Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Растоптанные цветы зла. Моя теория литературы - Маруся Климова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Как бы то ни было, но, по моим наблюдениям, «селинологов» сейчас не только во Франции, но и во всем мире как собак нерезаных. Россия в этом отношении стоит несколько особняком, так как, насколько мне известно, на русском языке в настоящий момент существует только одна посвященная Селину диссертация, и та была написана совсем недавно – где-то года три назад. Но по большому счету это не так уж и важно, поскольку, общаясь с французскими «селиноведами», я очень скоро пришла к выводу, что между ними и их русскими коллегами, занимающимися изучением того же Пушкина, нет никакой существенной разницы.

Никогда не забуду, как в парижской квартире мэтра Жибо, являющегося президентом Всемирного общества селининских исследований, состоялось обсуждение темы очередной посвященной творчеству Селина конференции, на которую как всегда должны были съехаться аспиранты и преподаватели из университетов стран всего мира, включая Австралию и Японию. Сидевший во главе овального стола профессор Сорбонны задумчиво спросил: «Ну что, мадам и месье, что мы будем обсуждать в следующий раз?» После чего вокруг воцарилось гробовое молчание. Собравшиеся за столом вопросительно уставились на профессора. Наконец, выдержав небольшую паузу, профессор громко и отчетливо произнес: «Peut-êtrе «Démesure»?!» – и все радостно закивали. Непродолжительная немая сцена закончилась. Конечно же, «démesure», а что же еще!? Это изящное французское слово можно приблизительно перевести на русский как «беспредел» или же «беспредельность». Таким образом, темой следующей селининской конференции стала «беспредельность». С тех пор прошло уже несколько лет, и я даже успела получить по почте увесистый том с текстами сообщений, сделанных на этой, посвященной «беспредельности» Селина, конференции. Среди их названий мне особенно запомнились два: «Mesure de démesure» и «Démesure de mesure», то есть «Предел беспредела» и «Беспредел предела».

Тем не менее в Париже до сих пор нет ни одной мемориальной доски, посвященной Селину, а его дом в Медоне не получил статуса дома-музея, что позволило бы его вдове Люсетт Детуш добиться существенных налоговых льгот в оплате своего жилья. Помню, во время своего самого первого приезда в Париж я по наивности отправилась на поиски дома Селина на Монмартре, однако, поблуждав вокруг неоднократно описанного в его романах места, я так и не смогла достоверно убедиться, что вижу перед собой именно тот дом. Там, конечно же, не было никаких мемориальных досок, а бродившие вокруг бомжовского, точнее клошарского, вида личности только недоуменно пожимали плечами. Зато во время своих тщетных поисков я натолкнулась на мраморную дощечку с именем певицы Далиды, которая тоже некогда обитала в этом районе.

Впрочем, кажется, почти все, что я могла бы сказать теперь о Селине, было, вероятно, уже мной когда-либо сказано или же написано, так что к его очередному юбилею мне уже почти нечего добавить. Разве что несколько историй, которые мне довелось услышать от его вдовы. Вот Люсетт, между прочим, с полным основанием можно назвать «подругой Селина», а не просто каким-то там досужим «другом– исследователем». Все-таки она разделила с ним многие тяготы и невзгоды, включая тюрьму и ссылку. Именно от нее я узнала, что не только Министерство культуры Франции, но и единственная дочь Селина от первого брака от него отказалась. Что не помешало ей после смерти Селина попытаться выселить Люсетт из дома в Медоне. К счастью, Селин предусмотрительно составил свое завещание таким образом, что ее попытка провалилась. Насколько я помню, дочь звали Колетт. Впоследствии несчастная свихнулась и угодила в Сент-Анн – психушку, расположенную неподалеку от знаменитой парижской тюрьмы Санте. Во время своего пребывания там она любила наряжаться в яркие платья и отплясывать с кастаньетами, видимо, представляя себя в роли Люсетт, какой ту в своих романах изобразил Селин. В частности, в одной из сцен романа «Север», где Селин описывает встречу с цыганами во время своего пребывания в Восточной Пруссии в самом конце войны: «Мы жмем друг другу руки… только одна женщина пришла с нами попрощаться, та, что с тамбурином… она даже посылает нам воздушные поцелуи!.. конечно, она танцовщица… у нее же не только тамбурин… у нее еще и кастаньеты… специально для нас она трещит ими через окно… трр! тррр! тррр! целая рулада!.. я говорю Лили: «попроси ее их тебе одолжить!…» но Лили не хочет… я настаиваю… и еще как… а эта Эсмеральда уже зовет остальных, чтобы они посмеялись… она думает, Лили не умеет с ними обращаться, что это всего лишь так, баловство… они собираются над нами посмеяться… пардон!.. Лили надевает себе на пальцы веревочки и тррр! гораздо лучше, чем она!.. сразу видно, настоящая артистка!.. что за трели, что за переливы!.. шквалы… пиццикатти! легкие!.. изысканные!.. те все просто остолбенели… у окон… но они аплодируют… больше им ничего не остается!.. «еще!.. еще!» просят они… старик – тоже… он и вовсе орет во все горло… оценил… пусть Лили сыграет еще для него!.. еще тоньше!.. еще изысканнее!.. и еще громче!.. громче!.. фуриосо!..»

Не исключено, что Колетт представляла себе нечто в этом роде – во всяком случае, мне так кажется. Пересечения очевидны!

Люсетт уверяет, что, когда они поженились, Селин тут же сел за работу, не собираясь ничего праздновать. Даже своим самым близким друзьям он не предложил выпить в честь их свадьбы, чем ужасно их всех разозлил.

В 1941 году один знакомый предложил Селину вступить в организацию франкмасонов. Селин ответил отказом, но изъявил желание посмотреть, «как все это происходит». Люсетт вместе с Селином отправились на собрание, проходившее в подвале церкви Сен-Жермен-де-Пре. Там стоял огромный стол, вокруг которого сидело множество народу, почти как на картине «Тайная вечеря». Впоследствии Люсетт очень часто возвращалась к этой теме и была убеждена, что если бы Селин тогда согласился, то обрел бы влиятельных покровителей, однако он был законченным индивидуалистом.

В 1942 году Селин и Люсетт собрались провести лето в Сен-Мало, как они это обычно делали, но немцы им запретили, и они отправились в Кэмпе, в психиатрическую лечебницу, которую возглавлял знакомый Селина, доктор Мондэн. Последний был страстным любителем живописи и каждую ночь отправлялся на этюды, а утром возвращался сияющий от счастья, неся под мышкой очередное абсолютно черное полотно. Его жена периодически предпринимала попытки выброситься из окна, а больные прислуживали за столом и на кухне. Одному из них, ранее разрезавшему свою жену на мелкие кусочки, обычно поручалось разделывать на кухне мясо.

Интересно, что в самом начале немецкой оккупации Парижа Жан-Поль Сартр явился к Селину с просьбой походатайствовать у оккупационных властей о постановке его пьесы «Мухи». Однако Селин отказался, сославшись на то, что не имеет никакого влияния на немцев. Сартр не поверил и затаил обиду. После войны объявивший себя одним из участников Сопротивления Сартр принял самое активное участие в травле Селина, обвиняя его в том, что тот сочинил свои антисемитские и расистские памфлеты специально по заказу немцев и за деньги. В послевоенных романах Селин, в свою очередь, называл Сартра не иначе, как «Тартр» или же «Сартир». Помимо прочего, Селин считал Сартра одним из самых наглых своих плагиаторов, которые беззастенчиво обворовали его, присвоив себе практически все его художественные открытия. Именно в этом, то есть в желании избавиться от своего главного конкурента, он и видел главные причины развязанной против него в послевоенные годы клеветнической кампании.

Хорошо известно, что после окончания войны Селину и Люсетт пришлось бежать в Копенгаген, где они поселились у подруги Селина, танцовщицы Карен Мари Йенсен. В декабре 1945 года за ними пришли полицейские, которые ужасно их напугали, так как они решили, что это просто какие-то люди, которые явились их убить, потому что все полицейские были в штатском. Селин и Люсетт с котом Бебером в сумке выскочили на крышу из мансарды, где они жили, и бросились бежать, совсем как в американском боевике, однако их почти сразу же поймали.

Кстати, Селин в то время всегда носил с собой пистолет для самозащиты и цианистый калий для того, чтобы в случае чего покончить с собой. Датские полицейские при обыске помимо пистолета обнаружили у него еще и хирургические инструменты, поэтому заподозрили Селина в том, что он тайно делал аборты. Ко всему прочему соседи Селина тут же донесли полицейским, что в эту квартиру постоянно приходили какие-то девушки. Трудно сказать, что делали эти девушки у Селина, и вообще, правда ли это – думаю, что нет, и соседи просто специально оклеветали подозрительного иностранца. Хотя, когда они с Люсетт еще жили на Монмартре, у Селина, действительно, чуть ли не каждый день появлялись новые пассии. Правда, в основном это были женщины с лесбийскими наклонностями – Селин любил наблюдать, как они развлекаются. Об этом он даже как-то сам написал в письме своему американскому знакомому Милтону Хиндусу: «Я всегда предпочитал красивых женщин-лесбиянок: на них очень приятно смотреть, и кроме того, их сексуальные призывы ни к чему меня не обязывают».

Как бы то ни было, но в Копенгагене Люсетт и Селин были арестованы. Люсетт обвинили в шпионаже и десять дней продержали в камере с пожилой датчанкой, убившей своего мужа и присвоившей себе его деньги. Люсетт не говорила по-датски, а Селин не разрешал ей произносить ни одного слова на этом языке, хотя одно слово она все-таки выучила: «brod», то есть «хлеб».

Когда Люсетт приходила в тюрьму на свидание с Сели– ном, она всегда приносила в сумочке Бебера. Кот не шевелился и только в самый последний момент, как будто прощаясь, протягивал Селину лапку. Люсетт утверждала, что даже печь она топила в своей квартире исключительно ради Бебера, чтобы тот не умер от холода. Таким образом, Бебер невольно помог ей тогда выжить.

В датской тюрьме Селина постоянно подвергали как физическим, так и моральным пыткам. Ему сообщали, что его освобождают, одевали, сажали в автобус, а потом привозили обратно в тюрьму. Не менее часто ему приходилось выслушивать известие о том, что сегодня он будет расстрелян. Селин потерял в тюрьме 20 килограммов, поэтому его поместили в тюремную больницу. Он лежал там за ширмой, и когда рядом с ним умирал пациент, должен был звонить в специальный колокольчик, после чего приходили санитары и забирали труп.

Селин пробыл в тюрьме больше года, но потом адвокату все же удалось добиться его освобождения. В день его возвращения Люсетт купила прекрасную магнолию с белыми цветами. Однако когда Селин пришел домой, все цветы опали – остались одни ветви.

После тюрьмы здоровье Селина было окончательно подорвано: теперь он ходил, опираясь на палку, и чувствовал себя ужасно. Зиму 1947/48 года они провели в небольшой комнатке тюремного сторожа, который временно согласился уехать в Ментон, где жила мать Люсетт. Вообще в Дании им приходилось постоянно переезжать с места на место. Наконец, адвокат Селина Миккельсен предложил им поселиться неподалеку от Корсора, в своем летнем домике на берегу Балтийского моря, где они и провели три года. Лю– сетт каждое утро купалась в Балтийском море, даже в мороз, а Селин потом согревал ей ноги банками с кипятком. В результате Балтику, как и Данию, Селин возненавидел на всю оставшуюся жизнь: за однообразный серый цвет воды и неба, холод и мрак.

Только в середине 1951 года Селин и Люсетт снова смогли вернуться во Францию. Сначала они прилетели в Ниццу, а затем переехали в Ментон, где, как я уже сказала, в то время жила мать Люсетт.

Люсетт каждый день тренировалась, чтобы не потерять физическую форму – прыгала на скакалке, отчего внизу в салоне тряслась хрустальная люстра. Как-то утром служанка принесла им записку, где было сказано: «Вы чрезвычайно нас обяжете, если прекратите свои забавы». На что Селин ответил служанке: «Передайте госпоже, что мы не хотим ни к чему ее обязывать», – и добавил, обращаясь к Люсетт: «Лю– сетт, давай прыгай, тебе осталось еще двадцать раз». Селин не хотел, чтобы Люсетт жила исключительно за его счет и не разрешал ей отказываться от уроков танцев, которые позволяли ей зарабатывать деньги. «Если у тебя не будет денег, ты даже рта открыть не сможешь», – неизменно повторял он. И она действительно всю жизнь, до глубокой старости, продолжала давать уроки танцев. Ученицы приезжали к ней домой. Зал для упражнений сохранился в Медоне до сих пор – с зеркалами и балетными станками вдоль стен.

