Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Иллюзии Доктора Фаустино - Хуан Валера на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Но разве труд, настойчивость, упорство, бережливость, являясь весьма похвальными добродетелями, не могут быть направлены на достижение материальных благ?

– Несомненно. Иногда – индивиду и всегда – всему обществу в целом они приносят материальные блага. Но я говорю о добродетелях более высокого свойства, о духовных добродетелях, которые можно легко себе приписать, не обладая ими. Иллюзии этого рода имеют две особенности: первая состоит в том, что сначала люди приписывают себе добродетели, а вторая – в том, что они стараются набить им цену и повысить их акции.

– В общем, вы утверждаете, – перебил его Серафинито, – примерно то же, что утверждает известная поговорка: «Честь и корысть в один мешок не кладут».

– То, что я утверждаю, не имеет ничего общего с этой поговоркой. Честный человек может извлекать профит, и даже немалый, из тысячи честных занятий. Я, например, имел большую выгоду от моих занятий и не считаю, что приобрел состояние нечестным путем. Я утверждаю только, что есть такие добродетельные умы и характеры и дела человеческие такого величия, что с ними несовместимо понятие выгоды, они не требуют оплаты, вознаграждения. Я осуждаю иллюзии тех людей, которые обладают или думают, что обладают, этими свойствами, думают, что вершат великие дела, и требуют за это плату, и приходят в отчаяние, когда ее не получают. У людей этого сорта, пораженных иллюзиями, существует наивное представление о мироустройстве и о божественном провидении: они считают, что бог всегда обязан поощрять добро и наказывать зло и вообще заботиться, чтобы нам было хорошо. У них бесконечные претензии кбогу, они готовы взыскивать с него за все. Зачем ты меня создал? Почему я должен умереть? Почему я старею? Почему у меня болит зуб? Почему меня кусает эта муха, да еще и жужжит? Почему у куропаток так много костей? Почему в окороке так много жира и так мало мяса?

– Ну, ну, – начал я смеясь, – из всего сказанного я заключаю, что моего друга дона Хуана тревожат какие-то неприятные воспоминания о человеке, у которого были иллюзии и который их утратил. Поэтому мой друг так резко осуждает всякие иллюзии вообще.

– Вы правы: я действительно пережил нечто неприятное, очень неприятное. Будьте прокляты, иллюзии! Несчастный доктор Фаустино!

Едва он произнес это имя, Серафинито, который до этого сидел понурив голову, расплакался как дитя.

Это еще больше подогрело мое любопытство, и я спросил дона Хуана, кто такой доктор Фаустино и почему он вызвал столь печальные воспоминания.

Дон Хуан обещал мне рассказать историю Фаустино и исполнил свое обещание, когда Серафинито ушел: он не хотел расстраивать молодого человека.

Я записал рассказ дона Хуана Свежего, несколько его обработав на свой лад. И теперь передаю его читателям. Само собой разумеется, я не собираюсь развивать тезис, направленный против иллюзий.

Мнения дона Хуана и мои на этот счет расходятся, но это не имеет отношения к делу.

Закончив вступление, я покидаю сцену, где я подвизался некоторое время как помощная фигура, и ограничусь теперь ролью рассказчика.

I

Славный дом Лопесов де Мендоса

Вильябермеха, как мы уже сообщали, в течение более двух столетий была пограничной деревней: она граничила с мавританскими владениями.

Еще и теперь там высится замок, вернее, крепость, которая некогда принадлежала местному владетельному князю, главному лицу в местечке. И почерневшие от времени толстые стены, сложенные из грубого камня, и прямоугольные стенные зубцы, и круглые башни с бойницами – все это сохранилось. Сводчатая галерея соединяет старинный замок с церковью более новой постройки: она возводилась уже после войн с маврами. В эпоху жестоких сражений за Гранаду молитвы возносились, вероятно, в замке либо под открытым небом. О возведении храма впервые подумали уже после отвоевания Гранады, а построили его сыны достославного святого Доминика.

Именно с этих пор воинственное племя бермехинцев стало все больше и больше склонять свою шею под теократическим ярмом братьев монахов, что и породило, вероятно, шутливую историю происхождения бермехинцев от рыжеволосого отца Бермехо.

В эпоху абсолютизма селение войтелей-идальго растеряло воинственный дух, обмещанилось и демократизовалось. Князь отбыл ко двору, и с тех пор никто его больше здесь не видел. Никто даже не вспоминал о нем ни добрым, ни дурным словом. Всеми делами аренды и ренты занялся управляющий князя.

К началу нынешнего века в Вильябермехе едва ли насчитывалось, кроме князя-невидимки, три-четыре дворянских семейства. Остальное население составлял плебс, начисто забывший о славе героических предков. К концу тридцатых годов, то есть ко времени, когда начинается наша история, представители местного дворянства смешались с простым людом и стали прозябать в бедности либо эмигрировали кто куда в поисках лучшей доли. В местечке осталась только семья Лопесов де Мендоса, потомственных комендантов крепости со времен Аламаров и короля дона Фердинанда Святого.[25]

Родовой дом Лопесов де Мендоса еще и теперь красив. Он примыкает к крепостной стене; простой и изящный фасад – произведение пятнадцатого столетия – облицован тесаным камнем, а главный вход и балконная дверь второго этажа украшены колоннами из белого мрамора. Над балконом красуется замысловатый герб славного рода Мендоса, искусно высеченный тоже из белого мрамора.

Дом, однако, пришел в некоторый упадок, хотя и не столь заметный, как семья Мендоса, и являет ныне бесспорные и печальные признаки стесненного положения его владельцев. Во многих окнах недостает стекол; массивные двери с затейливой резьбой и бронзовыми украшениями находятся в плачевном состоянии; фасад кое-где выщерблен; желтые цветы торчат из щербин – все это очень портит общее впечатление. Местами образовались широкие и глубокие трещины; вместимость их так велика, что там нашли себе приют не только отвратительные ящерицы всех видов, но угнездились, выросли и окрепли безобразные и пугливые летучие мыши, проросли и развились кусты дикой смоквы и всяких сорных трав. Вся эта паразитарная зелень особенно буйно распускается весной и придает фасаду вид вертикального сада. Навес черепичной крыши очень широк, так что между стеной дома и крепостной стеной образуется огромное пространство, где вольготно чувствуют себя ласточки и лепят свои непритязательные жилища. Третий этаж занят под кладовые и житницы, но поскольку зерно давно уже туда не поступает, там поселились совы, филины-меланхолики и умеренные в еде крысы-аскеты.

