Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Крик с вершины - Дибаш Каинчин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Они занесли дрова в избушку, сложили возле камелька. Тукпаш присел на толстый чурбак, приспособленный вместо стула. Какая это радость — посидеть в тепле!

В избе жарко. Она маленькая — изба, а на улице не так уже холодно, но приходится топить, готовить пищу. На плите закипает чай. В люльке под низкой матицей пускает пузыри сынишка Калапа. Сухонькая мать чабана, тихо напевая, качает люльку, отчего гремят подвешенные к ней раскрашенные бараньи бабки, нанизанные на нитки. Девочка постарше при появлении Тукпаша спряталась за юбку матери.

В избе тесно. В переднем углу — стол из струганых досок. На нем чашки да миски, а под ним — кастрюли, казаны. Рядом — куп с чегенем[1]. У окошка кровать, а впритык к ней — тесовые нары. У дверей развешаны шубы, фуфайки, уздечки, вожжи. Вот, пожалуй, и все. Остальное имущество — мебель, утварь у Калапа в Корболу, в крестовом доме отца. Здесь только самое необходимое, Калап женился четыре года назад, и на свадьбу родные и друзья надарили всякого добра, обеспечили их с Сакылтой, считай, на всю жизнь — и мебелью, и утварью, и посудой, и одеждой, не говоря уже о скоте. Не то что прежде, когда молодым совсем ничего не давали. За четыре года Калап и сам немало приобрел. Но все подаренное и нажитое не влезет в избушку на стоянке. Да и кочевать со всем этим скарбом не будешь. Не станешь же возить за собой стенку. И телевизор на стоянке ни к чему — все равно электричества нет. Кое-чем Калап еще обзавестись не успел, но особенно не торопится, потому что деньги нужны ему на другое: прежде всего надо достроить дом.

— Ну, что ж, чаевать будем, — снимает Калап телогрейку и бросает на нары.

На столе большая чашка, полная сметаны-каймака, тарелки с маслом и курутом — копченым сырчиком, лепешки, конфеты. Калап наливает в две пиалы чай. Сразу видно, что привычен он хозяйничать за столом, так ловки его руки и проворны движения. Некогда чабану рассиживать за столом. Заявится он, улучив минуту, на стоянку от отары, а жена занята — то в кошаре, то еще где-нибудь. Вот и приходится на скорую руку сготовить что-нибудь да похватать, что есть на столе.

Тукпаш проголодался, как медведь-шатун, а жажда донимала его чуть не с полдня. Не привык он еще к чабанскому распорядку. Поданную ему Калапом пиалу опустошил в три глотка, хотя чай был горячий. Ух, до чего хорош чай! А хлеб как пахнёт! Ничего вкуснее в жизни не ел. Макает лепешки в каймак и сдерживает себя, чтобы не показать хозяевам жадность. Все равно рука сама тянется к лепешкам и куруту, маслу и сметане. Не наестся, нет...

— Мясо-согум[2] у меня кончилось, — с извинением произносит Калап. — К этой поре обычно свинью колол да парочку валухов. Свинью выкормить — какая забота? Но с нынешними перекочевками не до свиньи было. Валуха одного, правда, всю зиму держал. А где-то в середине марта приехал ко мне председатель. «Отдай, — говорит, — своего валуха. Лучшего во всем колхозе не найти. К нам, — говорит, — делегация от соседей, с которыми мы соревнуемся, приехала. Не хочется перед ними в грязь лицом ударить». — «Как же, — говорю, — они гости». Отдал валуха, не пожалел на хорошее дело. А после узнал уже. «Где вы в такое время нашли жирного барана?» — гости спрашивают. «Мы его и не искали, — наш-то председатель говорит. — Ловите любого, какой пасется, — не хуже будет». Тут все рассмеялись — и делегация, и наши. Ну, а у меня пока мяса нет...

