И все же в неоспоримом успехе нового города коренились и его уязвимые стороны. Как долго станут современные люди, сформированные самим Петербургом с его университетом и естественно-научным музеем, цель которых и состояла в том, чтобы научить горожан думать своей головой, терпеть самодержавие и крепостное право? В век, когда демократия Голландской республики, ограниченная монархия английского короля Вильгельма III и французский абсолютизм Людовика XIV вроде бы на равных боролись за будущее, Петр ради собственного удобства решил, что автократия является характерной чертой современности. Однако со временем становилось все более очевидно, что царизм – форма правления, годная разве только для варварского захолустья, а то и вовсе заслуживающая быть отправленной на свалку истории. Открыв Россию всему миру и пустив корабль государства по быстрым течениям современности, Санкт-Петербург грозил дестабилизировать всю страну.
Более непосредственная угроза исходила от тех, кто считал, что России нечему учиться у Запада и что стране нужны лишь ее традиционные установления и правила. Князь Голицын, которого привезли в новую столицу в цепях, говорил: «Петербург – что гангрена на ноге, которую поскорее надобно отнять, дабы все тело не заразилось»19. С этим мнением соглашался даже собственный сын Петра – Алексей. Вступая в заговор против отца, он клялся единомышленникам при дворе, что, если получит корону, «все станет по старому… Перееду в Москву, а Петербург лишу всех привилегий, и кораблей строить не велю»20. Алексей был приговорен к смертной казни, но в 1718 году умер под пытками, не дождавшись исполнения приговора. Ради спасения своего города царь принес в жертву сына.
После смерти Петра городу стали угрожать новые опасности – на этот раз со стороны тех, кто просто обожал Петербург, но только как источник собственных удовольствий. На пути развития города всегда имелась эта западня: в обществе, которым управляет человек, наделенный практически неограниченной властью, никуда было не деться от риска, что от высоких устремлений к модернизации проект скатится к удовлетворению царского тщеславия. Петр открыл России современный мир, желая вывести русское общество из застоя, однако другие представители династии и вельможи видели в современных достижениях лишь роскошные игрушки для собственного развлечения. В космополитичном городе возможен культурный прорыв, если живущие бок о бок представители разных народов готовы учиться друг у друга; однако в этой же ситуации нарастает опасность того, что из-за малого количества точек соприкосновения уровень культуры по принципу наименьшего общего знаменателя сведется к китчу.
Зимой 1739/40 года императрица Анна Иоанновна, взошедшая на престол в 1730-м после недолго правивших Екатерины I и Петра II, решила, что петровские верфи, музей и университет – это, конечно, хорошо, но чего по-настоящему не хватает Петербургу, так это самого большого в мире ледяного дворца. Для осуществления проекта был нанят немецкий физик. Стены складывались из ледяных кирпичей стандартного размера, а строительным раствором служила вода, слой которой моментально схватывался на приарктическом морозе. Затем фасад украсили ледяными копиями классических статуй. Тот же немецкий ученый разработал несколько ледяных пушек, которые при помощи настоящего пороха стреляли ледяными ядрами, и ледяного слона, из хобота которого бил семиметровый фонтан, причем по ночам воду там сменяло горящее масло.
Проект был во всех подробностях описан в монографии с чертежами дворца, опубликованной на немецком и французском языках Санкт-Петербургской Академией наук, располагавшейся тогда в Кунсткамере. В абсурдной основательности этой работы заложенные основателем города принципы поставлены с ног на голову. Лучшие европейские умы в самом деле работают в русской столице, но теперь перед ними ставятся мишурные, не имеющие практического смысла задачи, которые они покорно выполняют с присущим ученым педантизмом.
Однако даже когда европейцев нанимали строить ледяные дворцы, делать придворным дамам прически по последней парижской моде или ставить ходульные комедии в франкоязычных театрах, одно только их присутствие меняло неофициальную культуру города, даже когда официальная культура с ее льдом и пламенем балансировала на грани самопародии. По мере того как привечавшая иностранцев российская столица становилась самым пестрым городом Европы, неуклонно росло и количество считавших Петербург своим домом людей, для которых традиционный русский уклад уже не был нормой. Две сестрицы из Ирландии жаловались, что в Петербурге «французов, как саранчи… Учителя танцев, конечно же, французы, как и большинство лекарей… а также портные, скорняки, модистки, горничные, повара и продавцы книг»21.
Пусть русские дворяне учили французский, чтобы получать удовольствие от театральных представлений или из желания видеть себя идущими в ногу со временем глобальными русскими (низводя родной язык до диалекта, используемого лишь для распоряжений прислуге), но в итоге они оказались способны читать серьезные книги, изданные в Париже. Мысль, что, налаживая связи с внешним миром, приглашая тысячи иностранных специалистов, обучая образованный класс универсальному тогда французскому, правительство сможет по-прежнему контролировать круг чтения и интересов своих подданных, кажется на удивление спорной. Самая большая угроза для выстроенной Петром Великим зыбкой конструкции в итоге исходила не от открыто выступившего против отца царевича Алексея и не от малообразованной Анны Иоанновны, правившей до своей кончины в 1740 году, но от одной из самых пламенных поборниц его проекта Екатерины II – немецкой принцессы, которая, став женой Петра III (внука Петра I), сместила его с императорского трона.
Заняв Зимний дворец, главную царскую резиденцию в самом сердце столицы, которую построил для Анны мастер барокко Бартоломео Растрелли, сын итальянского скульптора, приглашенного в Петербург еще Петром Великим, Екатерина принялась за обновление его интерьеров. Любимые Анной позолоченные завитушки она зал за залом заменила на скромные гранитные колонны дорического ордера, которые должны были обозначить связь ее правления и ее столицы с колыбелью западной цивилизации – древней Грецией.
Приведя дворец в соответствие со своим более высоким и сдержанным вкусом, Екатерина затеяла амбициозную программу благоустройства Петербурга и остановиться уже не смогла. «Чем больше строишь, тем больше хочется, – позднее признавалась она. – Это похоже на пристрастие к выпивке»22. Екатерина изменила высотный регламент Петербурга, чтобы вместить растущее население, к началу ее правления достигшее 100 тысяч23. При ней замостили центральные улицы, а уличные фонари стали привычным делом. Речка Кривуша, огибавшая центр города по дуге на расстоянии полутора километров от Зимнего дворца, была превращена в Екатерининский канал. Чтобы он был достоин носить имя императрицы, канал заключили в величественные гранитные набережные: к воде теперь спускались изящные каменные лестницы, а по всей его длине на равном расстоянии были вбиты железные швартовные кольца. Вскоре в знаковые для екатерининской эпохи набережные оделись все реки и каналы города, став символом человеческого гения, укротившего дикую природу. Приглашенный императрицей архитектор Джакомо Кваренги, приверженец точной палладианской симметрии, осуществил в Петербурге десятки прославленных проектов, среди которых и Смольный институт благородных девиц, передовое для своего времени женское образовательное учреждение.
Рядом с Зимним дворцом Екатерина повелела Кваренги построить театральное здание, интерьер которого был навеян палладиевским театром «Олимпико» в итальянской Виченце. В зал, где наряду с пьесами ведущих европейских драматургов ставили и сочинения самой Екатерины, пускали только по высочайшему приглашению.
Заботами взыскательной императрицы Зимний дворец стал храмом изящных искусств и литературы. Сюда свозились лучшие в мире полотна, съезжались величайшие умы эпохи. Считая себя просвещенной властительницей, Екатерина видела своим долгом выслушивать советы иностранных экспертов – даваемые опять-таки только по ее приглашению, – чтобы наиболее подходящие применить потом в приказном порядке по всей империи. Внутри Зимнего дворца велась открытая дискуссия, тогда как за его стенами царило полное единомыслие. Гордыня привела Петра к созданию современного мира в рамках одного города, но Екатерина превзошла его, создав современный мир в отдельном здании. Как великий куратор она желала собирать в своем дворце все самое лучшее в мире и, взвесив достоинства и недостатки каждого образца, что-то отвергать, а что-то оставлять себе.
Ее коллекционирование началось с искусства. Еще в отрочестве не по годам развитая принцесса выписывала рукописный журнал Дени Дидро «Письма о литературе и искусстве», где публиковались последние новости и сплетни Парижа – европейской культурной столицы того времени. В начале своего правления она наняла Дидро, человека, который знал художественный мир Парижа как никто другой, в качестве личного советника. Находясь в центре событий, он сообщал ей о продаже крупнейших коллекций. Екатерина покупала, покупала еще и снова покупала. Она собирала работы самых модных тогда мастеров – Рембрандта, Рубенса, Пуссена. Нашлось место в ее коллекции и ренессансным шедеврам Рафаэля и Микеланджело. За тридцать лет, в течение которых картины целыми партиями закупались на аукционах Лондона и Парижа и морем доставлялись в Петербург, Екатерине удалось стать обладательницей коллекции из 4 тысяч картин24, которая могла поспорить с хранившимся в Лувре собранием французских королей, на создание которого ушло более четырех столетий. Чтобы просто разместить все приобретенные работы, Екатерине пришлось пристроить к Зимнему дворцу здания Малого и Большого эрмитажа.
Поскольку свою цель Екатерина видела в перенесении Запада на русскую почву, за все это время она приняла в свою коллекцию лишь две картины отечественных художников25. В главной галерее страны практически не было русского искусства, как в величайшем городе России почти не было русской архитектуры. Сама Екатерина очень гордилась своими трофеями, но ей ни разу не пришел в голову вопрос, должен ее народ гордиться, что одна из величайших коллекций искусства собрана в России, или же стыдиться, что коллекция эта почти сплошь иностранная.
Если купить что-то не представлялось возможным, Екатерина безо всяких сомнений делала копии. Она мечтала обладать лоджиями Рафаэля – но длинный коридор Ватиканского дворца, расписанный великим ренессансным мастером, как это ни печально, не продавался. Тогда Екатерина велела своему придворному архитектору Джакомо Кваренги построить ей точно такой же. Кваренги, в свою очередь, нанял австрийского художника, чтобы тот скопировал на холсты рафаэлевские росписи и отправил их в Петербург. Вся «Библия Рафаэля» была точнейшим образом повторена, причем единственными отличиями от ватиканского варианта стали портрет Рафаэля, русский двуглавый орел и вензель Екатерины II вместо гербов рода Медичи и папы Льва X на центральной панели. С их чередой арок, сходящихся вдалеке почти в одну точку, и полусотней копий величайших западных шедевров лоджии были квинтэссенцией Петербурга – потрясающее великолепие пополам с болезненными амбициями.
