Еврей же запирает лавку и ни за что не коснется медной или бронзовой монеты – он оскверняет свои пальцы только серебром или золотом; он благочестиво отправляется в синагогу; он не стряпает и вообще не касается огня; и он свято воздерживается от всяких деловых начинаний.
Мавр, совершивший паломничество в Мекку, получает право на большие почести. Его называют «хаджи», и он становится важной персоной. Ежегодно сотни мавров съезжаются в Танжер, чтобы отплыть в Мекку. Часть пути они проделывают на английских пароходах, и те десять-двенадцать долларов, которые они платят за билет, составляют примерно все расходы по путешествию. Они захватывают с собой кое-какие припасы, а когда склады пустеют, производят «фуражировку», как называет это на своем жаргоне Джек. Со дня отъезда до возвращения они не моются ни на море, ни на суше. Поездка обычно длится месяцев пять – семь, и так как паломники все это время не меняют белья, то являются домой в мало подходящем для гостиной виде.
Многим из них приходится долгое время копить и экономить, чтобы наскрести десять долларов на билет, и по возвращении их ждет полное банкротство. Редко кому удается в течение всей оставшейся жизни поправить свое состояние после такого безумного мотовства. Дабы звание «хаджи» могли получать только богатейшие и знатнейшие из его подданных, султан повелел, что в паломничество могут отправляться лишь вельможи, обладающие сотней долларов в звонкой монете. Но смотрите, как ловко можно обойти этот закон! Меняла еврей за некоторое вознаграждение одалживает паломнику сто долларов, чтобы тот мог поклясться, что владеет необходимой суммой, и потом получает их обратно, перед тем как судно покинет порт!
Испания – единственное государство, которого страшатся марокканцы. Дело в том, что Испания посылает самые грозные военные корабли и самые громкие пушки, чтобы произвести впечатление на здешних мусульман, Америка же и другие державы ограничиваются присылкой жалкой лохани-канонерки, да и то изредка. Мавры, как и все прочие варвары, верят тому, что видят, а не тому, что слышат или читают. У нас в Средиземном море много военных кораблей, но они редко заходят в африканские порты. Мавры весьма невысокого мнения об Англии, Франции и Америке, и представителям этих стран удается добиться осуществления своих законных прав, не говоря уже о каком-нибудь одолжении, только после бесконечной волокиты, расцвеченной восточным красноречием. Но стоит только испанскому посланнику предъявить требование, как оно тут же удовлетворяется, независимо от того, справедливо оно или нет.
Пять-шесть лет тому назад Испания проучила мавров в стычке из-за спорной территории на африканском берегу против Гибралтара и захватила город Тетуан. Она милостиво согласилась на расширение своих владений, контрибуцию в двадцать миллионов долларов и мир. И затем вернула город. Но вернула его только после того, как испанские солдаты съели всех кошек. Они отказывались от переговоров, пока запасы кошек не истощились. Испанцы очень любят есть кошек. Мавры, наоборот, почитают их как священных животных. Таким образом, на этот раз испанцы наступили им на любимую мозоль. Они съели всех тетуанских кошек, и это кошкофобство зажгло в груди мавров такую лютую ненависть к испанцам, какой не вызвало даже их изгнание из Испании. Мавры и испанцы теперь враги навек. Одно время Францию здесь представлял посланник, против которого ожесточилась вся страна – по самому на первый взгляд ничтожному поводу. Он перебил около двух батальонов кошек (Танжер так и кишит ими) и сделал из их шкурок ковер для гостиной. Этот ковер состоял из концентрических кругов: сперва круг из старых серых котов (хвостами внутрь), потом круг из рыжих кошек, затем круг из черных кошек, круг из белых, затем круг из всевозможных кошек и, наконец, середина из отборных котят. Ковер был очень красив, но мавры и по сей день проклинают память этого посланника.
Когда мы явились сегодня с визитом к американскому генеральному консулу, я заметил, что на столах его гостиной собраны всевозможные комнатные игры. Я подумал, что это признак серой и скучной жизни. И оказался прав. Консул и его семья – единственные американцы в Танжере. В городе много консулов других стран, но визитами они обмениваются редко. Танжер – совершенная глушь, а какой смысл ходить друг к другу в гости, если не о чем говорить? Никакого. Поэтому большую часть своего времени семьи консулов проводят дома и развлекаются как могут. В первый день Танжер очень интересен, но потом он превращается в унылую тюрьму. Генеральный консул пробыл здесь пять лет – этого ему хватит на целых сто – и скоро должен вернуться на родину. Члены его семьи жадно набрасываются на письма и газеты, когда приходит почта, два-три дня читают их и перечитывают, еще два-три дня обсуждают их, пока эта тема полностью не истощится, а потом день за днем едят, пьют, спят, ездят кататься все по той же дороге, видят все те же надоевшие, тысячелетиями не менявшиеся картины, и молчат! Им буквально не о чем говорить. Прибытие американского военного корабля для них – настоящее счастье. «Уединение, где чары, которыми ты мудрецов пленяло?» Более тяжкое изгнание невозможно себе представить. Я серьезно рекомендовал бы правительству Соединенных Штатов назначать преступника, совершившего злодеяние столь гнусное, что в законе для него нет достойного наказания, генеральным консулом в Танжер.
Я рад, что побывал в Танжере – втором по древности городе мира. Но я с удовольствием расстаюсь с ним.
Сегодня вечером или завтра утром мы вернемся в Гибралтар, и «Квакер-Сити», несомненно, покинет этот порт в ближайшие сорок восемь часов.
Глава X
Закат на Средиземном море. – Оракул разрешается мнением. – Франция на горизонте. – Невежественный туземец. – В Марселе. – Затеряны в шумном городе. – Сценка во французском духе.
Четвертое июля мы отпраздновали на борту «Квакер-Сити», в открытом море. Это был во всех отношениях типичный средиземноморский день – безупречно прекрасный. Безоблачное небо, свежий летний ветерок, яркое солнце, весело поблескивающее на танцующих волнах, сменивших пенные водяные горы; а вокруг нас море – такое удивительно синее, такое глубоко и ослепительно синее, что его прелесть покоряет и самые прозаические души.
У них на Средиземном море бывают чудесные закаты, которых не увидишь на большей части земного шара. В тот вечер, когда мы отплывали из Гибралтара, эта громоздкая скала купалась в золотистой дымке, столь богатой оттенками, столь нежной, столь чарующе неясной и сказочной, что даже Оракул, этот безмятежный, этот вдохновенный, этот всесокрушающий болтун, презрел обеденный гонг и остался на палубе благоговеть!