Ставший последним пристанищем Селина дом в парижском пригороде Медон был куплен в августе на деньги от продажи двух принадлежавших Люсетт ферм в Нормандии. А переехали они в Медон в октябре 1951 года. Тогда Селин и переписал заново их супружеский контракт, в соответствии с которым единственной владелицей дома становилась Люсетт. Он как будто чувствовал, что после его смерти дочь Колетт попытается выгнать Люсетт из дому.

После смерти Бебера Люсетт нашла для Селина нового товарища, купив в универмаге «Самаритэн» попугая Тото. Тото поселился в одной комнате с Селином, где постоянно разбрасывал его рукописи, и порой Люсетт слышала, как они беседуют на одном, только им понятном языке. Люсетт в своей ванной комнате тоже завела множество птиц, для чего на окнах были установлены решетки. Птицы летали там и вили гнезда. Когда она, лежа в ванной, читала журнал, они клювами пробивали страницы, желая обратить на себя ее внимание. Начиная с 1951 года в Медоне у них было 50 собак и бесчисленное количество кошек. Люсетт подбирала на улице всех брошенных животных.

В Медоне Селин продолжал заниматься медициной, но лечил исключительно бедных, которые были не в состоянии ему платить. Кроме того, как правило, он сам посещал их на дому. Один знакомый как-то встретил его на тропинке, ведущей в Нижний Медон. Селин, одетый очень чисто, в пиджаке и при галстуке, стал что-то бормотать, указывая рукой на какой-то дом: «Она там, она недавно пришла…». Потом выяснилось, что он почти каждый день навещает одну старушку, больную раком в последней стадии. Он не брал с нее ни копейки, так как денег у нее не было, а старушка постоянно выражала недовольство, что он плохо ее лечит. Не исключено, что именно ее Селин описывает в романе «Из замка в замок» под именем мадам Нисуа.

Селин оставил медицинскую практику только в 1959 году, когда здоровье его окончательно пошатнулось.

Примерно в это время Люсетт несколько раз возила Селина в Париж к дантисту, после чего они обычно заходили в кафе недалеко от Мадлен, где пили кофе с молоком и ели круассаны. Однажды Селин остался ждать там Люсетт, которая отправилась за покупками. Он был одет по своему обыкновению в драную на локтях кофту и обтертую на вороте и манжетах рубаху, на груди у него виднелись небольшие пятнышки крови. Тут к нему подошел служащий кафе и, деликатно взяв за локоть, попросил к выходу, стараясь при этом не привлекать внимания остальной публики. «Такие места не для тебя, приятель, – объяснил он безропотно повиновавшемуся Селину. – Не стоит тебе сюда приходить!»

Как-то на пляже в Дьеппе Люсетт разговорилась со стариком крайне жалкого и оборванного вида, который собирал там камни и грузил их в тележку. Он начал жаловаться Лю– сетт, рассказывать ей о своей тяжелой жизни, о том, что у него отобрали сарай, где он держал лошадь… И вдруг сказал: «Есть только один человек, который сказал правду об этом мире – это тот, кто написал «Смерть в кредит»! Естественно, он не знал, что говорит с вдовой автора этой книги. После этого старик удалился вместе со своей лошадью и тележкой, груженой кучей камней.

Я познакомилась с Люсетт лет пятнадцать назад, когда ей было восемьдесят. Тогда она была еще полна сил и водила меня в ресторан, оперу, ходила со мной в гости к общим знакомым. Сейчас она уже практически никуда не выходит из своего дома в Медоне и принимает гостей полулежа в кресле, рядом с огромной клеткой попугая Тото. Во время своего последнего пребывания в Париже я наконец решила, что неплохо бы все-таки сделать законченное интервью с вдовой Селина. Люсетт не стала возражать против того, чтобы я записала нашу беседу на магнитофон. Однако когда я попыталась спросить ее про пребывание в Дании, она надолго задумалась и потом несколько раз повторила: «Там было очень холодно, холодно… очень холодно…» И все.

Глава восемнадцатая

Политика литературы

Между тем стоит задуматься, почему во Франции исследователи Селина или же Сада не спешат называть себя «се– линистами» или же «садистами», а перед отечественными пушкинистами и их коллегами подобная дилемма вообще не стоит. В России, как я уже сказала, одни только сталиноведы считают нужным сейчас дистанцироваться от Сталина и его последователей. Ну, разве что еще исследователи творчества Льва Толстого могли бы сегодня указать на то, что их не следует смешивать с «толстовцами», если бы таковые к настоящему моменту окончательно не вымерли. Пожалуй, это единственный случай, когда ученые из числа наших соотечественников скорее всего сочли бы необходимым хоть как-то акцентировать свое расхождение со взглядами одного из классиков русской литературы, да и то, скорее, из желания отмежеваться от его очевидной наивности. Кому охота, чтобы его приняли за откровенного лоха, который, вырядившись в холщевую рубаху, готов вставать ни свет, ни заря и тащиться в поле пахать, да еще бесплатно, в то время как другие спокойно набивают себе карманы «бабками», покупают шикарные «тачки» и оттягиваются на умопомрачительно дорогих курортах Лазурного побережья.

И все же, откуда взялись все эти тонкие лингвистические и смысловые различия, укоренившиеся ныне в глубинах человеческого подсознания? Из-за чего Селин, Сад и поныне вызывают у литературоведов бессознательный трепет, а Пушкин и ему подобные – нет? Ответ напрашивается сам собой: в России к настоящему моменту так и не родилось ни одного писателя, сопоставимого по своему влиянию на умы и сердца людей со Сталиным. По-моему, это совершенно очевидно! А во Франции по крайней мере два таких писателя имеются: Сад и Селин!

Иными словами, во Франции разрыв между умственными способностями писателей и политиков не столь катастрофически велик, как в России. Мало того, в современной России эта пропасть, к сожалению, не только не уменьшается, а углубляется: политики становятся все более и более изощренными, а писатели – простоватыми. Вероятно, поэтому сегодня даже привычное словосочетание «искусство политики» уже практически ничего не значит, а употребляется исключительно по инерции, как эхо давнего прошлого, доносящееся откуда-то из времен Макиавелли, не ближе. То есть если политики сейчас и используют это словосочетание, они, вероятно, представляют себя кем-то вроде Данте, Шекспира или же Гомера, но никак не Толстым, Пушкиным или тем более Венечкой Ерофеевым, Бродским и Граниным. Хотя бы потому, что первых трех они, скорее всего, не читали, а то бы, возможно, и вовсе отказались от этой привычной формулировки. Однако Данте, Шекспир и Гомер все равно внушают современным людям некоторое почтение, поскольку их имена сохранились и дошли до наших дней через несколько столетий. Факт и вправду заслуживающий удивления. А в остальном на смену искусству политики сейчас окончательно пришла политика искусства!

Конечно, сами выражения «политика искусства» и «политика литературы» еще слегка режут слух и не стали устойчивыми и привычными или же, как еще обычно называют подобные словосочетания, «идиоматическими». Однако мне ни разу не приходилось слышать из уст политологов рассуждений о «дискурсе», «трансгрессии», «реконструкции» и прочих туманных понятиях, которые долго и безуспешно пытались запустить в широкий обиход некоторые из теоретиков современного искусства. Вместе с тем сами эти же теоретики сейчас постоянно говорят об «имидже», «пиаре», «раскрутке», «манипулировании сознанием масс» в применении к литературе, причем абсолютно непосредственно, как о чем-то само собой разумеющемся и не подлежащем сомнению. А это значит, что для большинства современных литературоведов и искусствоведов, изъясняющихся на сленге, практически полностью позаимствованном у политологов, занятие литературой теперь мало чем отличается от политической деятельности. Их речь достаточно наглядно об этом свидетельствует.

Таким образом, можно с большой долей уверенности утверждать, что в наши дни на смену некогда устойчивым представлениям о политике как об искусстве, – когда занятие политикой сравнивалось с художественным творчеством как с чем-то высшим и достойным подражания, – пришла политика искусства, где образцом для подражания стала уже сама политика. Расхожая метафора, если так можно выразиться, вывернулась наизнанку. И в этом нет ничего удивительного. Подражать можно чему-то великому и внушающему уважение, а прошедшие два века в отечественной культуре ничего подобного не дали. Ничего по-настоящему поучительного, кроме Сталина!

Забавно, что все эти «раскрутки», «пиары», «манипулирования массами», о которых в один голос сегодня вслед за политологами твердят деятели искусства, вовсе не являются чем– то существенным и серьезным, чему действительно следовало бы сейчас учиться писателям и художникам. И это лишний раз свидетельствует об уровне умственных способностей последних. Характерно, что по-настоящему серьезные и крупные политики, включая того же Сталина, никогда не позволяли себе подобной легкомысленной болтовни. В этом отношении нынешние писатели и художники чем-то напоминают дворовых хулиганов, которые не прочь блеснуть своими познаниями «фени» перед школьниками младших классов и их слабоумными мамашами. Все-таки тот, кто всерьез задумал какое-то значительное преступление, решил ограбить банк, например, никогда не станет попусту размахивать на улице ножом или же трепать языком, просто чтобы лишний раз покрасоваться на публике. Наоборот, он постарается максимально скрыть свои намерения, ибо настоящий кайф для него заключается в достижении конечной цели.

Никогда не забуду, как в самом начале девяностых писатель Лимонов, выступая в каком-то телевизионном ток-шоу, на безобидный вопрос ведущего о том, что сегодня является главным оружием писателя, вдруг неожиданно достал из кармана перочинный ножик и, продемонстрировав его присутствующим, заявил: «Вот мое оружие!». После этого даже моя мамаша выразила сомнение в его умственных способностях. И должна признаться, это был тот редкий случай, когда я была вынуждена с ней мысленно согласиться. Несмотря на то, что Лимонов всегда вызывал у меня симпатию. Однако симпатия симпатией, а сути дела это нисколько не меняет: ни о каком величии духа и замыслов в современном искусстве говорить не приходится!

А вот Сталин, судя по сохранившимся кадрам кинохроники, всегда держался спокойно и уверенно, говорил негромким голосом, не вынимая изо рта свою неизменную трубку, цедил слова сквозь зубы, отчего каждое его слово звучало как-то по-особому, тут же обретая весомость и значимость. Еще мне нравится в Сталине его методичность: он продумывал каждое свое действие, каждый жест. Я читала в воспоминаниях его современников, что к каждому, в том числе самому на первый взгляд незначительному, телефонному разговору он очень тщательно готовился, настраивал себя на нужную волну. Я так и представляю себе эту картину. Сталин сосредоточенно ходит туда-сюда по своему кабинету, держа в одной руке трубку, заложив другую руку за спину, как Наполеон, а его губы потихоньку, едва заметно, шевелятся – это он репетирует воображаемый разговор с незримым собеседником. Однако Сталин, как известно, умел доставать и подчинять себе людей не только в разговорах. Примечательно, что эти его способности проявились задолго до того, как он стал главой государства. Еще в молодости, занимаясь революционной деятельностью, он был какое-то время в ссылке в одной из глухих сибирских деревень. И жил он там в одном доме, точнее, в одной комнате со Свердловым, который потом вспоминал об этом коротком периоде своей жизни как о настоящем кошмаре. Сталин практически целыми днями лежал на кровати и курил, пуская клубы дыма в потолок, а окурки бросал прямо на пол. Так что несчастный Свердлов был вынужден и пол подметать, и обед готовить, и чуть ли не белье стирать. Сталин же не делал абсолютно ничего!

Если теперь вспомнить знаменитую историю, которой в детстве меня постоянно пичкали родители и учителя, про то, как маленький Володя Ульянов случайно разбил графин, а затем долго мучился и, наконец, не выдержал и признался маме в содеянном, чтобы та не подумала на его братьев и сестер, так вот, если вспомнить эту историю и сопоставить ее с поведением Сталина, то становится понятно, что дальнейшая судьба вождя мирового пролетариата в его соперничестве со Сталиным была фактически предрешена, даже если он потом и постарался укрепить свои нервы. Все равно способности, данные человеку от природы, никогда не сравнятся с тем, что достигается им путем самовоспитания.

