«По революционной терминологии, всякое лицо, доставляющее сведения правительству, есть провокатор… А между тем, правительство должно совершенно открыто заявить, что оно считает провокатором только такое лицо, которое само принимает на себя инициативу преступления, вовлекая в это преступление третьих лиц, которые вступили на этот путь по побуждению агента-провокатора».
Отстаивая свое (и правительственное) понимание термина, Столыпин был конечно же по существу прав. Беда в том, что дальше он пытается доказать: Азеф был «честным агентом», революционеры клевещут, приписывая ему участие в терактах и руководство ими. Точно так же несколькими месяцами раньше эсеры отбивались от разоблачений Владимира Бурцева, доказывая, что Азеф — честный и заслуженный революционер, оклеветанный полицией. Слишком трудно было обеим сторонам признаться в том, что они обмануты. К тому же — обмануты малосимпатичным человеком, изначально не внушавшим доверия, неопрятным толстяком с низким щекастым лицом, щетинистыми усами, огромными чувственными губами, глазами навыкате, похожим на людоеда из сказки. Что такой человек, все пороки которого были, казалось бы, написаны на его физиономии, сумел внушить им безусловное доверие к себе. И что своими успехами, которыми каждая из сторон привыкла гордиться, обе они обязаны двойной игре гениального афериста.
Что́ делал Азеф — более или менее ясно, если не закрывать глаза на очевидные свидетельства[21]. Гораздо важнее понять — почему. Что заставило рядового и — действительно — до поры вполне добросовестного агента полиции в 1903 году начать тайную от своих работодателей революционную карьеру, вылившуюся в грандиозную двойную игру? Деньги? Да, через руки Азефа проходили огромные партийные суммы, что-то к этим рукам прилипало — но, право слово, бывает заработок побезопаснее. Хватило бы, в конце концов, и одних полицейских денег, не говоря уже о жалованье инженера в солидной транснациональной компании. Власть, возможность втайне манипулировать людьми? А может быть, и еврейская обида? Не стоит списывать со счетов свидетельство Л. А. Ратаева, полицейского начальника Азефа, о том, что Евно-Евгений-Иван был до глубины души оскорблен кишиневским погромом. Может быть, в этом был вызов Азефа: принять на себя роль корыстолюбивого «жида»-предателя из самых низменных и расхожих антисемитских клише и тем отомстить всем, и власти и революции, за обиды своего народа? Но среди революционеров, выданных Азефом, были и евреи, а сам он, после разоблачения, никогда не пытался объяснить свои действия национальными мотивами. Впрочем, он вообще никак не пытался их объяснить…
Так или иначе, после смерти Плеве, 26 августа, министром внутренних дел был назначен Петр Дмитриевич Святополк-Мирский — человек совсем иного рода, убежденный либерал. Впрочем, в случае этого человека стоило бы скорее говорить не про убеждения, а про инстинкты. Он был мягок, доброжелателен, прекраснодушен, ни с кем не хотел ссориться — ни с земцами-прогрессистами, ни с придворными консерваторами. В общем, это был «добрый барин».
При вступлении в должность Мирский провозгласил новую политику, основанную на «искренно благожелательном и истинно доверчивом отношении к общественным и сословным учреждениям». Началась так называемая «весна» (впоследствии в таких случаях употребляли слово «оттепель») — весна среди осени.
Воспрянувшие «освобожденцы» воспользовались ситуацией. 6–9 ноября в Петербурге фактически легально состоялся земский съезд. Официальная его резолюция ничего особенно крамольного не содержала, но меньшинство (27 человек из 98), собравшись в доме одного из своих лидеров, Владимира Дмитриевича Набокова, том самом знаменитом набоковском доме на Морской улице, который так выразительно описан в «Других берегах», приняло отдельную резолюцию — а там уже речь прямо шла об «участии народного представительства, как особого выборного учреждения, в осуществлении законодательной власти, в установлении государственной росписи доходов и расходов и в контроле за законностью действий администрации». То есть — о созыве парламента и превращении самодержавной монархии в конституционную.