Он сказал:
– Просто грандиозно, верно? В наших местах таких штук и в помине нет, где уж! Я отношу эти самые эффекты за счет высокого рефражирования, так сказать, дирамической комбинации солнца с лимфатическими силами перигелия Юпитера. А вы как думаете?
– Ах, идите вы спать! – сказал Дэн и ушел.
– Ну конечно, если человек приводит аргумент, который другой человек не в силах опровергнуть, проще всего ответить «идите спать». Не Дэну тягаться со мной в аргументах. И он сам это знает. А что вы скажете, Джек?
– Послушайте, доктор, не лезьте вы ко мне с этой энциклопедической чепухой. Я ведь вас не трогаю? Ну и вы меня не трогайте.
– Тоже ушел. Ну, эти молодцы все пробовали подкузьмить старика Оракула, как они выражаются, но старик им не по зубам. Может быть, и поэт леврет не удовлетворен этими самыми заключениями?
Поэт ответил варварским стишком и спустился вниз.
– Видать, и у этого силенок не хватает. Хотя от него-то я ничего другого и не ждал. Я еще не встречал этих самых поэтов, у которых бы в голове хоть что-нибудь было. Сейчас пойдет к себе в каюту и накропает тетрадку всякой дряни об этой самой скале, а потом подарит ее консулу, либо лоцману, либо какому-нибудь черномазому, либо другому первому встречному, кто не сумеет от него отделаться. Хоть бы кто взял этого блажного да вытряс из него весь поэтический мусор. Почему человек не может посвятить свой интеллект тому, что имеет цену? Гиббон, Гиппократус, Саркофагус и всякие древние философы терпеть не могли поэтов…
– Доктор, – сказал я, – теперь вы приметесь изобретать авторитеты, и я вас тоже покину. Беседа с вами всегда доставляет мне большое удовольствие, несмотря на изобилие слогов в ней, но только до тех пор, пока вы сами отвечаете за ваши философские рассуждения. Когда же вы начинаете воспарять, когда вы начинаете подкреплять их свидетельствами авторитетов, созданных вашей же фантазией, я теряю доверие к вам.
Вот как надо умасливать Оракула. Он считает такие заявления признанием того, что с ним боятся спорить. Он постоянно преследует пассажиров глубокомысленными сообщениями, изложенными языком, которого никто не может понять, и его жертвы после нескольких минут утонченной пытки с позором покидают поле брани. Такое торжество над десятком противников удовлетворит его до конца дня; после этого он будет прогуливаться по палубам, ласково улыбаясь всем встречным, сияя таким безмятежным, таким блаженным счастьем!
Но я отвлекаюсь. На рассвете гром нашей гордой пушки возвестил наступление Четвертого июля всем, кто не спал. Но большинство узнало об этом несколько позже, из календаря. Были подняты все флаги, кроме нескольких, которыми украсили палубу, и вскоре наше судно приобрело праздничный вид. На протяжении всего утра шли совещания и всевозможные комиссии разрабатывали праздничный церемониал. Днем все обитатели корабля собрались на кормовой палубе под тентом; флейта, астматический мелодикон и чахоточный кларнет искалечили «Звездное знамя», хор загнал его в укрытие, а Джордж добил его, испустив на последней ноте пронзительный вопль. Никто не оплакивал его кончину.
Мы вынесли тело на трех «ура» (эта шутка получилась случайно, и я под ней не подписываюсь), и председатель, восседавший за канатным ящиком, накрытым национальным флагом, дал слово «чтецу»; тот поднялся и прочел все ту же старую Декларацию независимости, которую мы все слушали уже десятки раз, не задумываясь о том, что, собственно, в ней говорится; затем председатель высвистел на шканцы «главного оратора», и тот произнес все ту же старую речь о нашем национальном величии, в которое мы так свято верим и которому так бурно рукоплещем. Затем хор и рыдающие инструменты снова выступили на сцену и принялись убивать «Слава тебе, Колумбия», а когда исход борьбы стал сомнительным, Джордж включил свой ужасающий гусиный регистр, и победа, разумеется, осталась за хором. Священник прочитал молитву, и маленькое патриотическое сборище разошлось. Четвертому июля больше ничто не угрожало – по крайней мере в Средиземном море.
В этот вечер за обедом один из капитанов с чувством продекламировал талантливое стихотворение, сочиненное им самим, и тринадцать приличествующих случаю тостов были запиты несколькими корзинами шампанского. Речи были неописуемо скверными почти без исключения. Вернее, только с одним исключением. Капитан Дункан произнес хорошую речь; он произнес единственную хорошую речь за весь вечер. Он сказал:
– ЛЕДИ И ДЖЕНТЛЬМЕНЫ! Да проживем мы все до цветущей старости в преуспеянии и счастье! Стюарт, еще корзину шампанского!
Речь была встречена всеобщим одобрением.
«Празднества» закончились еще одним чудесным балом на верхней палубе. Впрочем, мы не привыкли танцевать, если нет качки, и бал не вполне удался. Но в общем и целом это было бодрое, веселое, приятное Четвертое июля.
К вечеру следующего дня мы, дымя всеми трубами, вошли в великолепную искусственную гавань знаменитого города Марселя и увидели, как угасающий закат золотит его крепостные стены и бесчисленные колокольни и заливает окружающий его зеленый простор мягким сиянием, придавая новое очарование белым виллам, там и сям оживляющим ландшафт (плагиат будет караться по всей строгости закона).
Сходни поставлены не были, и мы не могли перебраться с парохода на берег. Это нас злило. Мы сгорали от нетерпения – мы жаждали увидеть Францию! В сумерках наша троица уговорилась с перевозчиком, что мы воспользуемся его лодкой в качестве моста, – ее корма была под нашим трапом, а нос упирался в мол. Мы спустились в лодку, и перевозчик начал быстро выгребать в гавань. Я сказал ему по-французски, что мы намеревались только перебраться по его посудине на берег, и спросил, зачем он куда-то нас везет. Он сказал, что не понимает меня. Я повторил. Он снова не понял. По-видимому, он имел лишь самое смутное представление о французском языке. За него принялся доктор, но он не понял и доктора. Я попросил лодочника объяснить его поведение, что он и сделал, но тут не понял я. Дэн сказал:
– Поезжай к пристани, идиот, – нам надо туда!
