Я выпил. У меня правило – не пью с бомжами и с актерами. Это помимо того, кто мне не приятен. А тут выпил. Вино. С местными старожилами. А что? Я же хотел. В кафе. Но ни одно приличное кафе мне не попалось, разве что на улице. Они пустовали. Какие-то скучные пары сидели за столиками и пили пиво. Попытка поговорить не обвенчалась успехом. Они странно на меня посмотрели, словно я глухонемой торговец нецке. В пиццерии было пусто, одному мне не хотелось вкушать пусть и очень аппетитную пиццу. В «Лакомке» ко мне пристал старик, пытающийся объяснить причину старения.
– Мы не стареем. Мы меняемся. Если наша душа, которая похожа на это пирожное, будет в порядке, то есть свежей, например приготовили только ночью, и во время приготовления звучала музыка и шли положительные разговоры, тогда и тело будет напоминать это самое пирожное. Если же…
Я его не дослушал. Такого рода галиматью я наслушался в одной сетевой компании, куда попал совсем случайно, по причине безысходности. Я не знал, что мне делать. Позади был один институт, впереди нелюбимая работа и армия. Я бегал от военруков и ждал чуда. На дворе была очень и чудеса не торопились происходить. Появилась леди в синем деловом костюме и впихнула в меня талмуд рукописей с китайским уклоном. Я подсел под эти сиропные речи. На целый месяц, потеряв энную сумму денег и время.
Их было пять. Они чем-то были похожи друг на друга. Сперва мне показалось, что они родственники. Потом я понял, что их объединяет грязная одежда и взгляд, который нельзя было долго терпеть. Он выражал негодование. Зачем я остановился? Хотел приобщиться к их компании? Они меня пригласили. Увидели, что я неторопливо иду. Мой потерянный вид их смутил. Решили помочь.
Подходи, говорит. Мы, говорит, сидим около игрового клуба три семерки и пьем. Пропиваем клуб, говорит. Мне показалось, что они вполне приличные люди. Да и пить так хотелось – после этой беготни, а тут как в сказке – добрые молодцы с уже наполненным стаканом.
Говорили о том, что никто не застрахован в этой жизни от несчастного случая – от… В основном говорил небритый мужик. У него были гнилые зубы и здоровенная дырка в кофте. Я знал, что часто одежда к ним попадает не совсем чистым путем – от убитых, трупов.
Много говорили. Я спрашивал про городскую элиту, они смеялись. Про олигархов. Они показали на крайнего мужика, который нервно открывал очередной пробочный портвейн и прошептали, словно поделились некой тайной. «Он бывший владелец дрожжевого завода». Вот они где все старожилы. Спились и занимают места на городских скамейках, ожидая следующую реинкарнацию.
Они мне что-то подмешали. Я очнулся на траве. Было темно. Вдалеке светился мост и табличка – белым по синему «граница поста стоянка машин и ловля рыбы запрещена 5 м». Где это я? Холодно-то как. Ноги-то словно из льда. Что же это? На мне не было одежды. Ничего, даже нижнего белья.
Вот он выходной день. Хотел узнать город, а он меня поставил на колени. Откуда у меня кровь на губе. Они что меня были? Не помню. Пили, говорили, смеялись. Вино заканчивалось, но тут же появлялось вновь. Хорошо, что я не взял с собой много денег. Но у меня была сумка, фотоаппарат, в нем тетрадь с моими рабочими записями. Вернули бы только тетрадь, остальное – не важно.
Я испытал такое унижение. Как я после этого появлюсь в городе? Он слишком маленький, чтобы этот инцидент прошел незамеченным. Так хотелось сесть на поезд и уехать к жене. Но я не мог этого сделать. Слишком много я ставил на этот спектакль. И он стал произрастать в моей душе. Там не было голого человека, оставшегося без лоскутка материи в километре от дома. Но также там не было в помине и этих «олигархов», от которых несло дешевым никотином. Но было горе, которое имело в своем зачатке неприятность, порождавшую за собой еще одну и еще…
Меня унижали неоднократно. Перед классом в школе, называя маменькиным сынком, в спортивной секции называя «голубым» за голубые штаны в обтяжку, в институте, когда я не мог вспомнить Карамазовых. Надо мной смеялись, смотрели надменно и не уважали. Я убегал, запирался в туалете, раздевалке и никогда не отвечал, принимая это. Словно это была правда. То, что я слишком изнежен, нетрадиционно направлен и не знаю Достоевского, которого прочитал еще в шестнадцать лет. Я просто не мог дать отпор. Был слаб. Во мне не было той силы, которая была у моих одноклассников. Они были глупы и на вопросы отвечали еще хуже моего, но у них была сила, которая им помогала. Они легко выходили из самой трудной ситуации, а я спотыкался на ровном месте.
Из будки выглянул охранник. Сейчас он меня заметит. Заметил, подошел. Спросил в чем дело. Я заплакал. Не хотел, но у меня вырвалось. Слишком сильная горечь была во мне. И обида тоже. Меня отвезли домой. Серега и Маша видела меня, обернутым в бушлат. Унижение. Двойное унижение за сегодняшний день.
Я закрылся в комнате и дрожал. Меня колотило, и я не мог успокоиться. Укрылся двойным одеялом и стал посматривать в окно. В каждом прохожем мне мерещился неприятель.
Зубы стучат, в коленях такая дрожь как никогда. И это все потому, что меня унижает этот город. Я уже его не смогу полюбить. Со мной так. Если не перекликается, то все. Захожу в магазин – соевой тушенки «выгодно» нет, – пустая полка, помидоры только сливообразные (те дороже), колбаса только по двести. Магазин – адъютант городской. Не отдает честь, не отпускает даровые продукты – значит не жалует меня. И это только одна инстанция. Но остальными я пользоваться не буду. Разве что коммунальными услугами, которые тоже могут себя повести не так. Не будет горячей воды, газ могут отключить и отопление дать не вовремя. Когда жарко. И милиция, с которой я не хочу связываться, хотя произошел инцидент, достойный внимания органов.
Прошел старик в дождевике. Что-то бормотал под нос. За стенкой тишина. Но мне слышно, как все обсуждают мое происшествие. Голоса нет, но мое внутреннее я успело придумать слова, состряпать самый настоящий диалог, целый эпизод из спектакля и сейчас его играют, за стенкой.
