Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Растоптанные цветы зла. Моя теория литературы - Маруся Климова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Маруся Климова

Растоптанные цветы зла. Моя теория литературы

Глава первая

Девяностые годы: история слов

В начале было слово, и это слово было… «бесы»! Насколько я помню, именно этим словом на заре девяностых лишившиеся власти коммунисты пытались всячески уязвить либералов-реформаторов, а те, в свою очередь, обзывали им коммунистов. Коммунисты усматривали в действиях либералов, разваливших СССР, некое сходство с революционерами, разрушившими Российскую империю, а либералы, соответственно, видели в коммунистах прямых наследников этих революционеров. Впрочем, если уж быть предельно точным, то слово «бесы» вошло в широкий обиход чуть раньше, еще в конце восьмидесятых, правда, тогда оно перескакивало от либерально настроенных членов КПСС, прозванных позднее «прорабами Перестройки», к ее консервативному крылу, и уже только потом пошло дальше по кругу. Но в любом случае, девяностые в России начались именно с этого слова! Короче говоря, слово «бесы» перебрасывалось из одного политического лагеря в противоположный, будто резиновый мячик в игре под названием «горячий мяч», участники которой – как правило, маленькие мальчики и девочки в коротких юбочках и штанишках – не могут подолгу задерживать его в руках, чтобы «не обжечься».

Вряд ли есть необходимость уточнять, что это обидное слово попало в политический жаргон вовсе не из церковного словаря, а из романа Достоевского. Достоевский же, в свою очередь, тоже почерпнул его вовсе не из Библии, а из известного стихотворения Пушкина, о чем красноречиво свидетельствует эпиграф его романа: «Хоть убей, следа не видно, // Сбились мы, что делать нам? // В поле бес нас водит видно // Да кружит по сторонам». Не знаю почему, но с некоторых пор всякий раз, стоит мне перечитать эти строки, в моем сознании невольно всплывает история, которую я некогда услышала от своей знакомой, работавшей экскурсоводом в Эрмитаже много-много лет назад, в ту пору, когда его еще возглавлял отец нынешнего директора. Один очень старый сотрудник музея – рамщик, то есть замечательный специалист по рамам, которые он всегда тщательно шлифовал и только затем покрывал специальным раствором, в общем, мастер на все руки, всеми уважаемый и любимый пожилой человек с благородной сединой на висках (кажется, его звали Петр Станиславович, если не ошибаюсь), – однажды без стука ввалился в кабинет к директору и обратился к нему с неожиданной просьбой: «Борис Борисович, помогите, за мной черти гонятся!» После этих слов он выскочил из кабинета сломя голову, помчался по длинным коридорам и, выбежав на улицу из директорского подъезда, встал на четвереньки у Зимней канавки и начал жадно пить воду из лужи. За этим занятием его и застала подоспевшая «скорая». Ну а несколько месяцев спустя Петр Станиславович повесился.

Финал этой истории чем-то отдаленно напоминает развязку романа Достоевского «Бесы», хотя вся история в целом все-таки больше ассоциируется у меня с пушкинским стихотворением. Последнее вообще кажется мне гораздо более жизненным, чем роман, сюжет которого, кстати, был почерпнут Достоевским вовсе не из жизни, а из газет – об этом тоже не стоит забывать. Впрочем, все это не столь важно, так как в данном случае меня гораздо больше интересует само слово «бесы», с которого, собственно, все и началось в девяностые годы. Не сомневаюсь, что подавляющее большинство тех, кто с таким остервенением обрушивал это слово на головы своих идейных противников, не читали произведения Достоевского, хотя бы потому, что оно никогда не входило в школьную программу. Тем не менее крайне оскорбительный оттенок, который приобрело слово «бесы» к началу девяностых, как я уже сказала, напрямую связан именно с названием романа.

Все предельно просто. Книга долгое время находилась под запретом, потом была издана, но с купюрами и не слишком большим тиражом, то есть все равно оставалась трудно доступной. И скорее всего, это полулегальное существование книги чисто механически было перенесено людьми и на ее название, которое тоже стало как бы слегка табуированным, как это бывает, например, в случае с так называемой обсценной лексикой, на которую обществом тоже накладывается своеобразное табу. Правда, слово «бесы», конечно же, нельзя полностью поставить в один ряд с матом. Если уж говорить об аналогиях, то «бесы» следовало бы, вероятно, поместить в один ряд с таким словом, как «козел». Последнее, не являясь матом, тоже считается едва ли не самым страшным оскорблением в уголовной среде, ничуть не меньшим, чем в начале девяностых было слово «бесы» в среде политической. В пользу этого сближения говорит и то, что слова «коза» или «козленок», то есть с переменой пола или возраста означаемого, уже начисто лишаются своего оскорбительного значения, точно так же, как и слова «бесовка» или же «бесенок». Правда, уголовная среда мне абсолютно чужда и мало знакома, поэтому я не могу до конца понять, откуда взялся этот оскорбительный и угрожающий смысл слова «козел», тогда как со словом «бесы» мне все более-менее ясно.

Короче говоря, в начале девяностых политические противники довольно продолжительное время упорно обзывали друг друга одним и тем же словом. Однако, видимо после того, как каждый из них достаточно большое число раз побывал в шкуре «беса», это слово несколько утратило свою первоначальную остроту и свежесть. Нечто подобное, между прочим, произошло и с другими ранее табуированными русскими словами (я имею в виду мат), которые тоже слегка затерлись от частого употребления. А на судьбе слова «бесы» негативно сказался еще и тот факт, что с одноименного романа были окончательно сняты все табу и ограничения, и он стал издаваться и переиздаваться наряду с «Дон Кихотом», Толстым и другой мировой классикой. В общем, постепенно слово «бесы» утратило свою былую актуальность и к настоящему моменту практически сошло на нет, а точнее, обрело абсолютно нейтральное значение и воспринимается сегодня уже почти как «шкаф», «стол», «стул», «зонтик» и другие наименования предметов обихода. Тогда как за «козла» в определенной среде, к которой я, как уже сказано выше, к счастью, не имею абсолютно никакого отношения, судя по всему, по-прежнему кое-кому приходится «отвечать».

Не могу сейчас сказать точно, кто почувствовал исчерпанность этого понятия раньше других, но как-то незаметно на смену «бесам» пришло слово «большевики». Хотя, кажется, все-таки первыми так начали называть своих оппонентов-либералов коммунисты, имея в виду революционные перемены в стране и крушение СССР. Ну а те, видимо, понимая, что нет никакого смысла обзывать коммунистов «большевиками», так как последнее слово вроде бы и без того всегда было синонимом первого, вернули его назад в слегка измененном виде, прибавив к нему приставку «национал». Получилось «национал-большевики» – с намеком на печально известных «национал-социалистов». Чуть более редким вариантом этого сложного образования стало определение «красно-коричневые» с абсолютно идентичной этимологией.

Таким образом, от некогда объединявшего всех понятия «бесы» постепенно отпочковалось два новых: «большевики» (которое закрепилось за либералами-реформаторами) и «национал-большевики» (относящееся теперь, главным образом, к членам Компартии Российской Федерации). Однако эти сбалансированные паритетные отношения между идейными противниками длились совсем недолго, а точнее, ровно до того момента, когда писатель Лимонов и его сподвижники сами с гордостью стали называть себя «национал-большевиками». Популярность вновь возникшего объединения среди молодежи сделала дальнейшее употребление этого словосочетания в уничижительном значении совершенно бессмысленным, потому что отныне оно вызывало вполне определенные ассоциации, не имеющие уже никакого отношения к тем, для кого первоначально предназначалось.

В результате коммунистов все окружающие, включая их самых ярых противников, постепенно снова начали называть просто «коммунистами», национал-большевики стали называться «национал-большевиками», и только за радикально настроенной группой либералов так и закрепилось обидное для них погонялово «большевики».

Таким образом, лишившиеся власти и многих сопутствующих ей привилегий и благ коммунисты, судя по всему, сегодня должны испытывать глубокое моральное удовлетворение, так как последнее слово во всей этой перепалке все-таки осталось за ними.

Ну а самым ключевым понятием девяностых с положительным значением бесспорно стал «профессионализм». Невозможно передать, сколько раз и при каких обстоятельствах мне приходилось наталкиваться на это слово за прошедшее десятилетие! Граждане России спят и видят, чтобы ими управляли по-настоящему профессиональные правительство и парламент; об экономике и говорить нечего; армия, само собой, тоже должна стать профессиональной; литературные критики в один голос твердят о нехватке в нашей литературе подлинных профессионалов, которые наконец-то смогли бы порадовать отечественных читателей ладно скроенными повестями, романами и детективами с занимательными сюжетами; кинокритики, естественно, озабочены тем же… В правоохранительных органах, в спорте, науке, образовании, среди астрологов, магов и колдунов – повсюду ощущается одна и та же проблема: острая нехватка профессионалов! Никогда не забуду пафосного восклицания, которое лет шесть тому назад мне довелось услышать из уст участника очередного телевизионного ток-шоу, на сей раз посвященного вопросам религии: «Монашество – это институт профессионалов, которые профессионально молятся!» Пожалуй, только в одном-единственном случае, когда речь заходит о «профессиональной преступности» это магическое слово приобретает несколько негативный оттенок, да и то исключительно до тех пор, пока на экранах телевизоров не появляется какой-нибудь киллер. А как только он там появляется, с этого самого мгновения миллионы телезрителей, откинув все негативное, что когда-либо вызывало в их сознании слово «преступность», затаив дыхание, вместе с наемным убийцей начинают отслеживать в оптическом прицеле его винтовки потенциальную жертву. И только после того как раздастся точный выстрел, многомиллионная аудитория испускает удовлетворенный вздох облегчения и наслаждения. Я, конечно, не могу с уверенностью говорить сразу о миллионах. Скорее, в данном случае я просто сужу по самой себе и своим близким и, если так можно выразиться, предполагаю. Так вот, думаю, у меня есть все основания предполагать, что миллионы людей сегодня восхищаются прежде всего профессионализмом киллера – тем самым «настоящим профессионализмом», которого сегодня так не хватает отечественным политикам, милиционерам, врачам, учителям, военным и госслужащим и по которому так истосковались миллионы наших сограждан. Иными словами, профессионализм – это несбывшаяся мечта русского человека девяностых!

Занимаясь переводами Селина, мне довелось на протяжении нескольких лет наблюдать за повторным вхождением этого автора в отечественную литературу, которое состоялось после довольно длительного перерыва, поскольку в Советском Союзе, как известно, книги Селина долгое время не переиздавались и не переводились. И постепенно я пришла к выводу, что Селин в наши дни в России не имеет никаких шансов быть воспринятым читателями иначе, как профессионал, который только и делал, что целыми днями просиживал за письменным столом, по несколько раз переписывая каждую страницу и прилежно выводя свои внешне кажущиеся столь беспорядочными восклицательные знаки и знаменитые многоточия, дабы сымитировать экспрессивность устной речи и сохранить разговорные интонации в письме. Как ни грустно это осознавать, но, в конце концов, мне пришлось смириться с мыслью, что даже кропотливый труд переводчицы книг Селина, видимо, не идет ни в какое сравнение с трудолюбием и старательностью самого автора! И опять-таки исключительно за профессионализм и старательность отечественные читатели сегодня готовы простить Селину и его сотрудничество с фашистами, и антисемитизм, не говоря уже о множестве более мелких прегрешений.

И, наконец, еще одно слово, которое более или менее отчетливо прозвучало уже на закате девяностых и, можно сказать, подвело черту под целым десятилетием. Вхождение этого слова в широкий обиход тоже напоминает мне вполне реальную историю, которую я некогда услышала от моего приятеля, проведшего несколько лет своей жизни в дурдоме на Пряжке. Однажды к ним в палату поступил глухонемой, который был не в состоянии произнести ни одного слова, а только все время издавал какое-то невнятное мычание, в общем, что-то вроде «му-му». А так как этот бедняга был обнаружен на вокзале, да еще и без каких-либо документов, удостоверяющих его личность или хотя бы имя, то все вокруг – медперсонал и другие пациенты – вскоре стали его так и называть: «Му-му».

