Илья Картушин
Молоко
У всех великих людей была голодная юность. Днем они заботились о куске хлеба, а ночью жадно читали.
Сергей не собирается быть великим. Впрочем, одно время, примерно с шести и до шестнадцати лет, он собирался, но и тогда не мог решить — какая из вершин покорится ему? А теперь, ко второму курсу педагогического института, он занимается делами более важными, чем бесплодные мечтания, и все-таки, прочитав очередную автобиографию, в которой скупыми и мужественными словами «великий» рассказывает о лишениях и нужде, Сергей ложится на диван, грустит и, мудро, просветленно думая о жизни вообще и о себе в частности, с горечью отмечает свою сытость, свое постыдное благополучие. Кстати, после чтения таких автобиографий у него заметно улучшается аппетит.
Это замечает мама. Она радуется этому. Она любит смотреть, как едят ее сыновья. Старший, Николай, учится на вечернем отделении технического института и работает пожарником. Но, в основном, он не работает и не учится, а разъезжает по соревнованиям — он «воротник» в городской команде ватерполистов. Сергей играет тоже в городской и тоже вратарем, но только за юношескую сборную. Николай регулярно дает о себе знать телеграммами: «Вышлите пятьдесят подробности письмом целую». Но писем никогда не пишет и, возвращаясь домой, сообщает лишь, что «страшно» голоден, набрасывается на еду, сметая все подряд, и это безмерно радует маму.
Сергей так не может. Ест он вдумчиво и обстоятельно, он раздражается, когда мама, подав на стол, садится напротив и нежным голосом комментирует его трапезу:
— Еще картошки?.. А салат — что, не вкусный?.. Ну как, уварилось мясо?.. Про хлеб не забывай!..
Сергей склоняется над тарелкой, он чувствует на себе ее умильный взгляд. И краснеет от злости.
Еще мама любит повторять, что именно сейчас у них туго с деньгами: придется прекратить всякое барство и кое в чем себя ограничить. Это превратилось в своего рода присказку — перед тем как отослать пятьдесят Николаю или дать Сергею пятерку на праздничный вечер. Однажды Сергей попробовал уличить мать и попросил ее объяснить, что значит «туго с деньгами»? Мгновенно он получил листок календаря, на котором, после простейших арифметических действий, был выведен минусовый итог. Тогда Сергей открыл холодильник, плотно набитый снедью, ткнул пальцем и, предвкушая победу, торжественно вопросил: «А это что?» Мама сказала — ворую. Сергей важно сказал, что так и думал. А мама сказала, что он дурак, ох, какой дурак, и вряд ли когда поумнеет. На что Сергей, не теряя достоинства, иронически покачал головой. А мама продолжала объяснять, что он — бестолочь и эгоист, каких мало, что она мечтает увидеть, как он когда-нибудь будет вертеться — кормить и одевать семью, а в качестве благодарности получать оскорбления…
Мама — пенсионерка. Но работает юрисконсультом в пищеторге. Она курит «Беломорканал», лечит больные ноги и не может смотреть фильмы, в которых умирают. Иногда, вернувшись домой поздно, Сергей застает ее за какой-нибудь писаниной. Она кидает ручку, вполголоса обзывает его бродягой и котом, кормит и уходит к себе. Сергей, переживая, долго лежит с открытыми глазами и слышит, как мать за стеной тихонько стонет и вскрикивает во сне.
Отец живет отдельно, его давно не беспокоят ни мамины хлопоты, ни сыновья.
И вот Сергей решил помогать семье.
Помощь семье — это одно из слагаемых его новой, суровой и правильной жизни, которую он поклялся начать из-за несчастной любви. В мысленном диалоге с собой, состоявшемся после того «рокового» случая, когда увидел ее под ручку с другим и замер остолбеневший, и горько улыбнулся, он назвал свое прошлое «порханием», а будущее озаглавил — «долг». Его долг — серьезно учиться, аккуратно посещать тренировки, много читать, помогать семье. Из опыта своих прежних «новых жизней» Сергей понимал: простота и доступность такой программы — мнимая. Придется ломать себя, жертвовать многим. И радовался этому. Главное — долг, а там — посмотрим… И тут же ловил себя: «Кто — «посмотрим»?» Конечно, она — посмотрит, увидит, оценит, поймет… «Розовое слюнтяйство! — возразил себе же Сергей. — Никаких «посмотрим». Долг — и точка!»
Этой бы риторической точкой дело могло и кончиться, если бы на следующий день мама, с умыслом или без оного, не рассказала о том, как Вася, грузчик из третьего магазина, на глазах у продавцов выпил бутылку портвейна, пошел к директору и обложил того последними словами. Васю, в назидание другим скандалистам, пришлось уволить — и так грешен, а тут еще подрыв авторитета! А теперь он кается публично, хочет вернуться, но его не берут, слишком уж хлопотно с ним — норовистый и ворует помногу.