Мы начали рассудительно доказывать Дэну, что говорить с этим иностранцем по-английски бесполезно; пусть он лучше предоставит нам распутывать это дело по-французски и не позорит нас своим невежеством.
– Ладно, валяйте, – сказал он, – дело ваше. Только если вы будете объясняться с ним на вашем так называемом французском, он никогда не узнает, куда мы хотим ехать. Вот мое мнение.
Мы строго отчитали его за эти слова и сказали, что еще не встречали невежду, который не мнил бы себя умнее всех. Француз снова заговорил, и доктор сказал:
– Ну-с, Дэн, он говорит, что собирается allez в douane. Другими словами – ехать в отель. О, конечно, мы не знаем французского языка.
Это был удар в челюсть, как сказал бы Джек. Он заставил недовольного члена экспедиции прикусить язык. Мы прошли мимо громадных военных кораблей и наконец остановились у каменной пристани, на которой находилось какое-то казенное здание. Тут мы без труда вспомнили, что douane значит «таможня», а не «отель». Однако мы сочли за благо промолчать. С обворожительной французской любезностью таможенные чиновники только приоткрыли наши чемоданчики, отказались проверять наши паспорта и пропустили нас. Мы вошли в первое же кафе, попавшееся нам по дороге. Какая-то старуха усадила нас за столик и приготовилась принять заказ. Доктор сказал:
– Avez-vous du vin?[1]
Хозяйка, видимо, растерялась. Доктор повторил, артикулируя тщательнейшим образом:
– Avez-vous du vin?
Хозяйка растерялась еще больше. Я сказал:
– Доктор, в вашем произношении есть какой-то недостаток. Дайте я попробую. Madame, avez-vous du vin? Бесполезно, доктор. Продолжайте допрос.
– Madame, avez-vous du vin… ou fromage… ou pain?[2] Поросячьи ножки в маринаде… beurre… des oeufs… boeuf[3]… хрен, кислая капуста, суп с котом?.. Ну что-нибудь,
Она сказала:
– Господи боже мой! Почему вы раньше не заговорили по-английски? Я вашего проклятого французского не учила.
В сердитом молчании мы проглотили ужин, испорченный насмешками недовольного члена экспедиции, и торопливо удалились. Мы были в прекрасной Франции, в большом каменном доме непривычного вида, нас окружали непонятные французские надписи, на нас глазели по-заграничному одетые бородатые французы – медленно, но верно все убеждало нас в исполнении заветной мечты, в том, что наконец мы несомненно находимся в прекрасной Франции, проникаемся ее духом; и, забывая все на свете, мы начинали осознавать неотразимое очарование романтической прелести этого события. И в такую минуту вдруг появляется костлявая старуха со своим варварским английским языком и вдребезги разбивает дивное видение! С ума можно было сойти.
Мы отправились на поиски центра города, иногда спрашивая дорогу у прохожих. Но ни разу нам не удалось объяснить вполне ясно, чего мы хотим, и сами мы ни разу не сумели вполне ясно разобраться в их ответах; однако прохожие обязательно указывали куда-то – непременно указывали, и мы с вежливым поклоном говорили: «Мерси, мосье», торжествуя таким образом полную победу над недовольным членом экспедиции. Эти триумфы бесили его, и он то и дело спрашивал:
– Что сказал этот пират?
– Как что? Объяснил нам, как пройти к Гранд-Казино.
– Да, но что он
– Не важно, что он сказал, мы его поняли. Это люди образованные, не какие-нибудь лодочники.
– Хотел бы я, чтобы их образованность помогла им указать направление, которое куда-нибудь ведет, – мы уже час ходим по кругу. Я седьмой раз прохожу мимо этой аптеки.
Мы сказали, что это подлая, низкая ложь (но мы знали, что это правда). Было, однако, очевидно, что еще раз проходить мимо этой аптеки опасно; спрашивать дорогу не возбранялось, но, если мы хотели усыпить подозрения недовольного члена экспедиции, верить указующему персту не следовало.
Мы долго шли по гладким асфальтированным улицам, вдоль кварталов, застроенных новыми доходными домами из камня кремового цвета, – не меньше мили одинаковых домов и одинаковых кварталов, залитых ослепительным светом, – и наконец вышли на главную улицу. Справа и слева яркие краски, созвездия газовых рожков, толпы пестро одетых мужчин и женщин на тротуарах – жизнь, суета, энергия, веселье, болтовня и смех со всех сторон! Мы отыскали Grand Hôtel du Louvre et de la Paix[4] и записали в книге, кто мы такие, где родились, чем занимаемся, откуда прибыли, женаты или холосты, довольны ли этим, сколько нам лет, куда направляемся, когда предполагаем там быть, и еще много столь же важных подробностей – к сведению хозяина отеля и тайной полиции. Мы наняли гида и немедленно приступили к осмотру достопримечательностей. Этот первый вечер на французской земле был захватывающим. Я перезабыл половину мест, где мы побывали, и половину того, что мы видели; у нас не было настроения осматривать что-либо внимательно, мы довольствовались беглым взглядом и торопились – дальше, дальше! Дух Франции снизошел на нас. В конце концов, когда час был уже поздний, мы очутились в Гранд-Казино и, не скупясь, заказали галлоны шампанского. Легко сорить деньгами, когда это обходится так дешево! В этом ослепительном зале находилось, я думаю, человек пятьсот, но благодаря зеркалам, которыми были, так сказать, оклеены стены, казалось, что их не меньше ста тысяч. Молодые изящно одетые франты и молодые модно одетые красавицы, почтенные старцы и пожилые дамы сидели парами и группами за бесчисленными мраморными столиками, ели изысканные блюда, пили вино, и от жужжания голосов начинала кружиться голова. В глубине зала находились оркестр и эстрада, на которой то и дело появлялись актеры и актрисы в уморительных костюмах и пели, судя по их комическим жестам, необычайно смешные песенки, но публика только на мгновение умолкала и скептически поглядывала на эстраду, даже не улыбнувшись и ни разу не похлопав! Раньше я думал, что французы готовы смеяться по любому поводу.
Глава XI
Привыкаем. – Нет мыла. – Меню табльдота. – Любопытное открытие. – Птица «Паломник». – Долгое заточение. – Герои Дюма. – Темница знаменитой «Железной маски».