Безогляднее всего Екатерина испытывала судьбу, приглашая к себе во дворец западных философов, мечтавших о мире без рабов и монархов. Тогда как Петр импортировал ученых, способных помочь ему в модернизации русской промышленности и транспорта, Екатерина ввозила социальных и политических мыслителей. Она делала это в уверенности, что может, ничем не рискуя, просить их частного совета о том, как модернизировать общество. Первой целью Екатерины стал самый знаменитый интеллектуал Европы – Вольтер. Императрица снискала расположение французского философа, предложив ему напечатать в Петербурге радикальную «Энциклопедию», публикация которой была приостановлена консервативными властями Парижа. Французские цензоры были недовольны статьями самого Вольтера и его соавторов на такие острополитические темы, как «права», «свобода» и «равенство». Впечатленный этим жестом, великий остроумец в ответ порадовал Екатерину, послав ей только что вышедший из печати очередной том своей восторженной «Истории Российской империи при Петре Великом». Вольтера завораживала история петровских реформ и созданная царем прекрасная столица; он восхищался тем, что «стольких людей [Петр] приобщил к цивилизации… и сделал полезными для общества»26. Для Вольтера правление Петра Великого в России было лучшей экспериментальной проверкой социальной теории Просвещения. Вольтер и другие деятели эпохи считали, что стоит людям освободиться от религиозных предрассудков и довериться науке, как они смогут творить чудеса на земле. (В своем эссе 1784 года «Ответ на вопрос: что такое Просвещение?» немецкий философ Иммануил Кант определил это понятие как «выход человека из состояния своего несовершеннолетия, в котором он находится по собственной вине… причина которого заключается не в недостатке рассудка, а в недостатке решимости и мужества пользоваться им без руководства со стороны кого-то другого» и предложил латинское изречение «Sapere Aude!» («Дерзай знать!») в качестве «девиза Просвещения»27.)
Полное юношеской любознательности путешествие Петра по Европе было для Вольтера воплощением научного духа Просвещения. Вместо того чтобы слушать предвзятые рассказы бородатых попов о западных безбожниках, Петр захотел увидеть все своими глазами, а по возвращении ограничил власть православной церкви и реформировал страну, которую многие европейцы считали безнадежно варварской. В ответ на упреки в непрактичности и фантазерстве, звучавшие в адрес Вольтера и его соратников, он мог указать на Петербург, как будто говоря: «Съездите, посмотрите, потом поговорим».
В итоге Екатерине так и не удалось зазвать Вольтера к себе – в его преклонном возрасте такое путешествие было ему не по силам. Зато после кончины мыслителя она смогла приобрести на аукционе его личную библиотеку. Ее перевезли в Эрмитаж, где за ней присматривал мраморный двойник Вольтера, которого Екатерина заказала французскому скульптору Жан-Антуану Гудону. Его работа, ставшая одним из самых знаменитых экспонатов музея, изображает Вольтера сидящим в кресле, в классическом хитоне, скрывающем его хрупкую фигуру, – 80-летний философ насмешливо смотрит на мир с высоты своего опыта, который не подтвердил, но и не развеял его великих надежд.
С Вольтером ничего не вышло, но в 1773 году императрице удалось привезти в Петербург его соратника – своего парижского арт-консультанта и редактора «Энциклопедии» Дени Дидро. Приглашенный в качестве личного учителя философии ее величества, Дидро фраппировал русский двор радикальным эгалитаризмом и исключительно черными нарядами. Несмотря на свои шестьдесят лет, философ был более чем бодр. Особо разгорячившись при обсуждении какого-либо вопроса, он срывал с себя парик и швырял его через всю комнату. Настойчивость в продвижении радикальных политических реформ вскоре изрядно осложнила его положение. Подобно тому как Петербург был когда-то пустым местом на карте, где с нуля построили современный город, вся Россия казалась Дидро «чистым листом», где реформы должны были пойти куда проще, чем в западных странах.
Последней каплей стало предложение Дидро отменить крепостную систему, которую он называл «рабской». Екатерина, чья вера в крепостничество была настолько непоколебимой, что своим фаворитам она дарила крестьян в знак нежной привязанности, ответила, что «рабов» в России нет – только свободные если не телом, то духом крестьяне, прикрепленные к земле, которую они любят. Во время этого разговора в России бушевало крестьянское восстание. Екатерина отправила философа обратно в Европу. «Дорогой господин Дидро, – писала она ему, – я с огромным удовольствием выслушала все, что подсказывал вам ваш блестящий ум; но с вашими великими принципами, которые мне очень понятны, можно написать прекрасные книги и натворить дурных дел. В ваших планах реформ вы забываете разницу в наших положениях: вы работаете над бумагой, которая все стерпит, она такая гладкая, гибкая, не оказывает никакого сопротивления вашему воображению, а я, бедная императрица, должна работать над шкурой человеческой, а она очень и очень способна чувствовать и возмущаться»28. Однако за дворцовыми стенами все большему числу русских сложившееся положение казалось верхом унижения. Мало того что императрица просит совета у иностранцев, хотя по расчетам Петра Великого Россия должна была уже давно «повернуться к Европе жопой», так еще когда они ей советуют дать русскому народу больше свобод, Екатерина отказывается их слушать.
Свободно говорить с императрицей дозволялось только особо доверенным русским, и то лишь по ночам. Тщательно отобранные Екатериной гости созывались в рамках традиции петровских ассамблей. Для этого своего подражания парижскому салону Екатерина сама сочинила устав, приказав повесить его на дверях особого флигеля Зимнего дворца, построенного одним из ее любимых французских архитекторов. В соответствии с веяниями Просвещения она настаивала на полном равенстве между гостями. Первое правило гласило: «Оставить все чины вне дверей, равномерно и шляпы, а наипаче шпаги»; второе: «Местничество и спесь или тому что-либо подобное, когда бы то ни случилось, оставить у дверей». Екатерина установила и наказания нарушителям. Строже всего каралось неисполнение последнего правила – «Сору из избы не выносить, а что войдет в одно ухо, то бы вышло в другое прежде, нежели выступит из дверей»: провинившийся навечно лишался права посещать салон императрицы29. Екатерина не сомневалась, что русские способны в течение одной ночи и в стенах одной комнаты общаться друг с другом на равных, а после возвращаться к своим ролям в сверхиерархическом обществе. Она считала, что социальное равенство можно создавать в Зимнем на один вечер и на соседние улицы оно не распространится.
Все изменила Французская революция 1789 года. Французский посол в России записал свои впечатления о том дне, когда новость о взятии Бастилии дошла до космополитичного Петербурга. «Не могу передать радостного возбуждения, охватившего купцов, ремесленников, горожан и некоторых молодых людей из высшего сословия, – писал он. – Французы, русские, датчане, немцы, англичане, голландцы, все поздравляли и обнимали друг друга, как будто их самих только что освободили от тяжких оков»30. Вскоре русскую столицу захлестнула мода на радикализм. Повсюду были слышны песни революционной Франции, а одну даму из высшего общества видели в Английском клубе с якобинским колпаком на голове. Хотя главный рупор государства, издаваемая Академией наук газета «Санкт-Петербургские ведомости» писала: «Рука дрожит от ужаса при описании событий, в которых люди могли выказать такое неуважение своему правителю и самой человечности»31, сама Екатерина поначалу не слишком волновалась на этот счет. Она объясняла беспорядки «фривольным, взбалмошным характером и врожденной бесшабашностью французов»32. Они просто вели себя как настоящие французы. Уж она-то знает этот народ. Сегодня они горячо отстаивают свою философию, называют тебя деспотом, швыряют парик в другой конец залы, а назавтра вы снова лучшие друзья.
Последствия, которые могла иметь для России Французская революция, стали ясны Екатерине, лишь когда в свет вышла книга Александра Николаевича Радищева. Радищев был ярким представителем того слоя глобальных русских, который создала новая столица. В 1766 году Екатерина отправила способного отпрыска благородного провинциального семейства изучать юриспруденцию и философию в немецкий Лейпциг. По возвращении Радищев сделал значительную карьеру на госслужбе, став в итоге главой Санкт-Петербургской таможни – учреждения, которое наиболее осязаемым образом связывало Россию и Запад. В свободное время Радищев переводил работы французских философов, а в оде «Вольность» даже откликнулся в стихах на взволновавшие его события революции в Америке.
Учась в Лейпциге, Радищев впитал ценности Просвещения и стал противником самодержавия. Он пришел к выводу, что институт крепостничества, позволивший построить современную столицу России, изжил себя. В Германии, где он учился, крепостное право ушло в небытие вместе с катапультами и рыцарскими турнирами еще в позднем Средневековье. Свои вольнодумные суждения Радищев изложил в «Путешествии из Петербурга в Москву», опубликованном без указания автора в 1790 году. В форме заметок о поездке по сельским просторам от новой до древней столицы он обрушился на бытующие там крепостнические порядки. Прибегнув к литературному приему найденного документа, Радищев даже предложил свой план освобождения крестьян. Европейские мыслители уже многие десятилетия твердили о необходимости отмены крепостного права, но первым из русских об этом заговорил именно Радищев.
Когда книга попала в руки Екатерине, императрица пришла в ярость. В дошедшем до нас экземпляре ее пометы на полях с каждой страницей все возмущеннее. «Темы поднятые в этой книге, – строчила она, – те же, из-за которых нынче рушится Франция»33. Екатерина приказала найти и арестовать анонимного автора, а весь тираж книги изъять. Радищева быстро отыскали, задержали, допросили и обвинили в публикации книги, «наполненной самыми вредными умствованиями, разрушающими покой общественный… стремящимися к тому, чтобы произвести в народе негодование противу начальников и начальства и наконец оскорбительными и неистовыми изражениями противу сана и власти царской»34. 24 июля 1790 года петербургская Уголовная палата приговорила его к смертной казни. Однако Екатерина, дорожа своим образом просвещенной правительницы, заменила смертный приговор десятилетней ссылкой в Сибирь.