— Но вот беда, — добавляет мама, — некому ночью молоко принимать. Подменяет один, уговорили, да платить ему надо вдвое больше. Вася по совместительству работал.
Если бы этот Вася нанес визит директору хотя бы на два дня позже, ничего бы не изменилось в жизни Сергея. Но Вася, на свою беду, угадал в самый раз.
— Сколько платят? — равнодушно спрашивает Сергей.
— Восемьдесят, — отвечает мама.
— Поработаю, — помолчав, солидно говорит Сергей.
— И думать не смей! — строго прерывает мама. — Твое дело учиться, а я уж как-нибудь вас, оболтусов, прокормлю.
Сергей не дрогнул.
— Не понравится — брошу, — стараясь не терять солидности, сказал он.
— Ишь ты какой умный-разумный, — застрекотала мама. — Это краля твоя может нравиться — не нравиться, а работа, мой милый, пот любит. Место же — золотое! Машину принял — деньги в кармане.
— Каждый день? — напрочь забыв о солидности, капризно спросил Сергей.
— Ну конечно, для тебя, фон-барона, люди через день молочко пить будут.
— Когда начинать?
— Завтра.
Утром в институте Сергей ненароком вставляет: «Ах, черт, на работу сегодня!» Интересующимся охотно объясняет: «Машины по ночам разгружаю». При этом как-то само собой получается, что машин много, и работает он всю ночь. На вопрос о зарплате небрежно бросает: «Прилично имею!» или «Все мои!». И это не грубость, так как Сергей в глубине души уже считает себя базисом, которому не до разных там надстроечных сю-сю, и окружающие чувствуют это. Когда Сергей, сбежав с последней пары и решив не ходить в бассейн («надо отдохнуть хорошенько»), возвращается домой, всему факультету известно, что работает он грузчиком (слово «приемщик» Сергей не употреблял, считая его недостаточно веским) и «имеет прилично».
Дома он выспался, почитал, плотно поужинал, надел старые брюки, старый свитер, старые валенки и совсем уж древнее, но еще крепкое полупальто Николая и, сбежав от суетящейся мамы, нервничая, пошел в магазин. В этот магазин он бегал всю свою сознательную жизнь, начиная с сопливого возраста, когда, вставая на цыпочки, подавал продавцу конверт с запиской от мамы и деньгами без сдачи… Сергей вспоминает об этом, шагая в магазин, и ему странно, что бегал туда сопляком, а теперь, надо же, идет работать…
Сергей огибает прилавок штучного отдела, проходит по узкому коридору служебного помещения, находит табличку, про которую говорила мама, стучит и, не дождавшись приглашения, открывает дверь и говорит: «Драсьте».
— Сереженька! — чуть ли не хором восклицают три женщины в белых халатах, сидящие вокруг стола, на котором лежат папки, бумаги, большие и маленькие счеты, стоит початая бутылка шампанского, а также бисквитный торт, разрезанный на мелкие ломтики и наполовину съеденный. Женщины, не смущаясь, улыбаются ласково, а Сергей, изо всех сил стараясь не смотреть на торт и вино, жмется и моргает, не может вспомнить имя-отчество заведующей, к которой должен обратиться.
— Садись, Сереженька, садись, — говорит одна из женщин, продолжая улыбаться. — Поработаешь у нас, да?
— Вылитая мать! — с радостным изумлением говорит другая женщина.
— Просто копия! — с такой же неподдельной радостью подтверждает третья.
Чуть ли не с родственной нежностью разглядывают они Сергея, заинтересованно сладкими голосами спрашивают про возраст, про институт. Потом Сергей пишет заявление.
Открывается дверь, и входит невысокий мужчина в сапогах, в телогрейке, с жиденькими рыжими бровями и с большими прозрачно-голубыми глазами.
— Так я заступаю, Фроловна! — продолжая, видимо, разговор, бодро и утвердительно говорит он и, не сняв шапки, садится.
— Все, Василий, все, — певуче и нудно, нейтрализуя бодрый тон Василия, тянет Фроловна, — и не ходи даже, сказано — все, значит, все, — и буднично добавляет: — От тебя и сейчас разит.
— Где ж разит? — кипятится Василий. — Стаканчик скушал, ей-богу, стаканчик, запах один, — доверительно сообщает он и показывает палец, и сам разглядывает палец, как бы удивляясь и радуясь его единственности.