Вот так и в девяностые годы в отечественной культуре появились целые группы писателей, поэтов, художников и теоретиков искусства, вышедших, главным образом, из так называемого андеграунда, которые в своих публичных дискуссиях начали изъясняться на непонятном для обычных людей языке, то и дело вставляя в свои выступления и публикации слова и выражения вроде: «реконструкция деконструкции», «деструктивизм», «дискурс», «симулякры» и т. п. Естественно, окружающие далеко не всегда понимали смысл их туманных речей и текстов, а скорее всего, и вовсе ничего не понимали. Тем не менее они постепенно вычленили одно слово – такое, что повторялось больше всего. В результате, как и в случае с глухонемым на Пряжке, всех писателей, поэтов, художников и теоретиков искусства, изъясняющихся на этом загадочном языке, стали называть «постмодернистами». Просто потому, что слово «постмодернизм» произносилось и писалось теми чаще остальных. Безо всякого преувеличения можно сказать, что вхождение термина «постмодернизм» в русский язык произошло именно так, и никак иначе! Если бы наиболее часто употреблялось любое другое из перечисленных мной выше слов, то отечественные постмодернисты вполне могли бы сегодня называться и «дискурсистами», и «деструктивистами» или даже «реконструктивистами деконструктивизма».

И все бы ничего, однако представители традиционного крыла отечественной культуры, а именно: видавшие виды члены Союза писателей, литературоведы и критики из «толстых» журналов плюс их более молодые ученики и последователи, выходцы из всевозможных литобъединений и Литинститута, – вдруг обнаружили очевидную параллель между тем, что в свое время сотворили с Советским Союзом радикальные либералы, а также их прямые предшественники – большевики – с Российской империей, и тем, что учинили с русской культурой, духовностью и, само собой, с Союзом писателей, все эти новоявленные «постмодернисты». Короче говоря, если особенно не вдаваться в детали, то можно сказать, что постепенно слово «постмодернизм» фактически стало синонимом уже полностью затертого и утратившего к тому времени свою первозданную свежесть слова «бесы». Правда, в определенной среде, а точнее, среди творцов отечественной культуры.

Естественно, те, кого вдруг недружелюбно настроенные коллеги стали обзывать словом, неожиданно обретшим столь неприятный смысл, не могли долго с этим мириться и очень скоро вернули его назад – тем, кто этому слову и приписал оскорбительное значение: мол, сами вы постмодернисты, почитайте хотя бы, что по этому поводу писал Деррида! Ну а последние, в свою очередь, опять переадресовали его тем, кого считали виновными в разрушении их привычного уклада жизни и творчества, а таковых, как постепенно выяснилось, оказалось гораздо больше, чем первоначально предполагалось. В результате за последние годы в шкуре постмодернистов успели побывать фактически все российские писатели, поэты, художники, певцы, музыканты и теоретики искусства, включая таких, кто никогда не слышал этого слова, не то чтобы как-то специально вникать в его смысл. Недавно я даже натолкнулась на утверждение, что единственными настоящими постмодернистами в России «всегда были только Барри Алибасов и его группа «На-На».

Короче говоря, слово «постмодернисты» на новом витке российской истории не просто стало синонимом «бесов», но фактически повторило его судьбу: многократно пройдя по кругу от одного эстетического направления к противоположному и обратно, оно довольно быстро примелькалось и к настоящему моменту тоже утратило свою первоначальную свежесть и выразительность. Парадокс заключается в том, что еще один синоним «постмодернистов» и «бесов» – слово «козел», – насколько я знаю, и сейчас не потеряло своей актуальности, разумеется, в определенной среде.

Кстати, если бы Барри Алибасов догадывался, какой смысл скрывается за этим вроде бы ничего не говорящим ему определением, то, полагаю, он мог бы не на шутку обидеться. Хотя мне неоднократно и приходилось наблюдать, как во время часа «пик» в переполненном троллейбусе или же автобусе здоровенные мужики запросто отодвигали в сторону интеллигентного вида пассажиров в очечках и при этом еще называли их «козлами», на что те, кажется, совсем никак не реагировали, а если слегка и обижались, то уж никак не смертельно, не проявляя ни малейшего желания ударить или, тем более, убить обидчика. А все потому, что большинству из них, судя по их внешнему виду и очкам, крайне уничижительное значение слова «козел» абсолютно неведомо. Вот так и Барри Алибасову слово «постмодернист», скорее всего, говорит еще меньше, чем среднестатистическому отечественному интеллигенту – слово «козел».

Как бы то ни было, но вместе со словом «постмодернизм» закончились и девяностые годы в России. Грустно это сознавать, но ничего более существенного, кроме появления и исчезновения перечисленных мной выше слов, за эти годы так и не произошло, по крайней мере, в той сфере человеческой деятельности, которую еще обычно принято называть «духовной». И всего-то три жалких слова: «постмодернизм», «профессионализм» и «бесы».

Нечто подобное, безусловно, происходит и сейчас. Только уже новые слова режут или же, наоборот, ласкают чей– то слух. И даже сразу невозможно понять, откуда они появляются. Пожалуй, я бы сказала: откуда-то из темноты. Подобный образ мне кажется наиболее удачным. Причем из такой темноты, к которой люди вряд ли имеют какое– либо отношение. О, это только обман и иллюзия, что именно они произносят какие-то слова – на самом деле все далеко не так!

Когда я об этом думаю, то невольно ловлю себя на мысли, что чем-то все это смахивает на игру в шахматы с компьютером, наподобие той, в какой не так давно участвовал бывший чемпион мира. Так я и не узнала, кстати, проиграл он этот свой матч или же все-таки выиграл. Но больше всего мне запомнилась его фраза, которую он обронил после партии, когда вдруг прозевал фигуру в стопроцентно выигрышной позиции: «Главная особенность игры в шахматы с компьютером заключается в том, что в безнадежной партии человек чувствует себя подавленным, начинает нервничать и, как правило, сдается, а компьютер играет до конца, несмотря ни на что!» Вот-вот, так оно все и происходит! Главная особенность того, о чем я тут говорю, как раз в этом и заключается! Все уже давным-давно сыграно-переиграно, изучено, разобрано до ничтожнейших мелочей, что вроде бы начисто исключает какой-либо неожиданный поворот событий, но все равно, несмотря ни на что, эта словесная война еще будет продолжаться целую вечность.

Глава вторая

Стиль и воля

Теперь уже окончательно ясно: знаменитое высказывание Ленина «из всех искусств для нас важнейшими являются кино и цирк» оказалось верным ровно наполовину. Кино процветает и потеснило все остальные виды «искусств», а цирк, напротив, выглядит не просто архаично, но производит впечатление чудовищного атавизма, пережитка далекого– далекого прошлого. Непонятно, что заставило прогрессивно настроенного вождя пролетариата поставить рядом два этих шоу. Может быть, их демократичность? И, по замыслу Ленина, толпы простого народа должны были заполнять все места, от партера до галерки, под куполами бродячих цирков, раскинувших свои шатры на просторах нашей необъятной родины, а потом и всей освободившейся от гнета мировой буржуазии Земли? Возможно… Но, скорее всего, на сознание Ленина оказали воздействие именно впечатления детства, проведенного в маленьком городке на Волге. Потому что гастроли цирковой труппы в провинциальном городке – это всегда событие.

Помню, когда мне было лет восемь, в Шепетовку, где я проводила лето у бабушки, приехал цирк. О, это был настоящий праздник! Дедушка с огромным трудом достал один– единственный билет, кажется, за тройную цену, и в воскресенье бабушка надела на меня праздничное платье с оборочками, заплела в косички красивые прозрачные ленты, завязала их огромными бантами и повела меня в Дом культуры железнодорожников около вокзала, где обычно и происходили самые важные в городе мероприятия. Несмотря на наличие билета с местом, сесть мне вначале не удалось: на моем кресле расположилась жирная баба, а рядом с ней грозно восседал ее краснорожий муж пугающего вида, поэтому я не решилась ничего им сказать, а так и осталась стоять рядом. Но я была не одинока: весь зал был буквально забит, люди толпились вдоль стен, в проходах, даже сидели на полу у самой сцены. К счастью, личностям, занявшим мое место, выступление явно не понравилось, и они вскоре ушли, что-то недовольно ворча себе под нос. А я тут же радостно плюхнулась в кресло. Правда, моя радость длилась считанные минуты: сидя в кресле, я ровным счетом ничего не видела, так как впереди плотной стеной стояли какие-то широкоплечие переростки, жадно пялившиеся вниз, туда, где происходило представление. Тут, наконец, до меня дошло, почему мое место так скоро освободилось. Пришлось мне сесть на спинку кресла, а ноги поставить на сиденье: в таком положении, вытянув шею, я кое-как могла разглядеть арену. А там происходило нечто совершенно замечательное! Маленькие толстенькие лилипутики в борцовских костюмах, схватившись коротенькими ручками, напоминавшими тюленьи ласты, старались повалить друг друга на усыпанный опилками пол. Очаровательная лилипуточка в отделанном блестками купальнике, изгибаясь, как змея, пропускала голову меж собственных ножек, а потом крутила на талии, равномерно опуская то вниз до самых щиколоток, то поднимая до самых ушей, сразу десять ослепительно сверкающих обручей, или хула-хупов, как их тогда называли. А в конце произошло самое главное: хорошенькая лилипуточка вынесла на сцену ксилофон и, быстро-быстро перебирая палочками с шариками на концах, сыграла: «Где-то на белом свете, там, где всегда мороз…» А я была настолько поглощена представлением, что сама не заметила, как начала подпрыгивать в такт музыке, сотрясая весь ряд, качать головой и подпевать. При этом у меня, очевидно, было такое блаженное и идиотическое выражение лица, что какие-то мерзкие, стриженные под бокс тупые мальчики с торчащими оттопыренными ушами стали тыкать в мою сторону пальцами и хихикать. Заметив это, я так засмущалась, что тихонько сползла вниз на сиденье, где, уже лишенная возможности наблюдать за лилипуточкой, просто дослушала зажигательную мелодию. Но это не испортило мне настроения: весь вечер я тихонько напевала про себя песню о медведях, которые трутся спиной о земную ось, и представляла себя очаровательной лилипуточкой за ксилофоном.

Конечно же, детские воспоминания самые яркие! И хотя Ленин был марксистом, в данном случае он, видимо, сам того не желая, наглядно продемонстрировал справедливость учения Фрейда о влиянии на человеческую психику впечатлений детства. А чем еще объяснить факт в высшей степени парадоксального придания сверхзначимости столь архаичному и вульгарному виду искусства, как цирк? Такому затхлому и бесперспективному, что самые верные последователи Ленина, и те постарались стыдливо спрятать вторую часть его умозаключения о «важнейшем из искусств», оставив для всеобщего употребления только кино. На всех советских плакатах и даже в поздних собраниях сочинений Ленина упоминается исключительно кино, а про цирк ничего не говорится. Вся фраза в полном виде получила широкое хождение уже после исчезновения советского государства. Можно, конечно, предположить, что это кто-нибудь из наших современников приписал Ленину нечто такое, чего тот никогда не произносил. Недавно я даже натолкнулась на утверждение, будто Ленин говорил об актуальности кино и цирка исключительно для безграмотного народа. Но зачем обсасывать все эти тонкости? Кому сейчас интересны ничего не значащие слова о каком-то замшелом цирке? Поэтому я нисколько не сомневаюсь, что ко второй части суждения своего вождя коммунисты долгое время относились как к тайной директиве, хотя и непонятной широким массам, но требующей скрупулезного и последовательного воплощения в жизнь. А теперь вся цитата в первозданном виде стала доступна рядовым гражданам вместе с другими ранее неизвестными фактами отечественной истории. Иначе просто невозможно понять, почему цирку в Советском Союзе придавалось особое, чуть ли не сакральное, значение. И окончательно на свалку он отправился только после крушения СССР. Во времена моего детства цирковым клоунам приписывались совершенно неслыханные способности. Олег Попов потеснил и отодвинул на задний план знаменитых спортсменов, актеров, балетных танцовщиков и музыкантов. А его клетчатая кепка и размалеванный красной краской нос стали чуть ли не символом всей советской культуры. Не случайно и самый культовый советский фильм тридцатых годов носил название «Цирк». И если хорошенько подумать, то по-другому и быть не могло. Ведь в этом фильме гармонически соединились сразу оба «важнейших для нас искусства»: кино и цирк!

