3. Помнить поименно!
1.
Дежурный по учебной роте растолкал меня в третьем часу ночи:
— Крылаткин, к телефону!
Звонила мать:
— Николенька, приезжай к нам…
Я не узнал ее голоса — столько в нем было растерянности, но только она называла меня этим старомодно ласковым именем.
— Мама, что случилось? — И вдруг меня бросило в жар от собственной мысли. — Дед?
Она сглотнула слезы — я даже представил, как некрасиво сморщилось при этом ее бледное лицо.
— Да, Николенька, дед… Такси, наверное, уже на подходе, запиши номер…
Телефонная трубка стала вдруг тяжелой.
— Мама, повтори номер такси!..
На безлюдных улицах Москвы еще не погасли фонари, но небо светлело с каждой минутой. Фасады домов были украшены красными флагами, плакатами и транспарантами — наступало второе мая. Молчаливый шофер гнал «Волгу» по быстро высыхавшему после дождя асфальту. В этот год пришла ранняя весна. Задолго до первомайских праздников столбик термометра поднялся до плюс двадцати, в одну неделю из набухших почек развернулись нежно-глянцевые липкие листочки, и все зазеленело, преобразив бульвары и парки, улицы и площади столицы.
Пробуждение природы никак не вязалось с тем, что именно сейчас ушел из жизни мой дед — Николай Иванович Крылаткин, ветеран войны и труда.
Он скончался в своей кровати, никого не позвав на помощь, а может, и не успел позвать — так внезапно остановилось его сердце. «Инфаркт миокарда», — засвидетельствовали врачи реанимационной бригады, вызванной моим отцом, Иваном Николаевичем Крылаткиным.
Недомогание дед почувствовал накануне, когда вся наша большая семья, пройдя в первомайской демонстрации по Красной площади, собралась в Останкине, в квартире моих родителей, где после смерти бабушки Ани он жил с нами вот уже более десяти лет.
Вчера я обратил внимание, как тепло, с любовью посматривал он добрыми синими глазами на веселое рассаживание своего многочисленного потомства за длинным праздничным столом в нашем «синем зале». Привычные места занимали отец с матерью и я, получивший увольнение на двенадцать часов, дочери деда — то есть мои родные тети Майя и Раиса Николаевны, их мужья Вадим и Платон, а также их дочери-школьницы — аккуратно причесанные девочки с тугими косами.
Никто особенно не шумел, но четырехкомнатная отцовская квартира гудела как растревоженный улей.
В свое время, когда после кончины бабушки Ани отец и дед съехались, в останкинской квартире было пять комнат, но Иван Николаевич, предвидя будущие сборы всех Крылаткиных, соединил две смежные в одну, поставив посередине раздвижную перегородку, и получился просторный зал, который мы не сговариваясь назвали «синим» — за моющиеся финские обои синего цвета. Мы любили этот «синий зал» с мягкой мебелью вдоль стен и обилием графики на них, любили здесь собираться, разговаривать на всевозможные темы, а моя мать и тети Майя и Раиса Николаевны успевали общими усилиями «сочинить» на кухне отменные блюда, накрывали на стол, вовлекая в дело и девочек.
Дедова комната выходила широким окном в сторону Останкинского дворца. И нередко он подходил к окну, слегка щуря необыкновенной синевы глаза, любовался открывавшейся с пятого этажа картиной. Слева виднелся огромный куб здания Центрального телевидения, пруд, подступавший к Останкинской усадьбе, а справа хорошо просматривались павильоны ВДНХ. И игрушечным казался обелиск в честь космонавтов с устремившейся ввысь серебристой ракетой на Аллее героев Космоса…
Это было еще вчера… После праздничного обеда дед кивнул мне на дверь и ушел в свою комнату. Я застал его сидящим в глубоком мягком кресле возле журнального столика со вскрытым почтовым конвертом в руках. Он извлек сложенный вчетверо лист официальной бумаги и, когда я плюхнулся в кресло напротив, раздосадованно, даже как-то мрачно прочел ответ районного военкома из далекого сибирского городка. Смысл только что полученного письма заключался в том, что разыскиваемый Николаем Ивановичем Крылаткиным его однополчанин из 111-й стрелковой дивизии «в данном районе не призывался и не проживал, а потому нет возможности установить местопребывание вдовы и сына старшего сержанта Касаткина Андрея Ильича, погибшего, по словам заявителя, в бою на Волховском фронте».