– Представляешь, сегодня видел нашего соседа. Голопьяным.
– Не может этого быть.
– Вот те зуб. Он лежал на берегу и пел песню. Сердце тебе не хочется покоя. Сердце…
–Хватит. Ты все придумал.
– Не веришь. Сходи, посмотри.
Кто-то подошел к двери, она скрипит, появилась маленькая щелочка, сейчас, сейчас…мяу. Кот заглянул ко мне, нашел в темноте мой профиль, хотел было подойти, потом видя мое сооружение, не осмелился и вышел. Я плотно закрыл дверь, укрылся с головой и попытался уснуть. Сперва мне это не удавалось. Мешали диалоги из той самой пьесы, скрипучие двери и мяуканье, которое заставляло несколько раз одергивать одеяло. Кота не было, были чавкающие следы под окном и шум в голове, который прекращался, когда накрываешься с головой. Я нырнул под одеяло и до утра не вылезал, найдя в этом ту самую частицу выходного расслабления, которое мне так было необходимо перед понедельником.
Ночь пятая
А ведь я понял, почему я не сплю. Если я усну, то утром проснусь в беспомощном состоянии и через некоторое время встречусь со своими врагами, будучи неподготовленным. Как на ринге, они-то в силу своей профессии, могут настроиться в считанные минуты, я же не таков. Мне нужна ночь, день, порядочное время. Так уж я устроен. На восстановление уходит энергии в два раза больше чем при использовании этой самой энергии.
Ночь мне дана, чтобы подготовиться. Настроиться. Три чашки кофе, съедены все продукты…ну как это мне поможет, я не знаю. Я только знаю одно, что верю в то, что мое тело может себя неожиданно так проявить, от чего я буду рад, а для этого нужно не спать. Это самое меньшее, что я могу сделать.
Как я ни старался думать по-другому ничего из этого не вышло. Мое доброе отношение не воспринимается, и я так понимаю, что я для них еще один аттракцион, необъезженная лошадь. Впереди время веселья и только для меня это работа, которая станет не приятным времяпровождением, не домом отдыха, а рутиной заводской. Я работал на заводе. Штамповал болванки. Трудно и пусто. Приходишь домой, выжатый и голодный. До всего голодный. До еды, до знаний. Голодный-то голодный, но где же взять сил для того, чтобы зачерпнуть хоть толику. Берешь книгу, а она у тебя из рук падает. Читаешь первую строку, а она тебе кажется пустой и непонятной. Как будто на иностранном пишут. Забросил я в тот год книги. Только и оставалось сил, чтобы поднимать ложку. И то неоднократно за столом укладывался. Перед включенным телевизором. А там – новости, чаще неприятные, оттого и сны были беспокойные. Мать ругалась, что я свет жгу. Будила и отправляла спать. Не всегда я ее слушал.
Сегодня то же самое произошло в этом квадрате комнаты. Я приготовил из оставшихся продуктов – суп, пронес мимо рта, испачкал несколько страниц книги, которую я читал, когда пил кофе, опрокинул одну чашку себе на колени. Было горячо, я вскрикнул, пообедал в ванную и под холодной струей успокоился. Заодно и проснулся. Никто меня не ругал, но мне этого не хватало. Когда ругает свой человек, как-то даже и приятно. Знаешь, что он делает это не со зла, просто слушаешь его голос, знаешь, что через некоторое время тон изменится, станет более нежным и наконец выльется в родное звучание, которое всегда остается в памяти, где бы ты не оказался. С незнакомцем по-другому. Ты не знаешь его мотивов. А незнание порождает страх и мысль о том, что тебе угрожает опасность. То есть ничего хорошего.
Они поздоровались сегодня, словно я их нелюбимый учитель, который будет сейчас на них упражняться. Они лениво садились, вставали в тот момент, когда я говорил о причине, побудившей автора написать этот текст. Сижу, говорю, он встает, подходит к кофе-машине и делает кофе, потом спрашивает «вам сколько?», у меня спрашивает. А ведь только я хотел вспылить. А он видимо знает, как себя вести. Мы встретились взглядом. Он положил к чашке кофе конфету и сахарное печенье, моя слабость. Помреж ушла незаметно. Я остался один, не понимая, что здесь происходит. Неведомые для меня законы. Я спросил. Мне ответили. У нас так. А у вас? Я объяснил, что в театре важен ансамбль, где все союзники. В этот момент кудрявая уже пожилая женщина подняла руку. Я дал ей слово, она стала говорить о том, что в ее квартире ставят евроокна и она очень обеспокоена, что может сорвать репетиционный процесс. Об этом мы говорили пятнадцать минут. Потом поднялась еще одна. У нее четверо детей и она просила время от времени приводить их на репетиции. Третья жаловалась на прошлого мужа, кстати, в прошлом художественного руководителя этого театра. Он ей оставил дом, но, не сказав о том, что за него надо платить налог в размере ста тысяч и она на этой почве нуждается в понимании. Она и после ко мне подходила, у нее дрожали руки, губы и казалось, что она под кайфом. Репетиция походила на пьесу Беккета, где каждый был сам по себе, вел свою линию, игру, не обращая внимания друг на друга. Я крикнул. Да, первый раз. Я должен был остановить это безобразие. И меня послушали. Зашептались, прикрикнули на самых неугомонных, и я замер в тишине. Все хорошо – тихо, атмосфера располагает, но для меня она показалось некомфортной, слишком тихо тоже нехорошо. Я слышу, как беспокойно ведет себя мой желудок и как одна пожилая дама, прямо по курсу тяжело вздыхает. Она своим дыханием меня смела и смяла под собой. Я отпил кофе, неосторожно приблизив чашку, крепко саданув себя по зубам. Неприятно. Отпил, услышал еще один вздох, ракетой пронесся в воздухе и прямо в мою чашечку, в мой глоток. Конечно, я поперхнулся и стал объектом для того, чтобы мне стукнули по спине. Первый, второй, кто следующий? Не надо меня колотить, я сам. Остановились. Репетиция продолжилась. Во время нее продолжали ходить, пить кофе, курить и говорить на посторонние темы. Не громко, шепотом. Они все делали тихо, но не переставали это делать.