Даже самые бедные жители селения три-четыре раза в году белят свои дома, отчего они делаются ослепительно чистыми и блестят, словно снег на солнце. По сравнению с ними родовой дом Мендоса выглядит совсем иначе даже золотые лучи солнца не могут оживить его камни, почерневшие от времени, от непогоды и от нерадивости владельцев. К тому же дом семьи Мендоса расположен в уединенном, безлюдном месте, на отшибе, и прячется за крепостью, тогда как белые веселые домики зажиточных обывателей составляют улицы селения, выходят на площадь, где имеется четырехструнный фонтан, где растут тополя и постоянно толкутся мужчины, женщины, дети, проезжают телеги, повозки, движутся лошади, ослы и мулы.

Еще совсем недавно на окраине селения начали строить – и не достроили – новое кладбище; всех обыкновенных усопших стали хоронить возле церкви, как раз против дома Лопесов де Мендоса. В церковной же ограде хоронят только монахов и членов семьи Мендоса, которые имеют там подземный склеп и великолепную часовню с запрестольным образом из золоченого дерева, выполненным с затейливостью и пышностью, свойственными стилю чурригереско.[26] В нише этой часовни хранится фигурка Иисуса Назарейского, несущего на спине крест. Иисус облачен в бархатную тунику, отороченную золотым шитьем. Главным хранителем этого образа всегда был наследник майората[27] из семьи Мендоса. После святого покровителя Вильябермехи скульптура Иисуса – самая любимая и самая чудотворная. Мастер, который делал в свое время это изображение, не отличался ни большой изобретательностью, ни высокой техникой исполнения, однако образ и по сие время обладает огромной силой воздействия. Особенно на женщин. При помощи специально прилаженной веревки, которой распоряжался пономарь, сын божий Иисус мог отвести руку от креста и с балкона консистории благословить собравшихся на площади богомольцев. Это делалось один-два раза вгоду по большим праздникам.

Теперь, если мы вспомним о родовом доме Мендоса, станет ясно, как мрачно он выглядел из-за соседства с запущенным кладбищем и с полуразвалившейся церковью, В ограде которой, собственно говоря, тоже было кладбище.

Мы сказали уже, что род Мендоса пришел в не меньший упадок, чем сам дом.

Прошлая судьба этой семьи и нынешнее ее положение, а также взаимоотношения ее членов с другими бермехинцами сложились несколько необычно. С того самого времени, когда здесь появились монахи-доминиканцы и селение было, так сказать, отдано на откуп монашеской братии, семья Мендоса была единственной, которая вела с ними войну и делала все возможное, чтобы сохранить в Вильябермехе светский уклад жизни. Ожесточенная борьба кончилась поражением Лопесов де Мендоса, и это при том, что среди них были мужи выдающихся способностей и отваги.

Никто из бермехинцев не относился враждебно к членам семьи Мендоса, поскольку не было такого случая, чтобы Лопесы де Мендоса хоть кого-нибудь обидели. Никто не завидовал им, ибо они были бедны и всегда в долгу как в шелку. Но все-таки о них рассказывали вещи весьма обидные.

Об одном Мендосе, жившем еще во времена мавров, рассказывали какую-то скандальную любовную историю с пленной мавританкой-колдуньей. О другом Мендосе, не менее знаменитом, говорили, что во время пребывания его в Индиях он женился не то на еврейке, не то на перуанской принцессе – здесь мнения расходились, – хотя, по правде сказать, противоречия тут нет, ибо для здешних обывателей названием «еврей» (или «мавр») обозначается нехристь вообще, и некрещеного ребенка величают евреем, а то и мавром.

Но все бермехинцы были согласны в том, что сначала пленная мавританка, а потом перуанка или еврейка внесли в кровь Мендоса заквас безбожия. Но эта же самая еврейка или перуанка принесла своему мужу в приданое огромную сумму денег, на которые был построен родовой дом, куплены земельные участки и фермы, впоследствии заложенные и перезаложенные.

Обыватели уверяли также, что эта самая еврейка или перуанка привезла с собой из заморских дворцов уйму жемчуга и бриллиантов, которые хранились в тайнике, устроенном в стене дома. Впрочем, версия эта никем Я никогда не подтверждалась, хотя время от времени, когда кому-нибудь из жителей Вильябермехи удавалось внезапна разбогатеть, высказывались предположения, что этот человек обнаружил часть клада и, обманув бдительности заморской принцессы, хранившей его, присвоил себе или просто принудил принцессу отдать драгоценности при помощи каких-то дьявольских ухищрений.

Шепотом поговаривали о том, что на чердаке дома чуть ли не каждый день появлялось привидение в образе знаменитого командора Мендосы, того самого, который побывал во Франции во время Великой революции. У него много было всяких трагических и таинственных приключений, в последние годы он вел неправедную жизнь и за это вынужден теперь блуждать как неприкаянная душа, в белом одеянии и с красным крестом на груди, как и полагается рыцарю ордена Сантьяго. Многие утверждали, однако, что крест этот был без нижней перекладины: поскольку командор не заслужил милости божьей, он не имел права носить в загробной жизни исправный крест. Некоторые вообще считали, что на груди его был изображен не крест без перекладины, а самая что ни на есть настоящая кровавая жаба.