Когда из каземата Петропавловской крепости Радищева должным порядком отправили в Илимский острог, он стал первым в длинном ряду политических диссидентов. Полные надежд на обновление России, они приезжали в столицу, где мечты приводили их за решетку. Петропавловская крепость – первое строение петровской столицы – все мрачнее нависала над городом, по мере того как молва о ее пыточных камерах становилась громче славы позолоченного шпиля собора. Стараниями преданных самодержавию заплечных дел мастеров, пытавшихся загнать обратно в бутылку джинна современности, сооружение, задуманное как маяк русского прогресса, стало символом репрессивной машины.
От года к году Французская революция становилась все радикальнее, переходя от лишения аристократии властных полномочий к физическому ее уничтожению, а взгляды Екатерины соответственно делались все более реакционными, что привело к обрыву многих интеллектуальных связей с Западом, которые она же в свое время и наладила. В 1791 году императрица повелела, чтобы все книжные магазины Петербурга регистрировали каталоги предлагаемых товаров в государственной Академии наук. В 1793-м, узнав о казни короля Франции Людовика XVI, она запретила ввоз и распространение французских изданий, включая и книги Вольтера, чью библиотеку она сама приобрела, и «Энциклопедию», которую ранее предлагала издать. Екатерина разбила бюст Вольтера в галерее Летнего дворца, а скульптуру Гудона сослала на эрмитажный чердак. На склоне лет она отреклась от почитаемых ею когда-то философов, поскольку Французская революция возвела их в ранг святых гуманизма. В письме одному давнему другу она высказала сожаление, что не прислушивалась к предостережениям братьев-монархов, и вспоминала, как «покойный король Пруссии [Фридрих II] говорил, что… цель всех “философов” – ниспровержение европейских престолов, а единственный смысл создания “Энциклопедии” – уничтожение всех королей и религий»35.
В 1796 году Екатерина впервые за время своего правления учредила предварительную цензуру, заодно повелев проверять на границе каждую ввозимую иностранную книгу. В тот же год Екатерина, которая когда-то с таким оптимизмом несла факел просвещения, точно зная, что ее-то он не опалит, скончалась – озлобленной барыней, более не понимающей вышедшего из-под ее контроля мира.
Революция во Франции высветила внутренние противоречия петровского проекта. В это время население Петербурга составляло примерно 200 тысяч, включая 32 тысячи иностранцев36. Такой космополитизм столицы делал Россию уязвимой для проникновения с Запада дестабилизирующих идей. Но назревала и другая серьезная, хоть пока и неосознанная проблема: глубокая и потенциально опасная пропасть между современной столицей – этим островком цивилизации в море русского средневековья – и остальной страной. Разрыв между столицей и провинцией не был таким значительным нигде в Европе. В 1790 году, когда европейские страны уже стремительно урбанизировались, более 95 % российского населения оставалось сельским. Грамотных среди мужчин в России было от 2 до 7 % против 47 % во Франции, 68 % в Британии и 80 % в Пруссии37. Даже в обожающем книги Петербурге большинство простого народа оставалось безграмотным38, что закладывало в стремящейся к современности столице основу для чудовищного общественного расслоения. Петр и Екатерина доказали скептикам, что образцовую современную столицу можно построить. Но долго ли она продержится?
Петр надеялся, что Россия войдет в современный мир на условиях самого царя: окно в Европу будет пропускать свет науки и технологий, но защитит от ветра политических перемен. В 1812 году в это окно вломилась армия революционной Франции под предводительством Наполеона Бонапарта – военного диктатора, который поднялся на вершину власти в вихре общественных потрясений. Наполеон допустил тактическую ошибку и, прежде чем атаковать административную столицу, Петербург, захватил духовный центр России – Москву. Пока в Москве бушевал пожар, русская армия смогла перегруппироваться и вместе с союзниками в итоге заставила Наполеона отступить на собственную территорию. Петербург война не затронула. В 1814 году русские взяли Париж, и внук Екатерины Александр I проехал на белом жеребце по Елисейским полям. Немногим более века назад Петр Великий обещал своему народу, что воспользовавшись европейскими технологиями, Россия может стать великой державой. Это было убедительное доказательство его правоты: русские победили самую мощную европейскую армию и заняли величайшую столицу континента.
После событий Французской революции подспудно предложенная Петром концепция современной, но не демократической России обрела четкую и недвусмысленную форму. Теперь Александр принял на вооружение новую модель – Римскую империю. Как Рим был когда-то центром величайшей империи древности, так Петербург должен был стать столицей современного колосса, распростершегося от Восточной Европы до Калифорнии. Подобно императорскому Риму, Россия видела себя технически продвинутой автократией. После триумфального возвращения Александра из европейского похода в Петербурге начался строительный бум – император обустраивал свою столицу в новом имперском стиле ампир.
Для сооружения своего Вечного города Александр привлек архитектора Карло Росси, который учился в Риме и смело заявлял, что русским не стоит «бояться сравнения [с римлянами] в величии»39. Александр назначил Росси главой «Комиссии по устроению против Зимнего дворца правильной площади», созданной, чтобы превратить пространство перед южным дворцовым фасадом в главный парадный плац столицы. Нужда в таком плацу была немалая. Как писал один из современников: «В тот период [после взятия Парижа]… Александра I больше всего заботили… парады и смотры. В Петербурге парады устраивались по следующим дням: в день Крещения Господня, 13 марта в память о сражении при Фер-Шампенуазе, 19 марта – в день взятия Парижа; майский парад; летний парад 17 августа в память о сражении под Кульмом; осенний и зимний парады. Помимо этого, парады проводились по особым случаям, к примеру – в честь прибытия короля Пруссии в Петербург. Наконец, парады устраивались всякий раз, когда Александр возвращался в столицу из своих многочисленных поездок по России и Европе40».
Чтобы создать приличествующее главному плацу империи обрамление, Росси выстроил с противоположной от Зимнего дворца стороны площади новое здание Главного штаба. Его длина равна протяженности шести футбольных полей. Дабы не нарушать петербургской традиции, Росси сделал фасад абсолютно плоским. Светло-желтое здание полукругом огибает площадь, обозначая ее границы. Единственная яркая декоративная деталь – центральная арка – служила парадным входом, через который на площадь попадали марширующие по Невскому полки. Арка украшена барельефными изображениями римского оружия, а венчает ее скульптурная композиция ангела победы на колеснице, запряженной шестеркой лошадей. В правой руке ангел держит венок, которым готовится увенчать триумфатора. Когда здание было почти достроено, петербуржцы стали сомневаться, не обрушится ли такой массивный свод. В ответ перед торжественным открытием комплекса Карло Росси, розовощекий толстяк с густыми бакенбардами, решительно забрался на самый верх, чтобы наблюдать оттуда, как рабочие разбирают леса.
Человек по имени Карло Росси (в Италии это примерно то же самое, что Джон Смит), казалось, был предназначен самой судьбой для поставленной перед ним задачи – перестроить Петербург в новый Рим. Он старательно поддерживал свое реноме романтичного и пылкого, как оперные герои, итальянца. Однако он не был таким уж итальянцем. Росси родился в Петербурге[1]; его мать – осевшая в России итальянская балерина, а отец неизвестен, но ходили слухи, будто это был отец Александра император Павел I. Ученик любимого архитектора Павла Винченцо Бренна, на стажировку в Рим Росси отправился, когда ему было уже 26 лет. Вернувшись в разгар Наполеоновских войн, он начал свою карьеру в Москве, а обратно в Петербург перебрался как раз вовремя, чтобы преобразить родной город в фантастическую вариацию на тему столицы своего предполагаемого отечества. Не будучи до конца ни итальянцем, ни русским, Росси был настоящим петербуржцем – типичным порождением города, который создавался усилиями талантливых европейцев, среди которых была и его мать.
Одновременно с представлением о Петербурге как о новом Риме существовало и другое, правда, не имевшее никаких шансов на успех, – видение столицы как глобального города, в архитектуре которого могут отображаться не только лучшие европейские, но и лучшие мировые образцы. Именно так представлял себе Петербург французский архитектор Огюст Рикар де Монферран. Ветеран Великой наполеоновской армии Монферран счел службу русским победителям более перспективной, нежели разбитым соотечественникам, и после войны переселился в Петербург. В честь победы русского императора Монферран поставил у Зимнего дворца Александровскую колонну, которая совсем не случайно оказалась чуть выше Вандомской колонны в Париже. Но главным его проектом стало строительство Исаакиевского собора в западной части задуманного Александром гигантского парадного ансамбля. Чтобы заполучить этот заказ, Монферран создал целую серию потрясающих акварелей, демонстрирующих царю различные архитектурные стили, которые можно было бы использовать: греческий, римский, ренессансный, византийский, индийский и даже китайский. Такое разнообразие впечатлило императора, однако относительно окончательного выбора у него не было никаких сомнений. Александру нужен был неоклассический собор с большим позолоченным куполом. Во всех европейских столицах такой уже был – собор св. Павла в Лондоне, церковь св. Женевьевы в Париже (ставшая в годы Революции Пантеоном), а главное – собор св. Петра в Риме. Петербург должен был быть, как другие столицы Европы, только лучше. Вопрос решенный: городу нужна новая доминанта – купол.
Недопонимание, возникшее между императором и его архитектором, достойно более пристального взгляда. Когда Монферран приехал из Франции, российская столица произвела на него впечатление глобального города с огромным количеством иностранцев, разноязыким населением и франко-говорящей элитой. Русскость Петербурга – как одна из многих его культурных черт – сообщала ему оттенок восточной экзотики. Почему бы не разнообразить вид такого города лучшими образцами мировой архитектуры? Что мешает построить здесь величественное здание в китайском стиле или индийский храм? Но русские требовали, чтобы Петербург выглядел, как Европа, и Монферран старался соответствовать. В посвященной Исаакиевскому собору книге, которую архитектор опубликовал в 1845 году, – это было внушительных размеров, богато иллюстрированное издание, достойное императорского журнального столика, – Монферран давал краткий обзор западной культовой архитектуры: начав с древнегреческих и древнееврейских храмов, через шедевры церковного зодчества континента он подспудно преподносил петербургский собор как вершину всей европейской архитектурной традиции. В своем посвящении царю Монферран упомянул все гигантские купола Европы, но даже словом не обмолвился, что когда-то размышлял о строительстве в Петербурге храма в неевропейском стиле41.