Мы быстро и легко становимся заграничными. Мы примиряемся с неуютными, лишенными ковров каменными полами коридоров и спален – с каменными полами, на которых гулко отдаются шаги, убивая всякое поэтическое раздумье. Мы привыкаем к опрятным, бесшумным официантам, которые скользят взад и вперед, замирают позади вас или сбоку, как бабочка над цветком, мгновенно понимают заказ, мгновенно выполняют его, благодарят за вознаграждение, независимо от суммы, и всегда вежливы – всегда безупречно вежливы. Истинно вежливый официант, и при этом не круглый идиот, – это действительно настоящая диковинка для нас. Мы привыкаем въезжать прямо во внутренний двор отеля, в самую гущу душистых цветов и вьющихся растений, в самую гущу джентльменов, спокойно курящих и читающих газеты. Мы привыкаем ко льду, изготовленному искусственным способом в бутылках, – другого льда здесь нет. Мы ко всему этому привыкаем, но мы никак не можем привыкнуть возить с собой собственное мыло. Мы достаточно цивилизованны, чтобы возить с собой собственную гребенку и зубную щетку, но звонить каждый раз, когда нам нужно мыло, – это нечто новое и весьма неприятное. Мы вспоминаем о мыле, только как следует намочив волосы и лицо или погрузившись в ванну, а в результате, разумеется, происходит досадная задержка. Марсельский гимн, марсельское пике и марсельское мыло славятся по всему миру, но сами марсельцы не поют Марсельезы, не носят пикейных жилетов и не моются своим мылом.
Мы научились с терпением, с благодушием, с удовольствием переносить медлительную церемонию табльдота. Мы съедаем суп, затем ждем несколько минут рыбы; еще несколько минут – тарелки сменены, и подается ростбиф; еще перемена – и мы едим горошек; еще перемена – едим чечевицу; перемена – едим пирожки с улитками (я предпочитаю кузнечиков); перемена – едим жареных цыплят с салатом, затем земляничный пирог и мороженое; затем свежий инжир, груши, апельсины, свежий миндаль и прочее; напоследок – кофе. Вино, разумеется, к каждому блюду – ведь это Франция. Такой груз желудок переваривает медленно, и приходится долго сидеть и курить в прохладной комнате и читать французские газеты, у которых есть странная привычка: они рассказывают о происшествии просто и ясно, пока дело не доходит до «соли», но тут вдруг попадается такое слово, которого никто понять не в силах, и от рассказа ничего не остается. Вчера на нескольких французов обвалилась насыпь, и сегодня этим полны все газеты, – но убиты ли пострадавшие, искалечены они, ушиблены или отделались испугом, этого я разобрать не смог; а узнать ужасно хочется.
Сегодня за обедом нас несколько смущало вульгарное поведение одного американца, который громко разговаривал и шумно хохотал, в то время как все присутствующие вели себя спокойно и корректно. Он царственным жестом потребовал вина, сказав: «Я не привык обедать без вина, сэр!» (что было жалкой ложью), и оглядел обедающих, чтобы насладиться восхищением, которое он ожидал увидеть на их лицах. Нашел чем хвастать в стране, где за обедом скорее обойдутся без супа, чем без вина! В стране, где все сословия пьют вино почти как воду! Этот субъект заявил: «Я – свободнорожденный монарх, сэр, американец, сэр, и я хочу, чтобы все об этом знали!» Он забыл упомянуть, что происходит по прямой линии от валаамовой ослицы, но это для всех было ясно и без его объяснений.
Мы ездили по Прадо – великолепной аллее, вдоль которой тянутся особняки аристократов и величественные тенистые деревья; мы посетили интересный музей в замке Борели. Там нам показали миниатюрное кладбище – копию самого древнего кладбища Марселя. В полуразрушенных склепах лежат хрупкие скелетики, а рядом – их домашние божки и кухонная утварь.
Оригинал этого кладбища был раскопан на главной улице города несколько лет тому назад. Оно оставалось там, всего лишь в двенадцати футах под землей, целых двадцать пять столетий или что-то вроде этого. Ромул побывал здесь еще до того, как основать Рим, и предполагал построить на этом месте город, но потом раздумал. Кое-кто из финикийцев, чьи скелеты мы рассматривали, были, возможно, с ним лично знакомы.
В замечательном зоологическом саду мы видели, как мне кажется, представителей животных всего земного шара, в том числе дромадера, обезьяну, украшенную пучками шерсти пронзительно синего и карминного цвета, – очень роскошная была обезьяна! – нильского гиппопотама и какую-то высокую, голенастую птицу с клювом, как рог для пороха, и с крыльями в обтяжку, как фалды фрака. Это создание стояло закрыв глаза, слегка сутулясь, словно заложив руки под фалды. Какая спокойная глупость, какая сверхъестественная серьезность, какая самоуверенность и какое неизъяснимое самодовольство выражались в наружности и позе этой серой, темнокрылой, лысой и невероятно непривлекательной птицы! Грузная, с бородавчатой головой и чешуйчатыми ногами, она была так невозмутима, так несказанно довольна собой! Трудно вообразить более смешное существо. Приятно было слушать громкий смех Дэна и доктора, – с той минуты, как наш корабль покинул Америку, никто из нас не смеялся так искренне и весело. Эта птица оказалась настоящей находкой, и я был бы неблагодарнейшим из смертных, если бы не отвел ей почетного места на этих страницах. Мы гуляли для собственного удовольствия, поэтому мы провели около нее целый час и никак не могли на нее нарадоваться. Иногда мы пытались ее расшевелить, но она только приоткрывала один глаз и снова медленно его закрывала, ни на йоту не утрачивая ни торжественного благочестия позы, ни подавляющей серьезности. Она, казалось, говорила: «Не оскверняйте избранника небес прикосновением неосвященных рук». Мы не знали названия этой птицы и потому окрестили ее «Паломником». Дэн сказал:
– Ей не хватает только Плимутского сборника гимнов.
Закадычной приятельницей гиганта-слона оказалась обыкновенная кошка! Эта кошка повадилась взбираться по задней ноге слона на его спину и укладываться там спать. Подвернув лапки, она большую часть дня грелась там на солнце и дремала. Сначала слону это не нравилось, он поднимал хобот и стаскивал ее на землю, но она снова заходила с кормы и карабкалась на старое место. Она не отступала и, наконец, победила антипатию слона; теперь они – неразлучные друзья. Кошка часто играет около хобота своего товарища или между его передними ногами, пока не завидит собаку, – тогда она взбирается наверх, подальше от опасности. За последнее время слон истребил несколько собак, которые досаждали его приятельнице.
