовала.
— Пустите его, хлопцы!
— Давай, давай, лезь сюда, малый, утрамбуемся…
И в самом деле, со смехом и перебранками, но пассажиры «утрамбовались».
С видом победителя гармонист протискался к ближайшей скамейке и сел на кончик.
— Я, братцы, «заяц»! — неожиданно и громогласно признался парень, легонько перебирая лады гармонии. — Все пропил и еду без ничего. А на кондуктора наплевать. Они бастовали? Бастовали. И я бастую! И никого не боюсь! Урядник? Тьфу — и все тут! И станового не боюсь! И царя не боюсь! Во!..
Окружающие смеялись и упрашивали малого что-нибудь сыграть.
Несмотря на холод, гармонист был в легкой поддевке, в кожаных сапогах и в стареньком картузе, сбившемся на левое ухо. В пышном ворохе кудрявых волос картуз походил на птичье гнездо.
— Какую желаете? — спрашивал гармонист, оглядывая публику. — Могу всякую — веселую, жалостную и всякую прочую…
— Давай жалостную, — попросил задиристый мужик, опускаясь на корточки. — Тряхни про бедняка, землячок, чегой-то тошно стало.
— Могу и про бедняка, — согласился гармонист. — Я все могу!
Слегка запрокинув голову и сделав грустное лицо, он пробежал пальцами по ладам и запел неожиданно сочным, грудным баском:
Голос певца и переборы гармонии покрыли все шумы… Спор и гомон постепенно затихли. А гармонист, глядя вверх, пел уже полным голосом, пел с большим, все нарастающим чувством, с дрожью в голосе:
По окончании строфы гармонь немножко поплакала одна, а потом опять полилась горькая жалоба на судьбу бедняка. К певцу вдруг примкнул необыкновенно тоненький, высокий тенорок задиристого мужичонки, и песня сразу полилась надрывно, с тоской и болью:
Гармонист, как бы забывшись, надолго затянул последнюю ноту, потом резко оборвал песню и хлопнул ладонью по клавишам.
— Будя! А то заплачу! Вот те крест, заплачу! А я не желаю! Не желаю — и все тут!.. Чуете, об чем разговор? Не за пьянство, говорит, в Сибирь загнали фараоны. А за что? Не знаете? А я знаю! — Гармонист наклонился к уху соседа и громко сказал: — Он урядника убил! Чуете? Может, и я убью. Наш урядник — скотина! Беспременно убью и тоже в Сибирь махну!.. Иех ты, сукин сын, камаринский мужик!
И без всякого перехода гармонист отчаянно рванул мехами и дал такую плясовую, что у всех сами ноги заходили. По вагону пошел гул и треск, топот ног, свист и выкрики. Даже солдат вскочил со своего сундучка и лихо застучал деревянной култышкой о пол.
Только задиристый мужичонка никак не мог развеселиться, обуреваемый все той же мыслью о земле, о бедности, о неправде.
— Где она, правда божия?! — восклицал он, когда гармонь замолкла и шум затих. — Куда нам идти? Кому жалиться, нечистая сила?
— Угомонись, кум, — все так же лениво урезонивал кряжистый мужик маленького. — Нет правды на свете, кум, одна кривда гуляет.
Маленький опять вскочил на ноги и, размахивая коротенькими руками, зашумел:
— Быть того не может! Коли мы рассердимся, мужики тоись, всю землю на дыбы поставим, а правду-матку вытянем!
— А ты скорей серчай, — посоветовал рыжий молодой человек с верхней полки, — а то поздно будет…
Спор и перебранка продолжались. На остановках пассажиры сменяли друг друга, одни уходили, другие приходили и занимали их места.
За окнами спустилась ночь. В фонаре над дверью проводник зажег толстую свечу. В вагоне стало еще более сумрачно, глухо.
А молодой человек с неослабевающим интересом продолжал наблюдать сверху за сумятицей и спорами пассажиров. Ему, видимо, очень нравилось, что народ так открыто выражал свое недовольство, что люди перестали бояться друг друга и вражеского уха, что слово «свобода» стало легальным словом. А давно ли, кажется, на Руси царило зловещее молчание, давно ли слышался только звон цепей да свист пуль и нагаек?..
Вагоны дергались на стыках рельсов, тормоза шумно громыхали, тараторили колеса.
Пассажиры постепенно затихали, укладывались, кто как мог и где мог. Все реже вспыхивали споры. Угомонился наконец и задиристый мужичонка: привалившись боком к широкой груди кума, он тоненько посвистывал носом и пошевеливал пальцами в заплатанных варежках. Пьяненький гармонист уронил голову на гармонь и так могуче храпел, что все вокруг содрогалось. Картуз задремавшего рабочего свалился на пол. Свеча в фонаре давно сгорела, обтаяла и погасла…
Только рыжий молодой человек на верхней полке всю ночь не смыкал глаз. Уже начинало светать, а он все ворочался с боку на бок, нетерпеливо поглядывал в заснеженное окно, тихонько чертыхался. Что ж так беспокоило его?
Для тех, кто читал повесть «На рассвете», — это старый знакомый. Это тот самый рыжий Пашка, которого он видел в селе Селитренном, потом в Астрахани, в Баку, в Тифлисе, по дорогам Средней Азии и, наконец, в Карской крепости, в числе тридцати двух бакинских большевиков. За эти годы, если посмотреть на него со стороны, он заметно возмужал, обветрился, лицо чуть-чуть похудело, глаза потеряли выражение полудетской наивности, стали суровее, острее. Видимо, опыт подполья не пропал даром. К тому же на верхней губе молодого человека появился золотой пушок, доставлявший ему не малое удовольствие: все-таки мужчина как-никак! Только рыжая шевелюра да обильный урожай веснушек на лице остались прежними. И по-прежнему, к великой моей досаде, я выглядел зеленым юнцом, хотя через какой-нибудь месяц или полтора мне исполнятся все девятнадцать лет!
Но в данный момент о таких мелких вещах я меньше всего думал. Я спешил в Москву, которую видел только в мечтах да в бабушкиных сказках. Это было в ноябре месяце тысяча девятьсот пятого года. В моем кармане лежал фальшивый паспорт на имя Павла Рожкова, а в памяти крепко засел адрес явки Московского комитета РСДРП (большевиков): Никитские ворота, книжный магазин «Грамотей»…
В Москву!
Кавказ остался позади. Далеко. Остались там и мои славные друзья бакинцы, остались как светлое воспоминание, как бурно-пестрый, неповторимый отрезок жизни. Неукротимый большевик Аллилуев, громогласный Георгий Большой, тихая Лидия Николаевна, неразлучные братья Кирочкины и милая Раечка с Алешей Маленьким — все тридцать два товарища разлетелись в разные стороны. И теперь уже никто не может сказать, когда и где мы встретимся… да и встретимся ли?.. Такова жизнь подпольщика: ни в одном месте он не пускает глубоких корней, уехал — и все нити порваны, друзья потеряны, любовь не успела созреть…
Вот так и я: уехал — и нет меня, и нет уже тех, кто остался позади. В эти грозные дни Русь-матушка так раскачалась, так бушевала из конца в конец, что судьбы отдельных людей теряли свою устойчивость и как бы тонули и растворялись в общей судьбе — в судьбе народа.
Мне казалось, что я подхвачен горячим вихрем и теперь несусь в неведомое, в грозу и бурю, — впереди Москва!
Но что я знал о ней в те далекие годы?
Москва — сердце России.
Москва — первопрестольная столица, твердыня веры православной.