Таким образом, вместо того чтобы твердить о «раскрутке» и «манипулировании толпой», современным писателям стоило бы задуматься о более существенных вещах, которым они могли бы поучиться у политиков. В частности, чтобы разобраться в нагромождении жизненных фактов и событий, человеку всегда бывает полезно хоть немного от них отстраниться, дабы иметь возможность охватить взглядом все происходящее целиком. Психологи даже рекомендуют мысленно сосчитать до двадцати или же до пятидесяти, а еще лучше – до ста, прежде чем ответить на чью-либо грубость. Иными словами, для проникновения в суть событий и адекватной на них реакции, а также подбора наиболее удачных образов и слов, всегда необходима некоторая временная дистанция, как в случае, когда тебе нахамили: лучше всего не отвечать тому, кто это сделал, сразу, а выждать благоприятный момент, подобрать самое язвительное ругательство или же тихо подкрасться потом сзади и… Именно так, насколько я знаю, и поступал Сталин, который никогда не отвечал своему обидчику тотчас, а способен был выжидать довольно долго, иногда годами и целыми десятилетиями. Вот этому у Сталина стоило бы поучиться каждому писателю, ибо эффективность такого отношения к реальности блестяще доказана им на практике!

Глава девятнадцатая

Прощай, грусть!

Вчера случайно услышала, что несколько дней назад умерла Франсуаза Саган. И сама немного удивилась, насколько буднично прозвучало для меня это известие: как будто мне просто напомнили о том, что я уже почти забыла. Нет, грустно, разумеется, но я уже давно смирилась с отсутствием этой писательницы в окружающем меня мире. С некоторых пор она как-то незаметно переместилась в разряд авторов, предназначенных если и не для массового читателя, то для детей и юношества. Вполне возможно, что я бы и вовсе не стала публично реагировать на это печальное событие, если бы не наша мимолетная встреча во время моего недавнего пребывания во Франции. Все-таки получается, что умерла не просто знаменитая писательница, а какая-никакая знакомая, ибо факт знакомства с человеком всегда делает его уход из мира чуточку более значимым, даже когда речь идет о столь бесплотном существе, как писатель, еще при жизни практически полностью растворившемся в собственных текстах. Ведь писатель – это уже не совсем человек, поскольку достаточно просто перестать читать его книги, чтобы он для тебя умер. Вот и я уже давно не открывала книг Франсуазы Саган, хотя мне и довелось открывать дверь ее дома в Нормандии.

Надо сказать, что большинство моих парижских знакомых, которые так или иначе подпадают под такое, вроде бы сугубо русское, определение, как «интеллигенция», всегда недовольно кривятся, когда кто-либо при них произносит имя Саган. Естественно, я не могла этого не заметить. Однако это обстоятельство мало повлияло на мое к ней отношение: во всяком случае, в отрицательную сторону. Скорее, наоборот. Столь болезненная реакция невольно снова пробудила во мне казалось бы уже давно угасший интерес к ее личности. Еще бы! Не удовлетворять вкусам интеллигенции, заставлять их морщиться – это уже кое-что. О таком большинство ныне живущих писателей могут только мечтать! Поэтому, когда я узнала, что книга Франсуа Жибо, которую я перевела на русский, посвящается не просто какому-то абстрактному Бобу, как это имя было обозначено на титуле, а американскому актеру Бобу Вестхоффу, второму мужу Франсуазы Саган, умершему от рака буквально на руках у Жибо, я стала настойчиво упрашивать Франсуа непременно познакомить меня с Саган. Однако он все время отвечал очень уклончиво, ссылаясь на ее неважное самочувствие и проблемы с законом, которые, насколько я поняла, были связаны главным образом со злоупотреблением кокаином. Тем не менее во время своего последнего приезда в Париж мне все же удалось его уломать. Жибо сам отвез меня на машине в ее дом под Онфлером, а точнее, просто захватил с собой, когда в очередной раз отправился ее проведать – меня и еще некоего Дени, который оказался сыном Франсуазы Саган и Боба.

Я знала, что Саган тяжело больна – только что выписалась из больницы после операции – и готовилась к худшему: к встрече со старой больной наркоманкой с трясущимися руками, иссушенным морщинистым лицом и лихорадочным взглядом. Но все оказалось не так уж и страшно, хотя подробности и детали этого посещения (ибо все это очень напоминало посещение больного в клинике) я все-таки предпочитаю оставить за кадром. Она и вправду выглядела неважно и держалась напряженно, но все равно меня неплохо покормили. Этот дом она купила после того, как выиграла в казино в Довиле восемьдесят тысяч франков. Поскольку раньше там находилась галантерейная лавка, то, чтобы попасть внутрь, ей приходилось каждый раз поднимать массивный железный занавес. Одно время она вообще так много играла, что сама попросила запретить ей вход в парижские казино, так как порой проигрывала просто фантастические суммы. Конечно, глядя на нее, мне было трудно в это поверить, хотя я и слышала, что когда-то она любила покупать дорогие спортивные машины и гонять на дикой скорости по Парижу, вызывая негодование у добропорядочных обывателей и поставляя огромное количество скандальных сплетен для бульварных изданий. Она и сама признавалась: «Меня всегда привлекала возможность прожигать жизнь, пить, пьянеть». В апреле 1957 года она попала в серьезную автомобильную аварию и в течение нескольких недель находилась между жизнью и смертью. Именно тогда, по словам Франсуа, она и пристрастилась к морфию. Второй раз в автомобильную катастрофу она попадает во время путешествия в Колумбию со своим другом Франсуа Миттераном. Результатом стал разрыв плевры.

Как бы то ни было, но этот визит ничего существенно нового к уже сложившемуся у меня образу не прибавил, кроме сознания того, что я познакомилась с еще одной знаменитой француженкой. Примерно такое же чувство испытываешь, когда посещение какой-нибудь выставки или перформанса уже ничего не прибавляет к образу художника, к которому ты давно утратила серьезный интерес. Да и сам художник к тому же как будто это чувствует, поэтому тоже не особенно старается привнести в свои картины что-нибудь новое и поразить окружающих. Вот и Франсуаза Саган, мне показалось, уже потеряла интерес как к людям, так и к самой себе. И этим она существенно отличалась и от Люсетт (вдовы Селина), и от Натали Саррот, хотя по возрасту они вроде бы и были значительно старше ее.

Если же немного отстраниться от личных впечатлений, то известие о смерти Франсуазы Саган прозвучало сегодня еще и как далекое эхо давно отгремевшего французского экзистенциализма. И, по всей видимости, последнее: других напоминаний об этом философском движении в обозримом будущем явно не предвидится. Сейчас мне уже трудно вспомнить, какая именно проблематика волновала эту писательницу: ее произведения практически полностью выветрились из моей головы, хотя читала я их в свое время с упоением. Более-менее отчетливо запечатлелась только история про то, как девочка подросткового возраста всячески доставала любовницу своего отца, и в результате та напилась и втемяшилась куда-то на автомобиле, то есть фактически покончила с собой. Скорее всего, это было самое первое произведение Саган, название которого она позаимствовала у Элюара: «Здравствуй, грусть!». Во всяком случае, я точно помню, что девочка в конце вдруг почувствовала легкую грусть, поскольку впервые столкнулась со столь сильными чувствами и неожиданными поступками взрослых. Именно поэтому, вероятно, критики сразу же и причислили Саган к последовательницам одного из столпов экзистенциализма Жана– Поля Сартра. Все-таки экзистенциализм был последним литературно-философским течением двадцатого столетия, творцы которого настаивали на том, что человек даже в самых обычных ситуациях вынужден совершать постоянный выбор между жизнью и смертью. Чего стоит одно название книги того же Сартра: «Бытие и ничто»! Я ее, разумеется, не читала, но название звучит почти как гамлетовское «быть или не быть». Возможно, я ошибаюсь, но мне почему-то кажется, что и Франсуаза Саган тоже вряд ли особенно вчитывалась в философские труды Сартра. Зачем читать, когда и из названия все более-менее понятно?

Забавно, но сегодня в ее собственном творчестве мне тоже больше всего нравятся именно названия, которые я только и запомнила: «Немного солнца в холодной воде», «Любите ли вы Брамса?», «Смутная улыбка»… И наконец, «Здравствуй, грусть!» – этот роман она опубликовала, когда ей было девятнадцать. Всего же за пятьдесят лет она написала около пятидесяти книг. Надо отдать ей должное: книги с такими названиями, и правда, хочется непременно открыть и прочесть. Именно в названиях, мне кажется, и кроется главная причина коммерческого успеха ее романов. Я бы даже назвала Саган «гением названий»! А содержание ее книг не так уж и важно – главное, что ей удалось создать образ очень легкой, почти воздушной и неземной женщины, которой можно поверить на слово, услышав всего несколько обрывочных фраз, случайно оброненных ею на ходу, особенно не углубляясь в то, что за ними стоит. В одном из интервью она говорит о себе так: «Мой образ, созданный в течение многих лет, свидетельствует о беспорядочной жизни. Не могу сказать, чтобы он мне очень нравился, но все же он гораздо привлекательнее, чем другие. Учитывая все: виски, Феррари, игру, – это картинка все равно более забавная, чем вязание, семья, домашнее хозяйство…». Эта легкость в облике Франсуазы Саган, вероятно, больше всего и раздражает «французских интеллигентов», ибо они ошибочно принимают ее за поверхностность. Хотя Саган действительно, если так можно выразиться, скользила по поверхности жизни и «бежала по ее волнам».

Примерно такое же раздражение вызывает у многих моих парижских знакомых и Жан Жене. И, скорее всего, по той же причине: большинство из них считает его чуть ли не откровенным профаном и дураком. Однако не стоит забывать, что причастность к экзистенциализму предполагает не столько начитанность, сколько способность на рискованный поступок, не укладывающийся в рамки обыденных представлений о человеческой свободе. А этого у Жене никак не отнимешь.

Безусловно, Саган явила миру куда более облегченный вариант французского экзистенциализма, чем Жене! И это сразу же бросается в глаза, хотя бы из-за явного несходства их человеческих и писательских судеб. Жене был беспризорником, бродягой и вором, начавшим писать в тюрьме и пробившимся в большую литературу только где-то к сорока годам. На его фоне Франсуаза Саган выглядит настоящим баловнем судьбы. Дочь богатого предпринимателя, уже в девятнадцать лет добившаяся громадного успеха у широкой публики, который не покидал ее практически до самой смерти. Свой первый роман она написала всего за два месяца и, по ее словам, «главным образом, в парижских кафе, перепечатывая затем его двумя пальцами на машинке».

Разве что две судимости (одна – за кокаин, вторая – за неуплату налогов) заставляют задуматься над тем, что и в ее жизни далеко не все складывалось столь уж гладко, но все равно, благодаря своим связям и дружбе с французским президентом, ей в обоих случаях удалось благополучно избежать тюрьмы. С налогами она «прокололась», ввязавшись в крупную денежную аферу где-то в одной из наших бывших среднеазиатских республик. Говорят, что в этом случае ей помог не только французский президент, но и то, что на допросах она «косила» под законченную наркоманку и алкоголичку. На все вопросы следователя она отвечала, что абсолютно ничего не помнит – получилось в высшей степени убедительно.

В целом же, если оставить за скобками различные неурядицы и личные драмы, которые неизбежно сопровождают жизнь любого человека, ее творческая судьба наверняка станет предметом тайной зависти для многих поколений юных писательниц. И примерно с такой же долей уверенности можно утверждать, что, скорее всего, подобная участь так и останется для них недостижимой мечтой. Я, по крайней мере, в этом отношении ей совершенно искренне завидую, однако в моей зависти нет ничего тяжелого, мрачного и злобного, как нет всего этого и в облике самой Франсуазы Саган. А во французской литературе, точно так же как и в русской, было достаточно литераторов, которые строили свое писательское и человеческое благополучие на бесцеремонном вторжении в жизнь других людей с навязчивыми проповедями и нравоучениями. О Саган такого не скажешь. И это уже немало. Поэтому «великой писательницей», к счастью, ее назвать язык не поворачивается! Мне нравится ее умение не оставлять особо глубоких следов в человеческой памяти. «Здравствуй, грусть!», «Прощай, грусть!» – от перестановки слов в обратной временной и смысловой последовательности фактически ничего не меняется.

В 1988 году Франсуаза Саган сама составила о себе заметку для Словаря современной французской литературы: «Явилась в 1954 году с тоненьким романом «Здравствуй, грусть!», который вызвал мировой скандал. Исчезла после жизни и творчества в равной степени приятных и халтурных, но это уже стало скандалом только для нее самой».

