Может быть, все это и враки, но парк действительно столетний. И если дождь внезапно застанет невдалеке от Блонье, вернее всего забежать под липы.
Лошадь заметно сбавила ход и уже с трудом тащила пролетку на гору. Миновали Кирочную, через Молоховские ворота выехали к Сосновскому саду — и прямо на Потемкинскую.
Дверь открыла хозяйка. Она удивленно посмотрела на извозчика, с кряхтением и проклятиями тащившего небольшой ящичек. Что-то сказала Соколову. Он не расслышал, и обиженная дама уплыла к себе.
— Прибавь, барин, за поклажу: небось в ней чистое золото…
— Ладно, вот еще двугривенный… Золото!..
Оставшись один в комнате, Василий Николаевич устало опустился на стул. Только теперь он почувствовал напряжение этих двух последних часов. И только теперь понял, что сделал великую глупость, если не сказать больше. Сам поехал на вокзал!.. А ну как ящик на станции проследили? Наверняка железнодорожники должны были удивиться его необыкновенному весу. А в ящике типографский шрифт. И он предназначен для типографии, отнюдь не зарегистрированной у губернатора.
Конспиратор называется! Пока тащился на извозчике, ни разу назад не поглядел! Теперь не удивительно, если нагрянут архангелы…
На улице зацокали копыта. Соколов вздрогнул, но заставил себя остаться сидеть на стуле. И только когда звуки затихли, подошел к окну.
На улице пусто. Дома стоят словно небольшие помещичьи усадьбы. У каждого дома — свой сад. Многие имеют каретные сараи, конюшни. На Потемкинской живет солидный интеллигент, чиновник средней руки. Мещане и ремесленники таких улиц не любят.
Соколов всего несколько дней назад приехал в Смоленск. И так же, как и в Пскове, устроился в статистическом бюро. В бюро ему и указали на Потемкинскую как самое подходящее место для жительства. В доме Романовых хозяева стараются выглядеть утонченными интеллигентами. Во всяком случае, Василию Николаевичу так показалось при первой беседе.
На улице пусто. Но это еще ничего не значит. Жандармы редко приходят с обыском вечером. И может быть, сейчас, когда он стоит у окна, к дверям его дома прикованы две-три пары настороженных глаз. Соколов готов поверить в то, что чувствует ощупывающие взгляды филеров. Резко задернул штору. Хватит испытывать нервы! Они и так стали пошаливать. Лучше всего лечь спать. Ведь до завтра все равно из дома не выбраться. Будь что будет, теперь уж ничего не исправишь. А выспаться необходимо.
Не так часто ему приходится высыпаться.
Ночью Соколову не снились жандармы. Не снилась и типография. Ничего не приснилось ему в эту ночь.
Архангелы тоже не прилетели. Утром все казалось проще. А яркое осеннее солнце разогнало вчерашние страхи.
Соколов поспешил на службу.
Евграф Калитин торопился домой. К ночи небо затянуло тучами. Порывистый ветер швыряет в лицо пригоршни пыли, сухие листья. Вот-вот польет дождь.
Когда случается возвращаться поздно вечером или ночью, Евграф предпочитает идти по улицам, в обход стены. Засветло можно свернуть и к пролому, перевалить через невысокий холм у Чертова рва, и тогда, считай, дома.
Ноги гудят, сапоги словно свинцом подшиты. Да и голова от этого ветра разболелась. Набегался за день. Побывал на двух квартирах, куда обычно приходят письма для Мирона. И не напрасно: есть письмо Соколову. Затем зашел в железнодорожные мастерские, договорился с помощником машиниста Колькой, что тот свезет по адресу тюк литературы. Отчаянный парень этот Николай, возит нелегальщину в вагонных ящиках для песка. Но ни разу еще не провалился.
Даже в лавку успел, жена сахар просила купить. Эх, вспомнил о сахаре, и захотелось чаю, горячего, пахучего, из шумящего самовара. Леший с ним, он пойдет проломом, через Офицерские слободы.
Дурной славой пользовались в Смоленске Офицерские и Солдатские слободы. На улицах темень, грязь. Дома один от другого на десятки саженей отстоят. И тут вечно пошаливают всякие любители легкой наживы. Чуть ли не каждую неделю по городу разносятся слухи, что в Офицерских опять раздели, обобрали и напугали.
Дождь наконец хлынул. И сразу сильный. Калитин прибавил шагу. Идти стало трудно, скользко. Около пролома к тому же валяется масса битых кирпичей. Когда подошел к стенке, вдруг сквозь шелест дождя услышал голоса, обрывки фразы:
— Тащи сюда…
— Обождем?