— Еще одна неудача, внучек…
Можно было позлословить над «высоким штилем» военкомовского сочинения, автор которого как бы не заметил, что Николай Иванович Крылаткин около сорока лет разыскивает не самого однополчанина Касаткина Андрея Ильича — ведь он погиб у него на глазах! — а его жену и сына. Но сейчас дед так расстроился, что было не до злословия. Он протянул ответ сибирского военкома мне. И сделал это молча, ведь нам обоим было ясно всё. Не оправдалась еще одна попытка найти семью солдата, павшего на войне — в рукопашном бою, сохранить память о нем у потомков, которые, как думал дед, могут не знать обстоятельств его гибели. Более того, имелись веские основания предполагать, что спасший самого Николая Ивановича в той траншейной схватке старший сержант Касаткин Андрей Ильич по сей день числится без вести пропавшим, а это неверно и несправедливо!
Трижды за войну выбывал наш дед из боевого строя, «кантовался по тылам», как называл он свои лечения в госпиталях. Два раза настигли горячие осколки вражеских мин, а в последний раз, уже в Восточной Пруссии, «тотальный фриц» всадил ему в пах короткую автоматную очередь. Хотели даже отнимать всю левую ногу, да нашелся хирург — на вид почти немощный старичок в больших роговых очках, остановил своих коллег, ювелирно выковырял четыре свинцовых комочка, спас молодого офицера от костылей и протеза. За сорок лет после Победы дед никогда серьезно не болел, ежедневно делал несложную зарядку, по утрам принимал прохладный душ и ходил прямо, не сутулясь, — моложавый, аккуратно постриженный мужчина со шрамом на шее, который почему-то отчетливо проступал, если Николай Иванович начинал сердиться. И не поверил дед, что он носит в себе тяжелую ишемическую болезнь сердца.
— Я родился на Урале, все детские годы провел в Сибири, прошел войну без единого насморка, — горячился он, споря с участковым врачом, впервые заставившим его обследоваться. — Тоже мне выдумали болезнь — ишемия… Нет у меня никакой ишемии — и весь тут сказ!
Но недуг уже диктовал ему условия поведения, прогнал на пенсию, когда деду казалось, что он достиг наивысшего мастерства, управляя огромным карусельным станком в ведущем цехе одного московского завода. С трудом привыкал к новому образу жизни — и вот, по-моему, не привык…
Нас было трое — мужчин Крылаткиных: дед Николай Иванович, мой отец Иван Николаевич и я — Николай Иванович младший. Мои имя — отчество — фамилия полностью совпадали с дедовыми, и Николаю Ивановичу старшему это очень льстило.
— Ванюшка — он что? Он — промежуточное звено между мной и тобой, — говаривал дед при всем сборе Крылаткиных. — А ты, Николай Иванович младший, ты есть моя копия, только на новом витке спирали. А это значит — с новой, более счастливой судьбой и в новом, значит, более совершенном качестве.
Дед был неплохим рассказчиком — помню, в детстве он пересказывал мне содержание увлекших его книг с такими подробностями и деталями, что, наверное, позавидовали бы сами авторы этих книг, но особой для него оставалась тема войны — Великой Отечественной, на которую он в далеком сорок первом ушел добровольцем сразу после окончания десятилетки.
Четыре года той страшной войны стали историей, и не такой уж большой отрезок жизни деда составляли они, но чем дальше уходил мир от победного рубежа, тем настойчивее вспоминалось ветерану всё, что было увидено и пережито тогда.
— Эти годы должны помнить все, всегда, — еще вчера, огорченный ответом из военкомата сибирского городка, в раздумье проговорил дед. — И погибших на войне надо помнить всех поименно!
Сегодня эти его слова звучали для меня символически, как завещание.
2.
Я был единственным внуком Николая Ивановича — мальчишкой, и его отношение ко мне было особенным. У тети Майи, старшей дочери деда, растут две девчонки, обе еще ходят в школу, у тети Раи — одна, даже моложе тех двоих. В общем, один внук и три внучки. Но я был намного старше своих двоюродных сестер, я на всю жизнь остался для деда первым внуком, на которого он перенес всю свою любовь. С годами она еще более крепла, только наше общение, естественно, принимало другие формы и оттенки, отличаясь искренней привязанностью, особым доверием «мужчины к мужчине». А как провожал он меня на действительную службу в пограничные войска, какой гордостью светились его бездонные синие глаза!..