Глава двадцатая

Гений пустоты

Тимура Новикова называют ключевой фигурой петербургской независимой культуры, расцвет которой обычно относят где-то к концу 80-х – началу 90-х годов. Однако я считаю, что по-настоящему выдающимся, то есть резко выделяющимся на фоне окружения, его сделали только трагические обстоятельства последних лет его жизни. Все-таки современному искусству, особенно тому, которое так или иначе связывают с богемой, андеграундом или же так называемым постмодернизмом, часто очень не хватает основательности, значительности и вообще чего-то такого, что заставило бы окружающих отнестись к нему всерьез. Особенно это стало заметно после крушения Советского Союза, когда свобода самовыражения перестала быть сопряжена с риском противостояния власти. Так, суетятся какие-то молодые люди, хихикают, шутят, устраивают, может быть и забавные, но уж больно поверхностные и не оставляющие особого следа в людской памяти перформансы. В то время как в глазах обывателя настоящий художник, дабы остаться в веках, должен чувствовать сопротивление материала, ваять тяжелым молотом из куска гранита, а не строить фигурки из песка. И мне кажется, что Тимур всегда остро ощущал некоторую легковесность главного дела своей жизни и стремился ее преодолеть. Однако и учрежденная им Новая Академия Изящных искусств, и громогласные заявления о возврате к традиционным формам классического искусства для подавляющего большинства окружавших его людей скорее всего так и остались бы еще одной постмодернистской шуткой. Почти все мои знакомые именно так эти жесты Тимура и воспринимали. И только неизлечимая болезнь и слепота, неожиданно настигшие его в середине 90-х, невольно помогли ему продвинуться в этом направлении. Те, кто был с ним рядом, вроде бы по-прежнему делали то же самое, что и он, но, на самом деле, это было уже не совсем так. Слепой художник продолжал активно участвовать в художественной жизни, создавать картины и коллажи, снимать фильмы – ситуация, что ни говори, достаточно необычная. Отныне Тимур не только словами и действиями, но всей своей жизнью наглядно демонстрировал окружающим: если критики, зрители и эксперты давно уже ничего толком не понимают и не различают, то и самому художнику тоже совсем не обязательно как-то особенно напрягаться, чтобы творить – позволительно вообще ничего не видеть. Если так можно выразиться, Тимуру удалось преодолеть легковесность современного искусства, доведя ее до абсолютного предела и, тем самым, сделав вполне осязаемой и весомой. И действительно, я никогда больше не встречала человека более легкого, чем Тимур. Столь явственно легкого. И, вероятно, поэтому ему гораздо лучше давались разные публичные акции, чем работа с холстом и другими материальными объектами. Даже его устные выступления при переводе на бумагу много теряют.

Что касается творческого наследия Тимура, то тут тоже, скорее, можно говорить о некоем достаточно «пустом» пространстве, не слишком заполненном материальными шедеврами, обилие которых обычно оставляют после себя так называемые «великие художники». Именно поэтому, я думаю, Тимур Новиков уже сейчас столь часто становится объектом всевозможных научных исследований и статей. Подобное свободное пространство дает исследователям практически полную свободу толкований и интерпретаций. То же самое можно сказать и про тех, кто решит поделиться с окружающими своими воспоминаниями о Тимуре. Мне кажется, что каждый из них снова рискует невольно вовлечься в ту бесконечную игру, которую он вел, и погрузиться в пучину этой безграничной пустоты и свободы, став не просто наблюдателем, а активным участником или даже соучастником описываемых событий. Как это обычно и бывало при жизни Тимура. С этой точки зрения Тимур Новиков, безусловно, является легендарной личностью, так как про него, не сомневаюсь, со временем начнут слагать настоящие легенды.

Жаль, конечно, что его больше не увидишь в галерее Новой Академии на Пушкинской – с тех пор как он перестал там появляться, это место сильно поблекло. В последние годы жизни, собираясь на очередной вернисаж, Тимур неизменно облачался во фрак, на лацкане которого поблескивал восьмиконечный орден. На вопрос о происхождении этого ордена он всегда только загадочно улыбался. Фрак, роскошный цилиндр, брюки в тонкую полосочку, лаковые штиблеты и крахмальную рубашку, насколько я помню, он приобрел у Владика Монро за весьма приличную сумму – Владик тогда нуждался в наличных, а Тимур Петрович всегда славился своим гуманизмом, да и торговаться он считал ниже своего достоинства. Когда я приходила к Тимуру в его обшарпанную квартиру на Литейном, где на кухне был совершенно черный потолок, он обычно встречал меня стоя, опираясь на живописную трость с серебряным набалдашником. От этого у меня всегда было впечатление, что я попала в великолепный дворец, золоченые чертоги, как у царя Салтана, не иначе. И так, я думаю, было с каждым его гостем. К тому же стены комнаты Тимура были все увешаны его аппликациями на золотой парче и бархате, которые были украшены жемчугом, золотом и бриллиантами – по крайней мере, именно так мне тогда казалось.

Помню, как на презентации моего романа «Домик в Буа– Коломб», он достаточно неожиданно для меня, не говоря уже о всех остальных, кто там присутствовал, вручил мне Рокфеллеровскую премию. Я даже не уверена, что к тому моменту он успел познакомиться с содержанием этого романа, который только что вышел из печати, разве что с какими– нибудь отрывками, которые ему могли зачитать его многочисленные и постоянно сменявшие друг друга секретари. Презентация проходила в небольшой галерее на Лиговском проспекте. Тимур явился в своем фраке и с тростью, в разгар презентации вышел на сцену, произнес небольшую речь о том, как важно оказывать поддержку гению, который часто сам неспособен прокормить себя в этом грубом мире. Закончив речь, он извлек из кожаной папки довольно увесистый конверт и торжественно вручил его мне вместе с живописный картинкой, на которой было изображено восходящее солнце, окаймленное золотым растительным орнаментом, сопроводив формулировкой: «За создание образа настоящего русского интеллигента с человеческим лицом!» Отвечая потом на вопросы присутствовавших журналистов, он тут же во всех деталях, подробно, рассказал им о том, что это поэт и издатель Дмитрий Волчек (роман вышел в издательстве «Митин Журнал») познакомился в Нью-Йорке с внучкой Рокфеллера и выхлопотал для меня эту премию, которая теперь не даст мне умереть с голоду… Не буду говорить, что я увидела, открыв конверт, но мне ничего не оставалось, как стать соучастницей этого акта, который, кстати, имел достаточно неожиданные последствия для моей писательский судьбы, так как информация об этой премии попала потом в СМИ, причем не только у нас, но и за границей.

Практически каждую ситуацию, к которой он оказывался причастен, Тимур стремился перевернуть, довести до абсурда, но это, как ни странно, вовсе не мешало ему достигать вполне успешных практических результатов. В феврале 1999 года мы организовали с ним фестиваль петербургского декаданса, в котором наряду с такими известными личностями, как Владик Монро, Андрей Бартенев, Наталья Пивоварова и Вова Веселкин, принимали участия совершенно деклассированные бомжи, которых мы с Тимуром нашли на улице, и я тогда предложила привлечь для охраны нашего мероприятия членов петербургского отделения НБП. Тимур с радостью подхватил эту идею. Особенно его вдохновило то, что вокруг всего зала по периметру будут стоять молодые люди, облаченные в живописные черные наряды с портупеями. На предварительном инструктаже он сразу же дал им указание ни в коем случае не пускать в зал журналистов. Подобное же предупреждение было специально внесено и во все приглашения: «Представители средств массовой информации в зал не допускаются!» Кроме того, за билеты была назначена совершено заоблачная по тем временам сумма, хотя мы и понимали, что в зале будут присутствовать люди главным образом по приглашениям. В итоге фестиваль вызвал к себе просто ажиотажный интерес, в том числе и со стороны прессы: мест на всех не хватило, люди толпились даже в проходах, несмотря на то что на улице был тридцатиградусный мороз и до зала «Зоопарка», где проходил фестиваль, было не так легко добраться. Правда, члены НБП восприняли указание Тимура насчет журналистов слишком буквально, и некоторых из них потом пришлось чуть ли не вытаскивать из сугробов.

Так был ли Тимур великим художником? Некоторые считают, что он недостаточно хорошо рисовал. Но, по-моему, в данном случае это совершенно не важно. Стоило тебе оказаться рядом с Тимуром, как ты сразу же погружался в особый мир, который совсем не обязательно был связан именно с живописью. Когда мы прогуливались с ним по Невскому, он сразу же начинал подкидывать мне всякие идеи. В частности, предлагал написать повесть, сюжет которой сводился примерно к следующему. На Московский вокзал прибывает целая толпа молодых провинциалов, которые никогда до этого в Петербурге не были. И вот идут они по направлению к Адмиралтейству, и по мере продвижения вперед их группа лишается то одного, то нескольких человек. У кинотеатра «Художественный» один юноша засмотрелся на яркие афиши и заслушался грохочущей из динамиков музыкой, да так и остался стоять столбом, а остальные не заметили и прошли дальше. У Катькиного садика пожилой благообразный человек с вкрадчивыми манерами заманивает еще парочку обещаниями развлечений и, естественно, «бабок». На канале Грибоедова к ним пристает отмороженный наркоман и предлагает курнуть травы, а то и попробовать кое-чего покрепче. И так постепенно по мере приближения к Адмиралтейству их становится все меньше и меньше, так что до конца Невского доходит только один юноша, самый стойкий. Но и там, в Александровском саду, как только он садится на скамеечку отдохнуть, к нему подходят курсанты и шепотом говорят, что знают отличный способ заработать, совершенно безопасный и ничего общего с криминалом не имеющий – при этом они указывают ему на фланирующего неподалеку старика («бабушку») с характерной внешностью и крашеной шевелюрой, стреляющего глазками то вправо, то влево… Таков был замысел Тимура. И пусть этот замысел так и остался не воплощенным на бумаге – сама прогулка по Невскому тоже была своеобразным произведением искусства. И ее можно пересказывать совсем как повесть или роман.

Глава двадцать первая

К иерархии жанров: там внизу

Некоторые вещи пугают. Орудия пыток и вовсе созданы, чтобы устрашать. Каждый раз, когда они возникают у тебя перед глазами – пусть даже в виде музейных экспонатов – ты невольно представляешь себя на месте жертвы. И это понятно. Но я заметила, что мне иногда становится не по себе и от предметов одежды, особенно, когда видишь их не на каком-то конкретном человеке, а в магазине или же на витрине, где они стоят и ждут потенциального покупателя. Перспектива оказаться их «счастливой обладательницей», вероятно, и пробуждает в моей душе не слишком приятное чувство панической растерянности и неуверенности в себе. Конечно, это не совсем то же самое, что очутиться в утыканном шипами «испанском кресле», но это такой тихий ужас, который проникает в твою душу почти незаметно: ты стараешься отмахнуться от него, поскорее забыть, а он опять возвращается к тебе ночью в виде кошмара. И дело тут вовсе не в уродстве какого-то отдельно взятого платья, пальто или шляпки – корни этого страха уходят гораздо глубже. Эпитет «страшное» в применении к уродливому платью – это все– таки гипербола. Настоящий страх способны пробуждать не отдельные экземпляры, а только типы и виды одежды. Как не бывает страшных зайцев или воробьев, но зато есть тигры, медведи, пчелы и змеи, точно так же не существует пугающих юбок и жакетов, но зато есть… боты и калоши. Они стоят себе где-нибудь незаметно в уголке, но когда твой взгляд случайно падает на них, ты вдруг невольно задумываешься: до какого состояния тебе нужно дойти, чтобы надеть их на себя. Вот это и есть настоящий кошмар!

Приблизительно то же самое можно сказать и о литературе. Давно уже ничего не читала, а тут как-то открыла хрестоматию по русской литературе, наткнулась на басню и почувствовала, что не могу на нее спокойно смотреть – до такой степени, что захотелось поскорее закрыть книгу и забыть о том, что я там увидела. И тоже вовсе не из-за содержания или умения излагать свои мысли конкретным автором, а из– за самого принципа устроения подобных текстов. От этих принципов, которые, видимо, лучше все же называть более привычным словосочетанием «законы жанра», прежде всего и повеяло на меня по-настоящему пугающей затхлостью. Смешно сказать, но мне на глаза попалась обычная басня, а у меня возникло такое ощущение, будто я случайно заглянула в обувной магазин и примерила на себя калоши.