Наплыв иностранных специалистов из поверженной Франции принес Романовым немалую выгоду, однако оккупация русскими Парижа имела и другие, неожиданные последствия для их режима. Хоть русская армия и завоевала Францию, жизненные ценности парижан вскоре завоевали Петербург.
Представители военной элиты, обучавшиеся в Петербурге, самом многоликом городе Европы, привыкли думать, что у них есть все, что может предложить Запад. Тем сильнее поразил их опыт заграничного похода. При всем военном могуществе русских побежденные европейские общества, казалось, на несколько веков опережали Россию в развитии общественных отношений, образования, экономики и политики. Эти несколько месяцев проведенных в Европе в составе оккупационных войск, стали для русских офицеров неким подобием заграничной стажировки по программе университетского обмена. Они много читали, ходили на лекции. Даже для простых солдат это был незабываемый опыт. «Во время заграничных походов по Германии и Франции наша молодежь ознакомилась с европейской цивилизацией, которая произвела на нее сильнейшее впечатление, – писал русский офицер. – Теперь они могли сравнить все, что видели в Европе, с тем, что на каждом шагу встречается на родине: рабство, в котором прозябает большинство русских людей, жестокое обращение начальников с подчиненными, всяческие злоупотребления властью и вездесущая тирания»42. В других воспоминаниях читаем: «Во всей русской армии, от генералов до рядовых, была лишь одна тема для разговоров – как хороша жизнь за границей»43. Образцово-показательная современная столица их родины казалась теперь гигантских размеров потемкинской деревней.
В 1816 году шесть молодых офицеров императорской гвардии создали тайное общество с целью установить в России конституционное правление. Они считали, что власть в Петербурге должна быть такой же современной, как архитектура и жители. Более того, Петербург заслуживает того, чтобы им управляли петербуржцы: заговорщики планировали удалить иностранных экспертов из российского правительства. Когда Петр Великий приглашал иностранцев, он обещал своему народу, что в будущем русские научатся сами управлять своей страной. Однако прошло больше века, а в царском правительстве по-прежнему было полно иностранцев; некоторые даже толком не говорили по-русски. Офицеры готовы были позаимствовать у европейцев массу приглянувшихся им за границей идей социального и политического устройства, однако восстановление достоинства русских – это дело самих русских, считали они.
Был составлен следующий план: по смерти царя представители тайного общества объявят, что присягать новому царю станут только в том случае, если он упразднит самодержавие и создаст выборный законодательный орган. Полагаться на смену монарха – не самая решительная стратегия преобразований. Когда тайное общество создавалось, Александру I было всего 39 лет и он был совершенно здоров. Однако в 1825 году, во время путешествия по югу России, Александр внезапно заболел. От прописанных докторами слабительного и пиявок ему становилось только хуже. 19 ноября царь скончался. Современные специалисты предполагают, что к смерти привела какая-то тропическая болезнь – скорее всего, тиф или малярия.
Поскольку сыновей у Александра не было, его внезапная кончина привела к кризису. Армия присягнула брату Александра Константину – мало кто знал, что из-за морганатического брака он еще в 1823 году тайно и добровольно отказался от своих притязаний на престол. Младший брат Николай был совсем не прочь взять бразды правления в свои руки, но прежде просил Константина приехать в столицу, чтобы прояснить все сомнения и публично отречься от трона.
Когда 24 ноября известие о кончине государя достигло столицы, тайное общество оказалось вынуждено действовать. Они ждали этого момента почти десять лет, но четкого плана у них не было. Петербургские конспираторы решили прибегнуть к уловке, полагая, что растолковывать неграмотным солдатам политическую философию Просвещения – гиблое дело. (Только один из них, выросший во Франции Сергей Муравьев-Апостол, попытался вразумить своих подчиненных, призывая их к восстанию за «божественную свободу и священную справедливость»44.) Вместо того чтобы открыто объявить о своих целях и призвать к созданию республики или конституционной монархии, заговорщики решили выставить Николая узурпатором и поддержать Константина. Зная, что Константин не стремится к власти, они посчитали, что его легче будет вывести из игры и передать власть временному правительству.
13 декабря заговорщики, позднее названные декабристами, узнали, что на следующий день петербургский гарнизон будет присягать Николаю. Рано утром офицеры собрали вверенные им войска и в полном боевом обмундировании выстроили их на плацу перед Исаакиевским собором, вокруг конной статуи Петра Великого, установленной Екатериной II. Но ничего не произошло. Матросы Гвардейского экипажа, которые должны были взять Зимний дворец, просто толпились на улице. По легенде, солдаты, не до конца понимая цель своего выступления, выкрикивали: «Да здравствует Константин и его жена Конституция!»45 Другой сбитый с толку вояка все повторял: «Я всей душой за республику, но кто же будет нашим царем?»46
Николай наблюдал за этим смехотворным восстанием не без злорадства. О готовящемся заговоре его предупредили за два дня, и вокруг Сенатской площади были расставлены верные войска. Поначалу он надеялся на бескровный исход, но ранний зимний закат не позволил дальше оттягивать развязку. Николай отдал приказ открыть огонь. По толпе ударили картечью. Когда солдаты, спасая жизнь, побежали через замерзшую Неву, Николай приказал артиллерии стрелять по реке, чтобы вскрыть лед и утопить восставших. По официальным данным погиб 1 271 человек47.
За ночь власти постарались скрыть следы восстания. С камней мостовых стирали кровь. Для ускорения процесса начальник городской полиции приказал скидывать трупы в невские проруби. Весной разбухшие тела всплывали по берегам реки. В центре площади медный Петр молча наблюдал, как его величественный проект заходит в тупик: его гранитный пьедестал теперь был обагрен кровью офицеров, которые осуществили его главную мечту, сделав Россию великой европейской державой, но и совершили страшнейшее для него преступление, предав самодержавие.
Памятник, открытый в 1782 году в сотую годовщину его коронации, изображает Петра верхом на вставшем на дыбы скакуне – аллегория просвещенного царя, приручившего дикую Россию. Монумент, прозванный Медным всадником, стал идеальной метафорой града Петра. Его автор – француз Этьен-Морис Фальконе, написавший статью «Скульптура» для «Энциклопедии». Как и всегда в Петербурге, в создании памятника новейшие технологии совмещались со средневековым варварством. Чудо инженерной мысли, эта скульптура имеет всего три точки опоры – ноги коня и его хвост; при этом ее постамент высечен из гранитной глыбы весом в 1 500 тонн, которую нашли в восьми верстах от города и, как во времена фараонов, волоком тащили на себе сотни крепостных. Как и подобает месту, где Восток встречается с Западом, надпись на постаменте «Петру Первому Екатерина Вторая» с восточной стороны сделана по-русски, а с западной – на латыни. Как и Вольтер, Фальконе видел в петровском проекте дело вселенской важности. Чтобы подчеркнуть свое отношение, он нарочно одел императора в нечто универсальное, «что мог носить представитель любого народа в любую эпоху»48. Философы Просвещения были убеждены, что Петербург подтолкнет Россию к рациональному знанию и прогрессу. Однако зрители до сих пор спорят, рвется конь вперед или пятится назад.
Новый царь решительно укротил непокорного русского коня. Суд над декабристами и последовавшая за ним казнь обозначили начало крупномасштабных репрессий. Какими бы опасными ни были идеи критиковавшего екатерининские порядки Радищева, он был одиноким писакой. Восстание декабристов было организованным заговором. В 1826 году Николай учредил Третье отделение Собственной Его Величества Канцелярии: такое громоздкое название получила простая по сути организация – царская тайная полиция. Третье отделение располагалось в величественном здании на гранитной набережной Фонтанки, откуда Россию начала опутывать шпионская сеть, простиравшаяся от столицы до самых отдаленных уголков империи. Здесь занимались цензурой и перлюстрацией. При Николае I обучение в Петербургском университете сконцентрировалось на технических дисциплинах в ущерб философии и свободным искусствам. Царь закрыл доступ в библиотеку Вольтера в Эрмитаже и жестко ограничил возможности обучения за рубежом, отметив, что русские студенты «возвращаются [из Европы] критиканами»49. Николай считал, что, прорубив окно в Европу, Петр совершил большую ошибку, и решил заколотить его наглухо.
2. Шлюха Азии. Шанхай, 1842–1911
Бунд в середине 1860-х годов. © Галерея Martyn Gregory, Лондон
Шанхай по-китайски означает «над морем»1; считается, что имя городу дал один из императоров монгольской династии XIII века. Император имел в виду географическое положение города, раскинувшегося на высоком берегу реки Хуанпу, притока Янцзы, всего в нескольких километрах от дельты, где Янцзы впадает в Восточно-Китайское море. Но в этом имени отразилась и более глубокая, пусть и менее очевидная суть: находясь на пересечении бесчисленных торговых путей крупнейшего водного пространства планеты, Шанхай царит над Тихим океаном. Если география – это судьба, то город, расположенный в месте, где Янцзы впадает в океан, – у ворот, связывающих с миром десятую часть человечества, – по праву должен быть одним из важнейших мегаполисов планеты.
Едва увидев Шанхай, чиновник британской Ост-Индской компании Хью Линдсэй немедленно оценил его потенциал. Во время первого визита в 1832 году Линдсэя впечатлили сотни джонок, лавировавших по Хуанпу, – некоторые из них приплыли аж из Сиама. В те годы Шанхай являлся провинциальным торговым центром и его 200-тысячное население родом со всех концов Китая теснилось внутри небольшого кольца городских стен, но он вовсе не был той рыбацкой деревушкой, о которой так любили вспоминать склонные к самовосхвалению западные империалисты2. Тем не менее Линдсэй совершенно верно подметил, что город может занять куда более важное положение. Огромные пространства Азии, ее население и природные ресурсы таковы, рассуждал он, что Шанхай способен отодвинуть на второй план даже величайшие портовые города Европы – Ливерпуль и Амстердам. «Выгоды, которые иностранцы, и в особенности англичане, могут приобрести от свободной торговли с этим городом, не поддаются исчислению»3.