За съездом последовала «банкетная кампания» по всем сколько-нибудь крупным городам России. В ходе «банкетов» либеральная интеллигенция и просвещенная буржуазия обсуждали земские резолюции и высказывались в поддержку радикальных требований меньшинства. Формальным поводом для торжеств было сорокалетие судебной реформы Александра II. Встревоженные монархисты сравнивали происходящее с Генеральными штатами, созыв которых в 1789 году предшествовал революции. Мирский пытался «всех примирить, все сгладить» — и на полшага отставал от событий. Предложенный им проект реформ, включавший введение в Государственный совет представителей земств, был отвергнут под давлением Победоносцева и царских дядюшек — великих князей Владимира, Алексея и Сергея Александровичей, без совета с которыми Николай не делал ничего важного. Даже Витте, занимавший с 1904 года пост председателя Совета министров, не высказался в его пользу. 12 декабря был опубликован урезанный и выхолощенный манифест о преобразованиях в управлении; одновременно правительством было объявлено, что противозаконные сборища отныне дозволяться не будут, а земствам обсуждать политические вопросы заказано.
Надо сказать, что умеренные, лояльные либералы-конституционалисты не видели врагов в эсерах и эсдеках. Осенью 1904 года революционеры и либералы собрались на общую «конференцию освободительных сил» в Париже. Эсеров там, кстати, представлял Азеф. В сущности, это парадокс: в социокультурном смысле у В. Д. Набокова или князей-близнецов Долгоруких было несравнимо больше общего с тем же Святополк-Мирским или главнокомандующим дальневосточной армией генералом Куропаткиным, чем с каким-нибудь немытым террористом из «вечных студентов» или провинциальным провизором вроде Гершуни. Набоков-отец и дружил с Куропаткиным, что в тех же «Других берегах» упоминается, — но политически Куропаткин был ему врагом, а эсер — союзником. То же самое было по другую сторону баррикад. «Весна» сорвалась, борьба возобновилась, разделительная черта между сторонниками и противниками правительства снова стала важнее всех остальных — и в конечном счете союзниками Мирского или Лопухина в борьбе с такими же, как они, добрыми барами оказывались злобные и малограмотные черносотенцы… Если же это кому-то не нравилось, можно было только выйти из игры — но и так, как показывает драматичная судьба Лопухина, получалось далеко не всегда.
Между тем на Востоке дела шли все хуже. В августе и сентябре состоялись сражения при Ляояне и при Шахе — кровопролитные и бесполезные. Еще в июле был блокирован Порт-Артур, и надежд на его вызволение было все меньше. Правительство было сильным, но раненым зверем; его уступчивость возбуждала оппозицию, попытки проявить жесткость возбуждали еще больше. Но у либералов одних не хватало сил для решительного выступления. У революционеров — тоже.
Таков был фон, на котором протекала деятельность Гапона в 1904 году.
НАРВСКАЯ ЗАСТАВА, ДАЛЕЕ ВЕЗДЕ
Профсоюз на Выборгской стороне с несколькими сотнями членов — это было, по замыслу Гапона, только начало, ядро по-настоящему массовой организации. Теперь предстояло организовывать отделы. Петербург был велик, промышленных слобод в нем было много. Но главное внимание Гапона привлекала Нарвская сторона. Здесь было к чему приложить силы.
У Нарвской заставы было несколько крупных предприятий, но прежде всего там располагался главный индустриальный гигант Петербурга — Путиловский металлургический и механический завод.
Начало ему было положено в 1789 году, когда небольшое чугунолитейное предприятие было основано в Кронштадте. В 1801 году оно — по соображениям безопасности — переведено было на Петергофскую дорогу, на седьмую версту от города.
В то время это предместье было вполне аристократическим — Петергофская дорога вела в одну из главных царских резиденций. Вдоль тракта располагались усадьбы царедворцев. Сохранились несколько: Кирьяново, принадлежавшее княгине Дашковой, Александрино — дворец и парк Чернышевых. В основном же об усадьбах Шереметевых, Волконских и других аристократов напоминают разве что старые деревья, кругом стоящие у пруда в каком-нибудь школьном дворе. Трудно даже представить сейчас, как выглядел лет двести назад этот ныне промышленный район.
История завода складывалась так: он сильно пострадал от наводнения в 1824 году, некоторое время стоял заброшенным, безуспешно выставлялся на торги, а в 1842 году был дан в аренду, а затем подарен некоему Огареву — не свободолюбивому поэту, а совсем напротив, племяннику графа Клейнмихеля. Потом сменились еще несколько владельцев, и, наконец, 12 января 1868 года хозяином завода стал Николай Иванович Путилов, один из титанов русского промышленного капитализма, его первой, героической эпохи.