— Хотя бы скорей трава взошла, — мать Калапа, усыпив внучонка, подсела к камельку, стала разливать чай. — Наедятся овечки зелени, убегать не станут. Тогда и чабану спокойнее. Э-ээ, сколько лет только и делала, что возле овечек была. Да что там лет — всю жизнь... Только овцы да овцы. Теперь на пенсии. Можно бы и не думать про них. А их как бросишь? — кивнула она на Калапа и Сакылту. — Отец наш болеет, другой день и подняться не может. А время какое? Окот. Кроме меня помочь некому. Братовья да сестры их — кто в районе, кто в городе. А которые из родни в деревне, — у того тоже скот, у того трактор, всем некогда... Э-ээ, в тот год... Никогда не забуду тот год. Калапа еще не было. Старшей сестре его, Торколой, год, а старшему брату, Торкошу, — три годика. Хорошая весна была. Мы здесь же тогда жили, на подошве горы Чанкыр. С начала колхоза, с тридцатого года здесь. Только стоянка наша была во-он за тем бугорком... И вот в ту весну котилось у нас семьсот овечек. Нынешних тепляков мы тогда не знали. Не только видеть, слыхом не слыхали. Даже кошары не было — только навес. И что вы думаете? Глупые мы были. Начали ягнят принимать. Сакманщиком к нам никого не прислали. А законы строгие были, не то что сейчас. Ну, вот. Начали овцы ягниться. Дни теплые, ночи тоже. А ягнят — что ни день — по тридцать-сорок штук сыплется. Но ни один ягненок не болеет, ни одна матка своего детеныша не бросает. Мы к кураганам даже не прикасались. Как появится на свет, тут же сам тянется к матери. В которые ночи даже под навес не загоняли — так и ночевали овечки под лиственницами. После и вовсе перестали отбивать окотившихся овец от отары... Такая весна была, такая весна... И что думаете? Даже не заметила, что окот провела. Вся долина от ягнят белая была.

— Теперь такие весны не бывают, — отодвинулся Калап от стола.

— Откуда им быть, — поддакнула старушка. — Лес наш, тайгу нашу — шубу земли уничтожаете, ветрам волю даете. Железом все небо проткнули. Прохудилось небо, тепло не держит, и дождь льет себе, сколько захочет.

— Скажете! — улыбнулся Калап. — Климат переменился, это верно... Узнать бы прогноз погоды, да у этого черта пища кончилась, — он ткнул пальцем в сторону транзистора «Геолог», что стоял на подоконнике. — Старик Мыйыксу его доконал. Как-то мою отару медведь потревожил. Пришлось всю ночь овец собирать, вернулся под утро, — Мыйыксу сидит. «Почему-то, — говорит, — парень, устал у тебя этот...» — И на приемник показывает. «А что с ним?» — спрашиваю. «Да вот, всю ночь тебя ждал, — отвечает старик, — делать нечего. Решил узнать, до какой поры разговаривают эти радийные люди. Оказывается, всю ночь говорят. Ну, языком и я бы до утра работать мог». Рассердился я: «Вы что, — говорю, — не знаете, что питание может кончиться?». Старик не понимает: «Какое питание?» — «Да батарейки!». Молчит Мыйыксу... С тех пор и молчит. Не Мыйыксу — радио. Батарейки и тогда уже слабые были. Я только сводку погоды слушал.

— Старик мог и не знать, — улыбнулся Тукпаш. — В его годы транзисторов не было.

— Что-то у нас, люди, разговор разгорается, — мать Калапа принялась мыть посуду. — Надо бы притушить его вовремя. Я если заведусь, до утра не замолчу. Ни к чему это... Дня три, что ли, назад девчонка одна приезжала из Корболу. С книжками. Я ее поругала: «Ты что привезла? Разве не знаешь? Если Калап или Сакылта книжку в руки возьмут, — как слепые и глухонемые будут. В другое время приезжай, дочь моя». Досталось мне, конечно, от Калапа и Сакылты. Но все же права я, права. Не зря говорят: делу время, потехе час. А сейчас не то что часа — минуты жалко. И ты, Тукпаш, кино свое тоже не привози. Просидят люди ночь, не выспятся, как будут работать? Устанут, присядут где, ягненка и недоглядят... После, после... Все после!..

— Книги, кино... — прохрипел Калап, с натугой стягивая кирзачи. — Мы про праздник забыли! Первое же мая прошло. Да что говорить... Когда это мы в мае праздновали? Не до праздников. Спать надо...

Тукпаш вышел из избушки, вытер рукавом потное лицо, глубоко вздохнул. Темень загустела, вокруг все замерло: ни звука, ни движения. И овечек не слыхать. Резко похолодало, но не исчез тонкий запах зелени — запах весны.