Самое интересное, что до этого момента я вообще ни о чем подобном никогда не задумывалась. Ну, мелькают иногда в голове знакомые с детства образы стрекозы, муравья, слона и бегающей перед ним маленькой собачки, но я их уже давно перестала воспринимать всерьез: все они остались где-то в далеком прошлом. Разве что история про ворону и лису, кажется, не утратила полностью своей актуальности и в наши дни. Да и то, вероятно, из-за полемики – очной и заочной – между лидером российских коммунистов и главой РАО ЕЭС, на которую мне вольно или невольно уже почти двадцать лет периодически приходится натыкаться. Телевизор я практически не смотрю, однако стоит только его включить, как там опять прокручиваются вариации на известный со школы сюжет – сейчас, правда, чуть меньше, а несколько лет назад почти постоянно. Только персонажи полностью поменялись местами, и теперь уже ворона всячески пытается пристыдить, взывает к совести, блещет ораторским искусством и требует у коварной лисы, чтобы та вернула назад некогда принадлежавший ей кусочек сыра. А больше никаких новых басен жизнь вроде бы не придумала. Даже совсем уж примелькавшихся на экранах юмористов, которые давно исчерпали весь запас своих шуток и острот и поэтому готовы их бесконечно повторять, и то невозможно сегодня представить декламирующими нечто подобное – настолько дико выглядело бы сие зрелище.

Нет, что бы там ни говорили, а вырождение этого литературного жанра свидетельствует об обретении современными людьми некоторой творческой свободы, не доступной ранее их предшественникам. У прогресса и цивилизации тоже есть свои плюсы. Причем мера этой свободы такова, что возвращение к языку иносказаний и аллегорий в наши дни представляется мне крайне маловероятным. Если тебя особенно никто не притесняет, то зачем прибегать к каким-то туманным образам, чтобы обличить абстрактный порок или социальное зло? Можно ведь просто и четко сформулировать волнующую тебя проблему, выступить по телевизору, наконец, и поделиться со зрителями тем, что тебя так волнует. А для выражения более тонких и ускользающих чувств и мыслей, переполняющих человеческую душу и голову, существует еще и язык символов, но он заведомо непонятен толпе. Баснописец же неизменно обращался к широкой публике, поэтому этот жанр всегда считался едва ли не самым низким и вульгарным из всех возможных. Кем, в частности, был его признанный классик Крылов? Вроде бы и поэтом его не назовешь, но и не прозаик уж точно. Меня в детстве еще очень смущал тот факт, что незадолго до Крылова существовал еще и некий Лафонтен, который вроде бы уже сочинил все эти истории, с тем же сюжетом, только по– французски. Не говоря уже об Эзопе, но тот хотя бы жил несколько тысяч лет назад. Однако и переводчиком Крылова почему-то тоже никто не называл. Постепенно я пришла к заключению, что Крылов, видимо, является кем-то вроде изобретателя паровоза, на звание которого тоже претендовали сразу несколько человек в нескольких странах. Тогда наверняка Лафонтен и Эзоп в своих творениях просто чего– то не доделали, и только наш соотечественник довел их до настоящего совершенства.

Все это, впрочем, не мешало Крылову безбедно существовать, а возможно, даже наоборот, помогало, поскольку коллеги по перу из прозаиков и поэтов не воспринимали его в качестве серьезного конкурента. Что и позволило ему избежать крайних проявлений злобы, зависти и ревности, которые, как известно, самым роковым образом сказались на судьбе многих его современников. И все же, его присутствие в тогдашней литературе выглядит не менее естественным и органичным, чем присутствие фигуры «дедушки Крылова» среди античных статуй в Летнем саду в наши дни. Все-таки все понимают, что тогда была эпоха классицизма, и Крылов тут, между нимф и богинь, призван олицетворять Эзопа.

Однако всего каких-то сто лет спустя именно появление в литературе штатных баснописцев вроде Сергея Михалкова делает советскую культуру безнадежно архаичной и несовременной. Кому-то может показаться, что это какая-то незначительная деталь, однако эта мелочь из разряда тех, которые позволяют отличить праздничный наряд домашней хозяйки от костюма светской барышни, даже если они сшиты из одинакового по стоимости материала. Поэтому вот тут-то, благодаря этой «мелочи», и становится понятно, что человеческое общество к тому времени достигло такой стадии развития, когда этот литературный жанр окончательно себя исчерпал, и поэтому фигура баснописца больше уже никем не воспринимается как легкий и ни к чему не обязывающий штришок, стилизующий современность под древность. Более того, чтение текста, где цветочек, дерево, щебетание ласточки или же мычание коровы намекают читателю на его тайные пороки и аморальные поступки, становится элементарно вредным для психики, ибо может способствовать развитию у него достаточно тяжелых и опасных для окружающих форм паранойи. Самый поверхностный взгляд на поведение того же Сталина позволяет сделать вывод, что он был склонен воспринимать окружающий мир не просто как книгу, – а так зачем-то советуют делать некоторые не слишком умные религиозные мыслители, – но именно как басню, где любой случайный жест, безобидная картинка, улыбка, взгляд или неодушевленный предмет могли быть восприняты главой могущественной империи в качестве намека на просчеты в его политике, скверный характер, маленький рост и прочие дефекты, с самыми непредсказуемыми последствиями для тех, кто был ко всем этим случайным вещам и явлениям так или иначе причастен.

Последнее обстоятельство наглядно показывает, насколько небезобидным для судеб целого государства, народа и его культуры может быть столь явное пренебрежение подобного рода деталями и мелочами, из которых практически полностью соткана литература. Кто решил продлить существование басен? И самое главное – зачем? У меня такое впечатление, что все произошло по какому-то случайному недосмотру, поскольку к этому виду словесного искусства просто никто не относился всерьез. Можно было бы, естественно, предположить, что революционеры, вознамерившиеся радикально изменить мировой порядок, решили не оставлять без внимания и один из низших литературных жанров, сознательно уравняв его в правах и даже возвысив над остальными. Причем, они вполне могли это сделать исключительно из любви к симметрии или же из чувства инстинктивной классовой солидарности не только с людьми, но и с неодушевленными предметами и сущностями, особенно не вдаваясь во все эти литературные тонкости и не задумываясь о последствиях. Такое тоже возможно. Однако никаких специальных революционных указов на этот счет мне пока не попадалось.

Что касается дальнейшей судьбы этого жанра, то в настоящий момент с басней, судя по всему, полностью покончено, как покончено теперь с такими некогда опасными болезнями, как оспа или чума. Иногда, правда, и сейчас приходится натыкаться на тексты, в той или иной степени насыщенные различными аллегориями и иносказаниями, но все-таки это уже не басни в чистом виде, а какие-то очень и очень отдаленные от первоначального оригинала мутации. И все равно, тяга к созданию подобных текстов обычно выдает в их авторах ни на что реально не претендующих обитателей литературного дна, подобно тому как боты и калоши свидетельствуют о крайне низком социальном статусе тех, кто вынужден их сейчас на себя надевать. Эти несчастные по каким– то причинам до сих пор не чувствуют себя вправе говорить о простых вещах четко и ясно или же воспринимают своих потенциальных читателей как страдающих паранойей пациентов психиатрической лечебницы, которые, вероятно, только и способны сегодня воспринимать все их намеки и иносказания всерьез.

Печальная и поучительная судьба этого литературного жанра невольно наводит меня еще и на мысль о каком-то таинственном и немного пугающем сходстве мирового разума с устроением современного компьютера. В этом мире незримых сущностей тоже, возможно, присутствует некая область, которая представляет собой нечто вроде специального хранилища в антивирусной компьютерной программе. В традиционной иерархии литературных жанров эта область, видимо, соответствует самой низшей ступени. Попадая туда, тот или иной эстетический феномен, подобно файлу, зараженному опасным для остального программного обеспечения вирусом, становится практически обреченным на дальнейшее удаление из существующей системы ценностей. Девятнадцатый век и несколько обособленное, как бы вне времени и пространства, положение баснописца Крылова достаточно ясно указывали человечеству на определенную опасность, которую таит в себе это, казалось бы, совсем непритязательное занятие. Однако вняли этому предупреждению далеко не все. В результате вирус проник обратно в систему и произошел сбой.

Глава двадцать вторая

Культурные герои постмодерна

Не знаю даже, откуда взялось это широко распространенное ныне убеждение, будто господствующий в искусстве той или иной эпохи стиль обязательно зарождается в головах философов и теоретиков культуры. На самом деле, чаще всего это происходит совсем не так. Я бы сравнила искусство с водной поверхностью, которая в условиях полного штиля и отсутствия каких-либо сотрясений способна оставаться неподвижной достаточно долгое время, до тех пор пока на нее не упадет какой-нибудь камень, от которого и начинают потом разбегаться в разные стороны волны. Причем такой «камень» может иногда прилететь с самой неожиданной стороны. В частности, с достаточно большой долей уверенности сегодня можно говорить о том, что решающее влияние на искусство эпохи модерн оказали не столько Ницше, Вагнер и Достоевский, сколько Людвиг Баварский или даже Жиль де Рэ, образ которого использует в своем знаменитом романе «Там внизу» Гюисманс. Видимо, просто следует четко отличать творцов культуры от ее героев.

Пример Жиля де Рэ особенно интересен, так как он, ко всему прочему, еще и жил за несколько веков до рождения Арт Нуво. Богатейший феодал и маршал Франции, соратник Жанны д’Арк, правоверный христианин… После того как Жанну сожгли на костре, Жиль де Рэ воздвиг в своем поместье Машкуль-ан-Рэ церковь, посвященную всем невинно убиенным младенцам, для хора которой отбирал самых красивых мальчиков; а затем и вовсе скрылся ото всех, запершись у себя в замке Тиффож. Бытует мнение, что трагическая гибель Жанны д’Арк, перед которой он преклонялся, обострила его религиозные душевные порывы, однако экзальтированный мистицизм постепенно привел его к сатанизму. Сперва он развращает детей из своего церковного хора, но вскоре это ему надоедает и он идет еще дальше. Первой жертвой Жиля становится мальчик, которого он сначала зарезал, потом отрезал ему кисти рук, вынул сердце, вырвал глаза, а кровь использовал в качестве чернил для написания алхимических формул и заговоров. С 1432 по 1440 год в Анту, Пуату, Бретани постоянно пропадают дети. Постепенно в деревнях в окрестностях замка Тиффож практически не остается подростков мужского пола. Современные источники насчитывают от семи до восьми сотен жертв, хотя это очень приблизительная цифра. Женщин же, за исключением Жанны, для него просто не существовало: он относился к ним с глубоким отвращением. В подземной тюрьме своего замка Жиль насилует и разрезает на куски мальчиков, наблюдая за их предсмертными судорогами. Он оскверняет тела уже мертвых детей, а однажды даже выпотрошил беременную женщину, вытащив у нее из живота зародыш. Он отрезает у детских трупов головы и расставляет их на столе, выбирая наиболее прекрасную, потом страстно целует ее в мертвые губы. Всякий раз после подобных излишеств он надолго погружается в глубокий, напоминающий летаргию, сон. И неизвестно, сколько бы еще все это продолжалось, если бы не одна оплошность: однажды, впав в буйство, Жиль де Рэ врывается в церковь и прямо у алтаря избивает священника. Вскоре его арестовывают, привозят в город Нант и заключают в башню. При осмотре в подземельях его замка были обнаружены горы детских костей и черепов, которые не успели сжечь слуги. Суд приговаривает его к повешению с последующим сожжением трупа. В записках, вроде бы даже написанных им собственной кровью, Жиль де Рэ требует от дьявола «знания, могущества и богатства», а во время судебного процесса заявляет: «Никто в мире никогда не совершал и не сможет совершить того, что сделал я».

Тем не менее, мне кажется, есть личности, которые и в наши дни вполне могли бы составить конкуренцию Жилю де Рэ, хотя действовать им приходилось в несоизмеримо более сложных условиях и не прибегая к помощи слуг. Знакомая моей двоюродной тети работала в прокуратуре, поэтому в детстве мне довелось услышать от нее несколько в высшей степени поучительных историй, которые, как я теперь понимаю, оказали на меня влияние, возможно, не меньшее, чем книги Достоевского.