Судьба ленинского высказывания, претерпевшего столь значительную деформацию, заставляет задуматься над тем, как детские впечатления одного гениального человека способны порой не только самым существенным образом повлиять на жизнь целого государства, но и на судьбы видов и жанров искусства, над которыми подавляющее большинство людей уж точно абсолютно не властны. Более того, этот пример позволяет нам приблизиться к пониманию природы гениальности, которая не имеет практически никакого отношения не только к нравственности, но и к прочим человеческим достоинствам и способностям, включая ум. С этой точки зрения пушкинская сентенция о несовместимости «гения и злодейства» – такое же пустое сотрясение воздуха, как и новозаветный императив: «Кто не работает – тот не ест!» В реальности чаще все происходит с точностью до наоборот: гениальность крайне редко бывает совместима с добром, а больше, и самое главное лучше, едят именно те, кто меньше всех работает. Об уме и говорить нечего! Тысячи интеллектуалов во всем мире уже сто с лишним лет стенают по поводу смерти литературы, театра и живописи, которые, по их мнению, не выдерживают конкуренции с кино, а Ленин взял и поставил в один ряд с этим всесильным и всепобеждающим кино такой вид искусства, название которого не решились повторить за ним вслух его самые фанатичные последователи. И ничего! Цирк просуществовал еще восемьдесят лет, и не просто просуществовал, а стал настоящей тайной страстью и предметом обожания миллионов.

Из многочисленных анекдотов и воспоминаний моих знакомых мужчин, в юности побывавших на военной службе, а в дальнейшем приобщившихся к какой-нибудь интеллигентской профессии, я знаю, что солдатам в армии часто приходится выполнять приказы, которые они сами считают в высшей степени глупыми и бессмысленными. Утром им приказывают перетащить из одного места в другое тяжеленный бетонный столб, а уже к вечеру выясняется, что этот столб нужно срочно вернуть обратно, на прежнее место. Причем инициаторами подобных распоряжений чаще всего становятся армейские старшины и прапорщики или же, как их обычно называют в армии, «куски», у которых, насколько я могла заметить, почему-то еще бывают очень причудливые фамилии: Загорулько, Загороднюк, Подопригора, Канарейка, Небаба, и т. п. Так вот, почти все мои знакомые – соприкоснувшиеся с армейским бытом интеллигенты, – рассказывая об этих личностях и их бессмысленных приказах, которые им приходилось исполнять, до сих пор не могут скрыть своей досады. Тем не менее я убеждена, что у истинного гения гораздо больше общего с армейскими прапорщиками, чем с интеллигентами, которые так до сих пор и не сумели осознать смысл их абсурдных поступков, слов и распоряжений. Потому что главной чертой гениальной личности, конечно же, является презрение к здравому смыслу и вообще ко всему общепринятому! Мало того, человечество на протяжении всей своей истории, в сущности, только и занимается тем, что «перетаскивает столбы и бревна» с места на место, повинуясь указаниям так называемых гениев. А в итоге, как правило, уже после их смерти, почти всегда выясняется, что эти «столбы и бревна» нужно срочно вернуть на свое место.

Однако вряд ли стоит отождествлять гениальность с банальной политической властью, так как гении не просто властвуют над людьми, а, главным образом, формируют стиль эпохи. То есть, повинуясь их воле, люди вовсе не обязательно работают на фабриках и заводах, отбывают воинскую повинность и выращивают хлеб, но еще – и прежде всего! – носят костюмы и шляпы той или иной формы, выбирают себе определенную мебель, предпочитают селиться в дома, кажущиеся им наиболее привлекательными… Не случайно ведь приход Наполеона к власти спровоцировал появление стиля ампир, а Сталин и Гитлер оказались причастны к зарождению так называемого «большого стиля». И именно к этим политическим деятелям чаще всего применялся и продолжает применяться эпитет «гениальный». Но никому не придет в голову назвать «гением» Наполеона Третьего или же Николая Второго, не говоря уже о Брежневе или Хрущеве. Более того, оказавший огромное влияние на формирование Art Nouveau Людвиг Баварский, чье правление было не слишком полезным, а, скорее, даже и вредным для подданных, ничуть не менее гениален, чем Наполеон Бонапарт и тем более его современник Бисмарк. Не говоря уже о том, что и вовсе лишенные каких-либо атрибутов власти, а при жизни полностью загнанные в угол Хармс и Кафка оказали влияние на стиль своей эпохи, по крайней мере не меньшее, чем наделенные абсолютной политической властью Сталин и Гитлер. Короче говоря, гениальность – это категория исключительно эстетическая!

Соответственно, и сомнение в гениальности того или иного писателя, политика или ученого тоже так или иначе связано с эстетикой. Меня, например, всегда смущали сомнительные эстетические вкусы Эйнштейна, как, впрочем, и многих других «гениев научно-технической мысли». По– моему, так подавляющему большинству из них слово «гений» совсем не подходит: уж больно оно не вяжется с их усредненными обывательскими вкусами. Здесь, скорее всего, кроются и причины несколько парадоксальной эстетической неактуальности научно-технического прогресса в современном мире. В свое время даже потребовалось срочное вмешательство футуристов в лице Маяковского и Маринетти, чтобы хоть как-то подправить ситуацию: одним ученым с этим было бы явно не справиться. Да и сама идея прогресса тоже, скорее всего, является чистой фикцией и поэтической выдумкой. Человеческая история вовсе не движется в направлении, указанном учеными, а если кто такое направление и задал, то это были все те же футуристы. Из чего более или менее становится понятно, что история, как много тысяч лет назад, так и сегодня, продолжает свое движение вовсе не в сторону научно-технического совершенствования, а в направлении вечно ускользающей и трудно объяснимой эстетической актуальности.

На первый взгляд, и Ленин тоже подкинул в массы понятную всем идею, в чем-то созвучную идее прогресса, чтобы каждый ощутил себя активным участником происходящего, строителем коммунизма, «новым человеком» и т. п. Тем не менее именно тайная, а точнее стыдливо скрытая от широких слоев населения, привязанность Ленина к цирку стала своеобразной миной замедленного действия, подложенной подо все достижения социалистической системы. А в результате социализм рухнул вместе с этой провинциальной детской забавой. И еще неизвестно, как и в какой последовательности все произошло: что было причиной, а что – следствием. Сначала развалилась государственная система, а потом уже лишившийся ее поддержки цирк окончательно себя исчерпал? Или же, наоборот, «одно из важнейших искусств» полностью утратило свою актуальность, и социализм прекратил свое существование? Лично я нисколько не сомневаюсь в последнем! Все это, конечно же, ставит под сомнение здравый смысл и умственные способности Ленина как политика. Однако в том, что, казалось бы, уже совсем дышавший на ладан вид искусства вдруг обрел второе дыхание и просуществовал еще целых восемьдесят лет, безусловно, тоже кроется какая-то загадка и даже тайна. Такое, бесспорно, было под силу только гению!

Глава третья

Растоптанные цветы зла

В важности такого искусства, как кино, для современного человека все смогли еще раз убедиться совсем недавно, когда захваченные террористами пассажирские авиалайнеры расфигачили здание Всемирного торгового центра в Нью-Йорке. После чего и обычные граждане, и так называемые интеллектуалы в один голос принялись твердить, что кадры хроники, на которых все это запечатлелось, просто один к одному напоминают им сцену из типичного голливудского фильма-катастрофы. Конечно, никто не отрицал наличия в современном мире всевозможных социальных, религиозных и этнических проблем, однако вывод из этой постоянно повторявшейся параллели как бы напрашивался сам собой: именно кино сыграло решающую роль в поворотном для новейшей мировой истории событии. Мне неоднократно приходилось слышать и читать, что сам предполагаемый организатор теракта Усама Бин Ладен тоже с юности тащился от зрелищных голливудских фильмов, которые и спровоцировали его на эту масштабную акцию, ну а без этих фильмов он, надо полагать, ни за что бы до такого не додумался. Короче говоря, Голливуд в этом темном деле предстал силой едва ли не более могущественной, чем Аллах.

Соответствуют ли эти догадки и слухи реальности – не так уж и важно. Сам факт их появления на свет наглядно свидетельствует об исключительной и, можно сказать, гипертрофированной значимости, которую сегодня большинство людей склонны приписывать кино. И возможно, не зря!

В последнее время у меня в мозгу даже образ абсолютного счастья окончательно оформился в чисто кинематографическую форму. Когда мне подолгу не удается заснуть, я часто представляю себя на берегу океана под ярко-голубым небом на светлом мелком песочке, прямо как в рекламе какого-то пива или же шоколадных конфет «Баунти», где девушка с совершенно дегенеративным выражением лица и огромными силиконовыми губами, с которых капает слюна, зачарованно любуется плавающими в прозрачной воде рыбками, а потом с жадностью сжирает конфету, облизывая пальцы. Только мне хотелось бы провести на берегу океана целый день, с раннего утра до позднего вечера, в блаженном ничегонеделаньи и созерцании рыбок и чаек, а вечером отправиться в город, где всюду сияют яркие огни витрин и вдоль тротуаров стоят прекрасные стройные девушки в изящных туфельках на высоких каблучках. Из приоткрытых дверей ресторанов и кафе доносится музыка, и туда заходят загорелые молодые люди с блестящими гладко зачесанными волосами… Вот так! Раньше люди в подобных случаях представляли себе великолепные райские сады, а у меня в голове постоянно прокручивается какой-то дурацкий клип.

Впрочем, я вовсе не думаю, что между сентябрьским терактом и голливудскими фильмами на самом деле существует какая-нибудь глубокая связь. Эта аналогия кажется мне чересчур грубой и поверхностной, основанной на чисто внешнем совпадении сюжетов. Чем-то это даже напоминает мне требования некоторых отечественных депутатов запретить демонстрацию западных триллеров на ТВ, потому что те, якобы, пропагандируют зло и насилие и тем самым пагубно влияют на неокрепшую детскую психику – обобщения и выявленные причинно-следственные связи примерно того же уровня. Ну кого сегодня способно по-настоящему испугать так называемое зло?! Лично я уже и не помню, когда в последний раз сталкивалась с его проявлением в искусстве. Поэтому, если у меня зло в искусстве теперь с чем и ассоциируется, то разве что с призрачным изысканным цветком, – вероятно, с легкой руки Бодлера. Однако эти взращиваемые когда-то Бодлером слабые «ростки» зла, судя по всему, так и не успели по-настоящему распуститься в этом грубом мире и были безжалостно растоптаны.

Наоборот, подавляющее большинство моих знакомых чрезвычайно напрягаются, вздрагивают и пугливо втягивают голову в плечи, когда кто-нибудь (особенно незнакомый им человек) предлагает сделать для них нечто доброе или просто улыбается чересчур приветливой и открытой улыбкой. И это как раз понятно: у них срабатывает формировавшийся годами условный рефлекс!

Еще бы! Даже маньяки в тех же голливудских триллерах обычно «мочат» проституток, повинуясь исключительно самым лучшим побуждениям – во имя торжества нравственности и т. п. Так что стоит только посмотреть хотя бы несколько фильмов с подобным сюжетом, чтобы навсегда преисполниться ужаса перед всевозможными светлыми чувствами, поступками и улыбками. Думаю, что именно из-за этого тлетворного влияния современного кинематографа большинство людей сегодня испытывают глубочайшее недоверие к делам и намерениям, которые в целом можно было бы охарактеризовать как «добрые». Конечно, это очень условное определение, но иного, более точного, для разнообразных проявлений возвышенных душевных порывов человечество пока еще не придумало. Так что невольно приходится оперировать этим понятием. Хотя лично я стараюсь как можно реже произносить слово «добро». И опять-таки, чтобы просто никого лишний раз не пугать.

В то же время очень многие сегодня, видимо, заметили производимый этим словом эффект и, на мой взгляд, наоборот, излишне им злоупотребляют. Прежде всего это относится к политикам (в том числе и к упомянутым выше депутатам) и к писателям. Те и другие эксплуатируют его просто нещадно, и – нисколько не сомневаюсь – исключительно в целях устрашения, причем совершенно сознательно. А в результате этих сознательных, но, видимо, не до конца продуманных действий большинство современных людей уже не только не доверяют «добру», а начинают его откровенно ненавидеть, причем до такой степени, что чувство ненависти постепенно вытесняет в их душах чувство страха. Я сама уже и забыла, когда добрые поступки окружающих вызывали у меня какие-либо иные чувства, кроме раздражения. Поэтому, когда кто-то пытается сделать мне что-нибудь хорошее – приветливо улыбнуться, услужить и проч., я уже не поеживаюсь от ужаса, как раньше, но зато меня так и подмывает стукнуть этого мудака по башке. Естественно, обычно я сдерживаюсь, но все равно терпеть не могу, когда меня пытаются запугать, да еще столь подлым образом. Не случайно один из отечественных писателей как-то сказал: «Добро должно быть с кулаками!» – проговорился, скорее всего.