— Надо писать, надо... — шептал Тукпаш, глядя на темный лес за серой поляной. — О ком еще и писать, как не о чабанах? Но как? А что, если взять да и написать об этом окоте, о Калапе? Трудно через одного человека показать всю жизнь чабанскую. А если взять еще старика Мыйыксу? Он и работал, и воевал. Можно и про него. Да про любого можно: все работящие, у всех интересная жизнь... Хорошо надо написать. Чтобы вся страна узнала. Страна! Весь мир чтобы узнал, что живут в горах Алтая такие прекрасные люди, замечательные люди...

Тукпаш шептал, глядя на небо, усеянное пылью звезд:

— Пишут о чабанах. А как пишут? Обязательно про то, как чабан попал в какую-то беду и вышел победителем, одолел ее. К примеру, чабана или чабанку застиг буран. В это время, конечно, должны появиться волки, которых давно истребили. Чабан или чабанка ни за что не бросят отару — они даже не подумают об этом! Два-три дня будут они брести с овцами, сбивать их в кучу, отбиваться от волков. В конце концов их, обессилевших, закоченевших, чуть не при смерти, найдут комсомольцы на лыжах... Другой вариант: тот же буран, те же волки, но отара с перепугу бросилась как раз в ту сторону, где крутой яр или обрыв. Чабан, конечно, скачет во весь опор, чуть не загоняет коня (может и загнать!), но останавливает отару на самом краю обрыва. А бывают такие случаи? Бывают, конечно. И не обязательно с чабаном. И со скотником, и с табунщиком... Но лучше написать о самом обыкновенном, о работе, самых обычных мыслях, обычной жизни. Безо всяких выдуманных романтических, героических подвигов чабана-батыра, чабана-стоика. Пусть кто-нибудь попробует поработать, как он, столько вытерпеть, вынести, выстоять!..

Продолжая размышлять вслух, Тукпаш говорил все громче и громче:

— Нельзя, нельзя так писать! Выбрал чабан место поживописнее, повыше, уселся на камушек, начал играть на дудочке и петь. И поет он, что все прехорошо, распрекрасно и презамечательно. А овцы преспокойно пасутся рядышком или, скажем, окружают чабана и слушают его песню... Посиди-ка, попой!.. Я сегодня посидел...

Он вспомнил, как прошлой зимой в урочище Сары-Чёт помогал своему родственнику. У того на руках восемьсот сорок две головы молодняка! Вот досталось тогда! Один с отарой уходит, другой с тощаком остается. Работы по горло; сено привези и раздай, воду доставь, дрова заготовь... Был у них ведерный закопченный чугун. Вскочат они чуть свет с нар, заложат в чугун мяса, нальют воды, посолят, поставят на горячую плиту и уйдут. Варится ли там, бежит ли из чугуна, выкипело ли все или сырым осталось, — глянуть некогда. Поздно вечером снимут чугун с плиты, если сварилось или не подгорело, и все, что там есть, навернут. Набегаются на морозе — аппетит такой, что в деревне и за три дня столько бы не съели.

— Писать надо, писать... Хоть лопни!

В избушке уже убавили свет в лампе. Калап улегся на полу, спит. В одной майке. Под головой полено. Красивый все же парень Калап! Ему бы борцом или боксером быть — мускулы какие! Когда одетый и незаметно... Сакылта на кровати. Одетая. В любое время, если что случится, вскочит. Карапуз в люльке таращит глазенки, гундит. Скоро наверняка заплачет, заорет, батыр.

Тукпаш, тебе вон тут постелили, — негромко произносят с нар мать Калапа и показывает на кошму, подушку и шубу на полу.

Тукпаш глянул на будильник: десять минут одиннадцатого. Снял сапоги. Портянки развесил рядом с калаповыми. Лег. В жизни не было удобней постели! Неровности пола прилегли к усталой спине, как по мерке. Он закрыл глаза, и тут же в темноте перед ним появились овцы. Одна... другая... еще одна... Вот их стало много, они забегали, закружили, заводоворотили... Послышалось их блеяние. Закружилась голова Тукпаша, и не стало его... И тут же послышался голос Калапа:

— Вставайте! Уже двенадцать. Как это я проснулся вовремя? Разбудить обещали, а сами... И будильник не завели.

Кое-как Тукпаш разомкнул веки. С непривычки ломило все тело, будто накануне било его о камни в горном потоке. Только бы не закрыть глаза — снова свалит сон. А как будешь лежать, если напарник уже поднялся?

— Эх, жизнь... — проворчал Калап, надевая телогрейку поверх майки. — Как пить дать, еще не меньше пяти объягнились.