От британского чиновника не укрылась трагическая ирония географии: потенциально величайший портовый город мира располагался в самом обособленном и ксенофобском государстве на планете. Китайская империя не проявляла никакого интереса к торговле с ведущими странами мира. Когда-то китайцы бороздили океаны – еще в начале XV века мореплаватель Чжэн Хэ совершил несколько морских походов до Индии и Ближнего Востока; по сравнению с его флотом, три шхуны Колумба выглядели просто несерьезно. Однако к XVIII столетию империя полностью замкнулась в себе. Не желавшие видеть дальше собственного носа императоры закрыли самые передовые в мире верфи в Нанкине. Юношей, лучше всех сдавших государственные экзамены, заставляли зубрить канон герметичных конфуцианских текстов, а не отправляли на поиски новых технологий или частей света. В китайской системе толковые братья, сумевшие сдать экзамен, устанавливали правила для тупых братьев, которые вынуждены были зарабатывать себе на жизнь, занимаясь реальным делом. Внутренняя торговля жестко регулировалась императорской бюрократической машиной, а международная почти отсутствовала.
Британия изо всех сил искала новые рынки сбыта своих промышленных товаров, но китайцы ничего не хотели покупать. «У нас есть все, – сообщил император Цяньлун британскому послу, прибывшему к его двору в 1793 году. – Необычные или диковинные предметы не представляют для меня ценности, и я не вижу применения товарам вашей страны. Наша жизнь ничем не напоминает вашу»4. Единственным товаром, который британцы смогли успешно сбывать в Китае, оказался опиум. Этот наркотик, производившийся в принадлежащей им Индии, вызывает физическую зависимость и разрушает личность пристрастившихся к нему людей.
В начале XIX века те немногие торговые связи, которые император разрешил наладить с Западом, поддерживались через Кантон (ныне Гуанчжоу) в дельте Жемчужной реки, на полторы тысячи километров южнее Шанхая. Кантон издревле был воротами Китая. В Средние века сюда заходили арабские торговые суда. С подъемом Европы сначала португальцы, а затем голландцы, британцы, французы и американцы тоже стали торговать с Китаем через Кантон: сюда везли опиум, отсюда чай.
Европейские торговцы жили в Кантоне под строгим контролем. Поскольку китайцы считали себя единственным цивилизованным народом на земле, императорские законы предписывали пристально следить за иностранцами, чтобы они не развращали местное население своими варварскими нравами. Монопольное право на торговлю с ними принадлежало дюжине назначенных императором китайцев. В обмен на эту привилегию кантонские купцы – известные как гильдия «Гунхан» – обязались контролировать поведение иностранцев и собирать с них таможенные пошлины. Таким образом, даже просто соприкасаться с варварами могли только члены «Гунхана»; от соблюдения этого карантина зависела судьба самой человеческой цивилизации.
Каждый из купцов гильдии соорудил торговый дом на берегу Жемчужной реки, примерно в двухстах метрах от города. Во время летнего торгового сезона река заполнялась кораблями, а склады товарами. Богатеющие за счет прибыльной коммерции торговые дома вскоре превратились во внушительных размеров здания, над которыми развевались флаги разных иностранных держав; на их просторных верандах мокрые от жары европейцы искали спасения от субтропического климата Южного Китая. Когда наступал период муссонов, торговый сезон заканчивался и иностранцам надлежало покинуть Китай, отплыв если не домой, то по крайней мере в близлежащую португальскую колонию Макао.
Европейцы ворчали из-за такой политики китайского правительства, но деньги были хорошие и недовольство они держали при себе. Все изменилось в 1839 году, когда император запретил продажу опиума, который он совершенно справедливо считал угрозой здоровью нации и причиной экономического упадка Китая. Пекинские власти назначили в Кантон нового решительного губернатора, которому было предписано пресечь наркоторговлю. Британские поставщики и их союзники в палате общин пришли в ужас – если Китай прекратит закупать единственный товар, которым британцы смогли его заинтересовать, Британию ждет жуткий внешнеторговый дефицит. Им удалось пролоббировать силовое решение вопроса: три года королевский военно-морской флот при поддержке торговых кораблей сражался с далеко уступавшими ему китайскими силами. В 1842 году император запросил мира и подписал Нанкинский договор. Это был первый в череде так называемых «неравных договоров», по которым император сохранял трон, но делал все большие уступки западным державам. Переговоры проходили в нанкинском храме, посвященном мореплавателю Чжэн Хэ, а сам договор был подписан на борту новейшего британского крейсера – и то и другое было болезненным напоминанием о саморазрушительном изоляционизме, который в итоге привел Китай к военной катастрофе и череде унижений. По условиям договора для внешней торговли открывались пять китайских портовых городов. Среди них был и Шанхай.
Императорский переговорщик убедил своего государя, что хотя «притязания иностранцев и впрямь чрезмерны… главное для них – это доступ к портам и торговые привилегии. Тайных планов они не строят»5. Сложно представить себе более ошибочное суждение. Относительно Шанхая у европейцев была по настоящему смелая мечта: они задумали исправить ошибку природы, поместившей величайший порт мира в наименее заинтересованную в торговле империю. Для этого нужно было отобрать Шанхай у Китая и построить на его месте западный город, который принадлежал бы Дальнему Востоку лишь по стечению географических обстоятельств. Сначала предполагалось, что город должен был копировать Париж и Лондон, потом Чикаго и Нью-Йорк – но и это было еще не все. Западные торговцы, поселившиеся в Шанхае, физически должны были находиться в Китае, но вот юридически – в Европе или Америке.
С самого начала Шанхай был для европейцев не просто еще одним торговым портом. Императорские переговорщики надеялись сохранить систему ограниченных торговых сезонов, в промежутках между которыми европейцы жили бы на кораблях или возвращались к своим семьям в Макао; однако британцы решительно отринули это предложение. Они выбили себе право жить в Шанхае круглый год вместе со своими семействами и «любыми работниками, чье присутствие коммерсанты сочтут необходимым… для реализации своих торговых предприятий без каких-либо ограничений и неудобств»6. Эта статья договора оставляла огромное пространство для маневра и фактически означала, что иностранное население Шанхая будет неограниченным. В подписанном в 1843 году дополнении к Нанкинскому договору это положение было закреплено прямым текстом: британцам отныне разрешалось покупать или брать в аренду любое число строений и земельных участков. «Количество их не может быть ограничено, – говорилось в документе, – и определяется самими коммерсантами соразмерно необходимости»7. Кстати, опиум, из-за которого, собственно, и разгорелась война, в Нанкинском договоре не упомянут ни разу. Официально запрещенная торговля наркотиком стала в Шанхае секретом Полишинеля, регулировавшимся неформальными договоренностями с китайскими властями: те требовали лишь разгружать суда с опиумом не в самом Шанхае, а чуть ниже по реке.
В том же дополнении 1843 года был прописан принцип «экстерриториальности» – дипломатическая аномалия, породившая космополитичный Шанхай. Иностранных коммерсантов всегда тяготил суровый уголовный кодекс императорского Китая, с его полными нечистот тюрьмами и выбитыми под пытками признаниями. Выиграв Опиумную войну, они решили, что не станут больше подчиняться местным законам, как до них делали все путешественники и купцы по всему миру. По условиям дополнения к Нанкинскому договору уголовные дела британских подданных на территории Китая рассматривались в соответствии с британским же правом. В неравном договоре, подписанном с американцами в 1844 году, это положение распространялось и на гражданские дела. «Граждане Соединенных Штатов, – гласил его текст, – совершившие любое правонарушение на территории Китая, могут быть осуждены и наказаны только [американским] консулом… и в соответствии с законами Соединенных Штатов. Все споры в отношении прав, будь то личных или имущественных, возникающие между гражданами Соединенных Штатов на территории Китая, относятся к юрисдикции и регулируются уполномоченными лицами их собственного правительства»8.
Экстерриториальность вскоре обрела реальные очертания в пространстве: пригороды Шанхая были поделены на отведенные западным державам сектора, которые назывались иностранными поселениями или концессиями. В 1845 году у слияния Хуанпу и ее притока Сучжоу, в километре к северу от обнесенного стенами китайского города, появилось британское поселение площадью в 56 гектаров9. Британцы выбрали себе место, думая об удобстве торговли, тогда как много веков назад китайцы, выбирая свое, руководствовались соображениями безопасности. В 1849 году на участке между городской стеной и каналом, отмечавшим южную границу британского поселения, возникла французская концессия. А в 1854-м к северу от англичан на другой стороне Сучжоу обосновались американцы.
Китайцы рассматривали иностранные концессии как еще несколько этнических анклавов в и без того многоликом городе. Ко времени начала Опиумной войны в Шанхае было уже двадцать шесть землячеств, где мигранты со всего Китая говорили на своих диалектах и сохраняли обычаи и кухню своих регионов10, – но иностранцы видели свои поселения совсем иначе. Их конечной целью было сделать из Шанхая эдакий Кантон наоборот: если Кантон был крупным китайским городом с небольшим гетто для иностранцев, Шанхай должен был стать огромным западным городом, построенным вокруг китайского гетто. На ранних иностранных картах Шанхая огороженный стенами китайский город часто изображался белым пятном, фрагментом
Тогда как китайский Шанхай представлял собой исторически сложившийся клубок улиц, в британском поселении была распланирована регулярная сетка широких магистралей. По правилам землепользования, совместно установленным в 1845 году британской и китайской администрациями, полоса земли между рекой и британским поселением должна была остаться доступной для пешеходов и бурлаков. Англичане превратили древнюю тропу в настоящую набережную. Вскоре на Бунде – слово, которое на хинди и означает «набережная» и которое служащие Ост-Индской компании подхватили в своей самой ценимой колонии, – началось активное строительство. Нанятые за гроши китайские чернорабочие вбивали сваи в болотистую прибрежную почву, закладывая фундаменты торговых домов будущей Уолл-стрит азиатского континента. По воспоминаниям одного европейца, «похожие на стоны вопли “А-хо! А-хо!” гнетущими волнами прокатывались по Бунду»11, когда рабочие-кули (от китайского «квей-ли» – «тягостная мощь») вколачивали сваи в землю. Тягостной мощи суждено было оказаться характерной чертой Шанхая. Построенный на китайском горбу, он станет самым могучим мегаполисом Китая, одновременно являясь его величайшей гордостью и величайшим позором.