Впрочем, мои двоюродные сестры тоже полной мерой испытали любовь своего деда, ведь я подрастал, мужал, а они, как мне казалось, долго оставались маленькими, и дед мог часами возиться с ними и поодиночке, и со всеми сразу, находя интересные занятия, игры, книжки для чтения вслух. Но со мной даже в самом младенческом возрасте, по-моему, и разговаривал он иначе, чем с ними.
Я помню деда всю мою сознательную жизнь. Пожалуй, более осязаемо и уже навсегда — лет с четырех. Помню огромное снежное поле, маленькую кошевку и тройку разгоряченных, дергающих красивыми белыми головами ипподромовских лошадей, заиндевелые ресницы вокруг их умных выпуклых глаз, струи пара, вырывавшиеся в морозный воздух из их ноздрей. Дед привел меня покататься на лошадках — ведь уже в то время эти благородные животные вызывали у детей гораздо большее восхищение, нежели самые совершенные автомобили и вертолеты; и года два-три подряд дед лично водил меня на ипподром, чтоб «с ветерком», под гиканье кучера и звон колокольчиков, проехать несколько кругов по снежному полю.
С этих прогулок «на лошадках» и вошел в мое сознание Николай Иванович. По сей день, когда начинаю думать про деда, перед глазами ярко блестит чистое поле заснеженного ипподрома, едва виднеются розоватые здания конюшен на той стороне, у леса, и звучит в ушах мелодичный звон колокольчиков под дугой коренника, перемежаемый цокотом копыт да храпом стройных белых лошадок. А дед держит правой рукой меня за высокий воротник черной шубы, весело посмеивается и время от времени заглядывает в мои глаза: «Хорошо?..»
С дедом мне всегда, в любом возрасте было хорошо. Его появлению я радовался, наверное, больше, чем матери или отцу, а в какой восторг он привел меня и моих товарищей по погранзаставе, когда однажды летом приехал в Эстонию — к месту моей службы.
Он поселился на целый месяц на даче своего однополчанина Тимофея Дмитриевича Плушина, с которым заканчивал службу в немецком городе Шверине. Я бывал на этой славной дачке, упрятанной в густом сосновом лесу в центре полуострова, на котором разместились две рыбацкие деревушки, пансионат одного министерства и пионерский лагерь большого таллинского предприятия.
Вдоль западного побережья полуострова разбежались по лесистому склону, тяготея ближе к песчаному пляжу, модерновые дачи работников искусств с финскими банями и даже маленькими бассейнами, и только Тимофей Дмитриевич при активной помощи на последнем этапе моего деда соорудил настоящее царство пара и березового веника.
— Ну-ка, подбрось еще!.. — требовал дед, забравшись на полок с распаренным веником. — А ну, похлещи! Сибиряки мы или нет?
Тимофей Дмитриевич крепкой фигурой и осанкой не уступал моему деду, родом был из Красноярского края, и мне, москвичу, было интересно наблюдать за этими двумя старыми солдатами — шутливо задиристыми, но очень предупредительными друг к другу.
— Эх, жаль, Тимоша, что ты не видел еще одного нашего земляка — Андрея Ильича Касаткина! — восклицал дед за столом. — Вот орел был — и в бою, и на отдыхе… Впрочем, какой там отдых — одну ночь и провели-то вместе, а наутро — рукопашная…
Дед посмотрел на меня — юнца в новенькой форме пограничника, отпущенного командиром заставы в увольнение на три дня. Я понимающе ответил на его взгляд, потому что знал, о чем дальше пойдет речь.
Помню, в школе появилось объявление с большим портретом моего деда: завтра на встречу с учащимися придет ветеран Великой Отечественной войны Николай Иванович Крылаткин.
— Колька, это твой предок? — удивились мои одноклассники. — Ишь ты — тоже Николай Иванович Крылаткин… Как ты!..