Инженер Путилов прославился во время Крымской войны, когда по поручению великого князя Константина Николаевича в кратчайшие сроки сконструировал и построил канонерки, защищавшие Кронштадт. Из Ржева привезли прядильщиков, оставшихся из-за войны без работы, посадили на канонерки — и из них вышли заправские моряки.
Путилов попал в струю. В России шло массовое железнодорожное строительство. Братья Поляковы и фон Мекк брали подряды, прокладывали тысячи верст с такой скоростью, которая графу Клейнмихелю и не снилась. Путилов делал стальные рельсы — делал по собственной технологии. Привозные рельсы лопались в холодные зимы, не выдерживали русских морозов. Железнодорожные концессионеры стали покупать хладоустойчивые рельсы Путилова.
Дела стремительно шли в гору. В 1869 году на заводе работало уже две тысячи человек, потом три, пять. Путилов знал их лично — не всех, но многих. Он обращался к рабочим по имени-отчеству, здоровался с ними за руку, разговаривал о домашних делах, о семьях, хозяйстве, скотине, оставшихся в деревне. Мог, если что не так, дать денег в долг.
Это было первое поколение индустриальных мастеровых, сплошь крестьянского происхождения. Путилов искренне любил этих людей, он любовался тем, как из них получаются настоящие солдаты тяжелой промышленности. А он был ее фельдмаршалом. Ее Наполеоном (ведь корсиканец тоже знал имена своих усачей-гренадеров и здоровался с ними за руку). Рабочие в поте лица трудились от зари до зари — но и сам он тоже. Каждый миллион пудов выплавленной стали отмечали все вместе — с факельными шествиями, катаниями с гор, тройками.
И, как Наполеон, Путилов во многом пал жертвой величия собственных замыслов. Его честолюбивая идея заключалась в том, чтобы перенести петербургский торговый порт с острова Котлин в устье Невы. Для этого необходимо было прорыть по дну Финского залива канал для крупнотоннажных судов. Над Путиловым издевались. Некрасов высмеял его (как, впрочем, и других ведущих российских капиталистов той эпохи) в своих «Современниках». И все-таки канал был дорыт — в 1884 году, через четыре года после смерти Николая Ивановича. Он и сегодня действует. Петербургский торговый порт и через столетие с гаком по-прежнему на Гутуевском острове — там, где Путилов предназначил ему быть. Но какова была цена этого свершения! На Путиловском заводе начались трудности, рабочим задерживали зарплату, производство сокращалось, людей выбрасывали на улицу. Путилов умер ославленным банкротом. В 1883 году Государственный банк продал заложенные в обеспечение долга акции Синдикату брянских и варшавских сталелитейных заводов — главному конкуренту Путилова. Это было типичное рейдерство. Председатель совета директоров синдиката князь Вячеслав Николаевич Тенишев (более известный как этнограф, археолог и основатель Тенишевского училища) стремился ослабить Путиловский завод, чтобы обеспечить выигрышные условия своим предприятиям на юге и западе страны. Через пару лет то, что оставалось от Путиловского, было вновь продано.
Но имя, оставленное основателем, его марка — это все-таки что-то значило. С началом бурного промышленного подъема России в 1890-х годах и Путиловский завод пережил новый взлет.
Новые акционеры завода (их было несколько, но наиболее активно путиловскими делами занимался А. Н. Лясский — путиловцы называли этого флегматичного тучного человека «хозяин Ляшка») набрали казенных и частных заказов — в основном паровозы и артиллерийские орудия. Железных дорог строили в то время еще больше, чем при Александре II, выплавка чугуна за десятилетие утроилась. Теперь по этим дорогам, выложенным русскими рельсами, ехали русские паровозы. Металлургический завод Путилова превращался в механический, машиностроительный. Директора купили собственные железные рудники в Финляндии и в Олонецкой губернии — больше они не зависели от привозной руды. Заводу нашли нового управляющего — Н. И. Данилевского, по деловитости, энергии, демократизму, простоте обращения и даже с виду напоминавшего покойного Путилова. На завод потянулись люди — этому немало способствовал страшный недород 1891 года. Ехали псковичи, новгородцы, ехали из Смоленской губернии — но больше всего почему-то из Тверской. Крестьяне везли курочек, гусей, окорока для мастеров. От родных они знали, кто какой подарок предпочитает. Задача была — попасть в нужный цех или мастерскую. Кто-то хотел в паровозную, кто-то в старомеханическую, а были и такие, что рвались на горячее плавильное производство. В горячем цеху неумелый, но физически крепкий парень мог зарабатывать как квалифицированный токарь или слесарь — рублей 40–50 в месяц (а средняя зарплата по заводу была в 1890-е годы рублей 30).