В шестидесятые годы на территории одной из среднеазиатских республик орудовал очень странный преступник по фамилии Хосрян, если я, конечно, теперь не путаю его фамилию. Этот тип страдал редчайшим заболеванием, вылечить которое было очень сложно, так как кровь у него, в довершение всего, была тоже очень редкой группы – четвертая, резус отрицательный. То ли он приобрел это заболевание в тюрьмах и колониях, которых немало повидал на своем веку, то ли таким родился – все это теперь уже значения не имеет. Но только у него уже имелось солидное уголовное прошлое, поэтому он сколотил небольшую банду, человек так из пятнадцати, и дал своим подручным задание: отлавливать для него людей исключительно с четвертой группой крови и отрицательным резусом! А найти таких людей было не так-то и легко, потому что они встречаются чрезвычайно редко. Но его подручные до того боялись своего пахана, что шли на всевозможные ухищрения и увертки, чтобы выполнить задание. А Хосрян, как только ему в руки попадала желанная добыча, тут же перерезал ей горло, сливал кровь в тазик, затем переливал ее в бутылку, садился за стол и гранеными стаканами всю до единой капли жадно выпивал. Отчего лицо у него стало кирпичного цвета, а глазки совершенно заплыли. Хотя он и до этого особой красотой не отличался, но со временем все больше начал внушать всем, в том числе и своим ближайшим соратникам, ужас и отвращение. Неизвестно почему, но он решил, что его заболевание можно вылечить только таким путем, то есть пить кровь именно той группы, какая была у него самого. Возможно, это ему посоветовал какой-то дебильный врач, а может, он сам до такого додумался. Кстати, один из его подельников потом рассказал, что на зоне все считали Хосряна очень здоровым человеком, так как однажды он истолок в порошок высушенную мокрицу и этот порошок шприцем ввел себе в вену, предварительно растворив в воде. То же самое сделали и его два сокамерника, надеясь закосить от работы, но оба через день отбросили коньки, а вот Хосрян только пару дней провалялся с высокой температурой, и хоть бы что. Короче говоря, для того чтобы избавиться от своей болезни, он убил всего где-то около четырнадцати человек, в том числе пятерых детей. Возможно, все это продолжалось бы еще очень долго и он бы выпил кровь у еще большего количества людей, но как-то один из членов его банды не выдержал (а Хосрян обращался со своими подчиненными чрезвычайно жестоко – наказывал за малейшую провинность, избивая и лишая пищи) и позвонил в милицию. Хосряна задержали и затем приговорили к высшей мере наказания.

А Анатолия Сливко сотрудники органов Внутренних дел даже прозвали «заслуженным маньяком Российской Федерации», что было недалеко от истины, ибо он к тому времени удостоился звания «заслуженного учителя Российской Федерации». Этому человеку в раннем детстве довелось пережить ужасы фашистской оккупации. В частности, как-то прямо на его глазах немецкий офицер в великолепной отутюженной форме убил собаку, при этом ее кровь брызнула прямо на его вычищенные до блеска кожаные сапоги, и эта сцена произвела на маленького мальчика, каким тогда был Анатолий Сливко, неизгладимое впечатление. Именно в тот момент он впервые пережил нечто похожее на оргазм. Впоследствии мальчик вырос, стал учителем в школе и организовал туристический кружок для детей. На работе он был на прекрасном счету, все его очень любили, и особенно родители мальчиков, которым он за свои деньги покупал новую пионерскую форму и черные тупоносые ботиночки, которые казались несколько старомодными, но эта небольшая деталь представлялась всем даже трогательной. По вечерам он приглашал особо понравившихся ему мальчиков в комнату при школе, где было все оборудовано для туристического кружка: на стенах висели огромные карты, портреты Миклухо-Маклая, Христофора Колумба и Кука, а на столе стоял большой глобус. Учитель требовал, чтобы мальчик приходил к нему одетым в парадную форму: белую рубашку, черные брючки и красный пионерский галстук. Если же внешний вид мальчика не соответствовал его требованиям, то он сам снимал с него одежду, добродушно ворча, доставал из тумбочки утюжок и, разложив на столе старое байковое одеяльце, старательно гладил его рубашку, брюки и пионерский галстук до тех пор, пока на одежде не оставалось ни единой, самой крошечной складочки. Затем он одевал мальчика и собственноручно начищал черной ваксой его тупоносые ботиночки, которые, как уже было сказано, покупал сам, ибо редко бывало так, что у ребенка была обувь, подходящая по фасону и цвету. Потом учитель рассказывал мальчику про разных пионеров-героев – как они сохраняли мужество под фашистскими пытками и никогда не выдавали немецким захватчикам место расположения партизанских отрядов. Мальчик слушал его с горящими глазами, весь трепеща от ужасных подробностей, которые сообщал ему учитель; ему тоже хотелось показать, что он мог бы вынести любые испытания. И тут учитель предлагал мальчику нечто такое, о чем тот и сам уже мечтал, а именно: подвергнуть испытанию его стойкость и доказать, что он настоящий мужчина. Анатолий Сливко извлекал из ящика стола толстую бельевую веревку, накидывал ее на торчавший из стены крюк, на котором перед этим висел портрет Миклухо-Маклая; пододвинув стул, ставил на него мальчика; накидывал петлю ему на шею и просил представить, что сейчас его будут пытать фашисты. Затем учитель резким движением выбивал стул у него из-под ног и некоторое время любовался тем, как подросток судорожно дергался, задыхаясь в петле. Однако он не доводил дело до конца и вовремя возвращал мальчика к жизни, подхватив его и сделав ему искусственное дыхание. По окончании процедуры он обычно хвалил своего подопечного, гладил его по голове и давал конфетку или шоколадку, а иногда покупал ему новую пару черных ботиночек. Но вскоре Сливко надоели такие пресные игры и он перестал оживлять мальчиков, а хладнокровно ждал, пока ребенок перестанет дергаться в петле. Кроме того, иногда он перерезал некоторым из них горло заранее припасенным ножом и, всякий раз когда кровь забрызгивала черные тупоносые ботиночки, испытывал самое большое в своей жизни удовольствие. Затем, стремясь расширить свои эксперименты, он приобрел небольшую любительскую кинокамеру и начал снимать все это действо, аккуратно складывая отснятые пленки в шкаф для методических пособий и на досуге внимательно их просматривая.

Короче, мальчики стали пропадать, и все пропадали и пропадали, а милиция ничего не могла сделать. Абсолютно никаких подозрений заслуженный учитель Российской Федерации Анатолий Сливко ни у кого не вызывал. Напротив, родители пропавших детей все как один отзывались о нем сугубо положительно и с огромной симпатией. Погубила учителя простая случайность: какой-то не в меру ретивый милиционер решил поинтересоваться, что за пленки хранятся в шкафу туристического клуба. И все! Маньяк попался! Забавно, что роковое «увлечение» Анатолия Сливко кинематографом сделало его культовой фигурой среди ленинградских режиссеров-некрореалистов конца 80-х, которые считали его чуть ли не своим предтечей и посвящали ему искусствоведческие трактаты и исследования.

Не менее глубокий след в моем сознании оставил в свое время и Сергей Головкин. Журналисты окрестили его «Удавом», а сам себя он почему-то величал «Фишером». Возможно, ему нравился известный американский шахматист, а может, просто это слово казалось ему особо страшным и значительным из-за сочетания букв «ф» и «ш», как в жутком слове «фарш», например. Он работал на московском Конном заводе № 1 старшим зоотехником-селекционером, где, помимо прочего, в его обязанности входило осеменение кобыл. Этому занятию он предавался с особым увлечением, если не сказать, упоением. В то время как его коллеги успевали осеменить двух-трех животных, он производил эту операцию с семью-девятью кобылами, постоянно перевыполняя план, отчего ему многие завидовали. Правда, впоследствии кое– кто из его товарищей по работе признался, что им все же такое рвение сразу показалось странным и даже немного испугало. Хотя Головкин был человеком очень тихим, скромным, замкнутым и малообщительным. Разве что однажды он зачем-то пригласил к себе несколько молодых рабочих со своего завода и угостил их спиртом, а те попросили у него так называемого «конского возбудителя», дабы опоить своих подружек. Однако девушки совсем не возбудились, а их просто пробрал ужасный понос и они надолго поселились в туалете. Молодые люди обвинили Головкина в обмане, но тот отверг все их обвинения, сославшись на то, что нужно было делать инъекции, а не подмешивать снадобье в пищу. Больше никаких его существенных недостатков или же пороков сослуживцы вспомнить не могли.

Однако самого Головкина девушки не интересовали – у него была своя мечта, преследовавшая его с раннего детства. На следствии он признался, что еще маленьким мальчиком часто представлял себя в роли гестаповца, мучающего пионеров-героев: как он жарит их на сковородке, сжигает на костре, разрезает на части, выкалывает на груди профили Гитлера или же чертей с рогами. Желание сжечь какого– нибудь пионера на костре возникло у него главным образом под впечатлением песни «Взвейтесь кострами, синие ночи!», которую он очень любил и постоянно насвистывал себе под нос. Когда ему было тринадцать лет, он повесил кошку и потом отрезал ей голову, ощутив при этом огромное наслаждение, невероятный прилив энергии, легкость и счастье. Тогда же он начал мечтать об эксгумации и расчленении трупа, причем не просто трупа, а желательно худенького светловолосого мальчика среднего роста, не старше шестнадцати лет. Впоследствии на эту тему советские психиатры строили многочисленные гипотезы, предполагая, что, возможно, именно такой мальчик или мальчики обижали и избивали его в детстве, поэтому он и возненавидел их на всю оставшуюся жизнь.

С течением времени Головкин пришел к выводу, что гораздо приятнее расчленять живых мальчиков, чем искать какие-то трупы, к тому же никогда ведь не знаешь, что там отроется из могилы – блондин или брюнет: на эмалированных табличках над могильными плитами такие детали порой бывает очень сложно разобрать. Дождь и ветер постоянно на них воздействует, и эмаль тускнеет. А живые мальчики спокойно разгуливают по улицам – тут уж ошибиться невозможно! Просто нужно набраться терпения и ждать удобного случая. И когда он устроился на работу на конезавод в Московской области, то там рядом как раз располагалось очень много пионерлагерей, где мальчиков было до фига и больше: они играли в футбол, в волейбол, бегали, прыгали, а иногда тайком курили в кустах у ограды. Сперва Головкин просто заманивал в лес какого-нибудь одинокого пионера, предлагал ему вместе покурить или выпить, затем совершал с ним развратные действия, но в конце концов не выдержал и нескольких прирезал, то есть воплотил свою мечту в жизнь. Расчлененные трупы он закапывал в лесу. Однако совершать подобные преступления на природе было чрезвычайно опасно, пару раз его даже чуть не застукали на месте преступления какие-то грибники.

И Головкин решил подойти к делу более основательно. На сэкономленные деньги он приобрел себе автомашину «Жигули», поставил ее в гараж, располагавшийся на территории конезавода, под гаражом вырыл подвал, забетонировал пол, обложил стены бетонными шпалами, провел свет, закрепил на стенах и потолке специальные металлические кольца, на всякий случай купил детскую оцинкованную ванночку и приступил к отлавливанию мальчиков. Первую свою жертву он нашел у пионерлагеря «Романтик»: мальчик пришел в лес с жестяной баночкой за березовым соком. Головкин тщательно подготовился к нападению. У него были припасены с собой бинокль, в который он обычно наблюдал за детьми, выискивая нужный ему тип, а также нож, бритва, полиэтиленовый пакет, веревка и кепка. Он напал на мальчика сзади, закрыл кепкой ему глаза и под угрозой ножа утащил в чащу, где связал ему руки, погрузил в багажник машины и увез к себе в бункер. Там он подвесил испуганного мальчика к вмурованному в стенку металлическому кольцу, выжег ему паяльной лампой на груди нецензурное слово, однако тот при этом не кричал, а только шипел от боли, как впоследствии рассказал на суде сам Головкин. Затем он отрезал у ребенка гениталии, отчленил голову, истыкал его ножом, выпотрошил, кровь слил в ванночку, а гениталии сложил в стеклянную банку и законсервировал при помощи поваренной соли. Он сделал это для того, чтобы иметь возможность подолгу наслаждаться их видом, но к его огромному разочарованию они очень скоро сморщились и позеленели, полностью утратив свой первоначальный аппетитный вид, поэтому ему пришлось выбросить свой трофей. Вообще, чем больше жертва нравилась маньяку, тем больше ему хотелось с ней всячески развлекаться – тискать, манипулировать, резать, жечь, царапать, кусать, рвать на части. Самым любимым сувениром Головкина был череп мальчика, которым он, по его словам, «совершенно насытился». Этот череп специально был выставлен в подземном бункере на самом видном месте, чтобы все новые мальчики, попадавшие туда, видели его и пугались. Однажды маньяк привел к себе сразу троих мальчиков и последовательно убивал их одного за другим на глазах у оставшихся, называя себя Фишером и похваляясь тем, что у него на счету уже четырнадцать жертв. Порядок, в котором они будут умирать, он тоже сразу же им объявил. Сперва он расчленил одного мальчика, при этом демонстрируя его внутренние органы и давая анатомические пояснения остальным двоим, которые к его удивлению перенесли это относительно спокойно, без истерики, иногда только отворачивались.