Местные либералы объявляли все это суеверным вздором, придуманным монахами с целью дискредитировать род Мендоса, члены которого принадлежали к либеральной партии едва ли не со времени императора Карла V,[28] а один из них даже принимал участие в восстании коммунеросов.[29] Дон Франсиско Лопес де Мендоса, умерший в 1830 году, придерживался, следуя примеру предков, самых либеральных взглядов, за что подвергался гонениям с 1823 года[30] и до самой смерти.

Некоторые лица из числа самых яростных антилибералов вроде нотариуса утверждали, что Лопесы де Мендоса всегда вели себя буйно и враждовали с властью в течение всех трех столетий, и если их ныне терпят, то это из-за прошлых заслуг в войнах с маврами и из-за их нынешнего плачевного положения. Многие члены этой семьи уходили на службу к королю, рыскали по свету в поисках приключений, иногда совершали даже что-нибудь героическое, потом возвращались в родное селение с приличным состоянием и обязательно привозили с собой какую-нибудь иностранку в качестве законной жены. Любовь к беспокойной жизни оказывалась сильнее чувства враждебности к политическому устройству, и службу свою они несли превосходно, но в делах, требовавших спокойной хозяйской рассудительности, поступали опрометчиво, и, таким образом, вместе с падением мощи Испании, потерявшей Фландрию, Индии и Италию, семья Мендоса все больше и больше теряла доходы, расстраивала свои дела, дотла до предела и оказалась в самом незавидном положении.

Уже дон Франсиско, о котором мы упоминали, наделал кучу долгов, заложил многие фермы, а в период с 1820 по 1823 год продал и часть майората.

Его наследник, нынешний владелец майората, умудрился промотать весь оставшийся капитал, и на доходы уже нечего было рассчитывать.

Лица, враждебно настроенные к семье Мендоса, хотя и не до конца, но все же понимали и другим давали понять, что либеральный дух этого семейства был проявлением духа средневекового анархизма, весьма похожего на современный, что беззаботность и отсутствие благочиния, характерные для Лопесов де Мендоса, особенно заметно проявились по возвращении командора Мендосы из революционной Франции. Членам этого семейства оказалось чуждым то, что так высоко ценится в современную эпоху: умение вести дела, расчетливая практичность, направленная на увеличение своего состояния, то есть то, что ныне зовут индустриализмом.

Местные нувориши зло смеялись над непрактичностью членов семьи Мендоса, но простой люд как раз за это их и любил. Демократическая закваска обывателей и даже подобие вольнодумных идей, привитых им монахами, не породили враждебности ни к семье Мендоса, у которой ничего не было, кроме долгов, ни к самому князю, чей управляющий обходился по-божески и с народом и с местными Мендоса. Великодушный князь обретался вМадриде, служил при дворе и полностью погряз в интригах. Весь праведный гнев бермехинцы обращали против новоявленных богачей, против тех, кто нажился на процентах за ссуды, на торговле вином, маслом, зерном. Они не принимали в расчет то обстоятельство, что многие из поносимых ими нуворишей своим состоянием улучшали общее благосостояние народа и нации. Очевидно, сказалось укоренившееся предубеждение, замешенное на зависти и подогретое впоследствии идеями, пришедшими из-за рубежа, которое состояло в том, что богатство, достигнутое одним человеком, не увеличивает общественного блага и весь процесс личного обогащения сводится либо к простому перераспределению этого богатства, либо к разбазариванию общественных накоплений. Старая пословица: «Богачи на небе – ослы, бедняки на небе – господа» пользовалась большой популярностью среди бермехинцев. Они произносили ее тоном угрозы, желая сказать этим, что предосудительная деятельность богачей будет строго взыскана на небе, если только здесь, на земле, не объявится какой-нибудь храбрый рыцарь и не упредит божьей кары.

Само собой разумеется, что так рассуждали не лучшие представители бермехинцев. В большинстве своем жители Вильябермехи – люди доброжелательные и разумные, спокойно и без всякой зависти наблюдающие возвышение нуворишей, тем более что способ, которым обогатились многие из них самих, не отличался нравственной чистотой.

Нувориши благосклонно относились к семье Мендоса, И на то были свои причины. Современная цивилизация, несмотря на многие социальные неурядицы, оказала благотворное влияние на все стороны жизни, и некоторые достижения культуры распространились во всех слоях населения. В семьях погонщиков мулов и поденщиков, которым удалось сколотить деньги и выстроить приличный дом, стала наблюдаться тяга к аристократизму: люди с гордостью начали вспоминать о том, что они происходят от храбрых военачальников, потянулись к церковным записям в надежде доказать, что род их по прямой мужской линии через серию законных браков восходит к какому-нибудь воину, пришедшему сюда вместе с первыми Мендоса, чтобы охранять замок и совершать разорительные набеги на мавританские владения. Отсюда рождалось ощущение всеобщего равенства и собственного достоинства, что не противоречило тому любовно-почтительному отношению, которое бермехинцы проявляли к дому Мендоса – живому монументу общей былой славы.

Вдова дона Франсиско донья Ана, хотя и была пришлой, жила в окружении самого заботливого внимания. Несмотря на возраст – ей было шестьдесят лет – и стесненное материальное положение, почтенная дама умело блюла высокую честь господского дома. Верховая лошадь ее покойного супруга содержалась в полном порядке в своей конюшне, где она и умерла от старости. В приемном зале заботливо хранились масляные портреты наиболее прославленных Лопесов де Мендоса; одни были изображены в блестящих доспехах, другие – со щитами из лосиной кожи, с пером в руках или с командорским жезлом; галерея придавала залу вид художественного салона. Старые слуги не увольнялись. И, наконец, ни одна из охотничьих собак не была продана: все таксы, спаниели и борзые умирали естественной смертью, от старости, причем многие из них дали удивительные примеры собачьего долголетия.