А я радовался и смущался, словно приход моего деда в школу был проявлением нескромности с моей стороны. «Еще задразнят потом ребята!.. — подумал я тогда. — Скажут, что это я похвастаться привел деда…» Но в душе я гордился боевым прошлым своего «предка», а после встречи с ним, как мне показалось, многие мои товарищи меня зауважали еще больше, потому что Николай Иванович старший не рисовался перед ребятами, не говорил громких трескучих фраз, а очень просто, доверительно рассказал о том, какая тяжелая была война и как вели себя в бою его однополчане.
Мне-то дед рассказывал об этом всю мою жизнь — то по какому-то поводу, то я сам просил его об этом. И с годами случилось так, что я знал про деда все, всю его жизнь — даже по дням и часам, если это были выдающиеся, чем-то особо памятные дни и часы.
Я уже говорил, что Николай Иванович старший умел рассказывать, и делал это так бесхитростно и интересно, что доставал своими «историями» до самых глубин моего мальчишеского сердца, и многое из поведанного им врезалось в мою память. Нередко мы подолгу беседовали, уточняя старое, вспоминая что-то новое, будто все, что пережил и помнил мой дед, стало нашим общим переживанием, нашей общей памятью.
О трех процентах солдат рождения 1923—1924 годов, вернувшихся с войны к родным семьям, я услышал от деда как раз тогда, когда его пригласили встретиться с учащимися моей школы. Николай Иванович назвал себя счастливым, потому что он, пройдя войну с тяжкого первого дня до Победы, оказался все-таки в числе трех из ста, оставшихся в живых.
— Расстрелянные годы… — с глубокой грустью сказал он о своем поколении, почти полностью оставшемся на полях сражений.
Он не считал себя выдающейся личностью, только сказал однажды: «Спина у меня прямая» — то есть не гнулся ни перед кем и ни перед чем, держался всегда с достоинством, унижать себя не позволял.
Вот и перед школьниками он не заискивал, не старался понравиться любой ценой. Моложавый, широкий в плечах, он был одет в скромный темно-синий костюм, вместо орденов и медалей прицепил четыре ряда колодок — ровно шестнадцать штук, как сосчитали ребята, а из кармана достал фотоснимок размером с почтовую открытку и сказал залу:
— Как думаете, ребята, кто это?
Мои одноклассники дружно воскликнули:
— Да это наш Колька… Коля Крылаткин из девятого «Б»!..
— Ваш внук Коля, — вежливо добавила Люся Доброва из восьмого «А» — моя будущая невеста.
— А вот и нет! — довольный, усмехнулся дед. — Это я сам в семнадцать лет, в день окончания школы. В последний мирный день сорок первого года. Но то, что вы приняли меня за моего внука Колю, меня не удивляет. Ведь он, как и я, тоже Николай Иванович Крылаткин, только в третьем поколении. Потому мы столь похожи!..
Он неторопливо прошелся по краю сцены школьного актового зала.
— В общем, ребята, в тот день, когда началась война, я был примерно таким, как мой внук Коля. Мы только что получили свидетельства об окончании средней школы, было это в Ленинграде, где проходил военную службу мой отец, до утра бродили всем классом по набережным Невы, а днем узнали — началась война. И все мальчишки моего класса — все до единого — в тот же день пришли к районному военкому на Васильевском острове. Но не всем исполнилось семнадцать, взяли нас, после недолгих проволочек, одиннадцать человек. Из класса — одиннадцать. С войны вернулся я один… Один из всего класса, потому что другие мальчишки-одноклассники позднее тоже ушли на фронт.
Много имен и фамилий называл Николай Иванович, его память хранила их цепко, некоторые истории однополчан могли бы лечь в основу целого рассказа или повести, но всякий раз он возвращался к тому, что ему выпала доля уцелеть и прожить большую послевоенную жизнь не только за себя, но и за отличных парней, его сверстников, погибших молодыми, не успевшими познать по-настоящему, что такое жизнь, но ставших на ее защиту безоговорочно, яростно, начисто забыв, что они сами уязвимы и смертны.
Забыв, что они из обыкновенной нежной плоти, те парни бросались со связками гранат под фашистские танки, закрывали грудью изрыгавшие свинец амбразуры дотов, горящими живыми факелами, не выпуская из рук оружия, упрямо шли на врага без всякой надежды уцелеть, но с верой в Победу.