Вышли на улицу. От звезд в глазах зарябило. Земля подмерзла. Зашагали к загону, гремя подошвами сапог о гулкую землю и похрустывая разламывающимися льдинками;

— Надо голос издалека подать, — сказал Калап и закашлялся. — Тихо подойдем — овцы испугаются.

— Все же суровый край наш Алтай, — передернул плечами Тукпаш. — И для людей, и для скота.

Отодвинули щит у ворот, вошли в загон. Ближние овцы тяжело поднялись. Тукпаш не отрывал взгляда от светлого пятна, отбрасываемого фонариком.

— Ага! Есть один. — Калап поднял на руки ягненка, а Тукпаш стал ловить матку. — Дрожит, как лист на ветру. Давно, видать, родился. Даже поел... Ишь, пузцо какое тугое. Молодец! Таким и надо быть шустрым. — Он вытащил из кармана телогрейки разноцветные лоскутки. — Этого коричневым отметим. — Разорвал лоскут надвое, одну половинку привязал на шею ягненка, другую подал Тукпашу.

Тукпаш прикрепил лоскуток к хохолку на лбу овечки.

— Эта, однако, в прошлом году двойню приносила, — осветил Калап матку. — Нет, не она. Это наша Молочница. Мы к ней раньше всегда подпускали ягнят, которые не наедались. А теперь у нее один сосок — другой стригали повредили.

Вдвоем они осторожно перевалили овечку через изгородь в загон перед тепляком.

— Где мекает? — прислушался Калап. — В том конце. Пошли. Белым метить будем. Держите лоскут. — Он стал пробираться туда, где подавала голос овца. — Привязывать тряпочку обязательно надо, а то завтра не разберешь, какой чей ягненок. Есть чабаны, которые не метят. Утром посмотрят и сразу скажут: «Вот его мать». И никогда не ошибутся. Я троих таких знаю. Стариков Сырбая и Болчоя, да еще моего отца. Мне до них далеко...

Нашли еще трех объягнившихся. Калап отыскивал их на удивленье легко. В те стороны загона, где было тихо, он даже не светил.

Поместили всех овечек в тепляк вместе с ягнятами, распределили по клеткам. Вышли, постояли, послушали отару: может, где еще замекает или застонет овца.

— Вот такая жизнь, — вздохнул Калап. — Целый месяц так будет. Смотрите: трактора!

Тукпаш увидел вдали много огней.

— Когда я к вам ехал, они в Дьан-Дьалане пахали.

Рано они пришли сюда. Значит, хорошо у них идет работа. Им что! Тракторы новые, сильные... А у нас? Э-ээ, — наклонился он над овцой. — Эта к утру родит. Давайте-ка заведем ее в тепляк,

* * *

...Валит и валит снег. Пополам с дождем. Набухшие влагой темные снежинки тяжело, отвесно падают на землю. Прямо на глазах растет, пухнет снежный покров. Сквозь плотную сетку мокрого снега ничего не видать. Не слышно и блеяния овец, ушедших вперед. Все пропиталось сыростью, даже воздух водянистый. Холодно, знобко, скользко, неуютно... хуже нет такой погоды. Сколько она хлопот доставит! Скот отощает, слабые овцы не выдержат. А уж про ягнят и говорить нечего.

Влажное холодное облако расползлось по всему небу, проглотило горы и долины, свистя и клубясь, давится, шалое, рассветом. И никакой надежды, что прояснится. Может быть, весеннее солнце поднимется повыше и пробьет эту промозглую сырую пелену, тогда и снегу растаять недолго.

Кляня все на свете и втайне веря, что погода наладится, Калап и Тукпаш молча ехали верхами позади отары.

Овцы недавно вышли из загона, грязные от навозной жижи, промокшие от дождя. Шерсть прилипла к спинам, и кажутся овечки маленькими, щуплыми. У суягных, отвислые, распирающие бока животы. Посмотришь на них — жалость берет: голова да живот...

— Вот проклятое ненастье! — бьет в сердцах Калап концом чумбура коня. — И никому не пожалуешься. Что за Алтай! Что за кудай — алтайский бог, если он существует. Разве не видит, не слышит, не жалеет нас? Точно: бога нет! Наше счастье, Тукпаш, что овцы еще в силе. Тощие и воду с шерсти не стряхнут. Холод их проймет, тогда болезни пойдут, падеж начнется. А сегодня нам все равно достанется. В непогоду у овец голод сильнее. Поиграем мы с отарой в кошки-мышки!..