Это изречение очень нравилось нашей классной руководительнице Валентине Евграфьевне, плотной упитанной даме с лукавыми карими глазами и огромной бородавкой на носу. Она постоянно повторяла эту фразу, потряхивая своей пухлой, сжатой в довольно-таки внушительный кулак веснушчатой рукой, поросшей редкими рыжими волосиками. Однажды, развивая эту мысль, она даже прочитала целую лекцию на тему: «Нужно быть добрым или же добреньким?». Слово «добренький» она произносила с какими-то особыми юродскими интонациями, и на ее физиономии явственно проступала гримаса отвращения, а вот «добрый» у нее сопровождалось совсем другим выражением лица: суровой честности, открытости и некоторой скорби. Наилучшим примером «добренького», по ее мнению, был старец Лука из пьесы Горького «На дне», однако настоящей доброты в нем не было ни на грамм, в отличие от какого-то там другого героя, который, хотя и резал всю правду-матку в глаза безо всякого сюсюканья, но все же в душе был добрым, потому что побуждал людей к активному действию.

В детстве мамаша тоже пичкала меня различными историями о всевозможных добрых делах и поступках. В частности, про свою учительницу химии в школе – некую Зульфию Давлетхановну, которую она постоянно называла не иначе как «святой». Не знаю, откуда она узнала все подробности, но суть этой истории заключалась в том, что Зульфия Давлетхановна однажды в магазине покупала себе продукты и какой-то жуткий немытый тип попросил у нее десять копеек. Она стала его расспрашивать, что с ним случилось и как он дошел до такого состояния. В ответ тот хриплым голосом просипел, что не так давно «откинулся», то есть вышел из мест лишения свободы, и ему просто негде взять денег и некуда пойти. Зульфия Давлетхановна пригласила его к себе в гости, чтобы он мог помыться, побриться, привести себя в порядок и поесть по-человечески. В этом месте мамашиного повествования я всякий раз внутренне содрогалась, представляя себе небритого уголовника и чистенькую седую учительницу с розовыми щечками и аккуратно собранными на затылке волосами – настоящий божий одуванчик! Так вот, она привела этого типа к себе домой, дала чистое полотенце, кое-какую чистую одежонку, оставшуюся после ее покойного мужа, и отправила его в ванную, а сама на кухне у плиты стала готовить яичницу с колбасой или там пельмени варить – точно мамаша уже не помнила. И в это мгновение она услышала у себя за спиной какое-то движение, – нет, даже не услышала, а почувствовала. Она обернулась и увидела, что у нее за спиной, буквально в одном шаге от нее, стоит этот огромный мужик со всклокоченными мокрыми волосами, вода капает с него на паркет, а в правой руке он сжимает большой острый кухонный нож, который, очевидно, взял тут же со стола. Но Зульфия Давлетхановна совсем не испугалась, так как, по словам моей мамы, уже была внутренне готова к такому повороту событий. Она просто посмотрела прямо в глаза преступнику, положила ему на плечо свою маленькую ручку и тихо спросила: «Кто же вас так обидел, бедный вы мой?» И когда мужик услышал эти слова, нож выпал из его руки на пол, он весь задрожал, разрыдался и признался Зульфии Давлетхановне, что еще в магазине задумал убить ее, а заодно и ограбить, но когда увидел, какая она добрая, то просто не смог. В детстве эта история производила на меня огромное впечатление, особенно в первое время, пока я еще не выучила ее наизусть. Однако позднее, когда я начала читать «Отверженных» и дошла до места, где пастор приютил у себя Жана Вальжана, меня настолько поразило сходство описанной там ситуации с рассказом моей мамаши, что даже появилось сомнение, а не позаимствовала ли она все у Гюго.

Впоследствии мне довелось услышать еще одну похожую историю – на сей раз от вдовы Селина. Люсетт рассказала мне, что однажды, вскоре после смерти Селина, к ней в дом явилась одна темноволосая девушка-журналист, якобы желая взять у нее интервью. Они довольно долго беседовали с ней с глазу на глаз, а потом вдруг девушка открыла свою сумочку и достала оттуда пистолет, однако стрелять не стала, а просто призналась Люсетт, что во время войны ее родители стали жертвами Холокоста, и теперь она пришла отомстить жене писателя за то, что ее муж сотрудничал с фашистами и сочинял антисемитские трактаты, но, побеседовав с ней, вдруг почувствовала, что не сможет этого сделать, настолько милой и очаровательной показалась ей Люсетт.

И честно говоря, эта история кажется мне более убедительной, интересной и правдоподобной. И прежде всего потому, что здесь добро будто теряется во мраке и не мешает восприятию, ибо трудно сказать, кого из двух участниц этой встречи можно было бы однозначно назвать носительницей добра. Вот если бы и добренькая на вид учительница Зульфия Давлетхановна заманила к себе домой того матерого уголовника, а потом ночью подкралась к нему с огромным тесаком, собираясь его прирезать, но так и застыла бы с ножом в руке, очарованная дикой варварской красотой этого задремавшего «цветка зла», вот тогда…

Тем не менее если вернуться к самому началу цепочки выстроенных мною рассуждений, то следовало бы обратить внимание и на то, что не только «возвышенные» мотивы поведения маньяков из триллеров могли бы пугать и отталкивать людей, но и сам факт совершенных ими убийств. Никто ведь не возьмется утверждать, что убийство можно отнести к добрым поступкам. То есть в конкретных проявлениях зла тоже вроде бы есть что-то неприятное и отталкивающее. Однако парадокс заключается в том, что зло сегодня почему– то абсолютно никого не колышет! Иное дело – добро! Одних оно повергает в трепет, другие пытаются его использовать, чтобы доставать и запугивать окружающих, а третьи – вроде меня – его ненавидят. Короче говоря, получается, что непосредственно со злом в этом мире сейчас пытаются бороться одни маньяки, которые убивают не понравившихся им баб и непослушных детей, но ведь это в большинстве своем выдуманные персонажи – герои триллеров, а не жизни.

Такова реальность, а точнее, таково положение добра и зла в современном мире! Стоит ли удивляться после этого, что русская классическая литература к настоящему моменту практически полностью себя исчерпала. Ибо я абсолютно не представляю себе, кто в наши дни может такое читать. Разве что безумцы из триллеров? А кто еще сегодня способен осилить «Бесов» или тем более «Воскресение»? Ведь главный пафос этих произведений, как и вообще всей русской классики девятнадцатого века, заключался именно в борьбе со злом, которое сейчас уже давно никого не интересует, кроме вымышленных голливудских маньяков!

Глава четвертая

Бессмертие литературы

Вот уже больше ста лет философы, литературоведы и критики рассуждают о смерти литературы. А в чем, собственно, заключается ее смерть? Большинство сходится на том, что литературу потеснило и отодвинуло на задний план кино. Конечно, если постоянно посещать всевозможные фуршеты, как это и делает большинство современных критиков, то поневоле придешь к подобному выводу. Потому что посвященные премьерам фильмов мероприятия просто несопоставимы по своему размаху с теми, что устраиваются в связи с выходом книг. В кино сейчас прокручивается гораздо больше бабок, чем в литературе – это и ежу понятно. Но разве можно строить столь масштабные умозаключения, как смерть литературы, основываясь исключительно на впечатлениях от качества и количества закуски и спиртного на презентациях? По-моему, это не то чтобы ненаучный, но вообще крайне поверхностный взгляд.

Если хорошенько вдуматься в эту проблему, то придется признать, что разговоры о смерти разных видов искусства начались с изобретения фотографии, которая прежде всего поставила под сомнение существование живописи. Правда, тут же на защиту живописи встали художники-импрессионисты, которые попытались доказать обратное: мол, фотография холодна, безжизненна и вообще не способна запечатлеть мимолетные оттенки цветов и света, а также всевозможные индивидуальные человеческие особенности и сдвиги по фазе в восприятии внешнего мира, как в случае с Ван Гогом например. Что верно, то верно! Дайте какому– нибудь психически неуравновешенному типу в руки фотоаппарат, и пусть он с ним носится как угорелый, скачет или катается по земле от боли, после того как отрежет себе ухо, – все равно такого впечатляющего эффекта, как в поздних полотнах Ван Гога, ему не добиться, разве что снимки получатся чуточку перекошенными.

Ну а кино конкурирует главным образом с театром, в недрах которого даже никаких импрессионистов не появлялось, чтобы хоть как-то оправдать его существование. Поэтому театр сегодня – это почти такой же отстойный вид искусства, как и цирк. Я вообще довольно плохо представляю тех, кто посещает сегодня театр. По-моему, все театральные постановки должны были бы сейчас проходить в абсолютно пустых залах. И в большинстве случаев так оно и есть. Отчего нынешние театральные актеры, вероятно, все больше ощущают себя обделенными человеческим вниманием, одинокими, почти как обитающие на чердаках и питающиеся на помойках бомжи. Мне кажется, что те немногочисленные зрители, которые все еще приходят на спектакли, чувствуют себя кем-то вроде меценатов, добрых самаритян, медбратьев или сестер милосердия, которые явились туда из сострадания ко всем этим несчастным, прыгающим и кривляющимся на сцене существам, дабы своим участием и вниманием поддержать едва теплящийся и угасающий огонек, каковым в наши дни является театр. В конце концов, и о вымирающих видах животных кто-то заботится: заносит их в Красную книгу, переселяет в заповедники, – а тут речь идет о людях и сохранении их культурных традиций и обычаев.

Но при чем здесь литература? Литературе, думаю, в ближайшую тысячу лет никакая смерть не грозит! И главный залог ее долголетия – в простоте средств, необходимых писателю для воплощения самого грандиозного замысла. Берешь карандаш и пишешь! Даже никаких особых знаний и умений не требуется: ни нот, ни музыкального слуха, ни эффектной фотогеничной внешности (как актеру) или же способностей к рисованию. Эта безграничная простота и делает занятие литературой практически вечным и независимым от любых достижений прогресса, который, кстати, развивается только в сторону все большего и большего усложнения, но никак не простоты. Если же взять и отловить в джунглях какого– нибудь незатронутого цивилизацией Маугли, которому многочисленные театроведы не успели еще запудрить мозги, и сводить его разок в кино, то в театр он после этого уж точно никогда не пойдет. Однако стоит только обучить его грамоте, как он тут же начнет кропать стихи или же замыслит сочинить роман о жизни диких зверей. И никакое кино его от этого занятия не отвлечет! Я готова допустить, что люди могут совсем перестать читать книги, однако это вовсе не означает, что они когда-нибудь перестанут их писать.