Я вернулся в комнату. На улице – ночь, в комнате свет. Включил еще и ночник. Пусть горит. Мне так спокойнее. Открыл ящик стола. Мой стол – две тумбочки, поставленная сверху столешница. Там лежали пустые бутылки. В этой комнате пили и складывали тару в ящики стола. Говорили об искусстве, о новых идеях, которые наверняка уже воплощены. О том, что могло быть, но, увы, не сбылось. Философия и маразматика в одном флаконе. Хорошие напитки употребляли. Коньяк армянский, вино грузинское домашнее. Откупориваю пробку, еще пахнет. Остался только запах. Все до последней капли выпито.
Люблю пить тот или иной напиток, согласно книге, которую я читаю. Для вина больше подходит Моэм, Пушкин. Голсуорси. Пиво – для Кафки, коньяк для Ремарка и Хемингуэя, водка – Достоевскому и Пелевину.
Открыл Теннеси Уильямса. Сейчас бы крепленного вина. Загнутый уголок пятидесятой страницы. Мне нравится. Это та самая книга, которую я читаю. Начал еще в поезде. Его рассказ про чернокожего массажиста. Массаж до самой смерти. Мне делали массаж. Приятный и такой…сперва мама, бабушка, сестра, девушка, жена…не помню. Приятные ощущения забылись. Они как нечто чужеродное мне. Тело словно забыло об этом. Прикосновения. Не хочу об этом.
Я прислонился к стене, постарался вспомнить…при этом закрыл глаза, только боль – упала чеканка с совой и дрогнул пол. Сова, которая ухала продолжала ухать и утром и иногда ночью, а эта сделанная по образу и подобию то ли птицы, то ли человека теперь лежала на полу как убитая на охоте утка.
Я думал, что тоже буду лежать, но меня вызволили из комнаты совершенно неожиданно. По странной причине. Серега утроил застолье. Маша ему в этом деле помогала. Они решили устроить грандиозное событие в честь моего прибытия. Были и другие актеры. Тот полный, еще один – седой, играющий Иванушку-дурачка (я видел записи, когда отбирал актеров). Все ряженые в какие-то странные одежды, как на масленицу. Пели песни. Два раза про «вечер», три про «березу». Они угостили меня чаем, попытались налить водку – возможность узнать про меня все. Я был непреклонен. Им казалось, что в этой непринужденной обстановке я должен был себя показать простым парнем, который любит выпить и поговорить о том, что когда-то было и если было, то я должен был рассказывать с присущим творческому человеку талантом. Много образов, метафор, не забывая про красивые тосты. Но все вышло по-другому.
На этот счет у меня была легенда. Нельзя говорить чистую правду. Они должны знать только то, что должны знать. Эта неправда должна помочь справляться с ними. Если они будут знать про меня истину, то я пропаду. Мне нравится так делать. Этому меня научила сестра. У меня их две – одна слишком правильная, другая – напротив. Я затесался между ними.
Когда я уходил ночью в клуб, и половину ночи проводил там, а другую в гостях у Витьки за городом, то родители знали только про клуб, остальное оставалось при мне. Когда меня кинули на вокзале (лохотрон по сбору денег за звонок домой) и я остался без копейки, то родители узнали о том, как я хорошо провел время в незнакомом городе. Для родителей эта схема срабатывала. Актеры разных театров, где я уже успел поработать, получали примерно такую же информацию. Обо мне – кратко, без подробностей. Ставил в городах России. Школа такая-то. Надеюсь, сработаемся. Они спрашивали про города (я вертел головой), про школу (пожимал плечами). Они ждали подвоха, но получили то, что я для них приготовил. Пироги без начинки.
Разошлись около двух ночи. Странно так попрощались. Долго говорили в прихожей и под окном. Я уже был в ванной и чистил зубы. Они мне устроили прием, а я им только спасибо и только мерси. Не ожидали, господа актеры. Думали, что завтра будет, что в кулуарах обсуждать. А тут получается, что они голодными остались. Правда, водки накушались. Ой, накушались.
Лягу я. Устал от гостей. Словно я их принимал у себя дома. А что хорошая квартира. Четыре комнаты. С удовольствием бы ее перенес в столицу. Там у меня маленькая квартирка. В больших просторах города она кажется еще меньше. А тут эти апартаменты кажутся королевскими.
Не спится. Что-то не дает покоя. Со мной всегда так, когда открываюсь кому-то. Словно меня вскрыли, как консервную банку, увидели все мое нутро и пусть я был очень осторожен в своей биографии, все равно чувствую себя раздетым. Прямо как вчера. Только не буквально.
Ничего, ничего, сейчас успокоюсь. Приложу руку к сердцу. Это помогает. Сегодня сердце обнаружило какой-то ритм. Он с улицы точно, проезжал парень на велосипеде и напевал про радиостанцию в каждом ухе. Я запомнил. И какая заразная может быть песня. Вот уже с трех часов дня, сейчас первый час ночи – почти десять часов я не могу избавиться. Даже когда ел спагетти, а это то самое блюдо, которое требует особой сосредоточенности, все равно слышал. Ведь так можно сойти с ума. А парень сейчас спит и знать не знает, что стал виновником этой катастрофы. Так ненароком сам можешь стать причиной чей-либо смерти. Нужно быть осторожным.
Ночь шестая
Я вошел в темную квартиру и долго не мог нащупать выключатель. Я пришел поздно. Долго не мог выйти из театра. Вахта не отпускала. Пожилая женщина долго рассказывала мне о режиссерах, посетивших их почти европейский городок. Они приезжали с женами, собаками, заводили любовниц и устраивали пожар. Являлись на репетиции пьяными, полураздетыми, плачущими, орущими, но что удивительно, она это подчеркивала, всегда доводили дело до конца. Публика оставалась довольной. Она все подливала мне молочный чай, и я его пил, вприкуску с «батончиками». Наконец, режиссеры закончились, я же лишь слушал, не желая рассказывать незнакомому человеку свою подноготную. Хотя она в чем-то мне напомнила маму. Наверное, в том, как она наливает чай, до самого краю.