Тукпаш сгорбился в седле, молчит. Поверх телогрейки он надел запасной плащ Калапа и боится шевельнуться, чтобы плащ не промок. Все равно где-то есть дырочка — время от времени по спине бежит холодная струйка воды. Калапа тоже порой пробирает дрожь, будто он бредет по воде в насквозь отсыревших валенках.

Неделя прошла, как Тукпаш сакманит. Втянулся, привык. Кажется, во всем теле и с мизинец кусочка лишнего не осталось. Наверное, так чувствует себя спортсмен или скакун, подготовленный к соревнованиям. Как и в первый день, устает Тукпаш, дает о себе знать недосып, но все же он бодр, ощущает в себе большую силу. Надо сейчас взобраться на вершину этой горы, чтобы согнать овец, — никакого труда не составит. И раз, и два сбегает туда и обратно. И ноги дрожать не будут, и дыхание не собьется. Разве что лоб испариной покроется. Лицо его, белое, как творог, покраснело, продубело на солнце и весеннем ветре. Выросла бороденка — рыжая, реденькая, а некоторые волосинки медно-красные, золотисто-желтые. Калап посмеивается: «О-оо, — говорит, — вам ни мушки, ни червяка не надо, чтобы хариусов ловить. Привязал волос из бороды к крючку — вот и приманка».

Неделю Тукпаш дома не был. Беспокоится: как там жена, дети, но раз о них ничего не слыхать, значит, дома все в порядке. Вот бы еще погода наладилась... Ягнята пока что — тьфу, тьфу, тьфу! — держатся. Можно сказать, хорошо себя ведут. Пало всего пять или шесть. Это и за падеж можно не считать.

Подъехали к опушке леса. Под толстой лиственницей на пожелтевшем мокром снегу лежал только что родившийся ягненок.

— Горе ты мое! Еще одна безмозглая... — Калап спрыгнул с седла. — Ведь только что из загона вышла! Что ее гнало сюда? Что ей стоило остаться? Как я-то не разглядел? Оставили бы в кошаре — и никакой мороки. — Его трясло от холода и возмущения. — Надо скорей нести курагана в тепляк. Тут ему недолго скрючиться. Стой-ка, стой-ка, кто же его мать? Во-он кто! Двухлетка. Первый раз ягнится. Я же спас; ее... Она родилась как раз в Новый год. Вечером, поздно уже, гнал овечек домой, гляжу — лежит на снегу ягненок. Одеревенел весь, не дышит. И сердчишко не бьется... Хоть вроде и не живой был ягненок, да не бросать же. Положил за пазуху. Еду, еду, вдруг дернулся он, зашевелился. Привез, завернул в мешок, положил на теплые кирпичи возле плиты. Утром глядим: мешок мокрый, ягненок дышит. Уши и копытца после, правда, отпали... И вот — пожалуйста! — теперь приплод от корноухой получили! Что же нам делать? И отару нельзя пускать далеко, и ягнят в кошару таскать...

— Чего выбирать, — спешился и Тукпаш. — Вам привычней отару удерживать. Я буду носить.

Он достал из-под телогрейки сухой мешок, завернул в него ягненка. Привязал к высокому пеньку Кера-Ата.

— Зачем Гнедого оставляете?

— В поводу вести труднее. Пешочком надежнее.

— А сюда подниматься? Смотрите, снег какой.

— Ничего, я уже привык.

Взяв на руки ягненка, завернутого в мешок, Тукпаш зашагал вниз. Овечка побрела за ним. Следы, которые оставляли человек и овца, тут же чернели, набухали водой. Ягненок вскоре задрожал от холода. Чтобы, заслонить его от ветра, Тукпаш повернулся спиной, но не успел сделать и нескольких шагов, как запнулся, упал навзничь и больно ударился затылком. Поднялся, плюнул, выругал овцу с ягненком — из-за них шмякнулся. Плащ, от налипшего снега тут же промок, отяжелел и затвердел, но и такой все же защищал от пронизывающего ветра.

Пряча лицо от липкого снега и косых струй дождя, он шагал и шагал, охваченный смутной тревогой. Если не прояснится да навалит много снега, солнцу не под силу будет его растопить.

«Только бы обошлось... Не приведи, чтобы повторилось, как у Мыйыксу...»