Калитин остановился. Их там минимум двое. А он очень устал… Благоразумнее будет свернуть, пока не поздно. Евграф хотел уже тихонько ретироваться, когда в проломе появился свет.
Калитин невольно вздрогнул и закрыл глаза. В проломе две человеческие тени тащили светящийся скелет!..
— Сунем его вот сюда. Дождь бы не испортил…
Евграф бросился бежать. По кирпичам, не разбирая дороги. Падал, натыкался на деревья, тумбы…
Ноги сами принесли к дому. Наташа, его жена, женщина суровая, властная, никогда не видала мужа в таком подавленном состоянии. Он как-то странно посматривал в темные углы комнаты.
Наташа не стала расспрашивать. Она давно знала, что ее муж партийный транспортер, что на каждом шагу его стерегут опасности. И сегодня с ним что-то стряслось… Ничего, отойдет — сам расскажет. А сейчас не надо его трогать.
Пока Евграф судорожно глотал обжигающий чай, Наташа растопила на кухне плиту, развесила мокрое пальто, брюки, пиджак.
Осенняя ночь стучалась в ставни ветром и россыпью дождя. Пора бы и спать. Но Евграф медлил и все время к чему-то прислушивался. Наверное, ему померещилось, что садовая калитка хлопнула… Просто хулиганит ветер.
Но Калитин подошел к двери. Приложил ухо. Нет, показалось…
И в это время в дверь постучали. Два сильных удара кулаком и один легкий пальцами. Полиция так не стучит.
Но Евграф не открывал.
Снова раздался условный стук. Калитин скинул крючок, резко толкнул дверь. В сени вошел Мирон. Он напоминал ожившего утопленника, только что выбравшегося из воды. Тяжело грохнулись на пол две пачки, завернутые в бумагу.
Мирон прохрипел:
— Пальто… сними пальто…
Евграф никак не мог расстегнуть пуговицу. Рванул, пуговица отлетела. Пальто было такое тяжелое, что Калитин с трудом поднял его к крючку вешалки.
Соколов стоял не двигаясь. У него на шее болтался какой-то нелепый черный хомут.
— Да стащи же!..
Легко сказать — стащи, если хомут весит не менее шестидесяти фунтов.
Наконец и он сброшен на пол. Василий Николаевич, совершенно обессиленный, садится тут же рядом со своими доспехами.
Евграф забыл об усталости, встрече со скелетом. Он хлопочет вокруг Мирона. Помогает стянуть сапоги, растирает затекшую шею. Ведет к столу. Самовар еще горячий.
И только согревшись чаем, Соколов заговорил.
— Скверно все получилось. Привез я вчера домой ящик с типографским шрифтом. Не следовало этого делать… Но выхода не было. Слава богу, не проследили. И сегодня я спокойно ушел на службу. Возвращаюсь вечером, а на моем столе две литеры и шпация. Этак аккуратненько положены на самом видном месте. Ясно, хозяйка убиралась, нашла на полу… Осмотрел ящик, а в нем щели — палец просунуть можно. Что делать? Хозяйка, может быть, и не донесет. А там кто ее знает… Надеяться, что не догадалась, не приходится, баба умная. Нужно спасать шрифт да и самому не засиживаться. А на дворе уже ночь, дождь… Да это так, к слову… Главное — как унести шрифт? Ящик-то худой, и в нем не меньше трех пудов. Вот я и сделал этот хомут из старых брюк. Завязал внизу штанины и в каждую фунтов по тридцать шрифта всыпал. В карманы пальто тоже. А те вон пачки, похожие на книги, тоже шрифт. Как шел, не помню… Шагов сорок-пятьдесят пройду, сажусь прямо в грязь, посижу, отдышусь, и опять ползу. Последний раз уселся на какие-то бревна, а встать не могу…
Соколов умолк так же внезапно, как и заговорил. Евграф вспомнил о своем бегстве. Нет, он о нем никому не расскажет. Стыдно! Да и был ли скелет? Может, все ему померещилось?
— Сегодня получил для тебя письмо… — Калитин ощупал карман, вспомнил, что его одежда сушится. Бросился на кухню.
У жаркой плиты ветхое пальто почти просохло. Из кармана торчал конверт. Вытащил. Письмо побывало в воде, конверт съежился, чернила расплылись.
— Я сегодня тоже основательно вымок и письмо подмочил, не обессудь…
Наташа, сидевшая все время молча, вдруг неожиданно заговорила:
— Носит вас черт лукавый! Ну, Василь Николаевич ясно, по такому делу… А ты где изгваздался, да еще и рукав порвал? Домой ввалился — лица нет, словно мертвецы за тобой гнались!