К 1843 году свои отделения на Бунде открыли уже одиннадцать иностранных торговых компаний. Местные мастера, строившие эти первые здания, снабдили их загибающимися кверху карнизами и дворами, типичными для архитектуры Поднебесной. Около 1846 года в городе начали появляться здания западного образца. Спроектированные по большей части кантонским строительным подрядчиком, известным под прозвищем Чоп Доллар, они напоминали торговые дома «Гунхана» в Кантоне – с огромными верандами, выходящими в сады, полные английских роз, магнолий и тюльпанных деревьев. Китайцам эти здания казались странными. Зачем, спрашивается, дом без внутреннего двора, где подышать свежим воздухом можно только у всех на виду? Как же уединенность, как же личное пространство? После нескольких суровых шанхайских зим иностранцам такая архитектура тоже разонравилась. В тропическом Кантоне просторные веранды – это хорошо, но в умеренном климате Шанхая лучше строить, как в Европе. Если в Петербурге западная архитектура стала частью грандиозного плана, намеченного самодержцем, европейская внешность Шанхая возникла методом проб и ошибок из стремления иностранных коммерсантов создать для себя практичный и комфортный город. В противоположность «самому отвлеченному и умышленному городу на всем земном шаре» Шанхай зарождался как весьма прагматичное поселение, облик которого постепенно определялся коллективным разумом его обитателей без единой мысли о том, что это будет значить для остального Китая.
К 1847 году Бунд выглядел, как центральная улица европейского городка. Кроме офисов торговых компаний, здесь появились гостиница, клуб и несколько магазинов. Торговля процветала: в 1844 году 12,5 % всех экспортируемых в Британию китайских товаров отправлялось из Шанхая; в 1849-м этот показатель составлял уже 40 %12. Британский путешественник, посетивший Шанхай в 1847 году, писал: «Шанхай – несомненно важнейший пункт международной торговли на китайском побережье. Для этого здесь больше преимуществ, нежели в любом из виденных мною городов: это распахнутые ворота, открывающие широкий путь в Китайскую империю… Несомненно, что через несколько лет Шанхай будет не только конкурировать с Кантоном, но и заметно превзойдет его по размаху и значимости»13.
Иностранные поселения росли не только экономически, но и географически: в 1848 году британцы воспользовались дипломатическим конфликтом, вызванным нападением на христианских миссионеров в сельской местности, и расширили свою концессию больше, чем в три раза14. В 1850 году передовица англоязычной North China Herald – первой в истории шанхайской газеты – уже уверенно предрекала: «Кантон – колыбель нашей торговли с этой поразительной страной, [но] именно Шанхаю навсегда суждено стать главным местом соприкосновения между [Китаем] и прочими странами мира»15.
Вскоре европейские жители Шанхая уже называли город своим «восточным домом», а свою концессию – «образцовым поселением». И действительно, к 1850-м годам европейская часть Шанхая с ее непрерывно сменяющими друг друга разноязыкими обитателями была практически неотличима от западного города. Единственным оставшимся на Бунде зданием в китайском стиле была похожая на храм Императорская таможня, символ государственного суверенитета Китая. Сосредоточием власти иностранцев было британское консульство, расположенное на северном конце Бунда, в месте слияния Сучжоу и Хуанпу. Место было настолько авантажным, что, желая оставить его за собой, британский консул выложил 4 тысячи долларов из собственного кармана, когда в этом отказало его лондонское начальство. Открытое в 1849 году консульство было построено в актуальном в тогдашнем Лондоне неоклассическом стиле силами американского подрядчика и британского архитектора. В двух кварталах от Бунда британцы возвели англиканскую церковь – собор Святой Троицы. Спроектированная при участии сэра Джорджа Гилберта Скотта – ведущего теоретика и практика неоготической архитектуры – церковь с ее горгульями и стрельчатыми арками казалась целиком перенесенной из английской глубинки.
Однако, чем более европейскими на вид становились концессии, тем более китайским становилось их население. Ища убежища от разгоравшихся по всей стране столкновений и беспорядков, в иностранные поселения хлынули потоки беженцев. Неравные договоры продемонстрировали всему свету слабость китайской власти. Поэтому, когда харизматичный лидер по имени Хун Сюцюань, несколько раз проваливший экзамены на чиновничью должность, объявил себя младшим братом Христа, ему удалось собрать армию из сотен тысяч человек, грозившую ниспровергнуть власть слабеющей династии Цин. C 1851 до 1864 года силы Тайпинского восстания под руководством Хуна контролировали значительную часть Китая, результатом чего стали многомиллионные жертвы и сотни тысяч беженцев, наводнивших Шанхай. Таким образом, поселение иностранных торговцев из географического курьеза превратилось в самый быстро растущий город на планете16.
Сперва и иностранные, и китайские власти Шанхая, пытаясь сохранить устоявшуюся систему сегрегации, сносили стихийные лагеря беженцев на территориях иностранных концессий. Вскоре, однако, европейские земле– и домовладельцы сообразили, что на жилье для беженцев можно заработать куда больше, чем на их принудительном выселении, и гонения прекратились. «Моя задача – как можно быстрее сколотить состояние, – объяснял один иностранный делец. – Сдача земли в аренду китайцам и… строительство для них жилья [приносит] от 30 до 40 % прибыли… Через два, максимум три года я надеюсь уехать отсюда. А что там дальше будет с Шанхаем, пожрет ли его огонь или затопит море, – меня не касается»17. Такие настроения преобладали среди иностранцев, поэтому к 1854 году на территориях концессий жило уже 20 тысяч китайцев18. С тех пор и до конца существования иностранных поселений в Шанхае китайцы были там самой многочисленной этнической группой.
Для расселения беженцев был создан новый тип массового жилья, получивший название «лилонг». «Ли» по-китайски означает «район», «лонг» – «переулок»; соответственно каждая группа лилонгов представляла собой квартал, отгороженный от главных улиц внешними стенами и состоящий из рядов одинаковых домов, разделенных пешеходными проулками. Лилонги строились из камня, а не из традиционного для Китая дерева, и по структуре больше напоминали английскую террасную застройку, чем китайские дома с внутренним двориком. Однако как элемент городского планирования жилой квартал, обнесенный стенами и закрытый для сквозного проезда, был весьма характерен для Китая и напоминал околотки-хутуны, распространенные в Пекине и других древних китайских городах. К 1860 году в британском и американском поселениях было 8 740 лилонгов и всего 269 домов европейского образца19. Сады и виллы, характерные для первых лет существования иностранных поселений, уступили место тесным кварталам лилонгов, и концессии больше ничем не напоминали роскошные городки колониальной эпохи. Вместо этого на кишащих людьми улицах Шанхая воцарилась атмосфера великого мегаполиса.
С наплывом китайских беженцев рухнул безумный план иностранцев построить западный город вокруг китайского гетто. Зато их мечта о создании на китайской земле города, который не был бы частью Китая, осуществилась целиком и полностью. Шанхай не просто выглядел как западный город; в течение 1850-х годов, когда императорская власть заметно ослабла, он начал функционировать как западный город. Шанхай стал автономным государством в государстве, со своими силовыми органами, налоговой службой и муниципальным советом. В 1853 году члены Общества малых мечей, местной группировки сторонников Тайпинского восстания, захватили огороженный стенами китайский город и прогнали оттуда императорских чиновников. Когда правительственные силы попытались вернуть контроль над городом, иностранцы объявили о нейтралитете в междоусобном конфликте и запретили войскам пересекать свою территорию на пути к китайскому городу. Запрет был проигнорирован, и тогда на защиту концессий вышел Шанхайский волонтерский корпус, состоявший из 250 британцев и 130 американцев. После небольшой стычки, в которой погибли 30 китайских солдат и четыре иностранца, императорские войска отошли к границам концессий. Хотя китайцы отступили скорее в результате дипломатической договоренности, чем из страха перед горсткой иностранцев, рассказы о «Битве на Болотной низине» передавались в концессиях из поколения в поколение. В соответствии с самым распространенным определением государства как структуры, обладающей монополией на насилие, к 1853 году иностранные поселения уже не являлись частью Китая.
В скором времени иностранцы присвоили себе и право налогообложения, еще один атрибут независимого государства. В 1854 году, когда Общество малых мечей разграбило китайскую таможню на Бунде, иностранцы заспорили, как на это реагировать. Многие западные коммерсанты считали, что это отличный повод, чтобы перестать платить импортные и экспортные пошлины, наложенные императорским правительством. Французский консул без тени смущения заявил: «До тех пор пока в Шанхае не появится признанный, постоянно действующий государственный орган, способный гарантировать соблюдение соглашений… я считаю себя вправе разрешить судам моей страны прибывать и отбывать без уплаты каких-либо пошлин»20. Иностранцы поизобретательней увидели в создавшемся положении еще более широкие возможности. Под предлогом того, что временный отказ от таможенных выплат будет равнозначен «аннулированию всех договоренностей и разрыву наших торговых отношений с Китаем»21, британские дипломаты создали систему, при которой иностранцы начали сами управлять таможней и собирать пошлины от имени китайского государства. По мере того как Шанхай утверждался в роли главного торгового порта страны, местные сборы достигли примерно половины всех таможенных поступлений в китайскую казну, что позволило британцам еще крепче ухватить императора за карман. Не желая афишировать свои новые полномочия, британцы продолжили работу в восстановленном здании китайской таможни. В 1893 году этот маневр исчерпал себя, и единственное китайское строение на Бунде уступило место конторскому зданию в псевдотюдоровском стиле, увенчанному часовой башней с курантами, бой которых полностью повторял звучание лондонского Биг-Бена. С тех пор Шанхай стал для британцев своим не только на вид, но и на слух.
От имени китайского правительства иностранцы собирали импортные пошлины с товаров, проходящих через шанхайский порт, однако их собственные, основанные в Шанхае компании не платили налог на прибыль. Хотя освобождение от корпоративных налогов не было зафиксировано ни в одном из договоров, экстерриториальные привилегии иностранцев означали, что привлечь их к ответственности за нарушение своего налогового законодательства китайцы просто не могли – вот они его и нарушали.