Когда я вышел, было поздно. Решил изменить маршрут. Пойти не как обычно – через парк, где я уже видел сбившиеся в кучки компании, от которых можно было что угодно ожидать, а через рынок, который к тому времени спал. Автостоянка со спящими автомобилями, бродячий пес и палатки, только каркасы, словно скелеты в анатомическом музее. Тихо, как нигде. Приклеенные ценники. Дыни-торпеды. Я представил как мужчина с вороватым лицом восточного типа расхваливает свой товар, приговаривая «мои торпеды получше американских». Рынок напоминал лабиринт – несколько рядов, не параллельно расположенных, без указателей, были только странные таблички с объяснением, торчащие над палатками. Было боязно идти по этому спящему месту, которое напоминало кладбище. Слишком тихо. Каждый звук, доносящийся со стороны, вызывал тревогу. Пробежал человек, проехала машина, отдаленные обрывистые звуки, здесь они были редкими, пока я не вышел на главную, улицу Победы.
Эта улица в отличие от рыночной площади не спала. Напротив она бодрствовала. Пела даже. Из одного окна доносился саксофон. То ли в живую, то ли в записи. Человек играл для своей любимой симфонию, которую написал за одну ночь. Предыдущую. Он отсутствовал. Она волновалась. Думала незнамо что. А он был с ней. С музыкой.
Из другого окна звучала скрипка. Город, который классически подкован. Они занимаются на ночь глядя, едва не на балконах, забыв про ужин и телефонные трели. Все дело его в его размере. В нем могут поместиться только те, кто успеет занять место. На этом этаже занимает место девушка, знающая, что такое адажио, анданто, модерато и прочее. Здесь она чаще адажио, чем аллегро.
Из магазина доносится приятный бархатный голос. Расслабляет. Сегодня хорошо. Мне нравится, когда Синатра поет теперь в голове, так и просится спеть про его Нью-Йорк или про то, как он любит тоже, как и я не спать ночью и думать о своей бывшей подружке. Синатра не опасен.
Есть опасные музыканты, от которых хочется совершить негатив. Просится наружу их слова-лозунги. Их много. От панк-рока до въедливой попсы. Если первые хотят, чтобы мир не стоял на коленях, а действовал – например, бросал глупых женщин в пропасть и линчевал жирных бюрократов, то последнее напротив всех любит и просит поселить всех кошек и собак, плюс голодных кенгуру у себя на восьми сотках. И от каждого хочется сойти с ума. Они диктуют. Они входят мозг, пройдя всего один несложный коридор в ухе и найдя ту самую область, которая ждет своего заполнения. А вокруг все кричит – заполни мной, мной. Главное не поддаваться искушению. Крики они будут продолжаться всю жизнь. И если ты однажды ответишь на письмо-приглашение положительно, то тебя ждет увеселительная прогулка, в конечной точке которой ждут саблезубые тигры. Тебе хорошо, пока ты не знаешь о финише. Но тебе говорят об этом сразу после старта. Ты уже бежишь и уже нельзя повернуть, потому что ты не один. Остановка – тоже смерть. Только та смерть, что впереди она где-то там далеко, ее не видно и кажется чей-то злой шуткой. Но внутри тебя что-то подсказывает, что это не шутка и все произойдет, как тебя предупреждал. «Мы не ошибаемся!» – кричит злой рок.
Сегодня я принес продукты. Открыл консервы, закинул макароны и сел за стол, думая над вопросом из кроссворда местной областной газеты. Для какой военной операции нужно ангельское терпение? В голове вертелось спектакль, пьеса. Но военная. Немного не то, но мне казалось, что сегодняшний день напоминал начало битвы. Сегодня было первое сражение. Они мне дали это понять.
Они как-то узнали, что я приехал раньше, но разве я мог им это сказать. Нет, они вспомнили меня в городе. Ходившего по магазинам, бродившего, правда чаще по ночам и вечерам, но меня кто-то один из труппы (этого достаточно) заметил. Он так и сказал. Я вас видел, говорит, в гастрономе. Вы сосиски, говорит, самые дешевые покупали. Во, черт. Я этого не сказал. Я почувствовал, что меня поймали, и решил стоять на своем. Это был не я, вы меня перепутали. Я тут недавно. Тогда второй наблюдательный нашелся и тоже подтвердил, что я шел по улице Герцена и ел банан. Помню этот день. При этом он отметил, что на мне была та же одежда и походка у меня такая специфическая, ни с кем не перепутаешь. Да, бог наградил меня особой походкой. Морской. Я всегда иду вразвалочку, как на теплоходе. Вот меня и приметили. Да и этот заинтересованный взор на каждого. Я же осматривался, конечно. Я же не шел конкретно, как и любой прохожий. Его-то не приметишь. Он идет и идет, взгляд туда, куда он направляется. Я же шел без определенной цели.
Я не стал им объяснять. Остался при своих. Они тоже. Вот еще, буду я объяснять причину, побудившую меня приехать заблаговременно. Мне было нужно. Я всегда это делал заранее, снимал номер, наблюдал за людьми. Пытался понять, как они живут в этом городе. Я не клеил усы, как персонажи шпионских романов, просто не брился до этого целый месяц.
Почему же меня пригласили в этот городок. До этого я был не на самом лучшем счету. Были проблемы. Конфликты в других театрах. Причины – не сдержанность, попытка воспитать взрослого человека и даже окунул женщину шести десятков в бочку с холодной водой. Меня не прощали – ставили крест, помещали в черный список и я оказывался не удел. Три года без конкретной работы. Разгружал вагоны с ящиками, вдыхал гниль и продукты обмена, был бит неоднократно за правду, которая рвалась из меня неустанно. Театры про меня забыли, думая о том, что связываться со мной не стоит, и я был забыт. Скитался по столице по сферам услуг, где платили гроши, а изматывали так, что я, грезивший о творческой самореализации, стал потихоньку забывать о своей мечте и превращаться в обыкновенного рабочего человека, который так похож на всех остальных. И тут…приглашение.
Они же купились на то, что я поставлю спектакль за две с половиной недели. Они купились. Минимум полтора месяца нужно, к этому они привыкли, когда руководитель сего процесса расслабленно не напряженно делает свое дело, успевая выпить самовар кофе, проиграть в бильярде свои штаны и попробовать на вкус молодых актрис. А тут меньше двадцати дней. Экономия!
