– Сопелка, поди сюда. Ты подрос, поэтому я дам тебе новое имя. С сегодняшнего дня ты называешься Микроб. Понял?
– Микроб? Мик-роб?
Брат повторил это слово несколько раз и затопал к матери – поделиться новостями.
Теперь я больше не ощущал пронзительное одиночество, которое так угнетало меня, когда мне было пять. То есть я его чувствовал временами, но лишь изредка, в тех случаях, если что-то напоминало мне о моей неполноценности. Когда у меня бывал день рождения, родители пекли торт и дарили мне подарки, и все вокруг радовались и суетились. Но время от времени меня приглашали на дни рождения к другим детям, и там насчитывалось человек десять, а то и двадцать гостей, все носились как угорелые и хохотали. Вот там, у других, были настоящий праздник, а у меня дни рождения получались так себе, сплошное убожество.
Я редко смеялся и редко радовался, и почти никогда не бывал окружен большой компанией сверстников. Я не очень-то понимал, почему так получается, но зато видел, что другим детям хорошо, и мне было обидно, что я пропускаю столько потехи.
В то время как я, оставаясь отщепенцем, подрастал и переходил из класса в класс, отец и учителя начали предрекать мое будущее. Они твердили: «Ты никогда ничего не добьешься». Они говорили: «Ты кончишь тюрьмой», или «Кончится тем, что ты всю жизнь проработаешь на бензоколонке», или «Ты загремишь в армию», и добавляли: «Если, конечно, тебя такого туда вообще примут». По их мнению, я был не такой, как все, и ни на что не годился.
Но я собирался им показать!
Глава 3
Про сочувствие
К двенадцати годам обо мне уже не говорили: «Если ребенок не исправится, ему самое место в психушке», а отзывались так: «Дрянной, чокнутый мальчишка». Хотя мои способности по части общения пусть и скачками, но развивались, однако взрослые всегда были мной недовольны. Начались неприятности по части того, что психотерапевты называют «неподобающим выражением эмоций».
Как-то раз мать пригласила в гости свою подругу Бетси. Я вошел в комнату, где они курили и болтали, устроившись на диване.
Бесси как раз говорила:
– Слышали про сына Элеоноры Паркер? В прошлую субботу его задавило поездом – он играл на рельсах.
Услышав это, я улыбнулся. Бетси повернулась ко мне и с потрясенным видом спросила:
– Что ты смеешься?! По-твоему, это смешно?
Я ощутил замешательство и унижение.
– Да вроде не очень, – промямлил я и с этими словами ретировался. Я не знал, что сказать. Я знал – взрослые считают, что с моей стороны очень плохо улыбаться в такой момент, но я и сам не понимал, почему расплылся в улыбке, а сдержаться не сумел. Никакой радости или веселья я не чувствовал. В подростковом возрасте я вообще плохо понимал, что именно чувствую. И не владел своими реакциями.
Я уже вышел из комнаты, когда в спину мне донеслись слова Бетси:
– С этим мальчиком что-то неладно.
Мать гоняла меня по психотерапевтам, но все они обращали внимание не на то, на что надо было. В большинстве своем они заставляли меня почувствовать себя еще хуже, и все время копались в моих так называемых злых и социопатических мыслях. В общем, пороли чушь и вредили. Легче мне от этих сеансов не становилось. Ни один из психотерапевтов не сумел выяснить, почему я заулыбался, когда услышал весть о гибели мальчика, попавшего под поезд.
Но я-то теперь знаю, почему тогда неуместно заулыбался. И дошел до этого своим умом. Дело было вот в чем.
Элеонору Паркер я, собственно, толком не знал, и с ее сыном даже знаком не был. Поэтому у меня не было веских причин расстраиваться или радоваться, что бы ни случилось с этим мальчиком. Но, когда я услышал новость, в голове у меня пронеслись такие мысли, одна за другой.
Кого-то задавило поездом.
Черт! Как хорошо, что не меня!
И как хорошо, что не Микроба и не родителей.
И не кого-то из моих друзей.
Ну и дурак был этот мальчик, раз он сунулся играть на рельсы.
Никогда не попаду под поезд по дурости.
Как хорошо, что я жив!
И в конце я улыбнулся от облегчения. От чего бы ни погиб тот мальчишка, меня подобная участь не постигнет. Я его даже не знал. Все будет хорошо, по крайней мере, у меня. Сегодня я бы подумал и почувствовал то же самое. Разница лишь в том, что теперь я лучше владею лицом и не улыбнулся бы.