Венцом процесса обустройства западного города стало создание в 1854 году Муниципального совета Шанхая, состоящего исключительно из иностранцев. Полноценное суверенное правительство поселения было создано британцами для окончательного оттеснения китайских властей от управления и налогообложения и под личиной демократии обернулось олигархией крупных коммерсантов. Право голоса на выборах в Совет имели лишь те иностранные земле– и домовладельцы, от которых в бюджет концессии шли самые крупные налоговые поступления; имущественный ценз был так высок, что за бортом оставалось более 80 % иностранцев22. Китайцем же и вовсе запрещалось голосовать просто потому, что они китайцы. Тем не менее налоги на содержание Совета собирались со всех жителей поселения – а китайцы на тот момент уже составляли большинство. В 1862 году во французской концессии был создан собственный муниципальный выборный орган. В том же году британское и американское поселения объединились в так называемый Международный сеттльмент (от английского
Иностранцы, прибывшие в Шанхай, чтобы сколотить состояние, изо всех сил старались создать тут деловой центр мирового масштаба, но космополитичное общество у них получилось почти вопреки собственным устремлениям. По признанию одного британского коммерсанта: «Торговля была смыслом, сутью и содержанием нашей жизни в Шанхае – то есть если бы не торговля, то, кроме миссионеров, туда бы не поехал ни один человек»24. Другой объяснял ситуацию еще более беззастенчиво: «От человека в моем положении не следует ждать того, что он обречет себя на длительное изгнание… Мы люди практичные, мы делаем деньги. Наша работа – наращивать капиталы как можно больше и как можно скорее»25. Соблазн быстрых денег привлекал в «Эльдорадо Востока» людей со всего мира. Эти охотники за богатством стали наполовину в шутку называть себя «шанхайландцами», чтобы обозначить границу между собой и местными шанхайцами.
Из-за своего экстерриториального статуса Шанхай стал самым открытым городом в мировой истории – чтобы там оказаться, не нужны были ни виза, ни паспорт. Здесь привечали всех – только на разных ступеньках местной иерархии. В 1870 году перепись населения Международного сеттльмента показала, что там живут представители гигантского количества разных народов. В дополнение к британцам, французам и американцам имелись австрийцы, пруссаки, шведы, датчане, норвежцы, португальцы, испанцы, греки, итальянцы, мексиканцы, японцы, индийцы и малайцы26. Все они жили вперемешку, однако в экономике города царила клановость. Торговые дома строились по этническому и национальному принципу – фирмы бывали шотландские или американские, немецкие или еврейские.
Шанхайландцы были куда большими меритократами, нежели жители Лондона, Парижа или Бостона. Это был город людей, которые всего добились сами и чье прошлое, каким бы темным оно ни было, никого особо не волновало. «Шанхай – очень терпимый город, – писал местный житель. – Разноязыкое население настолько добродушно, что любой, за исключением разве что хладнокровного убийцы, может со временем заново заслужить тут доброе имя трудолюбием, раскаянием и смирением»27.
На вершине сбитого на скорую руку шанхайского общества находились «тайпаны» – крупные коммерсанты, капитаны бизнеса. Образцом тайпана считался шотландец Уильям Жарден. Доктор по образованию, Жарден оказался в Азии в качестве судового врача на одном из кораблей Британской Ост-Индской компании. Возможно, медицинская практика помогла ему осознать коммерческий потенциал опиума; оставив стетоскоп, он целиком посвятил себя наркоторговле. В Британии добропорядочное общество косо смотрело на подобные операции, однако своих потенциальных инвесторов Жарден уверял, что торговля опиумом «из всех известных мне коммерческих предприятий больше всего подходит истинному джентльмену»28. Со временем состояние его росло, а положение укреплялось. В итоге он получил дворянский титул и место в британском парламенте, а его фирма Jardine, Matheson and Co. распространила свою деловую активность на вполне легальные сферы текстильной промышленности, недвижимости и страхования. Надежда повторить стремительное превращение Жардена из деклассированного наркоторговца в землевладельца-аристократа привлекала в Шанхай все новых охотников за удачей.
Стекавшихся в город будущих тайпанов называли «грифонами». Это были молодые люди, недавно поступившие на службу в надежде произвести впечатление на своих боссов и когда-нибудь унаследовать их дело. По традиции новичок оставался грифоном один год, один месяц, один день, один час, одну минуту и одну секунду с тех пор, как сошел на землю Шанхая29. Ступенью ниже грифонов стояли «гузеры» – по сути, конторские клерки. Их иногда иронично называли «белыми парнями» – чаще всего это были метисы из Макао, наполовину португальцы, наполовину китайцы. Кроме того, западным торговцам помогали компрадоры. Дословно
В европейском городе царила четкая расовая иерархия, на вершине которой были белые, а в самом низу – китайцы. Даже после отмены сегрегации по месту жительства, когда китайцам позволили селиться в иностранных концессиях, в общественных пространствах продолжила действовать система, схожая с американскими законами Джима Кроу[2]. Когда британцы разбили «общественный парк» на берегу реки возле своего консульства, несмотря на название, китайцам, составлявшим в этом обществе большинство, вход туда был закрыт. Вплоть до конца 1920-х годов единственным исключением из этого правила были китайские няни, сопровождавшие иностранных детей.
Между китайскими низами и белой верхушкой располагались остальные этнические группы, часть из которых британцы с определенными целями привезли сюда из других колоний. Из Индии доставляли сикхов, которых британцы ценили за боевые традиции, не говоря уже о статности, тюрбанах и великолепных усах; сикхи служили в полиции. Среди прочих своих обязанностей они должны были патрулировать общественный парк и не пускать туда китайцев. Была в Шанхае и небольшая диаспора парсов – персидских зороастрийцев, которые в Средние века осели в Индии, откуда и последовали вслед за британцами по их торговым путям. В качестве «иностранцев» парсы могли пользоваться и общественным парком, и прочими заведениями, куда китайцам вход был воспрещен. Корни еврейской диаспоры Шанхая уходили в Багдад, однако шанхайские евреи позиционировали себя как сефардов. Сефард на иврите – «испанец», этим словом обозначают потомков евреев, изгнанных из Испании в 1492 году. Как бы сомнительна ни была историческая связь между Багдадом и Испанией, причина, по которой шанхайские евреи связывали свою историю с Пиренейским полуостровом, ясна: они хотели, чтобы их воспринимали как белых из Европы, а не как арабов с Ближнего Востока30.
Каждая диаспора принесла с собой свой мир. «Перуанцы ведут себя не так, как немцы, французы отличаются от янки, – рассказывал житель Шанхая. – Когда в городе обитает более двадцати национальностей, угодить каждому невозможно, и в итоге все покоряются неизбежному – живут как знают, и не мешают жить другим»31. В иностранных концессиях американцы продолжали праздновать День независимости, французы – День взятия Бастилии, а британцы – день коронации королевы Виктории. Когда немец эмигрировал в Милуоки в американском Висконсине, он становился американцем, но если он переезжал в Шанхай, он оставался немцем.
Предприниматели богатели на импорте товаров, воссоздающих в Шанхае обстановку далекого дома. Британские владельцы одного универмага гарантировали своим клиентам, что у них они найдут все, что нужно для рождественского ужина «как дома» – так, во всяком случае, гласила реклама в газете North China Daily News32. Американцы валом валили в Getz Bros. & Co. – основанный в Сан-Франциско универмаг, который в 1871 году открыл шанхайское отделение. Его рекламное объявление 1903 года сулило посетителям «все разнообразие американских товаров и производителей»33. Помимо импорта западных товаров, самые успешные торговые фирмы завозили шеф-поваров, чтобы они готовили настоящую западную еду. Специализировавшаяся на торговле опиумом американская фирма Russell & Co. нанимала в штате Миссисипи негров-поваров, чтобы было кому готовить южные деликатесы типа барбекю, жареных зеленых томатов или кукурузной каши. Не желая отстать от конкурентов, шотландские торговцы опиумом Jardine, Matheson & Co. открыли в своей штаб-квартире на Бунде столовую залу для всего иностранного общества Шанхая; опасаясь пустых столов они, однако, предпочли шотландскому шефу француза.
Для большинства шанхайландцев организации и клубы собственной диаспоры составляли ядро местного общества и значили больше, нежели какие-либо официальные учреждения. Немцы собирались в клубе «Конкордия», основанном в 1865 году; стена над баром была там расписана сочными фресками с видами Берлина и Бремена. Французы посещали спортивный клуб Cercle Sportif Français, а шотландское Общество святого Андрея славилось Каледонским балом, где сотни мужчин ежегодно отплясывали в килтах.
Как и положено, Британский клуб Шанхая, открывшийся на Бунде в 1864 году, был первым среди равных. После ремонта помещения на рубеже веков здесь появилась 30-метровая барная стойка, которая считалась самой длинной в мире34. Бар Британского клуба был мерилом положения в шанхайском обществе: тайпаны рассаживались в его дальнем конце, а грифоны кучковались ближе к выходу. Карьера в этом городе обозначалась постепенным движением вдоль барной стойки.
Однако важнее всякого клуба был ипподром, который, по словам современного историка, был «сердцем британской общины Шанхая»35. Первая скромных размеров скаковая арена за Бундом была устроена еще в 1840 году, сразу после Опиумной войны, чтобы западные торговцы, сколотившие состояния на поставках чая, могли поразвлечься и спустить хотя бы часть заработанного. Вторую построили в 1854-м, а в 1863 году открылся ипподром еще большего размера, где в овале беговой дорожки поместилось полноценное поле для крикета. Со временем дела у владевшего ипподромом Шанхайского конноспортивного клуба (Shanghai Race Club) пошли так хорошо, что он оказался в тройке самых богатых иностранных корпораций Китая36. Само его название ненароком обозначало правила этого клуба, членами которого могли стать только представители белой расы. Поскольку китайцев не допускали ни в главный городской парк, ни на основную площадку светских развлечений, весь этот мегаполис в каком-то смысле тоже был таким клубом только для белых, рассматривать который местные жители могли исключительно снаружи.
Шанхайские иностранцы шумно восторгались ипподромом с его идеальными дорожками, вылизанными лужайками, величественным зданием и немыслимыми ставками, но старались не распространяться о другой своей страстишке – проституции. Мечты о быстрой наживе влекли в Шанхай молодых людей со всего света, и к середине XIX века эмигрантская община на 90 % состояла из мужчин37. В официальной справке британского консульства за 1864 год говорится, что на территории концессий действовало 688 борделей38. Однако продажная любовь в тогдашнем Шанхае – это не просто возможность преклонить одинокую голову вдали от дома; проституция стала сутью города. Никто не называл Шанхай «азиатской столицей шлюх», хотя с точки зрения статистики это было бы вполне корректно. Его заклеймили «Шлюхой Азии».