От каждой своей жертвы он сохранял на память какие– нибудь предметы: значки, крестики, пуговицы, игрушки, фантики, конфетки – они напоминали ему о том, что он сделал с их владельцами. Всего на счету маньяка оказалось примерно семнадцать жертв. Когда же Головкина поймали и начался судебный процесс, психологи стали исследовать причины и социальные корни такого ужасного явления. Коллеги по конному заводу, как я уже сказала, кроме чрезмерного рвения при осеменении кобыл и того случая с конским возбудителем так и не смогли сообщить о нем ничего особенного. И только одна его сокурсница по Ветеринарной академии вспомнила, как однажды во время празднования Нового года, когда все студенты собрались вместе, чтобы повеселиться и потанцевать, Головкин уселся за стол и начал с жадностью поедать все приготовленные закуски, и так сидел всю новогоднюю ночь и ел, ел, ел, пока не съел абсолютно все, а другим совсем ничего не осталось – ни одного соленого огурчика, ни кусочка хлебца, ни горсточки салатика. Вот тогда, по словам девушки, в ее душу впервые закралось ужасное подозрение: а не маньяк ли этот тихий прыщавый тощий студент с бесцветными глазами. И она теперь жалела, что не заявила на него сразу в милицию.

Если же говорить о влиянии этих личностей на искусство, то в наши дни наибольший интерес к ним проявляют главным образом творцы так называемой массовой культуры. Не случайно, именно триллеры стали сейчас едва ли не самым популярным жанром литературы и кино. В основном герои триллеров, как и их прообразы в жизни, охотятся за женщинами и детьми; отличаются обычно только способы, которыми они со своими жертвами расправляются. Единственное, что в каждом конкретном случае остается не совсем ясным, – это цель, ради которой они совершают свои преступления. В американских фильмах чаще всего прибегают к фрейдистским трактовкам поведения маньяков: ко всяким там травмам детства, злой мамочке и т. п., – хотя массовому зрителю все эти объяснения вряд ли нужны. Мало ли у кого было трудное детство и сумасшедшая мамаша, так что же теперь мочить всех подряд?! А дети тут причем? Поэтому главной отличительной чертой серийных убийц все-таки является немотивированное поведение. Отчего их и бывает гораздо сложнее поймать, чем других преступников, ставящих перед собой цель ограбить банк, устранить конкурента или же свидетеля. В принципе, в отличие от тех же мафиози, маньяки не представляют серьезной опасности для государства и общественных институтов, а доставляют неприятности исключительно своим жертвам, а также их родственникам и знакомым, то есть крайне ограниченной группе людей. В этом отношении они мне всегда напоминали графоманов, которые в своем творчестве тоже не решают каких-либо реальных задач и не предпринимают для достижения успеха осмысленных действий, а просто сочиняют себе стихи и романы, чтобы складывать их потом в стол или же доставать чтением вслух своих близких. Между тем это занятие поглощает практически все их время и силы, что уже само по себе не может не пугать. У меня даже есть подозрение, что в каждом графомане таится потенциальный маньяк-убийца, вся негативная энергия которого, связанная с детскими травмами и т. п., к счастью для окружающих нашла более безобидный выход и выплеснулась на бумагу. Развивая эту аналогию, думаю, с большой долей уверенности можно утверждать, что графоманы отличаются от писателей в традиционном понимании этого слова примерно так же, как серийные маньяки-убийцы отличаются от классических преступников.

Где-то тут проходит и граница между эпохами модерна и постмодерна. Интересно, что уже в «Преступлении и наказании» Достоевского можно обнаружить почти все характерные черты классического триллера. Прагматика в поведении Раскольникова фактически отсутствует: замочив двух баб, он с каким-то удивительным легкомыслием относится к раздобытым таким образом деньгам и драгоценностям и полностью сосредотачивается на своих переживаниях и мыслях. Это обстоятельство, в свою очередь, сильно затрудняет работу следователя, занимающегося раскрытием убийства. Не подлежит сомнению, что идеи, высказанные русским классиком через своего персонажа, всерьез волновали многих мыслителей и художников на протяжении последних ста лет, однако самого писателя никому и в голову не приходит отождествлять с преступником, зарубившим топором старушку-процентщицу и ее сестру. А вот запутанные отношения между маньяками и полицейскими из сегодняшних триллеров достаточно легко проецируются на сферу современной интеллектуальной литературы.

Нетрудно заметить, что практически во всех триллерах маньяк всячески пытается вовлечь окружающих еще и в какую-то одному ему понятную игру. Для чего оставляет на месте каждого своего преступления разнообразные знаки, иероглифы, буквы, из которых преследующий его полицейский и должен будет сложить некую магическую фразу, в которой разъясняется конечный смысл его необычных поступков. Большинству людей все это совершенно безразлично, однако полицейский вынужден ломать голову над ребусами преступника по долгу службы. Я уже неоднократно ловила себя на мысли, что после просмотра очередного триллера чаще всего испытываешь чувство некоторого разочарования, так как смысл окончательно сложившейся фатальной фразы, как правило, оказывается в высшей степени банальным и уж никак не стоящим затраченных на ее разгадку усилий, а тем более, человеческих жертв. Нечто похожее можно наблюдать и в современной литературе. Писатель в наши дни часто точно так же пытается безуспешно вовлечь окружающих в непонятную для них игру, составляя на страницах своих книг всевозможные шарады из букв, однако единственным по-настоящему заинтересованным в разгадке лицом оказывается ученый-литературовед, вынужденный заниматься этими головоломками по долгу службы. Всем остальным они абсолютно по барабану. А если кто-нибудь из «посторонних» все же решится пройти этот путь до конца и прочитает какую-нибудь ключевую для современной культуры книгу, то его постигнет примерно такое же разочарование, какое я обычно испытываю после просмотра очередного триллера. И все потому, что окончательно прояснившийся смысл этих криптограмм и ребусов будет очень мало соотноситься с количеством потраченных на расшифровку сил и времени. Литературовед, подобно профессиональному полицейскому, от таких горьких чувств заведомо избавлен, поскольку за свой труд он получает соответствующие бонусы в виде научных степеней, одобрения сослуживцев и, наконец, элементарной заработной платы. Более-менее занимательными для рядовых читателей в этой ситуации являются уже не сама книга и ее автор, а перипетии отношений между писателем и его исследователем. Отсюда становится понятно, почему практически все из существующих ныне литературных премий отданы в распоряжение так называемой «серьезной литературы», то есть литературы, претендующей на элитарность, сложность и непонятность для среднего ума. Все очень просто! Вручение такой премии является чуть ли не единственным действом, которое привлекает к себе внимание широкой публики. Без премий подобная литература уже давно прекратила бы свое существование, так как ее все окончательно перестали бы замечать. А тут присутствует некая интрига, задействованы хоть какие-то бабки, которые критики, эксперты и специалисты присуждают понравившимся им авторам. Стоит же после окончания церемонии вручения премии какому-нибудь особо любознательному читателю вдруг открыть книгу лауреата, как весь его интерес и любопытство мгновенно угаснут.

Короче говоря, все как в «страшном кино»! Там ведь зрители тоже внимательно следят исключительно за поединком полицейского и преступника. Если же эта напряженная «борьба интеллектов» из триллера вдруг была бы устранена – например, полицейские объявили бы забастовку и отказались выполнять свой долг, – то все любители этого жанра автоматом остались бы один на один с маньяком и его загадками. Можно себе представить, какую скуку и разочарование они должны были бы испытать! Ведь фактически они оказались бы в положении зрителей так называемого «авторского кино», которые вынуждены ломать голову над смыслом беспорядочного нагромождения кадров на экране, причем совершенно ничего с этого не имея. Одно дело – наблюдать за тем, как полицейский гоняется за преступником, стреляет в него из пистолета, сцепляется с ним в смертельной схватке, а другое – думать над тем, что если первой убитой бабой оказалась некая Алла, то второй, возможно, будет Белла, так как по алфавиту за «а» сразу же следует «б».

Среди маньяков, правда, иногда тоже встречаются совсем странные типы, которые не подпадают под начертанную мной схему. Не так давно из телевизионных новостей я узнала, как где-то в российской глубинке был пойман тихий, скромный рабочий – то ли слесарь, то ли токарь, – который держал у себя в подземелье под домом двух девушек, используя их в качестве наложниц. Он соорудил в огороде рядом со своим домом на десятиметровой глубине настоящее бомбоубежище, которое могло бы ему очень пригодиться на случай непредвиденной атомной войны. Думаю, он бы нисколько не пострадал и какое-то время совершенно спокойно бы там жил – с такой основательностью и размахом все было оборудовано. Этот тип провел туда воду и свет, сконструировал специальную систему подачи воздуха, а также установил телевизор и магнитофон. Масштабы изобретательности, затраченных усилий и времени, которые потребовались этому несчастному для того, чтобы соорудить под землей столь комфортабельное убежище, меня больше всего и впечатлили. Однозначно можно сказать, что он вложил в свое детище гораздо больше сил и средств, чем в свое время Головкин в бункер у себя под гаражом. Парадокс заключается в том, что сделал он это исключительно для того, чтобы удовлетворять свои, в общем-то вполне естественные и непритязательные потребности, свойственные любому взрослому человеку. Тут и вправду есть что-то уж совсем ненормальное – даже в сравнении с описанными выше жуткими личностями. Но кто знает, может быть, именно такой герой станет ключевой фигурой искусства будущего.

Глава двадцать третья

Чистота непроницаемых сфер

Бесспорно, в жесте современного поэта, обращающегося к окружающим со стихами, есть что-то трогательное, ибо, по сути, это жест отчаяния. Гадалкам, ясновидящим и прочим более-менее удачливым колдунам и магам отдельные доверчивые обыватели и сегодня все еще готовы платить бабки за их услуги, а вот поэты уже давно посажены на голодный паек. Поскольку они даже никому ничего не обещают – никакой тебе помощи, никакого снятия порчи, сведений о будущем или исцеления, а просто составляют себе на бумаге слова в столбик, в рифму или без, да еще порой – во время публичных выступлений – выкрикивают их в лицо слушателям, – как правило, надрывно и с каким-то особым, трудно поддающимся определению, выражением в глазах. Скорее всего, поэты таким образом тоже пытаются загипнотизировать присутствующих, подчинить их своей воле, как в далеком прошлом это делали шаманы и прорицатели. Кстати, периодически становясь невольной свидетельницей поэтических чтений, я в последнее время все чаще ловлю себя на мысли, что если бы на месте поэта сейчас и вправду оказался какой-нибудь вырядившийся в перья и разноцветное тряпье шаман, причитающий на непонятном языке, бьющий в бубен и вращающийся вокруг своей оси, – в общем, такой, какими их обычно показывают по телевизору и в кино, – то он, несмотря на всю необычность своего облачения и поведения, вероятно, смотрелся бы куда убедительнее и, самое главное, естественнее человека, публично читающего свои стихи. Прежде всего потому, что все странности в поведении шамана можно списать на его малообразованность, в то время как большинство поэтов – люди вполне просвещенные: писать и читать, как правило, обучены. Кроме того, насколько мне известно, настоящие шаманы, то есть те, что в перьях и с бубнами, в наши дни принадлежат либо к вымирающим народностям Дальнего Севера, либо к каким-нибудь малочисленным африканским племенам, также находящимся на грани голодной смерти. А это значит, что они уже прошли путем поклонения сверхъестественному и потустороннему до конца, заплатив за свои заблуждения дорогой ценой, – можно сказать, жизнью, благополучием и положением в мире. Что тоже не может не вызывать определенного сочувствия. Поэзия же ныне культивируется в странах вполне благополучных и цивилизованных, в том числе и тех, что живут за счет эксплуатации упоминавшихся выше обреченных на вымирание племен и народностей. Не говоря уже о том, что шаманами и колдунами в племенах с первобытнообщинным укладом становились избранные единицы, а если бы в той же России во время последней переписи населения граждан попросили ответить на вопрос, не увлекаются ли они стихосложением, то количество тех, кто ответил бы на этот вопрос положительно, наверняка зашкалило бы за шестизначную цифру. Короче, в современных более-менее развитых государствах занятие поэзией всячески поощряется, однако к ней вряд ли кто-нибудь относится всерьез, за исключением, разве что, самих поэтов. В противном случае, эти страны, вероятно, тоже уже давно пришли бы в упадок и исчезли с карты мира. А так, в упадке и на грани вымирания пока находятся только большинство живущих ныне поэтов и члены их семей. Что, хотя и составляет существенный процент от работоспособного населения, все же не отражает господствующих настроений в обществе.