Про это мне говорила вахта, я же пил кофе, подпитывался их колбасой и даже брал сахар в режиссерской. На меня влиял город. Я был голоден практически всегда. Я бы мог наверное из-за стола не выходить, уплетая одно блюдо за другим. Но блюд было мало и в основном из серьезных – это макароны и рис с соевой тушенкой и колбасой за 99 рублей. В ней было столько специй, что мясо, которое является основой для этого вида продукции напоминало химический порошок, спрессованный в однородную массу.
Я положил себе макароны с красными кусочками фарша и приготовился есть. Я посмотрел на темную прихожую, на окно, в котором тоже было мрачно и уныло и мне стало жаль себя. Я не мог есть, у меня катились слезы и было странно, что эти слезы льются. Я не всхлипывал, они просто лились, освобождая запасы соленой влаги. Со мной это случалось. Неожиданно на улице, увидев бродячего артиста, зябнувшего на холоде или в метро калеку просящего подаяние или просто места, которые тебе напоминают что-то из прошлого. И ты плачешь, не потому, что у тебя горе. Эти слезы врываются наружу, потому что эти случайные картинки помогли прорваться этому потоку. Это может быть со всеми, только картинки у всех разные.
Пришла Маша, увидела меня. Поздоровалась и прошла на кухню. Села рядом и долго не могла ничего сказать. Так мне несколько раз признавались в любви. Да, вот так подходили, садились напротив и долго не могли начать. Потом говорили и при этом почему-то плакали. Сейчас плачу я, а Маша не может вымолвить ни слова. Мои макароны стыли, и я оплакивал это. Наконец, девушка произнесла первое слово, потом второе. Я слушал. Оказалось, что она думала о роли, которая ей досталась. И ей было неловко спрашивать меня, режиссера, который сейчас сидит перед миской с незамысловатым изделием, в домотканых штанах, да еще и плачет. Это ее и вовсе смутило. Я ее уверил, что это ничего, мне попала соринка. Это часто бывает в очень старых домах. Они рушатся частично, по соринкам. Поэтому часто у жителей плохое зрение и красные зрачки.
Маша говорили о девушке, которую ей придется играть. Дочь, которая понимает, что бога, которого придумал отец, нет, и она даже пытается его уверить в этом. Но уговорить отца очень трудно. Он слишком одержим. При том у нее нет союзников. Она одна думает так. Она в смятении. Маша говорила о себе, что сейчас она так же себя ощущает. Недавно в труппе, сразу после выпуска. Разные люди, но в основном верующие в то, что театр – это не закрытые двери, чему ее не учили в стенах института. Есть еще и другая жизнь. Как ее объять, спрашивала она. Мне хочется работать, познавать жизнь, быть лучшей, но мне предлагают шампанское без повода и заняться любовью в кармане. Она говорила, словно плакала. Но слез не было. Ей претило все это. Но то, что она видела на сцене, все то, что она когда-то видела на сценах, ее манило. Вот он бог. Этот ее тянул. Но не он был главный. Как выяснилось. Я не совсем понимал ее. Думал, что еще освоится. Все же чужбина. Ей всего двадцать один.
Я так и не съел свой ужин. Оставил на утро. Тогда я еще не знал, что мой ужин достанется коту. Я вернулся в комнату, забыв о том, что купил карамельки к чаю. Не до карамелек сейчас.
Я лег на пол, постелив матрас и положив под голову подушки. Естественно я не спал. Маша думала о своей роли. Сергей ко мне подходил еще утром. Спрашивал про то, как оно бывает, когда поезд сходит с рельс. Я испытал это. Как он узнал об этом. Об этом конечно писали. Журналисты не дремлют. ЧП. В живых только двое. Он – работник типографии и я. Остальные – все полегли. В холодных могилах. Дело зимой было. В канун моего дня рождения. А мог бы с ними… Об этом я мог говорить долго. Но Сергею хотелось это услышать за тот короткий перерыв, который у него был. Через четыре минуты он сорвался. Я только начал вспоминать это. Когда я очень далеко, где-то на Дальнем Востоке. Мои родные на другой стороне света, ходят вниз головой.
Вот сейчас как начал вспоминать, так сразу вспомнились все близкие, да и не только самые близкие. Те, которых я еще помню. Когда люди далеко друг от друга, кажется, что они не едят, не ходят в туалет, они запоминаются в памяти такими. Своего соседа Мишу я вижу на одной ноге, тетю Катю в повозке, накрытой брезентом, идет дождь. Повозка едет наоборот – не вперед, а назад. Мою маму, сидящей на завалинке, говорящей по телефону. Отчим точит косу. Сестра несет к столу жаркое, другая – бежит за поездом, что-то мне хочет передать в узелке. Я до сих пор не знаю, что там. Наверное, что-то очень важное.
Маша не спит, я знаю. Мне иногда хочется видеть сквозь стену. Чтобы понимать, как себя чувствуют мои соседи. Как они спят, на каком боку. Тем более это не просто мои соседи, но и актеры моего будущего спектакля. Возможно, они во сне делают что-то такое, о чем не знают в реальности. Я бы им подсказал. А так придется догадываться… лежит на правом боку и смотрит на стену, на узоры на обоях. Ни о чем не думает. Зачем ей думать? Она еще слишком юна. Ее поезд не сходил с рельс, и она не отвечала положительно на письмо-приглашение. Хотя ответила. Сергей спит на животе, накрыв голову подушкой. Так, по его мнению, сны мягче.
Ночь седьмая
Я не знаю. Меня тошнит. Дважды вырвало. Прямо на пол. Вытер своей футболкой. Нехорошо, но я не видел, что было под рукой. Туман застил глаза.
Какие вокруг все смешные. Это что это? Почему стена. Как трудно найти свою дверь. Эта ванная комната. Надо посидеть. Подумать. Как это правильно звучит. Подумать. А что я делаю? Все время думаю. Мне кажется, что мне не хватает времени для того, чтобы составить список того, о чем я думаю. Мои мысли летают, как вихрь, я за ними как за стаей гончих. В глазах одни кружки и полоски. Полоски и кружки. Немного страшно от них. Они напоминают первый американский мультфильм, который я видел. А нем было много спецэффектов, так непривычных для моего глаза. Ранее я видел только наши, и эта анимация с перевоплощениями показалась мне настолько необычной, что я не мог уснуть, потому что как только я закрывал глаза, я просматривал этот мультфильм. Он был в моей голове. Прошло немало времени, чтобы я его забыл.