В такую же непогоду шел он тогда, накинув на голову мешок. В руках — четыре ягненка. И ветер был, как теперь, сырой, холодный, а до стоянки далеко. Тукпаш устал, был голоден и подавлен свалившейся на них бедой.

Осенью Мыйыксу занедужил, попал в районную больницу, а помощник его, неопытный парень, недоглядел, упустил баранов-производителей и не придал этому значения. Овцы Мыйыксу начали ягниться в апреле, почти на месяц раньше. Хуже не придумаешь! И не март, когда проходит ранний окот, когда есть корма и полно сакманщиков, и не теплая весна, когда уже зелень поднялась. Сначала-то все шло хорошо: стояли ясные дни, было тепло, и трава пошла в рост. Жаворонки не умолкали. Казалось, все сойдет благополучно. А дней через десять, ночью, повалил снег, к утру ударил мороз. Вода в цистерне на палец льдом взялась. Вот когда беда пришла... В маленьком недостроенном тепляке ягнята выдюжили, а тех, что были под навесом, будто косой скосило... Никто той ночью не спал. С ног сбились, перенося в темноте ягнят в избу. Много ли в чабанскую избушку войдет — и половина не поместилась. В шубы, в одеяла, в телогрейки кутали ягнят — не помогло. К утру до тридцати замерзло.

Днем на крышах стаял снег, кошара и тепляк, крытые соломой, бурьяном, протекли насквозь. Под стены просочился ручей из лощины. И так — целую неделю. За ночь снег навалит, днем растает, к вечеру — мороз. Как водится, одно к одному: сакманщиков не хватает, сена и комбикормов почти нет, пастбища за зиму повыбиты. Проклюнувшуюся зелень хватило морозом, она побурела, замерзла. Овцы, голодные, объягнятся и, не посмотрев на детенышей, убегают. Молока у них нет, им бы самим выжить. А как некормленых ягнят сохранить? Напали на молодняк всякие болезни — простуда, понос, вертячка. Глядишь, выкарабкался кураган, справный стал. Он и родился, когда еще тепло было, наедался. Вдруг откинет головенку назад, упадет и весь задергается. Раз такая болезнь напала — считай, все, конец. Уже не вылечить, не выходить. Каждый день падала по двадцать-тридцать ягнят. Даже обдирать некогда было. Мыйыксу оттаскивал их за кошару, закапывал в навоз. На самого старика смотреть было страшно: лицо опухло, землистого цвета стало, глаза красные, сгорбился, еле ноги волочит. За считанные дни сдал. Бродит по стоянке, весь в навозной жиже, на кирзовых сапогах чуть не по пуду налипло, бормочет: «Эх, отара, отара... народная, колхозная... Никогда такого не бывало, никогда...» Будто ума лишился. Боялись одного его в кошару пускать — как бы руки на себя не наложил.

Овцы не переставали ягниться. Что ни день — еще штук тридцать пять — сорок. А в один буранный, ветреный день окотилось пятьдесят две овечки! Тукпаш в таком же чабанском плаще, выбившись из сил, тащился за отарой и подбирал на снегу ягнят. Не было возможности хотя бы заметить, от каких они овечек. Матки на детенышей и не оглядывались. В такую слякоть, в снег сколько донесешь до кошары? Ну, десять, пятнадцать. На большее не хватало, ноги не держали.

Как надеялся тогда Тукпаш, что придут люди, помогут. А откуда бы взялись они, помощники?.. Сидел человек в городе или селе, в тепле и сытости, в ус не дул. Что бы ему на два-три дня прийти, чабана выручить. Сколько бы ягнят он спас! Себя и многих пищей, одеждой обеспечил.

Вот донесет Тукпаш ягненка до стоянки, а там сухого места нет, положить некуда. Вечером вернутся овцы, к малышам не идут. Глядишь, уже скрутило ягненка. Лучше бы и не приносил! А как живого бросишь?

Сакманщицы, тоже голодные, промерзшие, работали до упаду. Приготовить что-нибудь поесть негде и некогда. И самое обидное — весь труд насмарку. Ягнята мерли, как мухи. Мысли у людей мрачные, нервы взвинченные. Отсюда грубость, обиды, ругань. Дошло до того, что во всем стали обвинять Мыйыксу: «Старый человек, а обычаи позабыл. Что бы перед началом окота тосов-духов угостить-задобрить. Алтай-батюшку попросить...» Сакманщицы — старухи. С ненастьем обострились у них болезни, ревматизм проснулся. Поносили они весь свет, бога и начальство. Их понять можно. Не то что голод утолить — приткнуться негде: избушка полна ягнят. Стоит зайти человеку, они с ревом кидаются, липнут к ногам, хватают за подол. И ночью места не найдешь, чтобы хоть на часок вытянуть натруженные ноги.