Наняв парусную лодку и гида, мы отправились на один из небольших островков в гавани, чтобы осмотреть замок Иф. У этой старинной крепости печальная история. В течение двухсот-трехсот лет она служила тюрьмой для политических преступников, и стены ее темниц покрыты грубо нацарапанными именами многих и многих узников, которые томились здесь до самой смерти и не оставили после себя никакой памяти, кроме этих печальных эпитафий, начертанных их собственными руками. Сколько этих имен! И кажется, что их давно умершие владельцы наполняют призрачными тенями угрюмые камеры и коридоры. Мы проходили по высеченным в твердой скале темницам, а над нами, наверное, было море. Имена, имена, имена повсюду – плебейские, аристократические, даже княжеские. Плебей, князь, аристократ – все они стремились к одному: избежать забвения! Они терпели одиночество, бездеятельность, ужас тишины, не нарушаемой ни единым звуком; но они не могли вынести мысли, что будут забыты совсем. И на стенах появлялись имена. В одной из камер, куда проникает слабый луч света, какой-то узник прожил двадцать семь лет, не видя человеческого лица, в грязи и лишениях, наедине со своими мыслями – наверное, тяжелыми и безнадежными. То, в чем он, по мнению тюремщиков, нуждался, передавалось в его камеру ночью через окошечко. Этот человек покрыл стены своего тюремного жилья от пола до потолка всевозможными фигурками людей и животных, переплетенными в сложные узоры. Из года в год он трудился над этой им самим поставленной задачей, а между тем младенцы становились мальчиками – крепкими юношами – бездельничали в школе и университете – приобретали профессию – становились взрослыми людьми – женились – и вспоминали о детстве, как о чем-то смутном, давнем-давнем. Но кто скажет, сколько веков протекло за это время для узника? Для них время иногда летело, для него – никогда, оно всегда еле ползло. Для них праздничные ночи, казалось, слагались не из часов, а из минут, для него те же самые ночи были обычными тюремными ночами и, казалось, слагались не из часов и минут, а из медленно тянущихся недель.
Другой узник, проведший здесь пятнадцать лет, нацарапал на стенах стихи и изречения – короткие, но глубоко трогательные. В них говорилось не о нем и его тяжкой судьбе, но только о том святилище, куда уносили его благоговейные мечты, – о его доме и кумирах его сердца. Он умер, не свидевшись с ними.
Толщина стен в этих темницах не меньше ширины иных американских спален – пятнадцать футов. Мы видели сырые, унылые камеры, где были заключены два героя Дюма – герои «Монте-Кристо». Здесь мужественный аббат при свете лампы, изготовленной из обрывков холста, пропитанных жиром, который он добывал из своей пищи, писал книгу, макая в собственную кровь перо, сделанное из куска железа; затем он при помощи жалкого инструмента, который сам смастерил из железной скобы, пробил толстую стену и освободил Дантеса от цепей. Как жаль, что столько недель изнурительного труда оказались потраченными впустую.
Нам показали зловонную камеру, где некоторое время томился знаменитый узник «Железная маска» – этот злосчастный брат жестокосердного короля – перед тем как замок Св. Маргариты навеки скрыл от посторонних взоров загадочную тайну его жизни. Эта камера не заинтересовала бы нас так сильно, если бы мы знали твердо, кем был «Железная маска», какова была его история и почему его подвергли такому необычному наказанию. Тайна! В ней была вся прелесть. Эти лишенные речи уста, скрытое под маской лицо, это сердце, полное невысказанной боли, грудь, терзаемая неведомым горем, когда-то были здесь. Эти сырые стены видели человека, чья грустная судьба навеки осталась запечатанной книгой. Захватывающе интересное место.
Глава XII
Праздничная поездка по Франции. – Особенности французских вагонов. – Почему во Франции не бывает железнодорожных катастроф. – «Бывалые путешественники». – Все еще едем. – Наконец-то Париж! – Осмотр достопримечательностей.
Мы проехали пятьсот миль по железной дороге через самое сердце Франции. Что за прелестная страна! Настоящий сад! Наверное, эти бесконечные ярко-зеленые луга каждый день подметают, приглаживают и поливают, а траву на них подравнивает парикмахер. Наверное, эти живые изгороди планирует и вымеряет, сохраняя строжайшую симметрию, самый искусный садовник-архитектор. Наверное, эти длинные прямые аллеи стройных тополей, которые расчерчивают красивый ландшафт, как шахматную доску, были размечены бечевкой и отвесом, а единообразие их высоты выверялось при помощи уровня. Наверное, эти прямые, гладкие молочно-белые дороги каждый день заново выравнивают и полируют. Как же иначе можно было бы достичь таких чудес симметрии, чистоты и порядка? Просто поразительно. Нигде не видно нескладных каменных стен, нигде нет никаких заборов. Ни грязи, ни гнили, ни мусора – ничего похожего на небрежность, никакого намека на неопрятность. Все аккуратно и красиво, все чарует взор.
Такой мы увидели Рону, струящуюся в зеленых берегах; уютные фермы, утопающие в цветах и живых изгородях; милые, крытые красной черепицей домики старинных деревушек и вздымающиеся там и сям замшелые средневековые соборы; лесистые холмы, где над листвой подымаются обвитые плющом башни и стены рыцарских замков; все это казалось нам раем, видением сказочной страны фей!
И мы поняли, что чувствовал поэт, когда воспевал
И это действительно прекрасная страна. Ни одно другое слово не определяет ее так удачно. Говорят, что во Франции нет слова для понятия «родной дом». Ну что же, если у них сам «родной дом» так привлекателен, без слова они как-нибудь обойдутся. Не будем напрасно тратить жалость на «бездомную» Францию. Я замечал, что французы, живущие за границей, всегда лелеют мечту когда-нибудь вернуться во Францию. Теперь это меня больше не удивляет.