Как раз собаки, и в первую очередь спаниели, явились причиной, вызвавшей прилив дружеского расположения к семье Мендоса. Спаниели – большие лакомки и воришки, и тем более, если они содержатся на половинном или урезанном рационе. Вследствие этого спаниели Лопесов де Мендоса прославились в селении своей вороватостью и дерзкими набегами. Ни один хозяин не мог гарантировать безопасность хранящихся у него колбас, сосисок, ветчины, сала или мяса и никогда не мог на них рассчитывать. Несмотря на это собачьи проказы встречались снисходительными улыбками, и никаких жестких мер, чтобы пресечь их, не предпринималось. Доказательством тому может служить история, приключившаяся однажды с матерью лавочника, сеньорой лет под шестьдесят, которая слегла в постель от нестерпимых болей в желудке. На живот ей положили несколько коричных бисквитов, смоченных в вине: в Андалусии часто применяют их в качестве домашнего лечебного средства. Запах бисквитов привлек спаниелей, а между тем больная была одна в комнате. И напрасно она отбивалась от них обеими руками. Не обращая внимания на протесты, спаниели бесстыдно стянули с нее одеяло и, вытащив без зазрения совести бисквиты из столь укромного места, полакомились сладким, ароматным компрессом. Соседи не успели помешать спаниелям принять это целебное снадобье внутрь. Зато могли лицезреть почтенную матрону в неподобающем и нескромном виде.

Надо сказать, что, несмотря на эти и другие проявления симпатии к донье Ане, симпатия эта несколько ослабевала из-за невольного, почти фатального недостатка нашей беспредельно вежливой сеньоры, который состоял в том, что при ее раздражительности, сдержанности и холодности трудно было входить с нею в близкие, доверительные отношения. Донья Ана сиднем сидела в своем доме-крепости, изредка принимала гостей, одаривая визитеров утонченным обхождением по всем правилам этикета.

Ее нельзя было упрекнуть в черствости или резкости, но в дружеские отношения она ни с кем не вступала, держалась замкнуто и недоступно.

В отместку за это некоторые дамы распространили злостные слухи о том, будто донья Ана была ведьмой, причем не какой-нибудь ведьмой-плебейкой с натираниями и полетами на шабаш, но ведьмой-аристократкой, которая принимает в своей гостиной чертей и неприкаянных душ высокого полета из благородных, в том числе и представителей рода Мендоса, вроде пленной мавританки или командорской жены перуанки, с которыми она водит компанию.

II

На что я годен?

Пусть читатель не пугается названия этой главы: ни о каких богопротивных вещах я говорить не собираюсь. Я прекрасно понимаю, что в сложной и впечатляющей машине мироздания нет ни одной детали, которая не служила бы для какой-нибудь цели: все имеет свое назначение, все подчиняется совершенному порядку и всеобщей гармонии; чтобы убедиться в этом, достаточно сказать: мы видим потому, что у нас есть глаза, мы бегаем потому, что у нас есть ноги, или наоборот: потому что мы видим, у нас есть глаза, потому что мы бегаем, у нас выросли ноги и все остальное, что необходимо для бега. Даже такое понимание связи вещей и явлений дает достаточное представление о величии ниспосланных провидением законов. В доказательство можно привести следующий пример. Представим себе дух часовщиков. Один понаделал массу колесиков, каждому определил назначение и цель, подогнал одно к другому, отрегулировал их ход, завел механизм, и он стал показывать время, отбивая каждый час. Другой взял кусочек металла и вложил в него идею движения и намерение показывать и отбивать время; эта идея и намерение возбудили все частички, из которых состоит металл, сделали их нечувствительными ни к вибрациям, ни к встряскам, заставили их расположиться относительно друг друга таким образом, чтобы они показывали время стрелками, боем, а то и музыкой или криком кукушки. Какой же часовщик лучше?

Заложенное в атомах неодолимое и неистребимое стремление принять такой порядок, который породил бы живые существа, умеющие бегать и видеть, либо находит туманное и таинственное толкование в одном из самых неясных учений самой метафизической религии, либо объясняется наличием некой идеи, развитие которой порождает мир, волю и разум высшего порядка, не менее великие, чем воля и разум отдельного индивида; они же дают нам глаза, чтобы видеть, и ноги, чтобы бегать. Повторяю: наличие разума и воли, возникших от идеи, по существу снимает тезис о том, что глаза появились, чтобы видеть, ноги, чтобы бегать, а крылья, чтобы летать: напротив, мы должны верить, что в материи изначально заложено страстное желание летать, которое дает птицам крылья, желание бегать, которое дает нам ноги, желание видеть, которое дает нам глаза.

К счастью, чтобы ответить на вопрос «зачем все это нужно?», нам не придется залезать в такие дебри. Вопрос этот часто задавала себе донья Ана, имея в виду своего единственного сына, наследника майората. Тот же вопрос задавал себе сын: «Зачем я нужен? На что годен?» – и не находил ответа.

Не думайте, что он был хром, глух, немощен или глуп, этот самый наследник майората. Его духовные и физические силы были в полном порядке. Он был крепок, силен, здоров, и ему едва исполнилось двадцать семь лет. Однако ни донья Ана, ни ее сын не могли отделаться от навязчивого вопроса о том, зачем он нужен, и по-прежнему не находили ответа.

Чтобы читателю все это стало более понятно, начну немного издалека.

Донья Ана была дочерью знатного дворянина из горного города Ронды. Достаточно сказать, что она принадлежала к знаменитому роду Эскаланте. Среди ее славных предков был один из основателей общества верховой езды.[31] Героические подвиги членов этого общества, их великие заслуги в войне за наследство,[32] в обороне Гибралтара,[33] в сражениях за Росельон,[34] в войнах за независимость стяжали славу и членам семьи доньи Аны; заслуги их в этих деяниях были неоспоримы.

Хотя донья Ана родилась и выросла в далекой горной Ронде, она получила утонченное воспитание не только по испанским понятиям, но, если хотите, и по понятиям европейским.

Учителем доньи Аны стал скромный французский священник из тех, что в числе многих эмигрировали из революционной Франции. Он преподавал ей свой родной язык, кое-что из истории, географии и литературы и сделал из нее чудо учености. Во всяком случае, по сравнению с другими испанскими женщинами той эпохи.