Дело в том, что, с точки зрения эволюции, у всех людей есть врожденная склонность заботиться о себе и самых близких, и защищать их. От природы нам не присуще стремление заботиться о посторонних людях. Если в Бразилии в автокатастрофе гибнут десять человек, я ничего не чувствую. Умом я понимаю, что это печально, но скорби не ощущаю. Однако когда я вижу, как другие люди поднимают вокруг этого шум, заламывают руки, ужасаются и скорбят, меня это озадачивает и беспокоит, потому что я-то реагирую иначе. Большую часть моей жизни мне давали понять: реагируешь не как все – следовательно, ведешь себя плохо. И это при том, что сам я себя плохим вовсе не считал.
– Какой ужас! Ой, как я расстроен! – и так далее, и тому подобное. Вот что в подобных случаях, услышав новости, восклицают некоторые люди, а я спрашиваю себя: «Они что, и правда всерьез расстроены и потрясены, или просто привлекают к себе внимание?» Мне не понять. Каждую минуту кто-нибудь умирает – по всему миру. Если бы мы старались скорбеть по каждому умершему и погибшему, наши сердца бы просто не выдержали и разорвались.
Взрослея, я постепенно приучил себя изображать «нормальную реакцию». Сейчас я натренировался настолько, что могу в течение целого вечера, а то и дольше, обманывать обычного среднего человека. Но моя маскировка рассыпается прахом, стоит мне услышать нечто, вызывающее сильный эмоциональный отклик, который отличается от реакций обычных людей. И я мгновенно превращаюсь в их глазах в психопата-убийцу, каким меня и считали сорок лет назад.
Десять лет назад мне позвонили из отделения полиции:
– Ваш отец попал в автокатастрофу. Он в Гринфилдской больнице.
– О боже, какой кошмар, – откликнулся я.
Меня мгновенно затопила тревога и даже зашатало.
Я был сам не свой от беспокойства. Я заметался. А если отец умрет? Я бросил все дела и помчался в Гринфилдскую больницу.
Отец выжил, выжила и моя мачеха, которая попала в автокатастрофу вместе с ним. Но тошнотворное и головокружительное чувство острой тревоги не покидало меня до тех пор, пока я не добрался до больницы, не повидал отца и мачеху, не потолковал с врачами и не выяснил, что все будет в порядке.
Теперь для контраста сравню это со случаем, когда я услышал об авиакатастрофе где-то в далеком Узбекистане. Погибло пятьдесят шесть человек.
– О боже, какой кошмар, – говорю я.
Стороннему наблюдателю покажется, что я отреагировал на обе новости совершенно одинаково. Но для меня, изнутри, мои чувства в обоих случаях отличаются, как день и ночь. Беспокоиться и переживать (или изображать, что переживаешь) за посторонних людей – это усвоенная, благоприобретенная, а не врожденная реакция. Я полагаю, что это одна из разновидностей сочувствия, эмпатии. К близким и родным я испытываю подлинное сочувствие. Если я узнаю, что с кем-то из них приключилась беда, я буду встревожен, напряжен, голова у меня пойдет кругом, мышцы шеи сведет судорогой, я начну метаться. Для меня это и есть подлинное сочувствие.
Если случается нечто ужасное, но с кем-то за пределами моего близкого круга, я не реагирую на новости физически, однако на вести все равно откликаюсь. Если эти новости не подразумевают непосредственную опасность, я первым делом думаю: «А что я могу сделать, чем я могу помочь?»
Однажды, когда мне было четырнадцать, мать вбежала в дом с криком: «Джон Элдер, наша машина горит!» Я выскочил на улицу. Салон нашего «фольксвагена» был полон дыма. «Надо исправить, помочь матери, – подумал я, – и прямо сейчас, пока отец не вернулся».
Я открыл дверцу и отсоединил аккумулятор. Когда дым рассеялся, я заглянул под приборную доску и обнаружил проводок электроприкуривателя – это он расплавился и загорелся. Я отрезал расплавленный проводок и все починил, и вытащил мелкую монетку, которую мать случайно уронила в розетку прикуривателя. Я проделал это, стоя в салоне на четвереньках, невзирая на то, что пол был грязен и усеян окурками и бумажными спичками, – а для меня это самый мерзкий мусор на свете. Я сделал это для матери.