Евграф вздрогнул. Вот чертова баба!..
— А мертвецы и гнались… — Евграф довольно путано рассказал о встрече со светящимся скелетом. Наташа только охала и тихонько крестилась под теплым платком, накинутым на плечи.
Соколов неожиданно расхохотался:
— А что, Евграф, когда я постучал, ты, поди, решил — скелет пришел за твоей грешной душой?
— Тебе хорошо смеяться…
— Ловко придумали, шельмецы! Слыхал я об этих фокусах. Ты вон какой мужик здоровенный, и то про святых угодников вспомнил да стрекача задал. А ежели на твоем месте мадам какая-нибудь или офицерша? Обморок! Карманы обчищены. Никакого насилия. А рассказывать стыдно. Ведь стыдно? Ты-то утаил от Наташи про скелет…
Соколов снова рассмеялся.
Калитин чувствовал себя неважно. Мирон прав — конечно, струхнул. Ну погоди, он этих негодяев подстережет, забудут о скелете, свои бы кости унести…
— Слушай, а почему он светится?
— Дай-ка письмо!
Мирон разорвал конверт. Влага испортила текст, написанный фиолетовыми чернилами. Они расплылись причудливыми озерцами, и понять можно было только, что «у племянницы все благополучно», поклоны шлет. Подпись хоть и не расплылась, но ее не разобрать.
Соколов и не пытался прочесть смытые строки. Придвинув к себе керосиновую лампу, он осторожно стал нагревать письмо над стеклом.
— Говоришь, почему скелет светился? А вон глянь сюда — была чистая бумага, а теперь?
Между расплывшимися фиолетовыми строками появился ряд букв.
— Твой скелет натерли чем-нибудь, вот он и светится в темноте. А эти буквы написаны или молоком, или двууглекислым свинцом. Нагреешь — они и проступают наружу. Вот и весь фокус.
Через минуту короткая депеша была расшифрована:
«Приезжаю среду Глебов».
Мирон сжег письмо, отошел к окну. Дождь кончился, но ветер противно подвывал сквозь щели неплотно закрытых ставней.
— Наташа, если не прогонишь, эту ночь я у вас, а завтра найду новую квартиру. Тебе, Евграф, завтра с утра бежать к Голубкову. Передашь, что в среду приедет Глебов, надо встретить и проследить, не привез ли он за собой «хвост». Если чисто, то свези его на квартиру к Лебедеву. И я приду туда. А вообще, Евграф, не нравится мне это письмо. Глебов-то представитель ЦК, о его приезде письмом не сообщают, да и шифр устарел. Как бы тут какой жандармской мышеловки не оказалось.
Не спалось.
То ли с непривычки на новом месте, а может быть, не улеглось еще возбуждение от пережитого.
Соколов давно заметил за собой не то чтобы пристрастие, а так, скорее привычку пофилософствовать. Про себя, конечно. Днем для душеспасительных размышлений просто времени нет. А вот ночами… Не часто, но иногда и выдается часок-другой, когда не спится, когда Мирон, партийный транспортер и заведующий транспортно-техническим бюро ЦК РСДРП в городе Смоленске, снова становится просто Василием Соколовым. И просто человеком, у которого нет жены, дома и которому скоро уже тридцать. Если бы в такие минуты кто-нибудь очень-очень близкий спросил о личной жизни, то он не знал бы, что и ответить.
Хотя ведь и у него было детство. Тяжелое, голодное, озорное. Там, в далекой отсюда Костроме, и по сей день стоит казарма городской пожарной команды. Отец, отставной николаевский солдат, служил на пожарном дворе, но почему-то величал себя «унцер корпуса жандармов». Отца он видел мало, а вот его голубой мундир с серебряными галунами мать любила надевать на святки, когда по улицам ряженые ходили.
От этих воспоминаний не веет теплом. Может быть, потому, что на ночь никто не рассказывал ему сказок, зато по ночам мать часто плакала и в который раз жаловалась на то, как барин порвал ей ухо, а потом отдал на костромскую ткацкую фабрику. Ее, сонную, в цех носили на руках взрослые.
Школа была счастьем, щелочкой в какой-то иной мир. И он учился, опережая свой класс. Теперь он знает, с каким нетерпением учащиеся ждут каникул. А тогда не мог понять этих «больших ожиданий». Не ждали каникул и многие его однокашники. Каникулы — это Волга. Каникулы — это тяжелый труд. Катали лес — и из глаз сыпались искры. Прибыла баржа с горчичным семенем — каждую минуту сменяются те, кто лопатой подгребает семя к брезентовому рукаву. Горчичное семя разъедает глаза, забивается в ноздри, и невозможно удержаться, чтобы не чихать… Нет, летние каникулы вспоминаются как время неимоверной усталости, когда не хватало сил даже на то, чтобы забраться в соседский огород.