Однако вся эта ученая премудрость оказалась малопригодной для какой-либо деятельности, и когда ей исполнилось двадцать девять лет и возникла реальная угроза остаться старой девой, она уступила настояниям отца и братьев, страстно желавших пристроить ее, или, лучше сказать, избавиться от нее, и послушно вышла замуж за дона Франсиско Лопеса де Мендосу, который знатностью рода не уступал Эскаланте, был наследником майората, потомственным комендантом замка и крепости Вильябермехи, командором ордена Сантьяго и членом клуба верховой езды, как отец и все ее братья. Некоторые авторы утверждают, что Мендосы и Эскаланте уже до этого брака состояли в каком-то родстве, но для нашей истории это несущественно, и я опускаю подробности.

Донья Ана мужественно пошла навстречу судьбе, и, хотя бывала в Севилье и подолгу жила в Малаге и в Кадисе, она дала себя заживо похоронить в Вильябермехе. При этом – ни единой жалобы, ни малейшего намека на ту жертву, которую она принесла. Дон Франсиско, несмотря на свое дворянство, был груб, невежествен и вспыльчив. Терпением и кротостью донье Ане удалось немного обуздать его, отесать и цивилизовать. Между нами говоря, донья Ана не питала к своему мужу любви, если под любовью понимать некое возвышенное, поэтическое чувство, но зато ею владело высокое чувство долга, и она блюла честь мужа с истинно патрицианским достоинством. Словом, это была образцовая супруга. Однако два существенных обстоятельства заставляют несколько умерить наши похвалы чете Мендоса. Первое заключалось в том, что гордость доньи Аны, хотя и скрытая за внешней вежливостью, не позволяла ей относиться с должным уважением даже к своим родственникам, не говоря уже о прочих бермехинцах. Второе состояло в том, что дон Франсиско бешено ревновал свою жену, отличался подозрительностью и был, что называется, всегда начеку. Можно быть уверенным, что если бы дон Франсиско хоть что-нибудь заметил за нею, то месть была бы пострашнее, чем месть кальдероновского Тетрарки[35] или шекспировского Отелло.

Если донья Ана не заслуживала особой похвалы как любящая жена, то она заслуживала ее без всяких скидок и оговорок за то чувство привязанности, которое рождается постоянным общением, за ту доверительность отношений, которая возникает при совместной жизни, за ту нежную дружбу, добровольное подчинение мужу, которое она испытывала и проявляла в его присутствии, ухаживая за ним, когда он болел, утешая, когда был расстроен, умеряя гнев, когда был раздражен, разделяя его радость, когда он радовался.

Скука, эта прилипчивая, ужасная и коварная болезнь, часто поражающая женщин, была ей незнакома, ибо она хорошо умела занять свое время. Хотя она была воспитана на чтении Расина, Корнеля и Буало, ее привлекали и восхищали испанские поэты-консептисты,[36] и в первую очередь Гонгора,[37] Кальдерон и даже Монторо и Херардо Лобо.[38] Ее любимыми прозаическими произведениями были «История Испании» Марианы,[39] сочинения преподобного Палафокса,[40] «Всеобщее критическое обозрение» и «Ученые письма» Фейхоо.[41]

Она всегда была занята делом: если не читала, то шила или вышивала, занималась домом, где чистота и порядок скрашивали убогость обстановки и рассеивали впечатление тоскливого запустения.

После смерти дона Франсиско на ее долю выпала нелегкая обязанность – воспитание единственного сына. Пока отец был жив, обучение велось по трем дисциплинам: верховая езда, стрельба из мушкета и прочие телесные упражнения. Когда дон Франсиско умер, мальчику было двенадцать лет, а он уже достаточно преуспел во всех этих занятиях.

Управляющим дома был старый слуга Респета. За величайшую уважительность, с которой он относился ко всему, что касалось до его хозяев и которой он требовал от других, его стали называть Уважай-Респета, и его сына – Уважай-Респетилья, хотя он не проявлял достаточного уважения к хозяйскому добру и не старался привить его другим. Респетилья был на шесть-семь лет старше наследника майората и в одном лице сочетал роль наперсника, оруженосца, слуги, няньки и наставника своего господина. Он научил наследника майората играть в орлянку, в карты, в лунку, бренчать на гитаре, петь душещипательные и веселые песни и рассказывать анекдоты. Донья Ана, в свою очередь, преподавала сыну историю. Больше всего его увлекала история Греции и Рима. Когда он не играл в карты или в орлянку, то мечтал: он воображал себя Сципионом, Милькиадом, Гаем Гракхом или Эпаминондом, о которых знал по испанскому переводу книги мосье Роллена.[42]

После смерти мужа донья Ана взяла сына под свой надзор, не желая уступать воспитание своего отпрыска Респетилье. Однако было уже поздно отстранять Респетилью и выкорчевывать из ума и сердца славного наследника майората все пороки и скверные привычки, свойственные деревенским сорванцам. Донья Дна вынуждена была довольствоваться попытками привить, скажем так, деревенскому сорванцу знания и чувства, которые сделали бы из него просвещенного человека и образцового кабальеро.

Так как дон Франсиско, несмотря на свою кастовую спесивость, был «черным», то есть принадлежал к отчаянным либералам, не любил Носача – так он называл Фердинанда VII, – он не мог спокойно думать о том, чтобы отдать мальчика в военное училище и готовить к придворной службе. Донья Ана полностью разделяла мнение своего благоверного, ибо обожала сына и не хотела с ним расставаться. Полагая также, что ему будет вполне достаточно доходов от майората, она не видела причины, почему он должен служить, тем более – думала ока – что ни Эпаминонд, ни Гай Гракх, ни братья Сципионы никогда не были кадетами. Карьера военного казалась ей слишком прозаичной, а погоня за каким-то генеральским чипом – даже смешной; герои древности были ораторами, политиками, воинами, крупными помещиками: они то опоясывались мечом, то брались за перо, то облачались в тогу, то надевали кольчугу и шлем. Таким хотела видеть донья Ана своего сына и, хотя он был у нее один, считала, что он стоит двух, и воображала себя Корнелией.[43]

Мечтая таким образом, донья Ана все же понимала пользу, которая могла происходить от какого-нибудь занятия, и по зрелом размышлении остановилась на карьере адвоката, но не за тем, однако, чтобы сын зарабатывал на хлеб составлением прошений, а затем, чтобы он изучил законы и мог изменить законодательство, если это потребовалось бы в интересах родины.