Французскими вагонами мы, однако, не очарованы. Мы взяли билеты на курьерский поезд не потому, что желали привлечь к себе внимание необычным для Европы поведением, а потому, что, поступив так, выигрывали в скорости. Путешествие в поезде по какой бы то ни было стране редко бывает приятным. Слишком уж оно монотонно. Путешествие в почтовой карете несравненно увлекательнее. Когда-то мне пришлось пересечь в почтовой карете равнины, пустыни и горы Дальнего Запада от Миссури до Калифорнии, и с тех пор, куда бы я ни ехал, мерилом мне служит эта единственная в своем роде чудесная поездка. Две тысячи миль непрерывного движения, стука, лязга день и ночь напролет, и ни минуты скуки или пресыщения! Первые семьсот миль – равнина, покрытая ковром травы, ковром, который зеленее, мягче и ровнее любого моря и расцвечен узорами, достойными его просторов, – тенями облаков. А кругом – летний пейзаж, рождающий только одно желание – вытянуться во всю длину на тюках с почтой под благодатным ветерком и грезить, покуривая трубку мира, – трубку мира, потому что кругом лишь покой и радость. Целая жизнь городского труда и пота не стоит одного прохладного утра, когда солнце еще не успело встать, а ты сидишь на козлах рядом с кучером и смотришь, как несется шестерка мустангов, подгоняемых щелканьем бича, который не прикасается к их спинам; глядишь в безграничные голубые дали, покоряющиеся только тебе; рассекаешь непокрытой головой ветер и чувствуешь, что медлительная кровь начинает струиться быстрее, подчиняясь скорости, которая соперничает с неукротимым полетом урагана! Затем тысяча триста миль бескрайних пустынь; бесконечные перспективы, уходящие в невообразимую даль; фантастические города, шпили соборов, грозные крепости, расцвеченные заходящим солнцем в золото и пурпур – и оказывающиеся причудливыми скалами; головокружительные подъемы среди вечных снегов и пиков в венках из тумана, где у наших ног бушевали бури, гремел гром, сверкали молнии, а прямо перед нами грозовые тучи развертывали свои изорванные знамена!
Но я увлекся. Сейчас я мчусь по изящной Франции, а не через Южный перевал по горам Уинд-Ривер среди антилоп, бизонов и раскрашенных индейцев, вышедших на тропу войны. Не подобает слишком пренебрежительно сравнивать скучное путешествие по железной дороге с этой великолепной летней поездкой в быстро мчащейся почтовой карете через весь материк. Я ведь только собирался сказать, что поездки по железной дороге однообразны и утомительны, – этого отрицать нельзя, хотя в ту минуту я, собственно говоря, думал об унылом пятидесятичетырехчасовом паломничестве из Нью-Йорка в Сент-Луис. Разумеется, наша поездка по Франции благодаря новизне и необычности впечатлений совсем не была монотонной; но в ней, как выразился Дэн, были свои «несоответствия».
Вагоны разделены на купе, вмещающие восемь человек. В каждом купе два дивана, на которых сидят по четверо. Одна четверка сидит напротив другой. Сиденья и спинки очень мягкие и удобные; при желании можно курить; нет назойливых разносчиков; вы избавлены от соседства множества неприятных спутников. Все это очень хорошо. Но когда поезд трогается, кондуктор запирает вас; питьевой воды в вагоне нет; во время ночных перегонов он не отапливается; если в купе окажется пьяный буян, вы не можете пересесть от него мест на двадцать подальше или уйти в другой вагон; но самое главное – если вы смертельно устали и хотите спать, вы не можете лечь и только урывками дремлете сидя, а ноги у вас затекают, и вы испытываете невыносимые муки, а потом весь день чувствуете себя изнеможенным и вялым, ибо лучшего детища милосердия и гуманности – спального вагона – не найдется во всей Франции. Я предпочитаю американскую систему. В ней не так много печальных «несоответствий».
Во Франции все делается с точностью часового механизма, всюду порядок. Каждый третий встречный носит форму, и кем бы он ни был – маршалом империи или тормозным кондуктором, – он с готовностью и неутомимой любезностью отвечает на все ваши вопросы, объясняет вам, какой вагон вам нужен, и даже с радостью проводит вас до него, чтобы вы не заблудились. Вам не удастся попасть в зал ожидания, пока вы не приобретете билета, и вам не удастся пройти через единственный выход из зала, пока с той стороны его не остановится ваш поезд. Когда посадка закончена, поезд не тронется, пока ваш билет не будет проверен, пока не будут проверены билеты всех пассажиров. Это делается прежде всего ради вас самих. Если вы почему-либо умудрились сесть не в тот поезд, вас передадут вежливому кондуктору, который с бесчисленными любезными поклонами посадит вас в ваш вагон. В пути время от времени проводится проверка билетов, и вам сообщают, когда пора пересаживаться. Вы в руках людей, которые ревностно заботятся о вашем благополучии и интересах, вместо того чтобы посвящать свой талант изобретению новых способов портить вам жизнь и третировать вас, как чаще всего поступает этот самодовольный самодержец – американский железнодорожный кондуктор.
Среди установлений французских железнодорожных властей самое удачное – тридцать минут на обед! Никакой пятиминутной спешки, когда поглощаются черствые булочки, мутный кофе, сомнительные яйца, резиновая говядина и пирожки, замысел и исполнение которых составляют мрачную и кровавую тайну, ведомую только пекарю, создавшему их! Нет, мы спокойно уселись за стол – это было в древнем Дижоне, чье название так легко написать и так трудно произнести, если только не придать ему более цивилизованную форму «Джин», – разлили по стаканам душистое бургонское и спокойно прожевали все длинное меню табльдота, включая пирожки с улитками, восхитительные фрукты и прочее, затем заплатили пустячную сумму, в которую все это обошлось, и благополучно сели в свой поезд, ни разу не послав проклятия железнодорожной компании. Редчайший случай, память о котором следует хранить как сокровище.
Говорят, что на французских железных дорогах не бывает крушений; и я полагаю, что это правда. Если не ошибаюсь, мы ни разу не пересекли проезжую дорогу на ее собственном уровне – мы проезжали либо по мосту над ней, либо по туннелю под ней. Чуть ли не каждые четверть мили к путям выходил человек и, подняв жезл, показывал, что впереди все в порядке. Стрелки переводились на милю вперед при помощи проволочного каната, натянутого по земле вдоль рельсов от станции к станции. Дневные и ночные сигналы вовремя и аккуратно предупреждали о положении стрелок.