Возможно, обо всем этом и не стоило бы лишний раз говорить, настолько это очевидно, однако, только когда представляешь себе эту картину, начинаешь по-настоящему понимать, почему литература в наши дни раскололась на традиционную и так называемую «постмодернистскую». Писателей сегодня причисляют к одной из этих групп в зависимости от использования традиционных или же чуть более современных форм магического воздействия на читателей. На примере поэзии это видно лучше всего.

Тут стоит все же уточнить, о какой магии в данном случае можно говорить всерьез и зачем она собственно нужна. Ничего особенно сверхъестественного и потустороннего я не имею в виду. Весь окружающий человека материальный мир тоже ведь исполнен определенной магии. Достаточно вспомнить те же цветы, пусть даже не астры и хризантемы, которые в киосках у метро хачики продают за бешеные бабки, а самые банальные ромашки, растущие на обочине пыльной проселочной дороги, которые тем не менее тоже способны привлечь к себе внимание и заставить любоваться собой всяких там грибников, дачников и прочих любителей уикендов на лоне природы. Не исключено, что и маньяк Головкин, подстерегавший своих жертв в лесополосе неподалеку от пионерского лагеря «Романтик», в какие-то мгновения отвлекался от этого занятия и мечтательно пялился на какие-нибудь задроченные васильки. А тигры или же змеи, которые уже на расстоянии одним только своим внешним видом внушают другим животным и людям трепет и желание держаться от них подальше! Вот эту способность внушать страх и уважение на расстоянии, без каких-либо дополнительных усилий, а только при помощи внешних форм и чисто ритуальных движений и жестов, в данном случае я только и подразумеваю, когда употребляю слово «магия».

В этом отношении человеческое общество мало чем отличается от мира животных и цветов. Каждая сфера деятельности, каждый социальный институт, каждая нация и любой человек в отдельности стараются оградиться от окружающих ореолом таинственности и загадочности, очертить вокруг себя некий магический круг, дабы через него переступало как можно меньше посторонних и нежелательных личностей, способных причинить им вред. Так, представители государственной власти внушают гражданам своей страны уважение к традициям и устоям, рассказывают им всякие байки из далекого прошлого, чтобы те всем скопом не кинулись грабить банки и вырывать кошельки из рук своих сограждан, а нашли себе какое-нибудь безобидное занятие, проводили побольше свободного времени где-нибудь в церкви или же, на худой конец, занялись сложением стихов. Иными словами, государственная власть просто вынуждена культивировать среди своих подданных разнообразные формы тихого помешательства. И это приносит определенные плоды, ибо в противном случае полицейским и милиционерам было бы просто со всеми не справиться. А так они имеют дело только с самыми буйными, на которых подобные магические заклинания и ритуалы не действуют. Я даже не стану эти гипнотические приемы тут перечислять, поскольку они и без того всем достаточно хорошо известны. Куда интереснее, что даже самые трудно проницаемые и окутанные загадочным туманом круги и сферы способны порой неожиданным образом пересекаться и сталкиваться. Поэтому я и допускаю, что поджидающий очередную жертву убийца способен на какое-то мгновение заглядеться на пыльные ромашки и васильки: это значит, что магия отдельных социальных институтов и учреждений на него уже не действует, а природа все еще впечатляет. Хотя и «любовь к природе» ему тоже внушили в детстве все те же чиновники через находящихся у них на содержании составителей школьных учебников и учителей.

Нетрудно себе также представить, как какой-нибудь слабонервный интеллигент, ненароком угодивший в тюрьму, впервые приближаясь к двери тюремной камеры, мучительно начинает вспоминать все некогда виденные им фильмы из жизни преступного мира: как правильно войти в эту дверь, нужно ли ее сразу за собой прикрыть, что делать, если тебе под ноги вдруг бросят полотенце и т. д. и т. п. Однако и матерый уголовник, столь же случайно оказавшийся на филологическом факультете университета, приближаясь к дверям кафедры русской литературы, тоже, возможно, не без тайного содрогания начнет вдруг перебирать в своем мозгу какие-нибудь давно забытые стишки из школьной программы, стараясь вспомнить имя их автора. А волнуют ли кого-нибудь всерьез все эти незакрытые двери камеры, брошенные под ноги полотенца, Пушкин и Маршак, наконец, или же все это откровенная туфта, рассчитанная на то, чтобы отпугивать от каждой из этих замкнутых в себе сфер человеческой жизни наиболее доверчивых и непосвященных простачков – это уже совсем другой вопрос. Предполагается, что наиболее слабонервный заключенный, случайно, вопреки установленному ритуалу, закрывший за собой дверь камеры сам, без посторонней помощи, сразу же отправится к параше, то есть никому даже не потребуется тратить на его опущение лишних сил. Примерно на такое же место среди филологов может рассчитывать и профан, позабывший, кто сочинил «Я помню чудное мгновенье». Таким образом, магия всевозможных ритуалов в современном человеческом обществе широко распространена и способна работать как на государство, так и против него.

Главная проблема современного искусства и заключается в том, что его творцы сегодня сами, без посторонней помощи, уже, похоже, больше никого не в силах загипнотизировать и подчинить своей воле. Не случайно едва ли не самым ключевым произведением современного искусства стал знаменитый «Черный квадрат», создатель которого впервые столь явным образом постарался сместить внимание зрителей с изображения на холсте, доступного если не пониманию, то хотя бы взгляду любого человека, на отодвинутые ранее на задний план искусствоведческие теории и концепции. Если не ошибаюсь, появление столь ускользающего от понимания широкой публики объекта в искусстве называется его «дегуманизацией». Конечно, Малевич был не одинок, и у него имелись многочисленные соратники и предшественники: в одиночку он бы с такой задачей вряд ли справился. Однако именно «Черный квадрат» стал своеобразной брешью в стене некогда неприступной крепости искусства, через которую на его территорию и проникли толпы посторонних в лице всевозможных экспертов и ученых-искусствоведов.

Однако катастрофические последствия такого «вторжения», кажется, осознают далеко не все. Между тем даже государственные перевороты и революции никогда не наносили искусству такого ущерба. Хотя бы потому, что искусство во все времена находилось в непримиримом и явном противоречии с политикой, и тут все более-менее ясно. Любому идиоту ведь понятно, что когда представители власти призывают художников вспомнить о нравственности, называя ее неотъемлемой составляющей некой мифической культурной традиции, они, в действительности, пытаются довольно грубо и неуклюже в эту культуру вторгнуться, использовать ее в своих интересах и тем самым ее разрушить. Тут и говорить особенно не о чем.

Единственным содержанием творчества художника всегда была и остается красота. Никаких иных целей у той же литературы или живописи никогда не было и быть не может. Не буду здесь вдаваться в подробные разъяснения того, что я подразумеваю под «красотой». Если этого кто-то до сих пор еще не понял, то ему все равно не объяснишь. Красота для человека искусства – примерно то же, что добро для политика, скажем так. Во всяком случае, я не знаю ни одного примера, когда политик публично отказался бы от служения добру, каким бы жестоким диктатором, самодуром или же маньяком он в реальности не был. Иными словами, государственный деятель может уничтожать сотни и тысячи людей, нарушать в своей частной жизни все мыслимые и немыслимые запреты и табу, но стоит ему только усомниться в значении добра, сделать какое-нибудь неудачное заявление для прессы на этот счет, как на его политической карьере можно смело ставить крест. Как можно будет поставить крест и на ученом, который заявит о своем нежелании или же неспособности служить истине.

Примерно то же самое можно сказать и об отношении художника к красоте. Он может писать уродливые картины, сочинять убогие стишки, но публично о своем презрении к красоте он никогда не скажет – в противном случае всей его творческой деятельности придет конец. Думаю, что это так или иначе осознают и чувствуют все. Недаром ведь всего пару десятков лет назад в Советском Союзе поэты, которые начинали в своих стихах чересчур упирать на добро, то есть фактически переходили на службу государству, сразу же лишались всех своих читателей. Несмотря на то что государство награждало их различными премиями и тиражировало их книги. Эти книги в огромном количестве пылились на прилавках магазинов. И никто ничего не мог с этим поделать. Тут все понятно. Однако над тем, что в любой, пусть даже самой умной научной статье никакой красоты нет и быть не может, по моим наблюдениям, сегодня еще мало кто задумывался.

Тем не менее прекрасным может быть только само литературное произведение или же картина, а не их научное исследование или же теоретическое обоснование. Исследования и теоретические обоснования могут быть только умными. И разговоры о так называемой «красоте мысли» – это все из области социальной демагогии, которой современные ученые, видимо, научились у политиков. Разница между первыми и вторыми заключается только в том, что политики по отношению к искусству ведут себя несколько настойчивее, грубее, и, возможно, глупее. Но вряд ли это отличие столь уж существенно. Как не существенно и то, что современные литературоведы, искусствоведы и критики, вполне возможно, даже испытывают искреннее сочувствие к «смутным объектам» своих исследований, по-своему их оберегают от безмозглой толпы, «дегуманизируя» и создавая вокруг них трудно проницаемую для непосвященных своеобразную «магическую ауру» из малопонятных обывателям научных терминов. Как я уже сказала, государство в недавнем прошлом тоже по-своему заботилось о тех, кто соглашался наиболее рьяно служить так называемому «добру», да и сейчас продолжает это делать.

Поэтому и наиболее характерной фигурой современной литературы является вовсе не пытающийся загипнотизировать публику истеричными выкриками «шаман» – эта фигура сегодня выглядит чересчур архаично, – скорее, это некий расслабленный дегенерат, нуждающийся в постоянных опекунах в виде многочисленных теоретиков и исследователей его произведений, и потому не прилагающий никаких особых волевых усилий к их созданию.

Говоря о характерной дегенеративности современного искусства, я, естественно, подразумеваю его «уродство». Просто слово «урод» в данном случае звучало бы несколько двусмысленно, так как уроды вообще-то в опекунах не нуждаются. В отличие от дегенератов, олигофренов и прочих умственно-отсталых личностей с капающей изо рта слюной и трясущимися ручками. Но это только в быту и повседневной жизни, где в соответствии с установленным в обществе порядком регулируются права собственности, годность того или иного индивидуума к труду и мера его ответственности за совершаемые поступки. Зато в искусстве в опеке в первую очередь как раз и нуждаются эстетически неполноценные существа, то есть уроды.

В полной мере это относится и к результатам их творчества.

И чем уродливее произведение искусства, тем сильнее его создатель нуждается в поддержке извне. Так называемое «социалистическое искусство» наглядно это продемонстрировало. Советские поэты и писатели нуждались в государстве, как в мамочке, без которой они так и не научились самостоятельно передвигаться по жизни и, тем более, творить. «История и время это показали», – так, кажется, в подобных случаях принято говорить.

Сейчас, правда, отношения художника с социальными институтами тоже далеки от идеальных. Стоит только сунуться в какой-нибудь фонд, как натыкаешься на такие требования к потенциальным получателям различных грантов, что, как я ни старалась, подогнать под них свой образ мне еще ни разу не удалось. И самое смешное, что эти требования оказывались абсолютно невыполнимыми для меня из-за какой– то просто пугающей простоты! Чтобы получать бабки под свои творческие проекты, сегодня надо быть либо представительницей нац– или секс-меньшинства, либо многодетной матерью, либо гражданкой отсталой среднеазиатской республики, либо инвалидом по зрению, контуженным ветераном афганской войны, либо просто слабой женщиной (это самый мягкий вариант), ну, или же тебе самой нужно изъявить готовность посвятить свою жизнь служению и спасению кого-нибудь из этих убогих существ, то есть фактически перейти на их иждивение.



Поделиться книгой:

На главную
Назад