Прикатил на «Волге» председатель. Зубами скрипит. Набросился на Мыйыксу:

— Ты коммунист, а у тебя ягнята дохнут! На бюро райкома тебя вытащу!

Мыйыксу в ответ:

— Тащи, тащи! Сколько лет обещал тепляк построить? Где сено? Где комбикорм? Вместе пойдем на бюро. Вместе будем отвечать!

Ушли оба за кошару. Одна из сакманщиц уверяла, будто слышала, как они там сцепились — кости трещали. Все, конечно, могло быть: оба в заботах, в беде, разъяренные... Пришли обратно, однако, спокойные, и разговор был нормальный.

Когда в конце посчитали, на сто маток пришлось по сорок пять ягнят. Никогда у Мыйыксу такого не бывало. Вконец расстроился старик. В деревню не спускался, людей стал избегать. На собрание придет, где-нибудь за спины спрячется. До того-то он всегда в первом ряду садился, с трибуны громче, всех критиковал.

Год спустя Мыйыксу получил хороший приплод, выполнил план по шерсти. Но люди говорили, что надорвался Мыйыксу. Чего удивительного? Мог и надорваться. Такая работа, а он все-таки в годах. Думали, все, конец старику. Он на лошадь сесть не мог без посторонней помощи. А это — последнее дело, позор для мужчины!.. Все-таки помалу оправился Мыйыксу, ожил, повеселел. Опять зачастили к нему на стоянку бригадиры, зоотехники, ветеринары. Как и прежде, два казана на плите, всегда чай горячий, всегда любому гостю рады.

«Откуда у старого силы взялись?» — размышлял Тукпаш. — Что его заставляет снова и снова испытывать судьбу? Кто знает, как у него нынче окот пройдет? Всякий раз это, как говорится, темный лес, каждый раз по-другому бывает. Сколько бы лет чабан ни проработал, его дрожь пробирает, едва об окоте вспомнит. А Мыйыксу, похоже, и не собирается сдаваться. Вон как лихо на коне скачет!..»

Ягненок, которого нес Тукпаш, тяжелел с каждым шагом. Как ни защищал он его от ветра, продрог малыш и устал, конечно. По счастью, сквозь пелену снега засерела стоянка.

Стоянка... Какая она у чабана? Притулится, присосется к подошве горы, как клещ-шапшык, или затаится в ложбине, укроется подолом тайги. А надо еще, чтобы место было солнечное, и от воды недалеко, и к дровам близко. Любая стоянка радует путника уже тем, что она есть, зовет, притягивает к себе, но в то же время и пугает — как-то встретят собаки?..

И у Калапа стоянка, как многие, — длинная, несуразная, сгорбившаяся на неровностях местности кошара, крытая соломой, рядом маленький тепляк, зарывшийся в навоз и укрывшийся за ополовиненным стогом. За ними — избушечка с казанок, вросшая в землю. В этой избушечке еще мать и отец Калапа жили. В ней сам Калап родился. Теперь в ней хранят зимой комбикорм и отходы зерна, а в эти дни разместили десятка два овечек с ягнятами. Вокруг всевозможные загоны-пригоны, изгороди, стожки, бурты навоза — целая гряда холмов. Поодаль — избенка чабана в одно окно, с шиферной крышей и сенями, покрытыми толем.

У самых дверей — почерневшее основание шестигранного аила. Каждый год собирается Калап покрыть аил, да руки не доходят. Может, и сделал бы, да запретили обдирать с лиственниц кору... А без аила плохо. Осенью и весной прямо беда — приходится в избушке пищу готовить, очень жарко, и мухи донимают. Что еще на стоянке? Коновязь трехступенчатая, побелевшая от дождей и времени, обглоданная лошадьми, с выбитой вокруг копытами воронкой. Вся стоянка завалена снегом. Только круглый загон, где ночевали овцы, в желтоватой грязи.