— Знаю твой стаканчик, — вдруг резко обрывает Фроловна, пристукнув для верности папкой по столу и откинувшись на стуле. — Там — один, там — другой, пятый… Теперь — хоть залейся. А будешь ребят спаивать, я с тобой по-другому поговорю. Уволили, вот и гуляй, и ребят мне не спаивай. Все! Иди, Губоносов.
Она открывает папку, придвигает счеты и щелкает костяшками. Все молчат. Сергей кончил писать, кладет ручку. Губоносов плачет. Он шмыгает носом и ладонями трет лицо.
— Давай по-мирному, а, Фроловна? — говорит он.
— Иди, Губоносов, — не отрываясь от бумаг, отвечает заведующая, — и жалко мне твоих девочек, а сам виноват. Давай, поработай-ка теперь на заводе.
— А ты не вини, погоди винить, — перестав плакать, бормочет Губоносов и достает из брючного кармана потрепанный тетрадный листок, разворачивает его. — Я же сделаю, завтра же сделаю… Все тут! — угрожающе говорит он и, положив листок на колено, поглаживает его, похлопывает по нему крупной рукой.
Фроловна взвивается:
— Не суй мне, не суй! Пиши хоть в Москву! Пьянь ты этакая! — И неожиданно успокаивается. — С директором разговаривай. Как директор решит…
Опять все молчат. Сергей, кашлянув, нерешительно напоминает о себе:
— Написал я.
— Написал? Вот молодец! — словно ребенка, хвалит его Фроловна, — Ниночка, отведи к Михаил Самойлычу.
Женщина ведет Сергея в полуподвал, показывает дверь — она обита кожей, и Сергей, не замечая звонка, стучит по табличке. Входит и говорит: «Драсьте». Директор, уже в пальто, стоит и застегивает огромный желтый портфель.
— Похож, похож, — говорит он.
Пока директор достает ручку, Сергей осматривается и присвистывает мысленно: стены отделаны красным деревом, под ногами ковер, мягкий зеленый свет льется откуда-то сбоку…
Когда он возвращается, Губоносова уже нет. Сидит на его месте другой мужчина — в истертой кожаной куртке, пожилой, с морщинистым и добрым лицом. Сергею он сразу понравился.
— Сереженька, это Валентин Григорьевич, он молоко к нам привозит. А это наш новый приемщик.
— Ага, — говорит Валентин Григорьевич и, взяв со стола ключ, сообщает: — Пойду машину поставлю.
Сергей удивлен. Разглядывая и слушая новых людей, он уже забыл, что ему предстоит работать.
— Вот рукавички, — говорит Фроловна, и Сергей берет твердые брезентовые рукавицы.
— Сережа, — заведующая впервые не называет его Сереженькой, — сегодня фактуру и накладные заполнит шофер. Он давно к нам ездит, и мы его знаем — честный человек. А ты смотри и учись. Завтра уже сам заполнять будешь — это твоя обязанность, а шофера те еще жулики! Понятно?
Сергей кивает.
— Ну, иди.
— Куда?
— Ниночка, проводи Сережу.
Они проходят через весь магазин и оказываются в квадратной, ярко освещенной комнате с высоким потолком и плиточным полом. Черный прямоугольник окна загораживает толстая решетка. Сергей чувствует сладковатый запах молока. Видит деревянную, поднятую над полом дверь и гладкий цементный порожек.
Дверь затряслась, загремела и открылась. Заходит Валентин Григорьевич и топает валенками, стряхивая снег.
— И тары нет, — оглядывается шофер. — Вольготней без тары. Начнем помалу, — поворачивается он к Сергею.
Машина с распахнутыми дверями стоит вплотную к крыльцу. Сергей завороженно смотрит в кузов, на тускло мерцающие бутылки.
— Холодно, чертяка, — шофер поеживается и достает папиросы. — Пойду погреюсь.
И возвращается в кабину.