Нет, во Франции не бывает железнодорожных катастроф. А почему? Потому что, когда случается что-нибудь подобное, кого-то вешают[5]. Ну, может быть, не вешают, но во всяком случае карают так строго, что долго после этого железнодорожные служащие с дрожью думают даже о возможности какого-либо недосмотра. Лживое и чреватое опасностями заключение «не по вине служащих железной дороги», столь обычное для наших мягкосердечных присяжных, редко выносится французскими судами. Если что-нибудь произойдет с вагоном и виновность младшего кондуктора не может быть доказана, отвечает старший кондуктор, а если что-либо случится с паровозом – ответственность несет машинист, если виновность его помощника не доказана.
«Бывалые путешественники» – умилительные попугаи, «приезжавшие сюда раньше» и знающие Францию лучше, чем Луи-Наполеон знает или может надеяться ее когда-нибудь узнать, – рассказывают нам все эти подробности; и мы верим, потому что верить таким подробностям приятно, а кроме того, они кажутся правдоподобными, так как вполне соответствуют строгому соблюдению порядка и законности, которое мы видим здесь повсюду.
Но мы любим «бывалых путешественников». Мы любим слушать, как они разглагольствуют, несут всякую чушь и привирают. Мы угадываем их с первого взгляда. Они всегда сперва зондируют почву – и снимаются с якоря только после того, как проверят всех присутствующих и убедятся, что никто из них не путешествовал. Тогда они разводят пары и начинают хвастать, бахвалиться, чваниться, заноситься и поминать всуе священное имя истины! Главное, чего они хотят, к чему они стремятся, – это подавить вас, оглушить, заставить вас почувствовать, как вы незначительны и жалки рядом с блеском их кругосветного опыта. Они не признают за вами никаких знаний. Они издеваются над вашими безобиднейшими предположениями, безжалостно высмеивают дорогие вашему сердцу мечты о чужих странах; они объявляют глупейшими нелепостями рассказы ваших путешествовавших тетушек и дядюшек; они язвительно поносят писателей, снискавших ваше доверие, а созданные этими писателями чудеснейшие образы, которым вы так охотно поклонялись, они разбивают вдребезги с дикой яростью фанатиков-иконоборцев! Но все равно – люблю «бывалых путешественников». Я люблю их за избитые сентенции, за сверхъестественную способность нагонять скуку, за восхитительное ослиное самодовольство, за буйную плодоносность их воображения, за их поразительное, блистательное, всесокрушающее умение лгать.
Мы проезжали мимо Лиона и Соны (где мы видели пресловутую Лионскую красавицу, которая нам не понравилась), мимо Вильфранша, Тоннера, древнего Санса, Мелена, Фонтенбло, повсюду замечая отсутствие гниющих луж, сломанных заборов, навоза, облупившихся домов и грязи на дорогах и также повсюду замечая присутствие чистоты, изящества, вкуса к благоустройству и красоте во всем – вплоть до местоположения дерева или изгиба живой изгороди; чудесные дороги в превосходном состоянии, на которых нет не только выбоин, но и вообще каких-либо неровностей; так мы мчались час за часом и, когда угас этот сияющий летний день, приблизились к зарослям ароматных цветов и кустарника, пролетели сквозь них и – полные восторга и трепета, почти уверенные, что нас обманывает чудесное сновидение, – очутились в великолепном Париже!
Какой безупречный порядок царит на этом огромном вокзале! Ни суматохи, ни толчеи, ни крика, ни ругани, ни, наконец, горластых извозчиков, навязывающих свои услуги. Эти господа стояли снаружи на площади – стояли спокойно у своих колясок, вытянувшихся длинной вереницей, и молчали. Распределением седоков заведовал, так сказать, генеральный извозчик. Он вежливо встречал пассажиров, подводил их к нужным экипажам и указывал кучеру, куда их доставить. Не было слышно никаких пререканий, никто не жаловался на то, что с него запрашивают, никто не ворчал. Несколько минут спустя мы уже ехали по улицам Парижа, с восхищением узнавая места, давно знакомые нам по книгам. Прочитав на углу улицы: «Rue de Rivoli»[6], мы, казалось, встретили старого друга; подлинник громадного Луврского дворца был знаком нам не хуже, чем его изображения; проезжая мимо Июльской колонны, мы не нуждались ни в объяснениях, ни в напоминаниях о том, что когда-то на ее месте высилась мрачная Бастилия – эта могила человеческих надежд и счастья, эта угрюмая тюрьма, в казематах которой покрылось морщинами столько юных лиц, смирилось столько гордых душ, разбилось столько мужественных сердец.
Мы сняли номера в отеле, вернее – попросили поставить три кровати в один номер, чтобы нам не расставаться, затем, как раз когда зажглись уличные фонари, отправились в ресторан и неторопливо, с удовольствием пообедали. Как приятно обедать, если все такое чистое, блюда такие вкусные, официанты такие вежливые, а входящие и выходящие посетители такие усатые, такие быстрые, такие любезные, такие ужасно и удивительно французистые! Кругом царило веселое оживление. Двести человек, прихлебывая вино и кофе, сидели за маленькими столиками, стоявшими прямо на тротуаре; улицы были переполнены легкими экипажами и веселыми толпами искателей развлечений; в воздухе звенела музыка, вокруг нас кипела жизнь; и повсюду пылали газовые фонари!
После обеда нам захотелось полюбоваться теми парижскими зрелищами, осмотр которых не требовал никаких излишних усилий, и мы отправились бродить по залитым ярким светом улицам, разглядывая изящные безделушки в галантерейных и ювелирных магазинах. Иногда – просто потому, что нам нравилось быть жестокими, – мы принимались пытать безобидных французов вопросами на их родном неудобопонятном наречии и, любуясь их муками, сажали на кол, перчили и резали при помощи их же собственных гнусных глаголов и причастий.
Мы заметили, что в ювелирных магазинах некоторые предметы помечены – «золото», а другие – «имитация». Подобная невероятная честность нас поразила, и мы осведомились о ее причинах. Нам объяснили, что, поскольку большинство покупателей не умеет отличать подделку от настоящего золота, правительство обязало ювелиров ставить на золотых изделиях государственную пробу, показывающую чистоту металла, а подделки снабжать соответствующими ярлычками, указывающими, что это имитация. Нам сказали, что ни один ювелир не осмелится нарушить этот закон, и какую бы вещь ни купил в их магазинах иностранец, он может быть уверен, что она – именно то, что он спрашивал. Поистине Франция удивительная страна!