Наследник майората с помощью местного учителя так хорошо изучил латынь, что мог свободно переводить жизнеописания Корнелия Непота.[44] Затем он поступил в соборную семинарию в главном городе своей провинции, где изучал философию у отца Гевары и всегда получал отличные отметки. Наконец он поступил в Гранадский университет по факультету права, где ему жилось весьма вольготно, так как в связи с разразившейся карлистской войной[45] здесь не было больших строгостей. По этой причине большую часть университетского года наследник майората проводил в Вильябермехе. Потом пришли экзамены, которые он благодаря снисходительности профессоров хорошо выдержал.

Во время поездок наследника в Гранаду его сопровождал Респетилья, и жили они там на широкую ногу. Иногда наследник приезжал в город на своей лошадке и держал ее там, чтобы иногда можно было покрасоваться перед публикой. Надо сказать, что в то время жизнь в Гранаде была очень дешевой, недаром Гранаду называли грошовым городом: за двадцать реалов в день можно было иметь комнату, стол, постель и полную обслугу, вплоть до ухода за лошадью.

Но и при таких расходах его считали расточительным, ибо студенты за полный пансион обычно платили не больше шести-семи реалов в день. За шесть реалов опрятная, миловидная хозяйка предоставляла завтрак, обед, ужин, постель, свет, воду и тысячу других удобств.

Наконец отпрыск славного рода Мендоса окончил университет, получил диплом лиценциата, а затем и доктора in utroque.[46] Донья Ана справила ему роскошную мантию и смастерила чудесную кисточку для шапочки.

Лучший гранадский миниатюрист за шесть дуро написал на белом мраморе портрет наследника майората в мантии и в шапочке. Когда наследник, став доктором, вернулся в объятия матери, то привез ей вподарок портрет, вставленный в рамку черного дерева с бронзовыми украшениями. С того времени, как наследник майората, которого звали Фаустино, сделался еще и доктором, его стали величать доктором Фаустино.

Фаустино получил степень доктора в 1840 году. Он вернулся домой, начиненный иллюзиями и горя желанием отправиться в Мадрид, чтобы воплотить их в жизнь. К несчастью, его ученые познания были весьма расплывчаты, так же как и его иллюзии. Доктор знал много и ничего не знал толком. Он знал все, кроме законов, хотя они-то и должны были составлять основу его учености.

Ученая степень была чистой фикцией. «Зачем она нужна?» – спрашивали мать и сын. Не мог же он, дон Фаустино Лопес де Мендоса-и-Эскаланте, потомственный комендант крепости, командор ордена Сантьяго, член клуба верховой езды, потомок вереницы героев, приехать в Мадрид и пойти практикантом к какому-нибудь адвокату. Донья Ана и сам доктор признавали, что адвокатура – почтенное занятие; они знали, что Цицерон и Катон были римскими законоведами. Словом, никаких основательных доводов против профессии адвоката у них не было, но вместе с тем барская спесь, оказавшаяся сильнее разума, буквально кричала: «Дон Фаустино не будет адвокатом!». Кроме того, дон Фаустино чувствовал в себе достаточно сил и знаний, чтобы изобрести новые законы, но у него не хватало терпения, чтобы изучить во всех деталях и подробностях законы, составленные другими.

«Может быть, все же поехать в Мадрид и найти там какое-нибудь занятие?» – спрашивал себя дон Фаустино. Но к лицу ли служба знатному дворянину, командору ордена Сантьяго, да еще и доктору? Степень доктора мать и сын очень высоко ценили. Не стыдно ли домогаться должности с жалованьем самое большее десять тысяч реалов? Ведь тогда он растворится в толпе плебеев или даже окажется ниже тех самых голодранцев, которые, не будучи ни докторами, ни комендантами, ни командорами, могут получать больше его и занимать более высокий чиновничий пост. Может быть, вступить на административную стезю по министерству юстиции? Но чего он там добьется даже при протекции министра и ценой унижений перед ним? Должности прокурора, или – в лучшем случае – председателя суда? Нет, это не для него. Он согласился бы на должность советника – не меньше. Но тогда нужно отправляться в провинцию. А коли так, то лучше уж оставаться в своей деревне, где у него родовой дом, рядом с замком, комендантом которого он является, где имя его почитается, где люди с уважением взирают на его гербы, где он мог бы стать – если бы судьбы мира не изменились столь резко – полным властелином, чиня над своими подданными суд и расправу, раздавая им милости и награды.

Может быть, заняться литературой? У него есть к этому наклонности. Но можно ли в Испании жить литературным трудом? В этом отношении дон Фаустино разделял мнение Алфьери[47] – писателя, почти равного ему по происхождению. Поэт, изображающий идеальную красоту в чувственных формах, ученый, открывающий людям истину, не могут думать о вознаграждении и не должны искать покровителей среди вельмож или домогаться признания черни. Домогаясь покровительства, они неизбежно попадут в сервильную зависимость, будут профанировать искусство, позорить высокое звание художника и превратятся в низких льстецов, подлаживающихся к вельможам и к толпе. Подумал он и о том, что, унижаясь и подлаживаясь под вкусы толпы и меценатов, он, конечно, обретет читателей, и они станут ему платить за то, что он пишет. Из этого двусмысленного положения он выйдет так: будет писать для грядущих поколений и не станет подделываться под сиюминутные требования, вкусы, моды или капризы. Но так как от грядущих поколений платы не дождешься, то он соглашался с Алфьери в том, что хлеб насущный можно добывать механической работой, а писать надо не для экономических выгод, но для бессмертия.