Сергей подходит к машине. Перед стенкой молочных ящиков стоят две фляги и лежат плоские алюминиевые ящики. Сергей дернул одну из фляг и решил ее пока не трогать — больно тяжелая, да и стоит в стороне. Берет плоский ящик и относит его в комнату. Потом — остальные. По запаху догадывается — сырки и творог. Снимает верхний ящик с литровыми бутылками, потом еще один, и еще… Когда осилил шесть ящиков, понял, что свалится, не разгрузив и половины. Седьмой ящик нес, сильно откинувшись назад, прижав его к животу. Восьмой так же. И почти бегом, чтобы быстрее поставить. Девятый прижал к груди, но и это не помогло. Смирившись, понес на прямых руках, мелко перебирая ногами…
В следующем ряду стояли пирамиды из четырех ящиков. Самое трудное — снять верхний; еще труднее — поставить ящик наверх. Сергей прикидывает — площадь комнаты не позволит ему возводить пирамиды поменьше, значит, надо забрасывать ящики наверх, а это уже невозможно. Сергей вспотел и руки дрожат, а шапка все время сползает на глаза. Он снимает шапку и раздраженно кидает ее на ящики. Он перебирает всякие слова, подхлестывая себя, обращаясь то к ящикам, то к себе, то к несчастной любви, то к «новой жизни»… А когда пришло отупение и не осталось сил даже на слова, он начал мысленно считать от единицы до десяти, и снова от единицы до десяти, и снова… И боялся, что пальцы не удержат ящик, разогнутся сами по себе. Непонятно, почему не грохнулся этот вот ящик…
Выходит Валентин Григорьевич.
— И все-то? — удивляется он.
Оторопев на мгновение, Сергей хватает следующий ящик и несет его на удивление легко.
— Постой, братка, — говорит шофер, — эдак ты до утра корячиться будешь. Кто ж на руках таскает… «газетку» постели, да крюком.
— Какую «газетку»? — сдерживая ярость, считая, что над ним издеваются, спрашивает Сергей.
— Ну… мосток, — поясняет шофер.
— Какой мосток? — все еще недоверчиво спрашивает Сергей.
Шофер выходит на крыльцо, шурует валенком, расчищая снег, и появляется длинный и узкий железный лист. Сергей бросается помогать, и вдвоем они соединяют «газеткой» порог двери и машину. Валентин Григорьевич берет один из крюков, которые валяются в углу, цепляет всю пирамиду, тащит ее по наклонной железке, подводит к другим ящикам и говорит:
— Так вот примерно. Шапку-то надень, а то опять приемщика искать придется.
— Сползает, — словно извиняясь, отвечает Сергей.
— А уши подними, завяжи — крепче сядет.
Сергей торопливо выполняет совет.
— Давай, начинай помалу.
Таскать крюком намного быстрее, но не легче, и через некоторое время Сергей вдруг замечает, что давно уже считает от единицы до десяти, от единицы до десяти… «Так и свихнуться можно», — думает он.
Но почему, ради чего он должен терпеть такую пытку, да еще каждый день?! Увольте… Решено — он больше здесь не появится. Ни за какие деньги. Пускай хоть сдохнут эти бутылки!
Мысль пришла, как открытие, и Сергей уцепился за нее, порадовался своей сообразительности, ему даже легче стало таскать проклятые пирамиды. И, раскручивая, обсасывая эту мысль, он с явным удовольствием думает о собственной жизни, в которой не будет вот этой комнаты, этих гремящих ящиков, а будут заботы более спокойные и привычные — несчастная любовь, например… А ящики, ладно, он даже прощает им, что они появились однажды. Ведь он не какой-нибудь неженка, и когда надо — может потерпеть. Может, но не каждый же день…
Сегодня он честно будет мучиться до конца, хотя мог бы плюнуть и уйти, вполне мог — что, его расстреляют, что ли? А маме он найдет, что сказать, мама поймет, на остальных — плевать. Он и знать их не знает, а самолюбие и все такое — переживет. Какое к черту самолюбие, если пальцы не гнутся?! Потом, когда решение окончательно утвердилось, потеряло свежесть и остроту, Сергей, вконец измотанный борьбой с ящиками, утрачивает чувство реальности.
А пирамиды с поллитровыми бутылками оказались тяжелее, чем с литровыми, потому что их по двадцать штук вместо двенадцати в каждом ящике. Ящиков этих больше, потому что бутылки ниже литровых. Кефир. Варенец. Простокваша. Ряженка. Сливки.
— Еще одна, — говорит шофер…
— Последняя, — говорит шофер…
Все. Нет больше ящиков, и Сергей удивился. Кажется, будь здесь еще одна полная машина, он, так же бездумно, с напряжением уже неощутимым, разгрузил бы ее.
Сергей кладет крюк на место, снимает рукавицы, надевает шарф, потом достает платок, вытирает пот и сморкается. Садится на флягу и тупо смотрит на красные горящие ладони, на скрюченные пальцы, прислушивается к боли, блуждающей в спине, в плечах, особенно правом. И наконец-то сознает — он разгрузил машину!..
Сергей вздыхает и сразу чувствует — устал. Однако с ужасом вдруг понимает, что сейчас ему отдыхать нельзя, что мучения не окончены — ведь надо еще проделать массу глупых и утомительных дел: запереть дверь, дойти до дома, умыться, постелить постель…
— Ну как, братка, подустал?
Сергей трясет головой, прогоняя наваждение…