Буквально на днях я смогла лишний раз убедиться в справедливости этих слов, когда оказалась на просмотре последнего фильма Ларса фон Триера «Догвиль». В этом фильме знаменитый кинорежиссер, любимец критиков и публики, основатель «Догмы» и проч., вдруг совершенно неожиданно для меня решил отказаться практически от всех кинематографических приемов исключительно ради того, чтобы явить миру… свое литературное произведение. То есть фактически пожертвовал достижениями кино ради литературы! Лично у меня нет в этом ни малейшего сомнения, поскольку все действие этого фильма сводится к перемещению каких– то почти бессловесных марионеток-персонажей на фоне в высшей степени условных и скудных даже для театра декораций, в то время как голос за кадром тщательнейшим образом воспроизводит каждое драгоценное словечко сочиненного режиссером некоего произведения, очень похожего на притчу, во всяком случае, вспомогательным сценарием этот текст вряд ли можно назвать, потому что он явно перевешивает и заслоняет собой все остальное действие. И надо сказать, большего бреда мне уже давно не приходилось слышать – типичная графомания! Какие-то причудливые описания тени от колокольни, которая «в полдень падает на домик матушки Блум», многочисленные «тонкие» наблюдения за человеческой психологией, противоестественный эпический тон изложения, где месяц, выглянувший на небе в кульминационный момент действия, вносит «своим светом ясность в происходящее на земле»… В общем, текст из тех, что должны начинаться давно забытой фразой: «Мороз крепчал…» Признаюсь, я досидела до конца этого крайне занудного чтения только из любопытства, потому что все никак не могла поверить, действительно ли Ларс фон Триер такой идиот. До самого конца в моей душе не угасала слабая надежда: а вдруг в финале фильма все еще как-нибудь неожиданно повернется. Однако ничего особенного так и не произошло. В конце на небе появился «осветивший все вокруг» месяц, и я окончательно убедилась в ограниченных умственных способностях Ларса фон Триера. Тем не менее надо признать, что ему удалось то, что так и не получилось у известной чеховской героини, достававшей издателя чтением своего произведения до тех пор, пока тот ее не замочил. Уверена, не одна эта несчастная писательница, а миллионы графоманов во всем мире ежедневно подвергают свою жизнь опасности, досаждая знакомым и родственникам чтением своих произведений. И вряд ли им хоть раз в жизни удалось дочитать их до конца. А Ларс фон Триер умудрился заставить выслушивать свое высосанное из пальца произведение в течение целых трех часов кряду несколько миллионов ничего не подозревающих зрителей, застигнув их врасплох, так сказать. По– моему, это просто феноменальный успех! Но самое главное, этот пример как нельзя лучше показывает: слухи о смерти литературы все-таки сильно преувеличены. Даже могущественное и процветающее кино отступает перед литературой, и всемирно известный режиссер жертвует его достижениями ради удовлетворения своих графоманских амбиций.

Все эти разговоры о смерти литературы, скорее всего, просто что-то вроде невротической реакции, какую можно наблюдать у слишком здоровых, упитанных и избалованных детей, когда мамочка и папочка вдруг чересчур много внимания начинают уделять их простудившимся братикам и сестричкам. В детстве я тоже очень любила болеть. Тогда родители начинали сразу же суетиться вокруг меня, укладывали в мягкую уютную постельку с чистыми простынями, накрывали теплыми одеялами. Мама по несколько раз приходила ко мне, взбивала подушку, трогала мне лоб приятной прохладной ладонью. Кроме того, она приносила мне разные вкусные вещи: мандарины, апельсины, виноград и даже бананы, которые тогда были особой редкостью и очень мне нравились. Я пребывала как бы в полусне: рассматривала слоников и жирафов на обоях и мне казалось, что они дрожат и расплываются, как будто я вижу их сквозь горячий воздух пустыни; знойное марево, словно я сама иду по желтому песку, и вдали, далеко-далеко, прогуливаются эти слоники и жирафы.

Вот так и писателям, видимо, стало обидно наблюдать за тем, как все философы и искусствоведы вокруг вдруг озаботились близкой смертью театра и живописи, поэтому они тоже прикинулись «умирающими» – чтобы привлечь к себе внимание окружающих. Уж больно непоколебимым выглядит положение литературы со стороны: никаких реальных угроз! Настолько незыблемым, что люди ее и вправду уже почти перестали замечать, так что будущее писателей сегодня и вовсе никого бы не волновало, если бы кто-то из этих баловней судьбы вдруг не догадался и не завопил: «Литература умерла!»

А вот кино сегодня является не только «важнейшим из искусств», но и самым символическим. Ибо это высокотехнологичное искусство в наши дни столь же явственно свидетельствует об умственных способностях целых народов, как в Средние века – архитектура. С этой точки зрения, кино, вероятно, можно было бы назвать «соборным искусством», ибо оно собирает, вбирает в себя и использует все новейшие научно-технические достижения и открытия. Пожалуй, ни в одном виде творчества человек не выглядит столь явственно зависимым от достижений прогресса. Все споры о смерти живописи, театра и литературы – просто шутка, ничто в сравнении с фатальной логикой развития, которой подчиняется современный кинематограф, так как эта логика разрушает практически все традиционные представления об искусстве.

В изобразительном искусстве, например, совершенно не важно, когда и как возникла черно-белая графика, потому что, однажды возникнув, она уже навсегда остается в этом мире как отдельный жанр, развивающийся и совершенствующийся по собственным законам. В высшей степени абсурдным было бы предположение, что использование красок способно как-то поставить под сомнение существование графики. То же самое можно было бы сказать и про бессловесный балет, который веками мирно соседствовал с оперой. Рифма в поэзии не способна окончательно похоронить верлибр и т. д. и т. п. Однако в кино все именно так и происходит! Тут все как бы переворачивается с ног на голову: появление звука фактически полностью хоронит немой кинематограф, а цвет вытесняет черно-белое кино. Более того, обычно помешанные на музеях обыватели, готовые часами простаивать перед «мадоннами Рафаэля» и выстраиваться в колоссальные очереди, чтобы хоть краешком глаза взглянуть на загадочную улыбку Моны Лизы, проявляют просто поразительное равнодушие к старым фильмам. Что касается кино, обыватель парадоксальным образом нацелен только на все новое и современное. С этой точки зрения самый всесильный и купающийся в лучах славы кинорежиссер просто не может не чувствовать себя чем-то вроде мотылька-однодневки в сравнении с тем же писателем. И, действительно, уже сегодня фильмы с участием Чаплина или же Греты Гарбо выглядят запылившимися и заплесневевшими экспонатами крайне редко посещаемых музейных запасников даже в сравнении с гомеровской «Илиадой», не говоря уже о произведениях Сервантеса или же Шекспира. Иными словами, в кино, как ни в одном другом виде искусства, эстетика пасует перед техникой, которая является совершенно отчужденной и не зависящей от воли художника силой. В этом отношении кинорежиссер в наши дни мало чем отличается от обыкновенного человека, работающего где-нибудь на производстве или в торговле. Именно поэтому кино и представляется мне сегодня самым символическим из искусств и одновременно – самым недолговечным. А литература – самым иллюзорным, утопическим и… бессмертным.

Глава пятая

Люди, львы, орлы и куропатки

С легкой руки поэта Николая Заболоцкого вопрос «Что есть красота?» для наших сограждан с юных лет стал почти таким же хрестоматийным, как и знаменитые «Что делать?» и «Кто виноват?». Разве что последние в России чаще произносятся вслух и, как правило, людьми публичными, например, политиками, а о красоте больше пристало размышлять в одиночестве, причем, главным образом, женщинам. Подходит какая-нибудь кокетливая особа к зеркальцу и, взирая на себя, с легкой грустью вопрошает: «Я ль на свете всех милее?» И пусть с годами она сильно поблекла, поистрепалась, утратила былые пышные формы и, более того, стала напоминать собой какого-то жалкого лягушонка, ее память услужливо подсказывает ей заключительные слова знакомых с детства стихов, смысл которых сводится примерно к следующему: мол, не стоит отчаиваться, зато у тебя есть ум, доброта и безграничная духовность, в которых уж никто не сможет усомниться, хотя бы потому, что обычным человеческим глазом, даже с расстояния в один метр и при дневном освещении, подобные замечательные качества просто невозможно разглядеть. Может кому-нибудь что и померещится на секунду, но потом все снова исчезает во мраке, а точнее, в потемках чужой души. А между тем, что, собственно, из себя представляет эта пресловутая красота, ради чего человечество веками разводило все эти «гнилые базары», «сосуд она, в котором пустота, или огонь, мерцающий в сосуде?»

Не знаю, кому как, а мне это стихотворение Заболоцкого никогда не нравилось. И прежде всего из-за простоты, с которой поэт решает для себя такой серьезный и, не побоюсь этого слова, «вечный» вопрос, превращая его в пустое риторическое восклицание, исключающее малейшие сомнения по поводу точки зрения самого автора на этот счет. Кроме того, меня в детстве ужасно раздражало и угнетало сравнение описанной там девочки с лягушонком. Что-то в этом было неприятное, может быть, потому что это сравнение невольно вызывало в моем воображении еще и образ ученого с микроскопом, склонившегося над несчастным препарированным им болотным существом. Поэтому, несмотря на ободряющую концовку, мне было очень трудно уловить хоть слабый проблеск искренней симпатии со стороны автора стихов к объекту своего наблюдения. Но это в детстве, а теперь, в свете своего сегодняшнего опыта, мне это стихотворение кажется еще и крайне неприличным. Еще бы! Престарелый поэт с интересом наблюдает за маленькими девочками! Такое в наши дни читать вслух и при посторонних просто невозможно: звучит почти, как песня про «голубые города», и даже хуже, поскольку педофилия тянет еще и на статью УК.

Короче говоря, вопрос о красоте, ответ на который якобы уже давно найден глубокомысленным поэтом-исследователем путем длительного наблюдения за поведением женщин, начиная с их самого нежного возраста, вовсе не кажется мне таким банальным и риторическим. И почему, кстати, именно за женщинами? С чего это вдруг так повелось, что красота в отечественной литературной (или как ее еще там) духовной традиции стала полной прерогативой женщин? Потому что в глазах мужчин она теперь стала знаком их полной никчемности и слабости? А между тем еще в восемнадцатом веке мужчины вроде бы тоже румянили щеки, носили шикарные напудренные парики и расшитые золотом камзолы, что не мешало им участвовать в войнах, ходить на охоту и заниматься прочими «сугубо мужскими» делами. Но уже Пушкин, помнится, вынужден был оправдываться перед читателями за Онегина: «Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей…». А во времена Заболоцкого и чуть позже молодого человека с модной стрижкой за одну только прическу и вовсе могли забрать в ближайшее отделение милиции. Ну а теперь представим себе мужчину в наши дни стоящим где– нибудь в людном месте перед зеркалом и задающимся вслух вопросом о собственной привлекательности. Депутатом Думы ему уже точно никогда не стать!

Помню, несколько лет назад я с одним моим парижским знакомым шла по набережной Лувра, где расположено множество зоомагазинов. И вдруг мой спутник сказал: «Среди животных самцы почти всегда бывают прекраснее самок». И тут я на секунду представила себе всех этих львов, орлов, куропаток, оленей, петухов и павлинов, многие из которых взирали на нас прямо с витрин, и вынуждена была согласиться: правда, прекраснее. Но самое главное, я вдруг поймала себя на мысли, что никогда над этим фактом раньше не задумывалась и почему-то привыкла считать, что в животном мире все устроено как раз наоборот, как у людей. Своему знакомому я тогда постеснялась признаться в своей наивности, однако с тех пор не перестаю задаваться вопросом, отчего у меня в голове сложилась столь ложная и извращенная картина мира, хотя, казалось бы, все так просто и очевидно.

В свое время Константин Леонтьев, сопоставляя Алексея Вронского с его создателем, отдавал предпочтение первому, так как находил Толстого чересчур закомплексованным и нерешительным интеллигентом. А вот Ленин, наоборот, был, как известно, без ума от Толстого, и, судя по всему, считал его настоящим идеалом мужчины. Не случайно ведь он в присутствии Горького, нисколько не стесняясь постороннего человека, бегал по комнате и, схватившись за голову, восклицал: «Боже мой, боже мой! Какая глыба! Какой матерый человечище! Какие все-таки чудеса могут творить люди!» Не помню уж точно, какие чудеса привели Ленина в такой восторг (кажется, «Крейцерова соната»), но, действительно, если сравнить маленькое тщедушное существо, каким был в жизни Ленин, с заросшим косматой бородой и облаченным в свою знаменитую «крестьянскую» косоворотку Толстым, то вполне можно понять переполнявшие Владимира Ильича чувства. В сравнении с ним Толстой выглядит настоящим мачо… Или же нет! Все было не совсем так! Ленин бегал по комнате и взволнованно лепетал про творимые людьми «чудеса» в одном из старых советских фильмов, после того, как прослушал «Аппассионату» Бетховена, и толстовская «Крейцерова соната» тут ни при чем! Просто эта сцена за давностью лет слилась в моем мозгу воедино с мемуарами Горького, в которых тот приводит восторженный отзыв Ленина о Толстом. Но, в конце концов, это незначительные детали, и главное от этого не меняется: Ленин отзывался о Толстом в высшей степени восторженно и именно в том смысле, что тот был настоящим мачо, то есть «матерым человечищем»!