Почему воды нет? Кручу вентиль, а воды нет. Ага, мои надзиратели выключили воду. Не нравится, что я дважды в день душ принимаю. Боятся, что я счетчики перегружу, а платить-то им. Нехорошо. Пойду разберусь. Стучу в комнату, не открывают. Приближаюсь к замочной скважине моих соседей (если смотреть в нее, то ничего не видно – кажется, залеплено жвачкой) и шепчу непристойности. Если бы все это записать на пленку, получится хороший спектакль. Кричу. Да что вы там все, вымерли. Обувь на месте. Делают вид, что меня нет. Я сейчас выломаю дверь. Да, просто. И раз, и два. Открылась дверь, на пороге стояла незнакомая девушка.
Здравствуйте, но я вас не знаю. Она улыбалась. Красивая. Спросила, что я хотел. Я тут же забыл причину, так меня поразил ее взгляд, который очень отличался от тех, что я вижу каждый день. Она была не актрисой. Она была из другого круга. Это видно. Я вошел.
Через минуту вошел Сергей. Он выходил в тапочках в магазин. Мое присутствие для него было неожиданностью. Он пытался меня выпроводить, но это было не так просто сделать. Если мне нужно, то я не уйду. Сейчас был тот самый случай. Комната у него была лучше моей. С балконом. По площади раза в полтора больше. Я пожалуй останусь. Я понимаю, что вы против, молодой человек, но я имею право. Я должен сказать. Мне хотелось говорить. Сейчас. При них. Я понимал, что им мешаю. Девушке с редкими глазами и Сереге. Но я не хотел их оставлять, словно понимал, что когда уйду произойдет что-то непоправимое. Лучше я останусь. Пусть я немного не в себе, но это временно. Судя по напиткам, которые он принес и уже выпиты (пустая тара стояла около кровати), скоро их ждет та же участь, что и меня.
Какая-то неблагоприятная атмосфера. Они молчат, смотрят на меня, ждут, что я буду рассказывать. Или хотя бы объяснил свое появление. Ну, что вы. Я пришел, чтобы побыть с вами. Или вы еще не успели соскучиться? Репетиция сегодня получилась скомканной. В этом я немного виноват. Ну ладно, ладно. Я виноват по полной.
Я сегодня пришел на репетицию пьяным. Я решил попробовать, как оно будет. Не бояться, когда я трезвый. Интересно, как отнесутся ко мне в другой ипостаси. Все конечно обратили на это внимание. Первый день на сцене. Спектакль начинается со страшной сцены, в которой присутствует секс. В моих дрожащих устах она выглядела еще устрашающе. Разводили ее очень долго. Эту сцену насилия я видел особенно ярко. Начало всегда приходит просто. Еще ночью, нет, под самое утро, когда особенно хорошо спится, я увидел в окне двух сцепившихся воробьев. У меня на карнизе. Они беспощадно дрались. Причины я не знал. Странно, что две миролюбивые птицы решают спор таким образом. Одна птица упала замертво, я это понял. Другая, убившая ее, спокойно села, посмотрела вдаль и полетела. Как это не похоже на нас. Нет, я неправильно выразился. Как это не по-человечески. На нас это похоже. Или на них. Убить и продолжить полет. Так должен был начаться спектакль. С убийства. Но не человека. А убийства самого бога. То предательство одного и принятие канонов другого означало только одно – убийство прежнего. Мне показывать было нельзя, я это понимал, я мог и не то…в пьяном-то состоянии. Актеры подстроили так, чтобы я вышел.
И тут-то началось. Я всегда давал себе зарок – не выходить на сцену во время репетиций. У тебя есть столик, пепельница, чашка с налитым чаем и распечатанная пьеса. Нужно сидеть и править. Чтоб нога не смела вышагивать по подмосткам. То, что актеры будут вынуждать к этому – это естественно. Они хотят увидеть это представление. Тем более я в таком несуразном положении. Месть. С ними-то я не выпил, а без них успел где-то налакаться. Актеры любят мстить. Это так же естественно, как здесь, в провинции играть на сцене фальшиво.
– Не сметь! – крикнул я. Убийство я видел таким образом. Нельзя все показывать буквально. Тогда это не будет выглядеть особенно – так как мне хотелось. Его нужно было убить, но сделать это ярко, страстно, через секс. Заглотив сперва, дав ему насладиться и только потом отшвырнув от себя зло и жестоко. Вот, что я хотел. Кто-то прошептал «бедный Шекспир», я же воскликнул «бедный тот, кто боится это сделать». На меня смотрели, как на полоумного.
Они стояли и боялись пошевелиться. Мужчина и женщина. Он должен был совратить ее, унизить, но сделать это не надменно, а хитро, умело, убрав из своих возможных действий грязь и похоть. Только страсть, только подчинение, только то, что красиво и возбуждает.
Им это не было понятно. Я выбегал на сцену, сводил их, и они как марионетки двигались, ожидая моих манипуляций. Кричал, чтобы они были безумны, так как то, как они это делали, можно было отнести ко сну – плавно, спокойно, иногда смеясь. К этому я отнесся еще более жестко. Они смеялись. Да как они смеют это делать, когда такая сцена. Здесь нет места даже кроткой улыбке, легкого смешка – все подчинено боли, энергии и безумному финалу.
Первой не выдержала женщина. Она сказала «я не могу» и убежала в курилку. Помреж пожимал плечами и сказал «сейчас». Я ждал ровно пятнадцать минут, потом позвонил в колокол. Выбежал Анатолий (помреж) и сказал, что актриса в гримерке и не хочет выходить. Я пошел за ней. Наверное, это слишком, но время идет и процесс приостановился из-за этой упорной девы. В гримерке пахло валерианкой и чаем каркаде. Она сидела с опущенной головой. На столике была пепельница с зажженной сигаретой. Окно приоткрыто. Вот меня прорвало. Я ей сказал не то, что она наверное ожидала – «вы меня извините, но это то, что я хочу увидеть, пусть не традиционно и так далее», я выплеснул на нее все то, что я не люблю в таких ситуациях.