Такой поступок – тоже разновидность сочувствия. Я не обязан был чинить машину. Можно было прикинуться, что я ничегошеньки не смыслю в починке, а мать бы и не поняла, что я притворяюсь. Я не стал бы ползать по грязному полу и чинить провода ни для кого, кроме матери. Но я ощущал, что надо ей помочь – ведь она мой близкий родственник.
К незнакомым людям я питаю, если так можно выразиться, «логическую эмпатию». То есть, скажем, я отчетливо понимаю, как ужасно, что пятьдесят шесть человек погибло в авиакатастрофе. Я понимаю, что у всех у них были семьи, что все потрясены и скорбят, но физического отклика на эти новости не испытываю. И у меня нет причин испытывать его. Я не знал погибших, и их смерть никак не влияет на мою жизнь. Да, это трагическая новость, это печально, но в тот же самый день еще тысячи людей были убиты, умерли от болезней или от старости, от природных катаклизмов, в катастрофах и по самым разным причинам. Поэтому я ощущаю, что нужно относиться к таким новостям трезво и приберечь мое сочувствие и тревогу для тех, кто мне по-настоящему важен и близок.
Поскольку мне присуще логическое мышление, я не могу не заключить, что, судя по всем признакам, люди, которые бурно реагируют на трагические новости о посторонних, – как правило, лицемеры. Меня это беспокоит. Такие люди, узнав о трагедии на другом конце света, начинают рыдать, вскрикивать, причитать, будто их собственный ребенок только что попал под автобус. Для меня они мало чем отличаются от актеров: они легко ударяются в слезы по команде, по сигналу, но значат ли их рыдания что-нибудь на самом деле?
Зачастую эти же самые люди спрашивают меня что-нибудь вроде: «Да что это с вами? Вы молчите. Неужели вам наплевать, что погибло столько народу? У них ведь есть родные и близкие!»
С возрастом я все чаще попадал в неприятные истории, когда говорил правду, которую окружающие не желали слышать. Я не понимал, что такое такт и зачем он нужен. Поэтому я выработал умение не говорить того, что думаю. Но думать-то все равно думал. Просто скрывал свои мысли и редко высказывал их вслух.
Глава 4
Как во мне проснулся трикстер
Примерно в это самое время я научился извлекать некоторую выгоду из своего отличия от обычных людей. В школе я стал шутом нашего класса. А за пределами школы я превратился в настоящего трикстера – шутника-пакостника, изощренного выдумщика и хитроумного обманщика. В те годы меня не раз таскали на выволочку к директору школы. Но оно того стоило.
Я отлично навострился придумывать разные трюки. Когда я проделывал их, другие дети смеялись именно над моими выходками, а не надо мной. Мы все вместе потешались над учителями или вообще любым человеком, которого я обманывал, надувал, над кем играл шутки. И пока эти шутки сменяли одна другую, я сохранял популярность в школе: остальные мной восхищались, я всем нравился. Мне даже не приходилось просить других детей присоединяться к потехе – они сами подтягивались, чтобы поучаствовать. А если и не участвовали, то, по крайней мере, никогда не высмеивали меня за выходки и шутки.
Разумеется, стоило мне вывести эту закономерность, как я превратил шутки и розыгрыши в непрерывную череду. И со временем отточил свое мастерство.
Я постоянно читал и узнавал что-то новое. Вообще-то я попросту держал самые интересные тома Британской энциклопедии у своей кровати. Что бы я ни изучал в данный момент, будь то тракторы, динозавры, суда, астрономия, горы, – я глубоко вникал в предмет и узнавал о нем все.
Окружающие постепенно начали внимать мне как пророку и чудотворцу. Особенно родные, а также друзья родителей и мои немногочисленные друзья. Они были отличной публикой, потому что, похоже, я им нравился всегда, даже когда не нравился другим людям. Они видели, как тщательно я изучаю все, что меня интересует, и убеждались, что я часто бываю прав, и слышали, как уверенно я рассуждаю. Похоже, получалось по принципу «скажешь – и это сбудется».
У меня возникла идея: а что, если создать собственную реальность? Первые эксперименты в этой области были сравнительно просты. Как-то раз, показывая бабушке и дедушке звезды и созвездия в небе, я на пробу присочинил и назвал еще одно.
– А вот это Большой Ковш. Смотрите, во-он там. А вот то – Орион.
– Ого, Джон Элдер, да ты знаешь все созвездия наизусть! – восхищенно сказала бабушка.
– Вот та яркая звезда – Сириус, Собачья звезда, а вот эта – Бовиниус, Коровья звезда.