Об этом дед рассказывал с жаром, только вот о себе — почти ни слова. И выходило, что вся его боевая и трудовая биография, вся большая и насыщенная событиями жизнь укладывалась в два десятка строк тетрадного листа. Война, несколько лет службы в Германии после Победы, затем увольнение в запас. Очень недолгие поиски своего места в мирной жизни — и почти сорок лет работы на одном московском заводе, в одном цехе! Стал токарем-карусельщиком высшей квалификации, рационализатором и изобретателем, даже избирался депутатом Моссовета, а это кое-что значит!..
Не раз бывал Николай Иванович за границей, имел хороших друзей в Берлине, Дрездене и особенно в Шверине — ведь именно там он и служил в органах советской военной администрации, помогая немцам налаживать новую жизнь…
Рассказы деда о войне, об эпизодах фронтовой жизни его однополчан, с которыми он на равных делил горе и боевое счастье, увлекали и меня и всех других слушателей, как тогда в школе, — они были полны таких ярких деталей, которые невозможно придумать, если сам их не видел, не пережил. В такие минуты я откровенно любовался блеском синих глаз, осанкой, походкой деда — буквально всем. А потом спохватывался:
— Деда, ведь это все было и с тобой! Почему же ты рассказываешь о других и ни слова — о себе?
Он делал вид, что не понимает вопроса:
— Разве я ничего не сказал о себе? Так и времени-то уже не было…
Но однажды он серьезно посмотрел на меня, покачал головой:
— Ах, внучек, внучек! Я получил высшую награду от судьбы — остался жив. Пули и осколки, правда, трижды задели и меня, но ведь рядом со мной они косили насмерть моих друзей и товарищей. По ним мы плачем, вспоминая войну, у их могил горит Вечный огонь. Я был с ними рядом, но остался жив, а их нет среди живых, они сами не расскажут о себе.
Я понимал, что дед глубоко прав, но мне казалось, что он и его друзья-ветераны, оставшиеся в живых, слишком мало говорят о себе, а потому в представлении слушателей выходило, что все погибшие — герои, а сами рассказчики оказывались где-то на втором плане.
— Но ведь ты тоже герой, у тебя вон сколько наград! — в запальчивости, в благородной обиде за деда доказывал я. — Пройти через такие переделки, не отступить — разве это не героизм?
— Ну и что? — спросил Николай Иванович и опять, не мигая, посмотрел мне в глаза. — Ведь ты гордишься тем, что твой дед прошел войну? Для меня твоя гордость не меньше цветов, не меньше орденов. И ты же видишь, какой почет воздают участникам Великой Отечественной. Законы специальные приняты, льготы действуют. Правда, жаль, что многие ушли, не дождавшись этих законов и льгот…
И дед надолго замолчал, думая какую-то свою, наверное, печальную думу.
Каждый раз, когда у нас возникал разговор о минувшей войне, дед словно сбрасывал с себя невидимую пелену, становился совершенно открытым, даже каким-то незащищенным, но чутко следил за реакцией собеседника на имена и эпизоды, которые извлекались из закоулков памяти, начинали жить.
— Деда, тебе было страшно?
Он ответил на мой вопрос мгновенно и просто:
— Было, — и, подумав, добавил: — Неправду говорят некоторые, что на войне не было страшно. Чувство самосохранения бережет человека всю жизнь, это вполне естественное чувство, заложенное природой. И когда в твою сторону летят снаряды и мины, когда рядом рвутся бомбы, свистят осколки и пули, никто не останется равнодушным к опасности. Но если тебе надо подняться, надо сделать бросок вперед в этом огненном смерче, бросок ради успеха в бою, ты заставишь себя преодолеть страх, ты выполнишь свой долг, если ты человек. Храбрый не тот, кто не боится смерти, а тот, кто владеет собой, кто сумеет вопреки страху сделать свое дело в любой опасной обстановке.
— Ты поступал так? — наивно спросил я.
Вот тут Николай Иванович на минутку задумался. Потом столь же доверительно, как в начале разговора, произнес:
— Я старался поступать так.