Не раз ему приходила в голову идея сделаться журналистом. Он считал, что это будет хорошей школой, которая позволит ему разом стать и государственным деятелем и писателем. Но ведь ему придется потакать прихотям своевольного издателя, который непременно окажется грубияном, неучем и невеждой. И кроме того, неужели он, комендант замка и крепости, рыцарь ордена Сантьяго, отпрыск древнего рода, имеющий тысячу заслуг и званий, позволит какому-то шарлатану, у которого завелись деньжата, подкупить его за двадцать – тридцать дуро в месяц и заставить писать то, что подходит какой-то газетенке? Но прежде чем он будет принят в редакцию, ему придется пройти испытательный срок (доктор приходил в ужас и вздрагивал при одной этой мысли), корпя над переводами, разбором иностранной корреспонденции, вырезывая дурацкими ножницами дрянные статейки из чужих газет, подклеивая вырезки при помощи полос от почтовых блоков и собственной слюны. Нет, занятие журналистикой не для доктора Фа устий о.

Над всем этим мать и – сын раздумывали несколько месяцев, судили и рядили, кем мог бы стать доктор, чему он должен посвятить себя, на что годен, и не находили решения. Однако оба сходились на том, что доктор Фаустино все может – лиха беда начало. Но для начала нужны деньги. Эти дорожные деньги для первых шагов к славе, для того, чтобы подняться над толпой и обнаружить перед всем миром свои таланты, как раз и трудно было раздобыть.

Ехать в Мадрид без средств было рискованно. Не мог же доктор полагаться только на бога и надеяться на то, что в редакции газеты, в министерстве или в конторе адвоката ему помогут деньгами, рока он не выбьется в люди.

Имение семьи Мендоса давно было расстроено. Дон Франсиско своей бесхозяйственностью совсем его разорил.

Хотя дон Франсиско любил и уважал донью Ану, рыцарские страсти, а может быть, и мужское тщеславие вовлекли его в любовные отношения с некой нимфой по прозвищу Бусинка, а позже с другой нимфой, по прозвищу Гитара. Ни Гитара, ни Бусинка не ходили в браслетах, не носили жемчугов и бриллиантов, не шили платьев у дорогих портных, не разъезжали в каретах, но у каждой из них была куча родственников – дяди, тети, братья, сестры, племянники, и все они тянули из имения вино, масло, колбасы, мясо, зерно. Кроме того, Бусинка и Гитара довольно хорошо одевались по местным понятиям. Все это, конечно, поглощало много средств.

Дорого обходились и прихоти дона Фаустино во время его пребывания в Гранаде, где он имел постоянное место в театре, играл и проигрывал в карты, заказывал себе не только фраки и сюртуки, но сшил у лучших портных несколько щегольских нарядов и две униформы: костюм для верховой езды и форму офицера конных копейщиков национальной милиции. Офицерская форма стоила безумных денег, ибо была очень замысловата и живописна. Чтобы раздобыть средства, пришлось изворачиваться.

Когда готовилась экспедиция Гомеса[48] в Гранаду и были стянуты части национальной милиции, командующий сделал дона Фаустино своим флигель-адъютантам; таким образом, к униформе прибавилась полевая сумка, свисавшая на блестящих ремнях. Сумка была сделана из коричневой лакированной кожи и блестела как зеркало. Бесчисленные шнуры и масса золотых позументов выглядели весьма эффектно и стоили дорого. Польский кивер с ослепительно белым плюмажем, устрашающего вида сабля и копье на плечевом ремне тоже стоили немалых денег.

Дон Фаустино не мог не знать, что костюм для верховой езды, оба щегольских платья, состоящих из куртки с многочисленными украшениями и кафтана, сияющего всеми цветами радуги, башмаков из телячьей кожи, изготовленных искусными мастерами-арестантами Малаги, штанов с золотыми застежками работы кордовских умельцев, не были в большом ходу в то время и производили странное впечатление на мадридцев, но он должен был также знать, что на эти наряды истрачена уйма денег, а он читал у какого-то экономиста, а если не читал, то мог бы и сам сообразить, дойти своим умом, что деньги необходимы человеку с того самого момента, когда человек начинает жить в обществе.

У дона Фаустино эта нужда в деньгах увеличилась с того момента, как он стал готовиться к переезду в Мадрид, где жить было труднее, чем в провинции. Там имело значение, как и в чем будет появляться в свете наследник майората дон Фаустино Лопес де Мендоса. Тем более что в аристократические салоны его будут вводить как своего родственника маркизы, графини, подруги и родные его матери.

Мать и сын подумывали иногда, не поехать ли дону Фаустино в Мадрид инкогнито: скрыться под чужим именем, а потом, когда у него заведутся деньги или он сделает блестящую карьеру, отличится чем-нибудь, что-нибудь сочинит и опубликует, он сможет объявить свое настоящее имя. Однако эта дерзкая идея была оставлена, как неосуществимая.

Ехать в Мадрид под своим именем было не меньшей дерзостью, но нужно было дерзать. Вино, главное богатство имения, стоило дешево: песета за арробу. При таких доходах трудно быть комильфо. При самой строгой экономии расходы в столице составят огромную сумму в восемьдесят дуро ежемесячно. Восемьдесят дуро – это значит четыреста песет, то есть четыре бочонка вина, а в год – сорок восемь бочонков, или около пяти тысяч арроб, – целое море первосортного вина, весь годовой урожай, причем урожай хороший. Если все это будет истрачено в Мадриде, то из чего же платить налоги? Как рассчитываться с рабочими? Как погасить огромные проценты по закладу недвижимого имущества? Hic opus, hie labor est,[49] как сказал Вергилий.

И все же дон Фаустино не отказался от поездки в Мадрид: он готов был пуститься в плавание по бурному морю и одолеть все трудности, твердо веря, что завоюет – хотя и не знал, как это сделает, – славу, богатство и всеобщее признание. Мысль о том, что многие добивались успеха с еще более скромными средствами, подстегивала его самолюбие. Ни один из видов амбиции не был ему чужд, и он чувствовал себя как бык, искусанный оводами.