И она услышала про ленивых актрис, про то, что бывает с такими типажами – умирают не покрытые венками. Про то, что энергия пропадает в пустоту. Она смотрела на меня и внутренне ненавидела. Я же ее просто не уважал, хотя понимал, что она не лучше и не хуже всех других в труппе. Я затыкал ее. Она пыталась оборвать меня, но я был непреклонен. Я говорил и говорил. Она слишком много на себя брала. Женщина с пышной шевелюрой и тонкими губами. Всегда знал, что женщины с такой формой губ – неприятные особы.
К нам стучались. Я открыл. Это был лысый. Ее партнер по сцене. Он спросил, как у той дела. Та посмотрела на меня и выдала «все в порядке». Во, молодец. Я снова зауважал ее. Лысый ушел, а она промолвила «идемте, вы должны мне показать, как нужно быть совращенным». И я снова показывал. Смотрели все. Монтировщики снимали на фото. Это я только потом заметил. Гаркнул на них, они исчезли. Я отличился. Директриса сказала, чтобы я с ними был поосторожнее, хотя перед началом репетиции предполагала, что меня могут заклевать. Ничего подобного.
Теперь так будет всегда. Правда, по дороге мне стало грустно. Алкоголь выветрился, и я взял еще. Выпил две бутылки пива и здорово опьянел. Как дошел до дома не помню. И вот сейчас передо мной красивая пара. Оставь их в покое и иди к себе. Так логично. Но разве нужно всегда поступать так.
Я сказал, что мне хочется поговорить. Серега смотрел на меня. Бутылки он поставил в стороне и не собирался открывать. На мое предложение откликнулась девушка. И ближайшие двадцать минут мы с ней говорили. О чем? О красоте. Я прочитал что-то из Маяковского, про фонарь и про Ленина, потом вспомнил Есенинского «черного человека». Я был хорош. Девушка мне улыбалась. Она прочла Барто. Про Лиду. Я улыбнулся, забыв про отсутствующий коренной зуб. А Серега смотрел на нас и ее скулы двигались непрерывно. Он был зол. Когда я спросил ее про домашнего кота, которого звали Дарвин, про его особенную кличку, Серега не выдержал. Он был сильнее и я был не в том состоянии, чтобы сопротивляться. Я точно знал, что ей понравился и мне было наплевать на актера с такой подлой душонкой. И я его назначил на главную роль. Боже мой. Но ничего, я выдержу.
Когда я оказался один, то мне снова стало одиноко. Я не стал обижаться на моего соседа, мне даже стало его жалко, что сейчас милая девушка упрекает его в поступке, который он совершил. Но он это не поймет в ближайшие двадцать лет, наверное. Я же с удовольствием послушал ее еще. У нее особенный голос. Нет, я не влюбился. Просто у меня дефицит общения, внимания. В связи с этим я решил поставить себе горчичники. Чтобы как-то теплее стало.
Я сам себе поставил горчичники. Не это ли вершина одиночества – когда человек сам себя лечит и разговаривает с наклейками в туалете. Правда. Днем я говорю – тихо, громко, как-нибудь, но ночью достаточно пяти минут, чтобы…поговорить с Гуффи, розовым слоненком или противным удавом. Я чувствую превосходство над этими существами. Так я успокаиваюсь.
Горчичники жгут. Я встаю, не снимая их, подхожу к окну. Там темно и невидимо растут деревья, стоят дома, ходят люди. Совершаются невидимо преступления и невидимо думают люди плохо и хорошо о других себе подобных. Невидимо движется ночь. У меня дрожат руки. Спина горит и лицо тоже.
Я кричу в закрытое окно на прохожего. Он-то не слышит, но у меня перестают дрожать руки. Я хлопаю невидимой дверью – одну, там еще одна, я ими хлопаю, пока вторая рука не перестает дрожать. То же самое можно проделать с тарелками, но я предпочитаю двери. Они больше, соответственно и шума от них намного больше.
Ночь восьмая
А… пустите меня сюда…окно, второй этаж…черт…ну, почему вы меня не пускаете. Я должен там быть.
Эти слова должен был произнести сын из моей пьесы, когда он обуреваемый страхом того, что не сможет принять отцовского наказа, бежит наверх, но его останавливает толпа, не пускает, зная, что он может совершить самоубийство. И он его совершает, только позже. Перед этим он еще поживет. Ровно пять дней. За это время он успеет получить проклятие от родного отца.
У меня нет отца. Точнее он считает так. Он ушел из дома, когда мне было семь. Я видел, как мама плакала и смотрела в окно, как тот загружает в такси свои вещи. Помню, я выбежал и все кричал «зачем ты уезжаешь, зачем?» и он молчал. Он не знал, что говорить. У него не было ответа. Он осторожно отстранил меня от себя и даже не обнял, как это бывает во всем мелодрамах, где уезжают отцы, дети или другие близкие. Он сел и уехал, а я стоял и не мог поверить, что сейчас вернусь в дом, где плачет мать и теперь будет постоянно тягостное молчание, от которого никогда не избавиться. Я его постоянно вспоминаю. И вот я стою и начинаю подниматься, совершенно неожиданно. Я и хочу и не хочу этого. Когда происходит не по твоей воле не больно приятно. И вот я парю. Оказалось, что меня взяла на руки мама и отнесла в дом, заварила чай с мятой и насыпала мне конфет, целую гору, хотя разрешалось только по одной в день. А тут – целая гора. Я ел, а мама смотрела на меня и улыбалась. Мне тогда казалось, что чем больше я ем конфет, тем лучше маме. Тогда я так объелся.
Потом появился отчим, потом еще один. Все появлялись ненадолго, и я не мог понять, что им было нужно. Они приходили, жили примерно неделю, а потом пропадали, оставив свои вещи. Почему они оставляли свои вещи я не понимал. Но проходила неделя после их ухода, они возвращались ровно на одну ночь. Вещи были постираны, уложены, мама провожала этих гостей, словно на фронт. Так и было. Они больше не приходили. Для меня они стали погибшими на фронте. Я им даже свою смерть придумывал. Каждому.