Завод пережил кризис 1899–1902 годов и снова воспрянул. Японская война стала «матерью родной» для оружейников и металлургов. Цеха не успевали исполнять казенные заказы. На заводе работало 13 тысяч человек — город, и не из самых маленьких. Вокруг завода, у заставы стремительно росла слобода. Разные улицы заселялись разных дел мастерами. «Аристократическими» местами были Петергофское шоссе, Огородный переулок, Ушаковская — тут снимали отдельные квартиры зажиточные слесари, токари, модельщики. На левой Тентелевке обитали химики, в Болдыревом переулке текстильщики. Многие, особенно недавно приехавшие из деревни, жили по углам. Рядом с Путиловским заводом было 15 тысяч «угловых» квартир, и их количество не уменьшалось. Людей здесь становилось все больше, жилось все теснее.
Здесь были свои рестораторы, свои купцы, своя (заводская — инженеры, врачи) интеллигенция. Был даже свой поэт, токарь-самородок Василий Шувалов:
Рядом со столицей империи у Нарвской заставы располагалась неуютная, трудная для жизни, но беспрерывно растущая столица индустриальной России. В первые же недели существования «Собрания» Гапон послал сюда своих эмиссаров. В конце апреля 50 путиловцев явились к отцу Георгию и предложили создать у Нарвской заставы отдел организации. Гапон и его товарищи немедленно приступили к работе.
Нарвский отдел был открыт 30 мая в арендованном Гапоном и его «Собранием» трактире «Старый Ташкент» (Петергофское шоссе, ныне проспект Стачек, 42). Когда-то на этом месте была одна из усадеб, примыкавшая к Петергофскому тракту, несколько раз менявшая хозяев. В последней трети XIX века, когда началась новая история Нарвской заставы, здесь расположился трактир; в 1892 году его арендовало Общество трезвости, а 12 лет спустя помещение было снято Гапоном со товарищи. Помещение с залом на две тысячи человек, да еще с садом — просто роскошь!
К этому времени в кассу «Собрания» стали поступать частные пожертвования от сторонников и сочувствующих (в том числе от некоего А. Е. Михайлова из богатой купеческой семьи). Однако самый крупный взнос — по словам Гапона, примерно 400 рублей — был получен от
«Впоследствии я слышал, — пишет Гапон. — что русский посол во Франции упрекал меня в том, что я брал деньги от правительства и эти же деньги употреблял против него. Он, очевидно, забывал, что эти деньги были взяты из народного кармана и я их только возвращал тому, кому они принадлежали». Подобный подход к источникам финансирования был присущ и революционерам: беря деньги у Саввы Морозова или получая помощь германского Генерального штаба, Ленин не считал себя связанным какими бы то ни было обязательствами перед Морозовыми или перед Людендорфом. Все деньги принадлежат народу, а потому могут использоваться на благо народа — по усмотрению получившего их лица.
На открытие нового отделения был приглашен Фуллон — к радости Гапона, он принял приглашение, вместе с отцом Георгием председательствовал на собрании и, по свидетельству Гапона, произнес следующую речь:
— Я счастлив видеть вас на этом дружеском и разумном собрании. Я солдат. В настоящее время родина переживает тяжелое время благодаря войне с далеким и лукавым врагом на далекой окраине. Чтобы с честью выйти из этого испытания, вся Россия должна объединиться и напрячь все свои силы. В единении сила.
Гапон хорошо запомнил эти слова, поскольку при открытии следующих отделов Фуллон дословно повторял ту же самую речь — вплоть до декабря.
Получив такое замечательное помещение в районе, где и должна-то была пойти главная работа, Гапон произвел «рокировку» — снял с себя обязанности
Практически одновременно с Нарвским был открыт Василеостровский отдел на 4-й линии. Его возглавили Карелин и Усанов. В этот отдел сразу вступило две тысячи человек (благодаря многочисленным связям и знакомствам Карелиных), но перспективы роста здесь были меньше, чем за Нарвской заставой.