Были и зимние вакации. И жили в Костроме его однолетки, для которых расчищали каток, и для них играл духовой оркестр.
А он сушил баржи. Огромные лодки еще осенью поднимали на клети вверх днищами. В трескучие морозные ночи под днищами разводили костры. Двугривенный за ночь. Чтобы его заработать, нужно было все время таскать дрова, приходилось лежать на брюхе, уткнувшись носом в талый лед, чтобы не задохнуться в едком дыму.
— Мирон, спишь?
— Что, Евграф, скелет приснился?
— Да нет… Давно хотел спросить тебя, что такое «революционная романтика»?
Революционная романтика!
Интересно, где это Евграф о ней прослышал? Соколов почувствовал досаду, то ли потому, что Евграф оторвал его от воспоминаний, а может быть, и потому, что сам не знает, как ответить на этот вопрос. Ну вот, к примеру, он сам — романтик или не романтик? Черт его знает! С точки зрения здравого смысла романтика — это как-то несерьезно. Наверное, потом, когда уже годы подойдут к возрасту мемуаров и он, дай бог, останется в живых, воспоминания о делах молодости подернутся романтическим флером. Наверное!
И вообще он не против романтики, если она идет рука об руку с верой, с убеждением.
— Мирон, заснул?
— Да нет, думаю. О романтике думаю…
— А я так понимаю, у рабочего человека, того, что в стачках и забастовках участвует, никакой такой романтики нет. Какая уж тут романтика, когда казаки нагайками лупят, хозяева с работы взашей гонят, а дома дети. Нет, Мирон, рабочему не до романтики. Это интеллигенты придумали. Вроде павлиньего хвоста — толку мало, зато красотища!
— Торопишься, Евграф, с выводами! Конечно, многие рабочие, революционные рабочие, Даже слова такого — «романтика» — не слыхали. А на деле они подлинные романтики. И революционность у них не павлиний хвост, а дело всей жизни. Они и на каторгу и на смерть идут. И верят, что в конце концов победят.
Евграф тяжело вздохнул. Нет, не убедил его Соколов.
Новую квартиру из трех небольших комнат в мезонине Соколов нашел скоро. Внизу проживал какой-то замученный, задерганный на службе и дома пехотный капитан. В доме правят женщины, и особенно назойливы своими «милыми манерами» свояченицы хозяина. Они не замужем и в том возрасте, когда исчезают последние надежды. Одинокий постоялец, еще не старый, — это ли не находка, не шанс! И от своячениц нет покоя…
Комнаты прибрать!.. Пожалуйте на чай… Может быть, их милый жилец по вечерам скучает в одиночестве, милости просим к нам — лото, карты, да и в фантики можно порезвиться.
Василий Николаевич уже и не рад, что вселился в этот женский заповедник. Одно удобно — улица неприметная и у него из мезонина отдельный ход. Хозяйки «культурой не страдают», вернее — просто невежественные дуры. Но это к лучшему. То, что их постояльцу раз-два в неделю привозят корзины книг «на комиссию», даже имеет для них свою выгоду — хозяйка получает в виде презента новенькую корзинку, свояченицы с каждой «выгодной сделки» — коробку конфет. Хозяин же так угнетен, что ему не до подарков.
Сегодня «комиссионная операция» неожиданно затянулась. И не на час, не на два… Наверное, он завершит ее через сутки, а то и более. В корзине «Искра». И какая досада — в пути корзина сначала подмокла, потом ее прихватило первым морозцем. Все-таки долго, очень долго добирается газета до России!
Соколов вскрыл корзину. Газетные листы смерзлись, и, чтобы их отделить друг от друга, придется отмачивать. Ничего, «Искра» печатается на такой бумаге, которой не страшна вода. Но потом номера нужно просушить.
Василий Николаевич шарит в комоде, заглядывает в чемодан. Тихонько чертыхается. У него в холостяцком хозяйстве нет ни куска веревки. Конечно, у мадам капитанши этого добра сколько угодно, а не попросишь. Придется-таки резать простыню, благо своя.
Через час комната напоминала прачечную. Из угла в угол висели, сушились газеты. Усталый, Мирон прилег, чтобы прочесть «Искру».
Стук в дверь.
— Чайку откушать не желаете? Хочется послать к черту.