Одного гранатой разорвало, прямо на глазах у всего батальона. Кровищи было. Другой сгорел в танке. Он успел выбежать и даже пробежал некоторую часть, впереди было озеро, немного не добежал, сгорел в двух шагах. Третий – подавился кашей. Эта смерть была самая жестокая по моему мнению. Умереть не в бою, а по глупой случайности. В каше оказался камешек. Он попал в дыхательные пути и…все.
Сына играл Сергей. Он играл не важно, коверкал текст, но это было простительно, первые репетиции, но то, что он делал с ролью, вызывало отвращение. Это был Дон Жуан, которого должны любить все. По-моему он должен быть жалок, в нем нет Чацкого, в нем Раскольников затесался наравне с Мышкиным. Это да. Но бравого солдата Швейка нам не надо. Мы с ним говорили. На повышенных тонах. Он считал, что если ему было дозволено выставить меня из комнаты, то ему можно и спорить со мной. Да, он был смел. Но здесь он должен быть труслив и несчастен. Вот что мне было нужно. Но Сергей кричал, что он не такой.
Гримерка не понадобилась. Я ему высказал все на сцене. Да, еще одна лекция для подрастающего поколения. Он меня не хотел слушать. Он ходил по сцене, стучал своими ботинками, я его останавливал, а он рычал на меня. Вот так просто – рры, мне стало смешно. Я рассмеялся. Он посмотрел на меня и хотел что-то сказать, но я его опередил. «Перекур» – сказал я и спустился в столярку. Там помимо станков, стояли две гири и одна штанга. Я взял шестнадцатикилограммовую, поднял, один, два, какая она легкая. Вторая была тридцатидвух, ее я поднял с натугой, но с каким-то особенным удовольствием. Вернулся. Они стояли на сцене. Не только он, а человек шесть, из старой гвардии. Теперь говорили они, а я слушал.
Они мне угрожали…говорили о том, что я здесь никто и что в театре главное – актер. Что я приехал и уехал, а им играть этот бред, жить в нем, ходить и мыться после этих лохмотьев в душе. Они были злы, это было видно, а я был спокоен. Гири знали свое дело. Я смотрел на них и понимал, что их слова сейчас иссякнут. Я то уж вижу, на что они способны.
Каждого актера можно разделить по тому времени, которое он может энергично и органично жить на сцене. Один может отработать час. Другой – два, третий – три, а есть – те, у которых после пятнадцати минут речи начинается одышка, они задыхаются. Тот самый случай. И я сказал – вот, что мне нужно. Вот так надо говорить. Сейчас мне вас жалко. Вы вызываете сожаление, вас не хочется слушать, вы – мразь.
Им это не понравилось. Они ушли, погасив свет. Вот, гниды. Я стоял в темноте и смеялся. Беззвучно. Где-то в курилке слышался мать и крик. Что-то вроде «смеется, иудей».
Репетиция закончилась. Я вышел через карман на улицу, не хотел встречаться с директрисой, которая наверняка бы наговорила немало лестных слов. Поэтому моя дорога протекала через рынок, где я купил арбуз, дошел до моста и бросил его в воду. Со стороны казалось, что плывет какой-то человек в зеленой полосатой шапочке. Мне было грустно, но это прошло, когда я увидел странную женщину – она ела чипсы, но проносила их мимо рта. Ни одна не попала в рот, но женщина жевала, при этом так громко чавкала, как будто действительно ела.
Как хочется забраться в окно. В дверь входить – встречаться с соседями. А так раз я в комнате, только на кухню не добраться. А что если их можно было закрывать. Да, перекрыл их, спокойно разгуливаешь и все.
Вот только зачем мне бояться. Вот еще. Какая-то салажня напугала меня? Ничуть. Мне так захотелось показать свою смелость, что я ничего не боюсь, выходите на меня все. Мне все равно. Сойдемся. Буду кровью харкать, но не остановлюсь. Я подошел на перепутье двух ковров – к нему или к ней. Потом к Сергею…ему я после все выскажу.
Я зашел к Маше…хотелось ей сказать, что все актеры должны подчиняться режиссерскому слову, а если…но мои мысли приостановился. Маша спала на животе, при этом ее голову была повернута направо, выделялось плечо, часть руки из под одеяла, и подогнутая нога. И этот аромат чистой постели (моя то была несвежая, я ее почти не расправлял, так забирался под слои ткани и спал оставшееся до утра время). Я был возбужден.
Нужно выйти. А что если сесть рядом. Она, конечно, испугается, но это ничего. Я же не буду делать это резко. Сперва возьму за руку, потом мы будем молча сидеть (она лежать) и только потом я пойму когда, поцелую ее. Да, она сейчас хочет этого. Молодая девушка, сны только об этом, поэтому я только окажу ей добрую услугу. Ей понравиться, я знаю. Стоп, я не должен….
Я не занимался сексом уже…довольно долго. Три недели, пошла четвертая. То, что происходило в туалете с воспоминаниями о моих прошлых похождениях не в счет. После этого остаются лишь пустота и стыдливость. Пусть тебя никто и не видел, ты был совершенно один, но и этого достаточно. Ты сам наблюдал…за этим. Это как будто смотришь фильм и представляешь на месте главного героя себя – будто это не он, а ты входишь в комнату и душишь перевязанным чулком блондинку, это именно в тебя она вонзила ножницы.
Наблюдения за самим собой – намного труднее, нежели за кем-нибудь. Это делает он, тот человек, прохожий, это он актив, ты – в стороне, а за собой – ты главное действующее лицо.
Я вспомнил ту девушку. Она сейчас где? Я не знал, где она живет и если бы я знал, где она живет, то пошел бы по адресу и пригласил погулять. Только погулять. Разговоры помогут мне освободиться от навязчивого желания. Разговоры с ней, человеком, который так напоминает мне то, что так нравится в человеке – все хорошее, все самое лучшее, которое хочется видеть регулярно, и оно не надоест.
Она мне помогла выйти из комнаты. Да, появилась в моей памяти и не позволила присесть и прочие не обдуманные поступки. Она меня оберегает. Странно, незнакомый человек, который встречается с моим актером, помогает мне в этом городе.
Я вышел и когда зашел к Сергею, уже не думал о том, чтобы выговориться и показать себя сильным.