Затем мы принялись искать парикмахерскую. С младенческих лет моей заветнейшей мечтой было когда-нибудь побриться в роскошной парижской парикмахерской. Я жаждал развалиться в мягком кресле для паралитиков, жаждал, чтобы меня окружали картины и великолепная мебель, чтобы покрытые фресками стены поддерживали золоченые своды и ряды коринфских колонн уходили вдаль; чтобы благовония Аравии опьяняли меня, а уличный шум, ставший чуть слышным гулом, убаюкивал меня. Через час я с сожалением проснусь, и окажется, что лицо мое стало гладким и нежным, как у ребенка. И перед уходом я, простирая руки над головой парикмахера, воскликну: «Да благословит вас небо, сын мой!»
Мы искали, искали больше двух часов, но парикмахерские нам не попадались. Мы видели только заведения, где изготовляются парики, в витринах которых были выставлены пучки отвратительных тусклых волос, привязанные к головам нарумяненных восковых разбойников, неподвижными глазами взирающих из стеклянных ящиков на прохожих, пугая их мертвенной белизной лиц. Некоторое время мы поспешно проходили мимо подобных витрин, но в конце концов решили, что, поскольку мы не нашли ни одного законного представителя братства парикмахеров, лицо, изготовляющее парики, по необходимости должно исполнять и обязанности брадобрея. Мы вошли, спросили и узнали, что это действительно так.
Я сказал, что хочу побриться. Парикмахер спросил, где я живу. Я сказал, что не важно, где я живу, – я хочу побриться здесь, на месте. Доктор сказал, что он тоже хочет побриться. Оба парикмахера страшно взволновались. Несколько минут они бурно совещались, потом принялись бегать взад и вперед, лихорадочно вытаскивая из каких-то тайников бритвы и бестолково шаря по ящикам в поисках мыла. Затем они провели нас в какую-то грязноватую комнатушку, притащили два самых обыкновенных стула и усадили нас прямо в сюртуках. Моя давняя блаженная мечта рассеялась, как дым!
Я сидел выпрямившись, сохраняя грустное и торжественное молчание. В течение долгих десяти минут изготовляющий парики бандит мылил мое лицо и кончил тем, что залепил мне пеной весь рот. Я выплюнул эту мерзость одним крепким английским словом и сказал: «Берегись, чужеземец!» Затем этот неверный наточил бритву о подошву своего башмака, зловеще примеривался в течение шести ужасных секунд и вдруг накинулся на меня, как демон-разрушитель. Первое же прикосновение его бритвы сняло с моего лица всю кожу и приподняло меня над стулом. Я злился и бушевал, а мои спутники радовались. У них бороды не густые и не жесткие. Опустим занавес над этой душераздирающей сценой. Достаточно сказать, что я подчинился и до конца вынес жестокую пытку – побрился у французского парикмахера; порою по моим щекам градом катились слезы несказанной муки, но я выжил. Затем начинающий убийца поднес к моему подбородку тазик с водой и выплеснул его содержимое мне в глаза, на грудь и за шиворот, коварно притворяясь, что хочет смыть мыльную пену и кровь. Он вытер мне лицо полотенцем и собрался было причесать меня, но я уклонился. Я сказал с язвительной иронией, что раз уж меня ободрали заживо, я не желаю быть еще и скальпированным.
Прикрыв лицо носовым платком, я ушел, чтобы никогда, никогда, никогда больше не мечтать о роскошных парижских парикмахерских. Дело в том, что, как мне кажется, удалось выяснить, в Париже вовсе нет парикмахерских, где можно было бы побриться, да и умеющих брить парикмахеров – тоже. Самозванец, исполняющий обязанности брадобрея, является к вам домой, захватив свой тазик, салфетки и орудия пытки, и хладнокровно сдирает с вас кожу в ваших собственных апартаментах. О, сколь тяжко страдал я здесь, в Париже! Но ничего – близится время моей тайной и кровавой мести. Наступит день, и в мою комнату войдет, чтобы ободрать меня, парижский парикмахер, – и с этого дня он исчезнет без следа.
В одиннадцать часов мы наткнулись на вывеску, в которой безошибочно можно было узнать вывеску бильярдной. Полный восторг! На Азорских островах мы играли в бильярд шарами, которые не были круглыми, на древнем столе, напоминавшем булыжную мостовую, – на развалине с оббитыми бортами, заплатанным выцветшим сукном и невидимыми препятствиями, из-за которых шары описывали потрясающие, немыслимые кривые, сталкиваясь самым непредвиденным и почти невероятным образом и совершенно сбивая нас с толку. В Гибралтаре мы играли шарами величиной с грецкий орех на столе шириной с городскую площадь – и оба раза испытали гораздо больше огорчений, чем удовольствия. Мы ожидали, что здесь нам повезет больше, но ошиблись. Борта оказались значительно выше шаров, и поскольку у последних была привычка останавливаться именно под бортами, о карамболях нечего было и думать. Резина на бортах была жесткая и неэластичная, а кии такие кривые, что при ударе приходилось делать допуск на изгиб, иначе кончик кия не попадал в намеченную точку шара. Дэн должен был маркировать, пока мы с доктором играли. Прошел час, но ни я, ни мой партнер не набрали ни одного очка, и в результате Дэну надоело считать, потому что считать было нечего, а мы горячились, сердились и возмущались. Мы оплатили большой счет – центов шесть – и дали себе слово, что еще придем сюда докончить игру, когда у нас найдется свободная неделька.
Мы удалились в одно из уютных парижских кафе и поужинали, дегустируя, как нам рекомендовали, местные вина, и нашли их безобидными и неинтересными. Может быть, они нас и заинтересовали бы, если бы мы рискнули выпить побольше.
Решив закончить наш первый день в Париже весело и приятно, мы отправились домой в роскошный номер Grand Hôtel du Louvre и забрались на наши пышные кровати, намереваясь выкурить сигару и почитать, но – увы! —
Газа не было – только жалкие свечи, и от чтения пришлось отказаться. Это было крайне неприятно. Мы пробовали наметить планы на завтра, мы ломали голову над французскими путеводителями по Парижу, мы бессвязно болтали, тщетно пытаясь разобраться в диком хаосе впечатлений этого дня; угомонившись, мы только лениво курили; глаза у нас слипались, мы зевали, потягивались и наконец, смутно удивляясь тому, что, кажется, и в самом деле находимся в прославленном Париже, незаметно погрузились в ту таинственную бездну, которую люди называют сном.
Глава XIII
Мосье Билфингер. – Заново окрещенный француз. – В когтях парижского гида. – Международная выставка. – Военный парад. – Император Наполеон и турецкий султан.