В тот день я узнал, что настоящий страх пришел к нему даже не в первых боях, а позднее, когда он повидал уже всякое, пережил увечье и смерть товарищей, долго лечился после ранения. На войне люди сходятся быстро, иной раз еще не знают имени друг друга, а готовы заслонить от пули или осколка собственным телом. Так случилось с дедом в первую военную зиму на Волховском фронте. Перед самым боем приметил он из прибывшего накануне пополнения веселого старшего сержанта, которого все звали Сибиряком — но не только за сибирское происхождение, а за стать и хватку, потому что солдаты из Сибири и с Урала нередко отличались особыми боевыми и человеческими качествами и считались наиболее надежными и крепкими бойцами.
— А ведь я тоже долго жил в Сибири! — сказал Николай Иванович Сибиряку.
— Земляк, выходит! — обрадовался старший сержант.
Он пустил по кругу свой ярко расшитый кисет, предложил даже некурящему земляку Николаю Ивановичу. Широкое скуластое лицо его сияло от удовольствия быть щедрым. Белый полушубок сидел на нем ладно, красная звездочка на меховой шапке блестела ярче других, казалось — не тускнела на морозе. Старший сержант будто и не замечал мороза, даже распахнул полушубок, развернув широкую грудь…
— Не куришь, значит? — уважительно сказал он земляку, то есть моему деду, не отходившему от него. — Это хор-ро-шо-о! И не начинай, брат, ни к чему!
Он подробно расспросил, где служил отец Николая Ивановича, в каком звании. А потом достал из кармана гимнастерки фотокарточку, показал новому другу:
— Вот мои… Жену зовут Аля — Алевтина, значит, — а малышку-сына — Ваня, тезка твоему отцу, значит…
И столько нежности и любви зазвучало в дрогнувшем голосе этого большого, минуту назад такого веселого, разудалого человека, что мой будущий дед рот раскрыл от удивления. И пожалел, что у него, восемнадцатилетнего, еще нет нигде ни жены, ни сына.
А утром в траншее возле немецкой землянки Андрей Касаткин схватился врукопашную с тремя рослыми фашистами. Когда дед бросился к нему на выручку, Сибиряк ударом приклада трехлинейки уже свалил одного немца и вдруг заметил, что Николая Ивановича пытается достать штыком вывернувшийся из-за поворота «свежий» фашист… Это произошло молниеносно, — Сибиряк отвлекся от своих двух противников и коротким выпадом вперед штыком отвел верную смерть от деда. Зато получил автоматную очередь в спину и, глотая воздух, медленно опустился на дно траншеи, привалившись спиной к промерзшей заснеженной стенке. Николай Иванович выстрелом в упор свалил убийцу Сибиряка, подоспевшие солдаты роты заняли всю траншею и землянку, внесли туда своего старшего сержанта, но он уже не дышал… Эта смерть ошеломила Николая Ивановича, он десятки раз «прокручивал» в воображении трагический эпизод во вражеской траншее, пытаясь представить иной исход, если бы сам поступил как-то по-другому. Он не мог найти какой-то своей оплошности, но Сибиряк спас ему жизнь и погиб потому, что отвлекся на миг от наседавших врагов, и дед считал себя хоть косвенно, но виновным в смерти веселого земляка.
Он хотел остаться возле своего павшего друга, схоронить его и написать письмо той красивой черноволосой и черноглазой молодой женщине, фотографию которой Андрей Касаткин показал ему в ночь перед своим последним боем, но в землянку пришел комбат — суровый, озабоченный, и отобрал шесть солдат в том числе моего деда, для срочного дела. Развернув перед ними карту, он показал на точку среди болот:
— Приказываю немедленно выдвинуться на эту высотку и держаться за нее зубами. Ни шагу назад!
Высотка еле маячила впереди — округлая, лысая, по ней уже пробарабанил шестиствольный немецкий миномет. Проваливаясь в снегу, с одним станковым пулеметом и двумя ручными, группа деда двинулась вперед — туда, где рвались снаряды и мины. Воздух холодил легкие, на редких кустиках орешника лежал толстыми пушистыми хлопьями снег, но солдатам, пробиравшимся на высотку, было жарко.
Вскоре завязался тяжелый бой. Бойцы удержали высотку, их сменили ребята из нового пополнения.
— Где похоронили Касаткина? — спросил Николай Иванович у взводного.
— Это ты про Сибиряка? Видишь ли, редко бывает, но — случилось. Накрыл их в землянке тяжелый снаряд. Ничего не осталось…
— Ка-ак?!