До конца года было открыто еще восемь отделов: Коломенский, Рождественский — на Песках, Петербургский — в Геслеровском переулке, на Петербургской стороне, Невский отдел — за Невской заставой, в Ново-Прогонном переулке, близ Шлиссельбургского проспекта, Московский — за Московской заставой, Гаванский, Колпинский и еще один на Обводном канале (на Дровяной улице). Охвачены были все индустриальные районы столицы.
И это при том, что по уставу никаких отделов вообще не полагалось! По собственному признанию, «при открытии отделов он брал попросту нахальством… нанимал помещение, приличное, с электрическим освещением и паркетным полом и приглашал на освящение градоначальника… затем посылал в полицейский участок бумажку о разрешении; там устава не читали, но знали, что „сам“ был на освящении, и этого было достаточно, разрешали без всяких разговоров».
Общая численность организации к концу года достигла восьми-девяти тысяч человек (а потом за десять дней удвоилась). Зубатову подобное и не снилось, революционерам — тоже. Гапоновский «тред-юнион» за считаные месяцы завоевал столицу. При этом Гапон не пользовался для рекламы своей организации прессой — наоборот, он стремился, чтобы в газеты попадало как можно меньше информации о происходящем в «Собрании»: это могло затруднить его двойную игру. Рабочие из уст в уста передавали известие о новом союзе и возглавляющем его чудесном батюшке.
В чем же, собственно говоря, заключалась деятельность этого союза?
СВЕРШЕНИЯ И ЗАМЫСЛЫ
В чем же заключалась, собственно, деятельность «Собрания»?
Прежде всего, средством обеспечения организации должны были стать доходы от чайных и платные литературно-музыкальные (и танцевальные) вечера. Эти вечера, разрешения на устройство которых долго добивался Гапон, начались еще в декабре 1903 года. Они были главной заботой Ивана Павлова, который привлек к делу коллег-артистов. (Впрочем, Карелин ворчливо вспоминает, что по большей части организационные усилия падали на него: «Он (Павлов. —
Лекции начались весной. Если зубатовские лекции в Москве касались в основном специальных вопросов, связанных с рабочим законодательством и рабочим движением, то Гапон попытался организовать полноценный лекторий. Правда, из крупных ученых среди лекторов можно назвать только Павла Ивановича Преображенского — молодого в то время геолога, позднее товарища министра народного просвещения при Керенском, министра у Колчака, как ни странно, помилованного красными и мирно профессорствовавшего до естественной кончины в 1944 году. Лекции Преображенского, по свидетельству Карелина, особенно нравились пролетариату: «Рабочие ведь ничего не знали, как и что и откуда земля, мир, а в лекциях все это разъяснялось и указывались причины». По истории культуры и общим экономическим вопросам лекции читал помощник присяжного поверенного Марк Александрович (по паспорту Мордехай Айзекович) Финкель; он же был юрисконсультом «Собрания». По словам того же Карелина, «тот еле поспевал, так много приходилось ему читать разных лекций и вести разговоров». Финкель касался вопросов, особенно важных для рабочих: о заработной плате, о профессиональных болезнях, и его лекции легко переходили в живые словопрения. Он был человеком отчетливо социалистических взглядов. В свое время, в 1897 году, в Москве он был за свою околореволюционную деятельность арестован, прошел через ласковые руки Зубатова, не поддался, видимо, его улещаниям и несколько лет провел в административной ссылке. Историю литературы преподавал — «очень доходчиво» — Федор Николаевич Малинин, редактор «Тюремного вестника». С ним Гапон, вероятно, познакомился по своей службе в тюремной церкви.
Рабочие учились охотно. В немногие свободные часы, свидетельствует Карелин, увлеченно занимались всем, от иностранных языков до гимнастики (кто-то, значит, и языки преподавал, и гимнастику?). Правда, все это — лишь до осени. До святополковой весны. Осенью стали читать только газеты.
Сам Гапон читал лекции о рабочем движении — здесь он считал себя уже специалистом. Представления о его «курсе» дает протокол собрания Нарве кого отдела 6 июня 1904 года.