Нетрудно догадаться, что и в пролетариях Ленин видел спасителей человечества и бессознательно преклонялся перед их грубой животной силой, бурной растительностью на груди, живописными усами, бородами и т. п., все по тем же причинам: из-за собственной невзрачной внешности и хрупкого сложения. Достаточно вспомнить хотя бы, с какой неподдельной и непосредственной радостью он отреагировал на известное восклицание матроса Железняка, обращенное к депутатам последней российской Государственной думы: «Караул устал!» Когда Ленину пересказали эту историю, он, как известно, очень долго и заразительно смеялся. А почему? Да все потому, что в этот момент он как никогда отчетливо почувствовал, что вот они, настоящие, поросшие бурной растительностью мускулистые мачо, пролетарии и матросы, где-то уже совсем близко от него, готовы прийти к нему на помощь и отомстить всем его многочисленным обидчикам, которые вольно или невольно задели его в этой жизни: пренебрежительно повернулись к нему спиной, обронили какую-нибудь двусмысленную фразу, бросили презрительный взгляд в его сторону или же случайно толкнули. Приблизительно то же самое, вероятно, можно было бы написать и о Горьком, который, если отбросить в сторону незначительные идейные и вкусовые расхождения, полностью разделял преклонение Ленина и перед Толстым, и перед пролетариями.

О Леонтьеве, напротив, ничего подобного сказать нельзя! Судя по дошедшим до наших дней портретам и воспоминаниям, внешне он выглядел ничуть не хуже, чем гипотетически мог бы выглядеть тот же Вронский или же какой-нибудь из конных гвардейцев, при виде которых позднее едва не впал в «девическую влюбленность» его последователь Розанов. Короче говоря, взгляд Леонтьева на Вронского был взглядом равного, а на Толстого, напротив, он вправе был глядеть даже с легким оттенком презрения.

Таким образом, получается, что, если Константин Леонтьев имел серьезные основания смотреть на Толстого чуточку свысока и подозревать в нем некоторый недостаток мужественности, то Ленин с Горьким, судя по всему, наоборот, находили в нем чуть ли не идеал настоящего мужчины, которым искренне и публично восхищались. Более того, за прошедшее со дня смерти Ленина время в России появилось на свет достаточно внушительное количество лиц мужского пола, которые уже в Ленине склонны видеть чуть ли не идеал мужчины и образец для подражания.

Однако, продолжая начатую мной тему эволюции представлений о том, как должен выглядеть настоящий мужчина, хочется обратить внимание на то, что понимание мужественности Леонтьевым изначально существенно отличалось от того, что подразумевал под этим понятием Ленин. Очевидно, что для Ленина, как и для Горького, в мужчине была важна не одежда, указывающая на социальный статус ее обладателя, а, главным образом, волосатость, бородатость (как у Толстого), зычный голос (как у матроса Железняка), мускулистость (как у пролетариев и крестьян) и вообще все, что так или иначе демонстрировало природные данные человека. В этом отношении предпочтения Ленина в чем-то сродни вкусам героини романа Лоуренса леди Чаттерлей, бросившей своего немощного мужа-аристократа ради волосатого и мускулистого лесника. Естественно, в применении к Ленину обо всем этом можно говорить только на основании его отдельных непроизвольных восклицаний и суждений, то есть исключительно подсознательных интенций, поскольку в своих книгах и статьях он, как правило, достаточно последовательно обходит подобные вопросы. В то время как взгляд Константина Леонтьева обращен вовсе не на природные данные мужчины, и даже не на его интеллектуальные способности, а прежде всего на его одежду. Леонтьев вообще был едва ли не единственным во всей русской литературе писателем, а точнее, мыслителем, для которого основная проблема его философии заключалась не в отвлеченной схоластике, а вполне в конкретных и осязаемых внешних формах человеческого существования. Больше, насколько я помню, никто так вопрос не ставил.

В частности, Леонтьев напрямую увязывал дальнейшую судьбу человечества со столь очевидным и доступным взгляду явлением как мужской костюм, на унификацию которого в сравнении с прошлыми веками он не уставал сетовать в своих многочисленных статьях и письмах. Достаточно вспомнить хотя бы его едкое замечание по поводу «великого русского поэта», который, по мнению Леонтьева, своим сюртуком портил замечательный южный пейзаж на знаменитой картине Айвазовского «Прощай, свободная стихия!» Что ни говори, но это вам не «Бога нет – все дозволено!» и тем более не «первичность материи по отношению к духу», а костюм! Костюм, в который сегодня облачаются как верующие, так и атеисты, как материалисты, так и идеалисты, а значит, он представляет собой нечто гораздо более универсальное и вечное, чем все эти отвлеченные и туманные вопросы! И гораздо более характерное! Ибо только глядя на пиджаки современных мыслителей, писателей, да и вообще всех остальных людей, понимаешь, что между ними куда больше общего, чем они сами склонны о себе думать. Парадокс заключается в том, что именно через одежду человек сильнее всего связан с природой и остальным животным миром, а волосатость или там мускулистость, как это ни странно звучит, способны сказать о человеке, в том числе и о его животных инстинктах, значительно меньше, чем его наряд. И то, что Леонтьев первым обратил внимание на тенденцию к унификации именно мужского костюма, как на очень опасный симптом, ставящий под сомнение дальнейшее развитие человечества, безусловно, свидетельствует о его гениальной интуиции. Поскольку переход от напудренного парика и расшитого золотом камзола восемнадцатого века к современному пиджаку – это явление видовое, а не проблема личного выбора современного мужчины. По большому счету, в наши дни мужчина перед выбором между камзолом и пиджаком вообще не стоит, как не стоят, к примеру, большинство граждан современной России перед дилеммой, где им жить: во дворце, замке или же типовом доме. Поэтому, в принципе, глупо спрашивать сегодня с кого-либо всерьез, почему он предпочитает появляться на работе и в иных публичных местах в пиджаке, а не цветастом кафтане. Но именно поэтому аналогия с животными в данном случае выглядит вполне уместной, так как звери и птицы тоже не отвечают за окраску своего оперения и шкуры. Это всегда результат длительной эволюции каждого вида.

В дикой природе любое живое существо изначально поставлено в условия жесточайшей борьбы за выживание, которые вроде бы должны делать его внешний вид как можно менее заметным для окружающих, что позволяло бы ему лучше скрываться от бесчисленных врагов и опасностей. Тот же факт, что именно самцы, а не самки сохраняют более яркие оперения и шкуры, свидетельствует, что ими движет еще и тяга к продолжению рода, поэтому возможность привлечь к себе внимание самок для большинства самцов оказывается существеннее инстинкта самосохранения. Возможно, это звучит чересчур патетично в применении к животным, но тем не менее приходится признать, что в животном мире самцы подвергают себя значительно большему риску ради красоты, чем самки. Среди людей же роли между мужчинами и женщинами давно уже перераспределены. И деградация мужского костюма, его унификация и упрощение, на которые так чутко указывал Леонтьев, – лишнее тому свидетельство. Стремление выжить самому, никак не выделяясь на фоне окружающей среды, в современном мужчине развито значительно сильнее желания привлечь к себе внимание противоположного пола.

Глава шестая

Мужской роман

Это, конечно, не доказано, но мне всегда казалось, что практически все законы физического мира применимы и к миру духовному. Особенно закон о действии и противодействии! Стоит зародиться какому-нибудь явлению, как тут же возникает нечто ему противоположное. Тем более странно, что в литературе так называемый «женский роман» получил сегодня столь широкое распространение в массах, а никакого равновеликого ему «мужского романа» не наблюдается. Но природу не обманешь, и если что-то в ней должно присутствовать и уравновешивать, значит, непременно присутствует. Иначе бы этот мир сразу весь перекосился и рухнул.

Не углубляясь в детали, думаю, можно смело сказать, что под «женским романом» обычно подразумеваются произведения, где активно эксплуатируются якобы свойственные женщинам стереотипы восприятия окружающего мира: всякие там утрированные возвышенные чувства, мечты о богатстве, успехе и, конечно же, любви к представителям противоположного пола, лучшие из которых столь же гипертрофированно идеализируются, превращаясь в сказочных принцев на белых «мерседесах». Стоит ли удивляться, что этот специфический жанр в наши дни стал едва ли не символом пресловутой женской глупости? И хотя ни для кого не секрет, что авторами «женских романов» далеко не всегда являются женщины, это, в сущности, ничего не меняет: на обложке все равно должна стоять женская фамилия, а кто за ней скрывается не так уж и важно. Если мужчина способен стилизовать искреннюю женскую глупость, значит, он лишний раз демонстрирует свое умственное превосходство, но стоит ему подписаться собственным именем, как законы жанра будут нарушены и книга утратит всю свою привлекательность для читателей. Именно поэтому я и считаю, что подобному популярному чтиву следовало бы противопоставлять вовсе не какое-то там запредельно жесткое, трезвое или даже циничное отношение к окружающей действительности – такой образ мыслей не чужд и женщинам, – а столь же непосредственную и искреннюю мужскую глупость.

Но где же такую найти? Да хотя бы в русской классике! И ходить далеко не надо.

На первый взгляд кажется, что уж к русской литературе у россиянок должно быть гораздо меньше претензий, чем у обитательниц других стран, давших миру столь ярких «женоненавистников», как Ницше, Стриндберг или же Захер-Мазох. А русские женщины, в том числе и своей сегодняшней популярностью у мужчин всего мира, во многом обязаны именно отечественной классической литературе, которая, если и не полностью создала, то в значительной степени способствовала формированию этого романтичного и идеализированного обобщенного образа, превратившегося с годами в своеобразное клише. Это западные «женщины– вамп» разгуливают по жизни, как по ночному клубу, с плеткой, а мужчины пугливо бегают вокруг них на четвереньках в ошейниках и пьют из мисочки. В то время как русские женщины отличаются редкой скромностью, преданностью, трудолюбием и самоотверженностью. Это все давно хорошо знают. Так написано у русских классиков. Чего ж вам более? Но тут как раз и напрашиваются определенные параллели.

«Женские романы» столь же легко читаются, как и пишутся, прежде всего потому, что их создательницы не особенно озабочены сопротивлением окружающей их действительности, а просто подгоняют ее под себя и своих читателей, чтобы им всем было в этом пространстве максимально комфортно и удобно. Любимый мужчина должен быть деловым, отзывчивым, заботливым и зарабатывать больше бабок, чтобы главная героиня могла их тратить и жить в свое удовольствие. А как там бывает в реальности – никого не колышет. Столь же бутафорский и ирреально возвышенный образ женщины можно обнаружить в знаменитом стихотворении Пушкина про «мимолетное виденье» и «гения чистой красоты». И не только там. Татьяна Ларина в «Онегине» выходит за старика и, подчиняясь воле автора, «должна быть век ему верна», за что и заслуживает одобрение как со стороны Пушкина, так и со стороны вторящих ему критиков. В жизни у автора «Онегина», как известно, отношения с женой сложились далеко не так гладко. «Глубокий психолог» Достоевский особенно ценит в своих соотечественницах готовность отправиться вслед за мужчиной в места не столь отдаленные, причем подобную самоотверженность он наблюдает даже у представительниц «древнейшей профессии». А у Некрасова русские женщины и вовсе не только следуют за своими мужьями на каторгу и в ссылку, но еще способны «войти в горящую избу» и «останавливать на ходу коней», то есть максимально практичны и удобны в применении. Если же женщина вдруг начинает артачиться и проявлять хотя бы слабые признаки своеволия, то разгневанный автор тут же отправляет ее под колеса поезда – читай Толстого. Так что последствия подобной «идеализации» далеко не всегда оказываются безобидными.

Короче говоря, отечественная классика в своих наиболее ярких и характерных образцах, по крайней мере по глубине понимания психологии представительниц противоположного пола, вполне сопоставима с «женским романом» и заслуживает того, чтобы называться «романом мужским». Тем более что писательниц-классиков, достойных служить примером для подрастающего поколения, в школьной программе просто-напросто нет. В этом, собственно, и заключается главное отличие описанных мной явлений. Над «женским романом» принято иронизировать, и по нему никому и в голову не придет кого-либо всерьез воспитывать, да еще в государственных масштабах. Поэтому нашим соотечественницам и приходится гораздо чаще сталкиваться с образцами мужского недомыслия в жизни, а не в книжных магазинах. На книжные полки они с детства приучены смотреть с глубоким почтением и трепетом.

Глава седьмая

Запретить любовь!