Мало осталось таких старых стоянок, хотя не так уж и мало. Колхоз, по возможности, обновляет по две-три стоянки в год. Посмотрели бы вы на новый чабанский зимник! Кошара из толстых лиственничных бревен, с потолком, под шифером. В ней всю отару укрыть можно. Тепляк больше, чем клуб в иной деревне. Везде побелено, водяное отопление проведено.

В этом году колхоз обновляет стоянку Мыйыксу. Там сейчас работает бригада гуцулов. До стоянки Калапа, по всей видимости, доберутся через год.

Неожиданно рявкнул и, перескочив через изгородь, набросился на Тукпаша Казар — чернопегий кобель Калапа.

— Уй! — испуганно вскрикнул Тукпаш.

Пес тут же признал его и, стыдливо опустив голову, ушел за кошару. Первые дни он прохода Тукпашу не давал, и, чтобы войти в доверие к нему, приходилось держать в кармане кусочек хлеба. Теперь Казар привык.

Из-за старой избушки показалась Сакылта. Она несла на спине навильник сена. За нею шла мать Калапа — тоже с вязанкой сена. Позади плелась обиженная дочка Калапа, поссорившаяся, видно, с бабушкой. Девочка хватала старушку за подол, а та ругалась: «Отстань! Не до тебя!»

В такое ненастье объягнившихся овец на пастьбу не погонишь. Значит, надо их кормить. Вот и пластайся. Маток больше трехсот. С ягнятами — почти семьсот голов. Накорми-ка такую ораву. Были бы они на улице, в загоне. А то распихали их, куда только могли: в тепляк, в кошару, в избушку. Поделили на группы. Каждую группу в отдельную клетку. И каждой дай сена, распредели поровну, никого не пропусти. Дать корм тоже не просто. Сено только на руках принести можно да, согнувшись под низеньким потолком, протиснуться через сто калиток. Раз прошел, — тут же за собой калитку затвори, чтобы не смешались группы, не вышло неразберихи, не нарушился порядок кормления и ухода. Одна оплошка, и столько работы прибавится — десять рук имей, не переделаешь.

— Э — матушка, — остановил Тукпаш мать Калапа. — Вы мимо двери прошли. Сюда, сюда идите!

— Фу, черт! — воротилась старая, приспустила вьюк с сеном, присмотрелась. — Ничего не видать... Ягненка принес?

— Ага, — кивнул Тукпаш, помог снять вьюк, внес его в тепляк. Овечка заскочила следом за ним. Тукпаш тут же бросил сено на пол и, рванувшись вперед, схватил овцу за задние ноги.

— Ко мне давайте ее, — крикнула Сакылта, стараясь перекрыть рев овец, увидевших сено. — Вот в эту клетку... Сегодняшних сюда будем ставить. А которым три дня, придется в кошару переводить. Голова кругом идет — не перепутать бы. Отметьте свою овечку, — она протянула Тукпашу банку с коричневой краской. — Триста четвертая будет.

Тукпаш зажал голову овцы между колен и поставил на переносице тавро. Тем же номером пометил ягненка.

— Разве триста четыре только?

— Нет, больше. На тех овечках, которых знаем, не ставили. С ними примерно триста пятьдесят будет.

— Ну вот, наконец-то! — облегченно вздохнула мать Калапа, закончив разносить сено по клеткам. — Хватит, с них. Ох, спина... Сдаю, видать, сдаю... Раньше такую работу и за работу не считала... — Она оперлась о косяк, отдышалась. — Когда же это было, дай бог память? A-а, в ту осень… Захожу я, значит, в юрту Кашемара. Может, думаю, табак есть у его матери. Вокруг очага много людей. Стала с ними здороваться. Не как теперешние — с каждым по отдельности. «Здравствуйте!» — «Здравствуйте!» Очередь дошла до мужика в черном пальто — он рядом спиной ко мне сидел. «Здравствуйте!» — говорю. Молчит. Может, тугой на ухо? Я громче: «Здравствуйте!». Тут как все грохнут: «Ха-ха-ха!» Оказывается, кобель это ихний возле огня греется. Я сослепу и не разглядела. Вот до чего дошла...

— Да вы еще... — рассмеялась Сакылта. — Нам бы в ваши годы так себя чувствовать да так работать! Что бы мы без вас делали? Недаром говорят: «Отара со старым вожаком лучше вызимует».

— Сколько вам лет, мать Калапа? — спросил Тукпаш.

— А сколько дашь? — оживилась старушка.



Поделиться книгой:

На главную
Назад