– Ты, никак, смеешься надо мной, Джон Элдер? – спросила бабушка, а дедушка скептически добавил:
– Никогда не слыхивал о Коровьей звезде.
– Я читал о ней в книге по мифологии, – ответил я. – В той, которую вы мне сами купили. Коровы считаются священными животными в Индии, вот в их честь звезду Бовиниус и назвали Коровьей. Хотите про это прочитать?
– Нет, внучек, мы верим, что ты прав.
Я так ловко вплел обман в свой рассказ о звездах, что шутка прозвучала правдоподобно. Показывал бабушке и дедушке созвездия, которые они уже знали, потом добавил еще одну звезду. И все части моего объяснения были вполне вразумительны. Может, и правда на небе есть Коровья звезда.
Так и получилось, что над Джорджией, где я гостил у бабушки и дедушки, отныне засияла Коровья звезда. Дедушка понес легенду в массы и всем о ней рассказывал.
– Джеб, посмотри-ка вон туда. Видишь ту звезду? Это Коровья звезда. Мне про нее внук рассказал. В книжке вычитал, что такая есть.
– Коровья, говоришь?
– Ну. Это все индейцы. Придумали тоже – назвать звезду в честь какой-то там коровы.
– Индейцы?
– Они самые, настоящие, которые в Индии живут.
– Коровья звезда… ясно.
По мере того, как я взрослел, мои шутки и розыгрыши делались все хитрее и изощреннее, умнее и сложнее, потому что я совершенствовал свое мастерство. Иногда байки, которые я сочинял, начинали жить собственной жизнью.
Сначала я тренировался только на семье. Когда я дурачил родных, реагировали они по-разному. Дедушка, обнаружив мой обман, развеселился – ему было смешно, и он всячески поощрял меня на дальнейшие выдумки. Отец легко злился, поэтому с ним лучше было не шутить. А вот мать и брат неизменно попадались на удочку. Началом послужил трюк с Пропавшим Ребенком. Потом я годами его совершенствовал.
В первый раз я проделал этот трюк, когда мне было четырнадцать, а Микробу – шесть. Мать оставила нас с Микробом на площадке молодняка в парке в Нортхемптоне. Парк располагался неподалеку от нашего дома и считался безопасным местом. Мать ненадолго ушла в туалет и купить чего-нибудь поесть. Мы прождали минут пять, я заскучал, и на меня внезапно снизошло вдохновение.
– Микроб, ну-ка быстренько прячься вон в том сарайчике, пока мать не пришла. Мы ее разыграем.
Я показал брату на сарайчик, где хранился разный садовый инвентарь. Микроб послушно шмыгнул внутрь и закрыл дверь, но оставил щелочку, чтобы наблюдать за дальнейшим развитием событий.
Когда мать возвратилась, я стоял у ограды и как ни в чем не бывало гладил олененка.
– Джон Элдер, а где твой брат?
Не оборачиваясь, я ответил:
– А он пошел тебя искать.
Мать двинулась обратно, высматривая Микроба. Отлично. Я глянул в сторону сарайчика и подмигнул Микробу.
Вскоре мать вернулась.
– Джон Элдер, я не нашла твоего брата!
– Ну, найдется сам.
И я с самым невозмутимым видом двинулся гулять прочь с площадки. Мать пошла за мной. От моей невозмутимости она занервничала еще больше.
– Джон Элдер, где Крис?
– Ничего с ним не случилось. И вообще, он всего-навсего Микроб.
– Перестань говорить о брате в таком тоне!
Прошло десять минут, а Микроба все было не видать.
Я гордился братом: он так терпеливо и смирно сидел в сарае. Молодец, одно слово. Мать за десять минут успела всерьез расстроиться. Теперь пора было захлопнуть ловушку.
– Джон Элдер, я очень беспокоюсь – куда подевался Крис?
Да, точно, пора.
– А чего ты волнуешься? Он с твоим другом – Полом. У него все хорошо.
Никакого друга по имени Пол у матери не было. Она побелела.
– Джон Элдер, что ты такое несешь?
– Микроб ушел с Полом. Они пошли разыскивать тебя и кататься на паровозике на аттракционах.
Все, мать дошла до кондиции. Она ударилась в панику.
– Я не знаю никакого Пола! Кто это еще такой?
– А мне почем знать? Твой друг.
Фраза была выбрана удачно. Я отлично научился импровизировать по ходу дела и добиваться нужного эффекта.