В искусстве, да и в жизни, так мало реального, того, что можно было бы потрогать руками или просто более или менее представить себе и сказать: «Да, это действительно существует!». Кругом одни бесплотные и туманные слова. И люди научились очень ловко ими пользоваться. «Любовь», например, или же «бог», который, как известно, тоже есть эта самая загадочная «любовь» – по совместительству так сказать. Эти слова можно поворачивать как угодно, вкладывать в них самый невероятный смысл, и практически никто не сможет уличить вас во лжи. Лучше всего такими словами научились пользоваться писатели, сразу же вслед за ними идут политики, ну а потом, с небольшим отставанием – все остальные.

Совсем недавно мне каким-то чудесным образом удалось исхитриться и установить себе антенну, позволяющую смотреть еще несколько телевизионных каналов, которые раньше мне никак не удавалось поймать. В результате я получила возможность наблюдать за множеством телевизионных шоу, доселе мне неизвестных, точнее, не наблюдать, а периодически на них натыкаться во время переключения каналов. Одно из них называется «Окна», второе – «Девичьи слезы», третье… Впрочем, названия в данном случае не так уж и важны, так как практически все эти представления похожи друг на друга как две капли воды. Если попытаться передать словами их типичный сюжет, то он будет выглядеть примерно так. Интеллигентного вида мужик с торчащей из-под пиджака рубахой, но с бородкой и в галстуке – на стуле в центре зала с кокосовым орехом на руке. Напротив сидит его жирная жена и жалуется собравшейся в студии аудитории, что ее муж, умница, кандидат химических наук и пр., неделю назад засунул в этот кокос руку, желая достать из него немного риса, который почему-то там оказался, и с тех пор так и ходит с этим кокосом. Вытащить из ореха руку ее муж не может, так как боится, что, разжав руку, останется без риса, которого ему почему-то по-прежнему очень-очень хочется. Ведущий многозначительно чешет репу, а зрители в студии начинают по очереди советовать мужику с кокосом, как выйти из сложившейся ситуации. Можно было бы попробовать распилить орех, но это небезопасно. К тому же и жена против, так как не желает, чтобы ее дорогому мужу по ошибке отпилили руку. Ну а если просто разжать руку, а потом перевернуть орех и вытряхнуть оттуда рис? Нет! Против этого категорически возражает сам потерпевший. Он даже начинает ерзать на стуле и трястись всем телом от возмущения: неужели непонятно, что тогда рис останется в орехе или же просыплется на пол и запачкается. Наконец, ведущий приглашает в студию подругу жены, Веру Дормидонтовну, которая признается, что, занимаясь сексом с мужем своей приятельницы, в экстазе тушила ему о руку сигареты, ну а тот не придумал ничего лучше, чем этот трюк с орехом, чтобы скрыть следы ожогов от жены, которую он очень сильно любит. Просто этот орех случайно оказался у него в холодильнике, когда его жена позвонила ему на «мобильный» и сказала, что возвращается домой. Вера Дормидонтовна успела унести ноги, а муж заметался по квартире, схватил орех, отпилил верхушку и засунул руку… После этого рассказа жена с нецензурной бранью набрасывается на свою подругу, муж снимает орех с руки и кидается их разнимать, а ведущий опять многозначительно чешет свою репу.

Ну а самым ключевым словом, которое придает драматизм и динамику не только описанной выше ситуации, но и множеству других не менее неожиданных и драматичных жизненных сюжетов, ставших объектами публичных теледискуссий, естественно, является все то же емкое слово «любовь». Если верить этим телепередачам, то ради своих любимых люди готовы подрабатывать в ночных клубах, занимаясь стриптизом, идти на панель, трахаться со стариками и извращенцами, пить человеческую кровь литрами, переодеваться в одежду противоположного пола или делать себе транссексуальные операции – да всего и не перечислишь.

Вот буквально позавчера один мой старинный приятель, который на неделю приехал в Петербург из Берлина, пригласил меня в гости и рассказал просто жуткую историю про свою несчастную любовь. Его мамаша, кстати, сделала очень вкусный винегретик с соленой семгой и испекла румяные пирожки с капустой и с мясом. Мы сидели за столом в уютной кухне, ели и пили чай. Потом Саша включил телевизор, а там как раз шли «Окна» с сюжетом вроде того, что я описала выше. Правда, на сей раз у бабы мужа похитили инопланетяне, которые подменили ему глаза. После этого он никак не мог узнать свою жену, которая, само собой, его очень любила и постоянно об этом долдонила… Мой старинный знакомый очень внимательно просмотрел этот сюжет, а в конце, видимо под впечатлением, задумчиво спросил меня: «Скажи, а как ты думаешь, любовь существует, или же это все выдумки? Мне один знакомый немец рассказывал, что это все равно, что бог: если веришь в существование бога, значит, веришь и в любовь».

Сам Саша тоже недавно влюбился в одного человека, то есть сперва не совсем влюбился, а тот просто ему очень понравился – вот и все: такой веселый, остроумный, с красивыми голубыми глазами. И он так Сашу обхаживал, короче, нашел к его сердцу какой-то ключик, что Саша в результате в него влюбился. Правда, это была еще не любовь, а только влюбленность. Саша понимал это чувство именно так. Как– то Ганс пригласил Сашу к себе в гости поздно вечером, и Саша полетел туда, прямо как на крыльях, даже купил огромный букет роз, а цветы в Берлине вообще стоят бешеные бабки, тем более розы. Но дома Ганс оказался не один. У него там собралась целая компания тучных краснорожих немцев, которые поначалу вели себя прилично, а потом напились и стали совсем развязными: с громким хохотом начали рассказывать друг другу сальные истории на своем грубом, как воронье карканье, языке. А Ганс тем временем все подливал да подливал Саше шнапс, а потом еще и колес каких– то накидал, отчего Саша совершенно потерял ориентацию во внешнем мире, короче, отключился. Проснулся он совершенно голый, со связанными руками, рядом с одним из тех жирных мужиков, что недавно так весело и заливисто хохотали. Причем он еще и почувствовал, что у него все жутко болит, и обнаружил на своем теле множество ссадин и синяков, то есть похоже, его сделали участником какого-то садомазохистского акта. Потом выяснилось, что Ганс специально так все подстроил, чтобы подложить Сашу под своего начальника и таким образом получить продвижение по службе. «Да, недаром говорят, что любовь – не вздохи на скамейке и не прогулки под луной, лучше и не скажешь», – с тяжелым вздохом завершил Саша свою историю.

Никогда не забуду нашумевшее несколько лет назад дело, когда баба-следователь передала пистолет в камеру смертников, повинуясь опять-таки все тому же возвышенному чувству любви. Хотя лично мне кажется, что на самом деле она вложила в этот жест всю накопившуюся в ее душе злобу к окружающим за свою не слишком удавшуюся жизнь. В результате несколько тюремных служащих получили тяжелейшие ранения, а баба наверняка поймала кайф. Тем не менее на экранах кинотеатров и ТВ появились два или даже три слащавых фильма, всячески обсасывающих и обмусоливающих эту «романтическую историю любви».

Забавно, что несколько лет спустя в одной из газет мне попалась история со схожим сюжетом. На сей раз из тюрьмы тоже бежал опасный преступник-рецидивист, а ключи от камеры ему передала баба-охранница, тоже якобы в него по уши влюбленная. Правда, на сей раз сама эта баба всячески отнекивалась и отказывалась от приписываемых ей чувств. И я думаю, она не врала. Скорее всего, так оно и есть: она была тут ни при чем. Просто мафиозная группировка заплатила кому-нибудь из тюремного начальства, чтобы вытащить из тюряги своего подельника, ну тот и поспособствовал его побегу. А потом, чтобы замести следы, все взяли и свалили на эту несчастную охранницу. Подобный сценарий мне представляется вполне возможным с учетом общественного резонанса, который имело предыдущее дело с передачей пистолета. И действительно, каким образом эта баба сможет теперь доказать, что она никого и не думала любить, кроме собственного мужа? Кто ей теперь поверит при таком настроении умов? А по большому счету это и не важно: поверят или нет. Главное, что со стороны все выглядит вполне правдоподобно, и бабки нужным людям уже заплачены. Так что и вникать во всякие там тонкости никто не станет. Любовь есть любовь! В общем, не хотела бы я оказаться на месте этой бабы.

Последний случай наглядно показывает, насколько опасным может быть слово «любовь» в современном мире. Наверное, его стоило бы запретить. Однако вряд ли это возможно: во всяком случае, я себе не представляю, как можно было бы провести подобный запрет в жизнь. А скорее всего, он и не нужен. Потому что это слово для того, видимо, сегодня только и существует, чтобы отличать нормальных полноценных людей от ущербных личностей, которым можно безнаказанно приписывать различные возвышенные чувства даже помимо их воли. С большинством писателей, кстати, критики так и поступают, по крайней мере после их смерти. Однако где-то именно по этому слову проходит сегодня водораздел, отделяющий все настоящее в искусстве от всякого мусора. Как только натыкаешься на «любовь» в каком– нибудь произведении, значит, это либо детектив, либо «женский роман», либо еще какая-нибудь дребедень в том же роде. Ошибиться невозможно – действует безотказно, можно даже доверить проверку компьютеру.

Поэтому начинать каждому необходимо с себя самого. Любовь должна быть устранена не из общества, а прежде всего из умов и сердец людей!

Глава восьмая

Как важно быть серьезным

«Как важно быть серьезным» – от этой фразы веет потрепанными на ветру и забрызганными грязью афишами, которые во времена моего детства еще наклеивали на огромные чугунные тумбы. А забрызгивали их запряженные в телеги огромные ломовые лошади, ступая в лужи своими тяжелыми круглыми копытами. Хотя, возможно, подобные ассоциации у меня вовсе не из детства, а из кино, поскольку вряд ли на сценах советских театров шли пьесы Уайльда. Все, конечно, могло быть, потому что Уайльда переводил замечательный детский поэт Чуковский. В любом случае, у меня такое чувство, будто я помню эту фразу с самого раннего детства. Даже странно, но было время, когда мне и в голову не приходило, что это и вправду так уж важно: быть серьезной. Родители, естественно, мне это часто повторяли, так что Уайльд со своей комедией здесь, скорее всего, ни при чем. В конце концов, название его пьесы – это просто не слишком точно переведенный на русский язык каламбур. Хотя мне всегда казалось, что у большинства окружающих меня людей есть проблемы с чувством юмора, а что касается серьезности… Какие тут могут быть сложности?

И в русской классической литературе девятнадцатого века такой проблемы не существовало. Никому и в голову не приходило наставлять читателей или писателей быть серьезными: это и у тех, и у других получалось как-то само собой. Не случайно ведь писателей девятнадцатого века принято делить на славянофилов и западников, реалистов и романтиков, прогрессивно настроенных и реакционеров, но уж никак не на серьезных и несерьезных. Тем не менее подобное деление со временем не просто возникло в отечественном искусстве, а постепенно подменило собой все остальные. Трудно сказать, в какой именно момент это произошло, однако сегодня в литературе больше не осталось ни романтиков, ни классицистов, ни лириков, ни эпиков, ни архаистов, ни новаторов, а есть только писатели серьезные и несерьезные. И самое забавное, что эта новая «классификация» проникла в литературу не из очередного глубокомысленного труда какого-нибудь досужего теоретика литературы, а из самой жизни. В этом отношении она чем-то напоминает болезнь, которая сначала поразила одного писателя, затем другого, а потом вдруг выяснилось, что эта эпидемия охватила всех – буквально все современное искусство – и спастись от нее не удалось никому. Более того, и «серьезность» авторитетов девятнадцатого столетия, еще сравнительно недавно казавшихся незыблемыми, сегодня уже ни у кого не вызывает прежнего доверия. Причины же этой стремительно развивающейся эпидемии, поставившей под сомнение не только будущее, но и прошлое литературы, следует искать вовсе не в каких-то там загадочных внешних силах и злонамеренных вредителях, а внутри самого искусства в целом и литературы в частности. Причем начать лучше всего именно с литературы, ибо рыба, как известно, гниет с головы. А литература, несмотря на активное наступление кинематографа, о котором уже так много всего сказано, по– прежнему занимает центральное место в жизни современного человека.