Все, что интересовало тут западных пришельцев, – это зарабатывание денег для удовлетворения собственных страстей. На их напыщенном, полном двусмысленных экивоков викторианском английском это обозначалось как «раскрытие» Шанхая для «сношений»39. За исключением миссионеров, которые стремились спасти туземные души и искоренить варварские традиции вроде бинтования девичьих ступней, мало кто из иностранцев утруждал себя изучением китайского языка. Отношение большинства шанхайландцев к городу было примерно таким: приехать, получить желаемое и уехать. Поскольку европейцы обустраивали Шанхай как фантазию об идеальном городе, его иностранная часть стала похожа на мир грез бойкого подростка. Это был комплекс аттракционов, где главным открытым пространством служит не парк, а ипподром, а предметом общегородской гордости является не самый большой в мире музей, а самая длинная в мире барная стойка.
Чтобы иностранцы могли вести коммерческие дела, не изучая китайский, из смеси английского, португальского и разных диалектов китайского и хинди возник понятный всем местным жителям диалект – пиджин-инглиш. В современном английском сохранилось всего несколько фраз на пиджине – к примеру,
Этот диковинный язык стал воплощением ни на что не похожего шанхайского мультикультурализма. Очевидно, что за основу тут взят английский, а уступки китайскому делаются только в случае крайней необходимости. Однако, поскольку это была не сугубо английская колония, а смешение людей со всего мира, в пиджин-инглише видны и иберийские, и южноазиатские влияния. Иностранцы хотели создать здесь подобие своего дома, а получился не имевший прецедентов глобальный город с собственным ломаным эсперанто. В дисциплине «прыжок в будущее» Шанхай опередил даже Петербург, элита которого, стремясь к внешнему сходству с европейцами, идеально говорила по-французски.
Общая для всех диаспор Шанхая языковая база для ведения бизнеса и отчаявшиеся китайские беженцы как неиссякаемый источник дешевой рабочей силы создали предпосылки для экономического бума. Для шанхайского предпринимателя главным было местоположение – это правило тут действовало даже беспрекословнее, чем в любом другом крупном деловом центре. За каменными столбиками, обозначавшими границы иностранных поселений, экономические законы были куда либеральнее, чем в бюрократическом Китае. Больше того, иностранные державы, контролировавшие концессии, обеспечивали такой уровень стабильности, который на тот момент и не снился многострадальной империи. С мощным развитием торговли в очевидно лучшем для этого месте Китая поднялся и метабизнес купли-продажи самого города – то есть спекуляции с недвижимостью. Как сформулировал это в своей истории города один шанхайландец начала XX века, началась «земельная лихорадка»42. На территории концессий лилонги росли как грибы, а цены на землю подскочили до небес. С 1840 по 1860 год стоимость гектара земли увеличилась на 3 000 %, а если участок граничил с Бундом, то еще вдвое от этого43. Ведущие банки города переводили капиталы из опиума в недвижимость, оттуда в морские грузоперевозки, а потом обратно – причем каждый шаг этого заколдованного круга приносил все более высокие прибыли. В 1858 году собственное отделение в Шанхае открыл Чартерный банк Индии, Австралии и Китая (ныне Standard Chartered); Банковская корпорация Гонконга и Шанхая (ныне банк HSBC) возникла в городе в 1865-м.
Но всякому экономическому буму рано или поздно приходит конец. Когда императорская армия наконец подавила Тайпинское восстание (не без помощи европейских командиров, которых доведенный до крайности император привлек для руководства своими войсками), в Китае воцарился мир. Беженцы, наплыв которых спровоцировал скачок цен на недвижимость, стали возвращаться в родные места. Меньше чем за год китайское население Международного сеттльмента снизилось с 500 до 77 тысяч человек44. Утрата такого дохода вызвала в шанхайландцах бурю негодования в адрес отбывавших восвояси постояльцев. Газета North China Herald глумливо рассуждала, что «отеческая забота местных властей и невозможность делать все по-своему – ходить грязными, орать на улицах, делать лужи перед каждой дверью, пускать петарды и бить в барабаны посреди ночи, а также выгуливать своих божков в сопровождении дудок, гонгов и лязгающих цепей – все эти абсурдные запреты, которыми Муниципальный совет заметно ограничивал их свободу и комфорт, привели к тому, что китайцы с нетерпением ждали того счастливого дня, когда милостивые небеса позволят им наконец вернуться в их зловонную грязь с ее болезнями и прочей скверной»45.
Пузырь недвижимости лопнул буквально за ночь. Ценности, производимые многими шанхайландцами, существовали исключительно на бумаге. По словам очевидца, «значительную часть населения составляют оборотистые личности, которые называют себя брокерами, – и земля очевидно ушла у них из-под ног»46. Описывая последствия обвала, Herald писала, что «спекулянты земельными участками, многие из которых инвестировали заемные капиталы, уже привыкли к пурпуру и шелку, к ежедневным роскошным обедам. Счастлив тот, кто, улучив момент, успел спихнуть груз ответственности за земельные владения на плечи ближнего до наступления полного краха, когда очертания рынка внезапно изменились до неузнаваемости. Не стало больше покупателей с горящими глазами, на каждом углу слышны только предложения “продать по дешевке”»47.
Недавний центр кипучей деловой активности стал похож на город-призрак. Склады и причалы вдоль реки опустели. Шесть из одиннадцати банков Международного сеттльмента приостановили выплаты. Лишившись всего, потерянные шанхайландцы бродили по безлюдным улицам меж недостроенных зданий в лесах из бамбуковых бревен, на которых уже не было видно рабочих. «Внезапно остановилось все строительство, – писала Herald в итоговом выпуске за 1864 год, который стал для Шанхая
Экономическая паника поставила Муниципальный совет Шанхая перед угрозой кризиса суверенного долга. В период подъема, когда налоговые поступления текли рекой, Совет брал еще больше в виде кредитов – деньги нужны были на строительство современного мегаполиса для миллионов жителей, которые, конечно же, в скором времени захотят поселиться в Шанхае. Но теперь люди покидали город сотнями тысяч. «Совет попал в прескверную финансовую ситуацию, – признавал британский консул. – Пока здесь искали убежища толпы запуганных китайцев, готовых щедро платить за собственную безопасность, деньги доставались Совету легко и так же легко им тратились. Теперь же с падением доходов он оказался по уши в долгах»49.
Подобного бума в Шанхае не будет до 1920-х годов. Тем не менее для китайцев Шанхай, несмотря на банкротство и расистские порядки, все равно был воплощением нового, современного Китая. Иностранный город, сам того не подозревая, создавал новый тип китайца-космополита – шанхайца, который говорил на смешанном языке и был знаком с культурами многих далеких народов. Подобно дававшим им кров лилонгам, характерным только для Шанхая, но возникшим из сочетания западных и традиционно китайских архитектурных форм, люди, сформированные этим городом, отличались от своих собратьев, чахнувших в стоячих водах конфуцианской империи. Дело в том, что для китайского населения жизнь в этом управляемом иностранцами городе была полна не только беспрецедентных унижений, но и беспрецедентной свободы. В Шанхае китайцы знакомились со всеми особенностями и учреждениями современного общества, даже если им самим они были по-прежнему недоступны. Хотя планировался Шанхай европейцами и для европейцев, в долгосрочной перспективе важнее всего он оказался именно для китайцев.
Контакты с иностранцами меняли китайское население города – шанхайцы отдалялись от традиционной китайской культуры своих деревенских предков и становились ближе к современному миру торговли, путешествий и технологий. Хотя на ипподроме, ставшем центром социальной жизни европейцев, царила сегрегация, это не означало, что китайцы не были знакомы с этим новым развлечением. Как сообщает автор американского журнала Harper’s Weekly в своем репортаже со скачек 1879 года, китайские мужчины и женщины, которым путь на трибуны был заказан, придумали собственные гонки по улицам города. «Во время скачек огромные толпы черноволосых людей обоих полов и всех возрастов высыпают на улицы, ведущие к ипподрому, – сообщал репортер своим заокеанским читателям. – Большей частью пешком, некоторые верхом на чахленьких пони, многих везут в тачках; публика в платье поприличнее выдвигается на экипажах всех видов и мастей. Среди них тут и там видны роскошные кареты европейцев… На обратном пути со скачек это занятное скопище ведет себя так, будто они прониклись теми же чувствами, что жокеи на арене… На тачках или в экипажах они устраивают гонки и соревнуются друг с другом, стараясь первыми добраться до дома»50. Китайцы, не допущенные в ворота Конноспортивного клуба, создали эрзац западного общественного пространства прямо на улицах своего города. Взрослые участвовали там в играх, которые в любой другой части страны посчитали бы ребячеством, а мужчины и женщины смешивались в единую толпу, что в императорском Китае само по себе стало бы неслыханным скандалом.
Зарождение китайского капитализма проходило в той же подражательной манере: амбициозные китайские бизнесмены занялись распространением самопальных копий западных товаров. Уже в 1863 году британская продовольственная компания Lea & Perrins опубликовала в North China Herald объявление, где предостерегала шанхайских потребителей от покупки «кустарных подделок знаменитого Вустерширского соуса с этикетками, едва отличимыми от настоящих»51 и угрожала судебным иском каждому, кто осмелится производить или продавать поддельный продукт. Однако совсем скоро китайские предприниматели переросли уровень изготовления дешевых фальшивок. Со временем они начали выстраивать настоящие корпорации, воспринимать себя как тайпанов, сколачивать не меньшие, чем у иностранцев, состояния и вести схожий с ними образ жизни.
Пользуясь преимуществами этого обустроенного иностранцами островка капитализма с его экстерриториальной правовой системой, компрадоры поначалу преумножали свои состояния, удачно вкладывая деньги в западные компании. Существенная часть средств для местных операций банка HSBC поступала от китайских инвесторов. Когда американская фирма Russell & Co., рассчитывая ослабить свою зависимость от опийной торговли, объявила о создании Шанхайской компании парового сообщения, призванной перенести на Хуанпу передовую технологию, так хорошо зарекомендовавшую себя на Миссисипи, треть всех инвестиций для этого проекта компания получила от собственных компрадоров52. Заработав солидные дивиденды, китайские бизнесмены вскоре стали организовывать собственные компании. В 1877 году местные инвесторы полностью выкупили молодое пароходство, переименовав его в Китайскую купеческую компанию парового сообщения (сейчас – китайская государственная корпорация China Merchants Group). «Китайские купцы» заполучили не только флот шайнхайландцев, но и их расположенную на Бунде штаб-квартиру, став первой незападной компанией, разместившейся на этой престижной набережной.