В ораторском искусстве он надеялся превзойти простака из Афин Демосфена,[50] ибо сам в совершенстве владел всеми красотами стиля, которые так ценятся в наш век риторики.

И действительно, никто так ловко не умел подражать своему университетскому учителю – лучшему оратору Гранады – в составлении судебных речей. Выступления учителя по процедурным вопросам гражданского и уголовного права были насыщены умопомрачительными по красоте и образности оборотами. Судите сами: «Господа, – говорил он, – обычное гражданское право – это кристально чистый ручеек, берущий начало в благодатном гроте права любой личности. Он тихо несет свои воды по прелестной долине, покрывая ее изумрудной эмалью, и счастливо достигает своей цели, оплодотворяя древо абсолютного права. Напротив, исполнительное производство – это бурный поток, который, срываясь с высокой вершины неумолимых судебных действий, все сметает на своем пути и низвергается в глубокий ров, опоясывающий, защищающий и делающий неприступной крепость священной собственности». Выступая в судебных заседаниях, он был особенно красноречив. Дидактические цели не могли умерить его порыв, прервать полет, и он устремлялся в заоблачные выси, ловко комбинируя образность с патетикой. Об одном своем клиенте, когда-то богатом человеке, ставшем по необходимости парикмахером, он высказался так: «Этот несчастный, видя, как тонет его состояние, вынужден был ухватиться за черенок бритвы». Эта фраза вызвала аплодисменты публики и даже слезы. Хотя дон Фаустино не был склонен по природе своего ума к подобным метафорам и красивостям, все же чувствовал, что если постарается, то сможет затмить своего учителя.

Поэзия была больше всего по душе дону Фаустино. Он жил в эпоху романтизма и был яростным романтиком. Все его стихи были пронизаны отчаянием и личными мотивами, то есть говорил он только о себе. Наш поэт не сочинил ни одной поэмы, ни одной драмы, но был способен настрочить целые тома Фантазий, Размышлений, Стенаний, Восточных мотивов и Фрагментов. По его словам, форма мало его заботила, главное для него, было мысль и страсть, но все же он напридумывал много редких и неожиданных рифм, смело комбинировал размеры: иногда в одном стихотворении у него чередовались односложные, двухсложные, трехсложные и даже двадцатисложные размеры, потом он снова возвращался к односложным и т. д., отчего стихи получались разнобойными, со странной, замысловатой архитектоникой. Однако, обладая критической жилкой и будучи строгим к себе, он обращал критику и против себя. Конечно, он считал себя способным стать сверхпоэтом, поэтом-гением – тут и говорить нечего, – но все же критический разбор собственных стихов давался ему легче, чем проникновение в потемки собственной души. К чести бедняги доктора нужно сказать, что он сильно сомневался в достоинствах уже созданных им стихотворений.

Несмотря на приверженность к романтизму, в нем сидел этакий нудный, педантичный классицист вроде Моратина Младшего,[51] который жужжал ему прямо в ухо и сбивал с толку: «Ах, друг мой Пипи! Лучше уж быть официантом в кафе, чем дрянным поэтом». Может показаться невероятным, но наш доктор ни в грош не ставил свои вирши и не спешил их публиковать, не будучи уверенным в их достоинствах и надеясь, что создаст когда-нибудь настоящие стихи.

Только одна строка, которую он часто повторял про себя, была достойна его таланта: «Я чувствую, как в голове моей зажегся хаос!». Страшное признание! Фраза эта отражала ужасный хаос докторских идей и мыслей.

Иногда ему казалось, что он ровно ничего не знает, ничему не научился и вообще ни на что не годен: не мыслитель и не практик. Но чаще он думал иначе: думал, что все познал, все понял. Однако это его не радовало, а скорее угнетало.

Неужто я все познал, и книги больше ничему меня не научат? Неужели все, что я читаю, вздор? Может быть, между знанием и незнанием нет разницы? Может быть, все, что я знаю, это только отзвук, эхо, проявление того, что уже заложено в моем сознании? Значит, писатель всего только переиначивает по своей методе существующую концепцию мира. Выходит, я знал эту концепцию до того, как прочел о ней в книгах. Но я как раз жажду узнать то, чего не могу найти в книгах.

Всякий раз, когда мысли принимали подобный оборот и ему казалось, что он уже наполнен до краев, перенасыщен знаниями и они ему обрыдли, его охватывало страстное желание общаться с высшими существами, знающими больше простых смертных, и уже с их помощью проникнуть в тайны видимого и невидимого мира.

Доктор Фаустино считал себя таким благородным и важным, что не мог объяснить, почему духи относились к нему столь пренебрежительно, и чувствовал себя оскорбленным. Однако духи действительно не откликались на его заклинания и не общались с ним. Можно было подумать, что доктор помешался. Но нет: он не был безумцем, хотя часто пребывал в состоянии крайнего возбуждения.

Отрешившись от беспочвенных спекуляций, он снова возвращался на землю и начисто забывал о всякой чертовщине, ибо не верил, что найдется какой-нибудь другой дьявол-простофиля вроде Мефистофеля, который просто так, задаром предоставит деньги, удовольствия, славу, богатство и любовь ему, Фаустино, почти тезке знаменитого Фауста. Он хотел достигнуть всего этого сам, не надеясь ни на черта, ни на дьявола, ни на науку, ни на поэзию, а рассчитывая только на житейскую изворотливость. В глубине души он презирал ее, но в то же время его угнетало сомнение: хватит ли у него этой изворотливости?

Чтобы избавиться от этого сомнения и поверить в свои силы, ему нужно было поехать в Мадрид; оставаться дольше в Вильябермехе было невозможно. Доктор часто разговаривал об этом с матерью.

– Какие же у тебя планы? – спрашивала почтенная сеньора.

– Никаких.

– Хочешь заняться адвокатурой?

– Ни за что.

– Может быть, выгоднее избрать карьеру журналиста или поступить на службу?

– Тоже не годится.



Поделиться книгой:

На главную
Назад