Тут, я чувствую, все ждут от меня каких-то неслыханных откровений. Раз уж я так точно поставила диагноз, то сейчас же выдам рецепт какого-нибудь чудодейственного снадобья или метода, позволяющего всем писателям, чья серьезность вдруг оказалась под сомнением, сразу же полностью и окончательно ее себе вернуть. Причем желательно, чтобы это было чем-то вроде «двадцать пятого кадра», разработанного в секретных лабораториях КГБ: сидишь себе, смотришь какую-нибудь «порнушку», потягиваешь пивко, а в твой мозг тем временем закачиваются слова иностранного языка, или же, как в данном случае, «серьезность». И никаких лишних усилий с твоей стороны!

Помню, на самой заре «перестройки» муж моей приятельницы, бывший хоккеист, ужасно вдруг захотел раздобыть эту «секретную» методику, даже мне звонил, узнавал, не знаю ли я, где и за какие бабки можно ее купить. Дело в том, что он уже давно занимался «фарцовкой», а тут, в свете грядущих перемен, ему срочно понадобился английский: одного разговорного финского, как он чувствовал, для его бизнеса было уже недостаточно. Так что этот образ с «порнушкой» вовсе мной не выдуман, а взят прямо из жизни. Мне тогда, кстати, после разговора с этим дебилом стало ужасно обидно. Ведь я зачем-то потратила на изучение иностранных языков лучшие годы своей жизни, сидела не разгибаясь, зубрила слова, в то время как он потягивал свое пивко и выклянчивал тряпки на ломаном финском у туристов. Но, к счастью, примерно через год я узнала, что «новая методика» ему так и не пригодилась, потому что он внезапно умер от сердечного приступа. И неудивительно, так как он всегда много квасил. В общем, это известие меня немного утешило.

Так и с серьезностью. Если бы я и знала какой-нибудь новейший уникальный способ, как вернуть себе серьезность, важность которой теперь вдруг все писатели стали особенно остро осознавать, то все равно никому не сказала бы. Мне для того, чтобы остаться серьезной, да еще в условиях сегодняшней тотальной эпидемии, пришлось не только долго и упорно работать, но и пройти через много такого, о чем теперь говорить бесполезно – все равно не поверят. Единственное, на что хочется указать (может, это кому и пригодится), так это на то, что серьезным быть не только важно, но еще и довольно трудно. Тут, мне кажется, и стоит искать ответ на столь волнующий всех сейчас вопрос. Казалось бы, уж чего понятнее, однако мне крайне редко приходилось встречать людей, которые бы не просто заявляли о своей озабоченности мировыми проблемами и корчили важные и значительные мины, а имели хотя бы самое смутное представление о том, насколько в наши дни это сложно: быть серьезным.

Глава девятая

Улыбка смерти

Чем дольше человек учится на врача, адвоката или там физика, тем большее доверие он вызывает у окружающих. Врачу, учителю, инженеру обязательно надо иметь диплом о высшем образовании, а желательно еще и ученую степень, иначе ему очень непросто будет рассчитывать на успех в жизни. И это как раз понятно! Тут и говорить-то особо не о чем. Удивительно, что в искусстве все происходит как-то не так, все как будто перевернуто, хотя замечают это далеко не все. Помню, в юности, когда я еще ни о чем подобном не задумывалась, но все равно, уже тогда стоило мне услышать про художника, что он закончил Академию, как мне в душу закрадывалась скука и я практически сразу утрачивала к нему всякий интерес. Другое дело Ван Гог, который забросил свои нравоучительные проповеди, теологию и прочую туфту и занялся живописью, или же Гоген, под сорок завязавший с бизнесом и отправившийся на Таити, или еще какой-нибудь маньяк вроде Сада. Вот они, наоборот, приковывали к себе мое внимание, и, насколько я могу теперь судить, не только мое. И самое главное, для этого им вовсе не нужно было никому предъявлять никаких дипломов и удостоверений – достаточно было просто отрезать себе ухо или еще как-нибудь извратиться. О дипломированных писателях и говорить нечего: фактически только пьянство и исключение из Литературного института давало советскому поэту шанс на всенародную любовь, как это и произошло, к примеру, в случае с Рубцовым, которого еще, в довершение всего, какая-то баба взяла и придушила в постели. Этот факт тоже когда-то ужасно будоражил мое неокрепшее сознание, хотя теперь я и понимаю, что это, конечно же, очень темная история, и, возможно, все произошло не из-за любви, а с большого перепоя. Тем не менее никаких других путей к подлинному, а не дутому признанию у вступивших на творческую стезю в былые времена не было. Как нет их у людей искусства и в наши дни!

Короче говоря, в искусстве, в отличие от других сфер человеческой деятельности, видимые свидетельства накопленных знаний и профессиональных навыков вовсе не способствуют укреплению доверия со стороны окружающих, скорее, наоборот. Между первым и вторым существует обратно пропорциональная зависимость, а это значит, что чем больше у художника всяческих званий и дипломов, тем меньшее доверие он у всех вызывает. Парадоксально, но факт!

Конечно, какой-нибудь практичный владелец кафе сегодня предпочтет, чтобы его заведение оформлял выпускник Академии художеств, а не сумасшедший маньяк и алкаш, который в припадке белой горячки перебьет ему всю посуду, а ножи и вилки повтыкает в столы и стены. Тем не менее этот пример является всего лишь еще одной иллюстрацией многочисленных человеческих заблуждений на счет искусства, когда оно смешивается с производством, наукой или еще с чем-нибудь в этом роде. А все эти заблуждения, в сущности, и сводятся к одной общей ошибке: смешению абсолютно противоположных сфер человеческой деятельности! Обычно это происходит по элементарному недомыслию, а точнее, по инерции. «Раз я доверяю свое здоровье только дипломированному врачу, то расписывать мое кафе, в которое я вложил кучу бабок, должен профессионал!» Но стоит только познакомиться с подобным «профессионалом» от искусства чуточку поближе, как от былой уверенности и у самого упертого обывателя не останется и следа. Вряд ли, конечно, он признается себе в этом до конца, но привычные основы мира в его сознании все равно будут поколеблены.

А все дело в том, что от искусства люди все-таки в душе ждут чего-то не просто другого, но полностью противоположного тому, что способны им предложить тщательно вышколенные адвокаты, врачи и инженеры. Можно было бы, наверное, сказать, что противоположным всем этим знаниям и умениям является незнание и неумение. И по-своему это было бы верно, так как искусство, как я уже многократно говорила, имеет дело не с жизнью или там реальностью, а с пустотой, которую, естественно, вряд ли кто-либо способен до конца познать или же подчинить своему мастерству, даже самые ушлые и хваткие «инженеры человеческих душ». Уж больно зыбкий материал! Однако простой констатации этого факта в данном случае все-таки недостаточно. Пустота пустотой, но хотелось бы чуточку больше ясности! Тем более что в данном случае разобраться во всей этой путанице не так уж и сложно.

Во-первых, людям свойственно разочаровываться. Причем разочарование, как правило, постигает их в тот момент, когда они вдруг начинают осознавать скрытый механизм того или иного явления, вследствие чего оно и утрачивает для них всякую загадочность. Более того, по моим наблюдениям, люди обожают разочаровываться. Просто хлебом не корми, а дай в чем-нибудь разочароваться – настолько их привлекает этот процесс! На протяжении своей жизни я стала свидетельницей множества человеческих разочарований: в коммунизме, демократии, религии, политике, средствах массовой информации и пр., пр., пр., не говоря уже о мужьях, тещах и детях. Порой мне даже начинает казаться, что именно в разочаровании и заключается главный смысл человеческого бытия. И это тоже вполне объяснимо. Разочаровавшись во всем вокруг, человек со спокойной совестью может покинуть этот мир, с которым его больше ничего не связывает, с легкой душой, так сказать. Поэтому люди так и спешат все вокруг поскорее разлюбить и во всем разувериться. Такое стремление вполне понятно, однако проблема заключается в том, что сегодня человеку уже практически не в чем разочаровываться, то есть получается, что в данный момент подавляющее большинство людей на планете запросто можно было бы отправить на тот свет, причем помимо их воли, и они практически ничего бы не потеряли: настолько все вокруг понятно, просто, банально, прозрачно и шито белыми нитками.

Впрочем, возможно, это только кажущаяся простота, и границы человеческого разочарования простираются несколько шире, чем это представляется большинству современных людей. Помню, один мой знакомый француз как-то признался мне, что не так давно его постигло глубокое разочарование в… цветах. Дело в том, что он лишился работы, от него ушла жена, а незадолго до того еще и умерла его любимая мамочка. А тут как раз одна из его многочисленных баб зачем-то решила ему подарить герань, вероятно, для того чтобы как-то его утешить, и он не чувствовал себя таким одиноким, предаваясь созерцанию этого комнатного цветка. Но не успел этот несчастный принести к себе домой горшочек с геранью, как на следующий же день она у него завяла. Возможно, он просто забыл ее полить, точно не знаю, однако баба, которая ему подарила это растение, возьми да и ляпни ему, что цветы у плохих людей долго не живут, так как очень чувствительны к злу, и этот факт, якобы, экспериментально проверен и доказан современной наукой. После этого он в ярости расфигачил свой злосчастный горшочек с геранью и навсегда преисполнился глубоким недоверием к цветам. По крайней мере, меня он вполне серьезно уверял, что и цветы, по его мнению, находятся чуть ли не в сговоре с окружающими его людьми и прониклись их лицемерием и ханжеством. А убедила его в этом история с геранью. Вот какие причудливые формы иногда способно принимать человеческое разочарование!

Между тем единственным, в чем ни один человек не способен до конца разочароваться, неизменно остается сама смерть! И прежде всего потому, что вряд ли кому-нибудь когда-либо удастся до конца разгадать ее загадку и постичь, как там все устроено. Что вовсе не означает, будто никто не пытается это сделать. Именно поэтому, обращая свой взор в сторону поэтов и художников, многие в первую очередь и стремятся отыскать среди них персонажей, поведение которых отклоняется от общепринятых норм, а вовсе не так называемых «профессионалов». Просто любые знания, которые можно получить в различных академиях и институтах, обычно нужны людям, чтобы как-то устроиться в жизни, тогда как в данном случае важнее оказывается опыт, соприкосновение с которым позволяет человеку переступить привычные границы собственного «я» и, если так можно выразиться, «отрепетировать» свою смерть. Ибо искусство по своей природе гораздо в большей степени является искусством умирать, чем жить.

В этом же, я думаю, заключается и смысл бесконечной и всегда неожиданной смены стилей и моды – причем не только в живописи, архитектуре или литературе, но и в быту, – на которые большинство обывателей, озабоченных решением глобальных мировых проблем, почему-то часто склонны поглядывать свысока. И напрасно! Если это и шутка, то за ней явственно проглядывает улыбка самой смерти, хотя бы потому, что эта легкомысленная игра в переодевание и смену причесок лучше, чем что-либо еще, свидетельствует о масштабах и разнообразии подлинного разочарования, которые обычным людям и не снились! Разочароваться ведь можно не только в коммунизме или демократии, но еще и в длинной юбке и короткой стрижке, причем не раз.

И хотя у подавляющего большинства людей смерть ассоциируется исключительно со слезами, печалью и прочими мрачными вещами и атрибутами, в резкой смене моды тоже есть что-то фатальное, поскольку перед этими переменами человек оказывается почти столь же беспомощным, как перед смертью. Однако эта неспособность совладать с капризами переменчивой моды редко вызывает сочувствие и жалость со стороны окружающих. Человек, одетый не по моде, чаще всего смешон! Наверное оттого, что подобная неповоротливость и «неприспособленность» вовсе не является проявлением человеческой слабости, скорее, наоборот. Жан Жене признавался, что ему было неприятно даже стоять рядом с Ротшильдом. И совершенно очевидно, что неприязнь Жене к финансовому воротиле носила чисто эстетический характер, пусть и с некоторым оттенком кокетливого позерства. Вот и я имею в виду что-то в этом роде: подобная неприспособленность является знаком сытости, тупости и обывательской косности. Это тот редкий случай, когда богатство, знания и власть выглядят беспомощными перед чем-то легким, прозрачным и практически неуловимым. Неподвижно лежащее на земле бревно совершенно не реагирует на дуновения легкого ветерка, в то время как все растущие вокруг деревья, трава и цветы улавливают его волнующие прикосновения, шевелят своими листьями и прочими лепестками и пестиками. Этим, собственно, все живое в мире и отличается от мертвого.



Поделиться книгой:

На главную
Назад