«Собрание открылось пением молитвы „Царю небесный“. Представитель читал ответ е. и. в. государя императора на посланную телеграмму при открытии собрания на Выборгской стороне 11 апреля, причем со стороны членов последовало восторженное троекратное „ура“. Далее представитель высказал соболезнование о несвоевременной кончине генерал-губернатора Бобрикова, проводившего идею самосознания и развития русских людей и погибшего от руки иноверца, причем несвоевременно погибшему генерал-губернатору Бобрикову была пропета всем собранием „вечная память“. Представитель просил всех товарищей, ничем не смущаясь, идти по намеченной цели и, соединяясь вместе, иметь оборону от иноверцев, всячески старающихся вредить русскому единению. Далее представитель говорил о корне происхождения рабочего вопроса, взяв ту эпоху, то время, когда не существовало орудий производства и существовали патриархальные отношения между рабочим и хозяином, но, со времени введения новейших орудий производства, труд рабочего стал обесцениваться, и отношения изменились, благодаря спросу и предложению на труд. Вопрос необеспеченности рабочего сопряжен также с конкуренцией женщин и детей в труде, и благодаря разным бедственным положениям и неожиданным толчкам… рабочие сами побуждаются… свое существование, которое только… при общем единении. Затем представителем объяснены некоторые направления… так, напр., индивидуалистическое направление, бывшее в Англии, которое стоило больших жертв, и рабочие не могли все-таки без помощи правительства улучшить свое положение. В России, ранее правительство было, взявши на себя все заботы и попечения о рабочих, но это, как видно, отозвалось необеспеченно (?). В Германии взято направление такое, что рабочие развиваются и обеспечивают себя, идя вместе и под руководством правительства, что дало уже теперь прекрасные плоды. После обмена мыслей о необходимости солидарности и единения, „Собрание“ закрылось пением молитвы Господней».
Отдел только создан, рабочие — новички, Гапон начинает «с азов». Многое то ли он путает, то ли (это скорее) путает конспектирующий. С другой стороны, в свежей, неизученной аудитории необходимо лишний раз подчеркнуть свою лояльность. Хороший повод для этого дает убийство финско-шведским националистом Евгением Шауманом генерал-губернатора Финляндии Николая Ивановича Бобрикова, делавшего всё, чтобы уничтожить автономию этой имперской провинции и действовавший в ней конституционный режим. Имперский шовинист Бобриков в национальной памяти финнов остался настоящим воплощением зла. Но — как почти всегда — реальность сложнее мифа. В своей борьбе со шведоязычной по преимуществу элитой Великого герцогства Финляндского Бобриков пытался опереться на низы, на безземельных арендаторов-торпарей. Гапон мог об этом знать. Бобриков мог воплощать для него не только русификаторскую политику (едва ли он, украинец, искренне ей сочувствовал), но и заботу власти о бедноте, о «простом человеке», в ущерб наследственной элите. Так что и сервильные жесты оказываются двусмысленными.
Одной из забот Гапона было создание потребительских кооперативных лавок. Сторонники мирного перехода к социализму придавали потребительской кооперации большое значение; работа в этой области считалась важной формой интеллигентского служения. В. А. Поссе, впоследствии недолгое время соратник Гапона, а потом его враг, писал в своей книге «Идеалы кооперации»: «Улучшая и удешевляя продукты, кооперативы в то же время улучшают и положение производящих и продающих эти продукты. Кооперативы обыкновенно держатся условий, устанавливаемых профессиональными союзами, и даже поддерживают эти союзы в борьбе за улучшение условий труда. Постепенно развиваясь, они передают в руки трудящихся все производство предметов первой необходимости и усиливают экономическую мощь пролетариата».
Между тем потребительская кооперация на заводах была грубым извращением идеи. Предприниматели некогда выплачивали рабочим часть зарплаты продуктами из фабричных лавок — втридорога; потом это было запрещено. Тогда лавки стали маскировать под потребительские товарищества, а вычеты из зарплат — под взносы в эти товарищества. Мечтой Гапона было создание настоящих рабочих потребкооперативов. Следующим этапом должны были стать кооперативы производственные. Идея кооперативных, артельных предприятий (своего рода «кибуцев», если искать аналогии в последующей хозяйственной практике XX века) преследовала его со времен босяцкого проекта и до последнего дня жизни — собственно, она присутствовала в последнем, роковом, стоившем Гапону жизни разговоре.
Что до потребкооперативов, то к их созданию удалось, по словам Гапона, приступить через шесть месяцев после создания организации. Если считать от официального открытия — в октябре. Поздновато: времени совсем не оставалось… Впрочем, фактически гапоновская организация действовала с лета 1903 года.
Наконец, самое главное: трудовые конфликты. Основного орудия, которым располагают в этом смысле профсоюзы — права на забастовку, — гапоновская организация была лишена. Устав запрещал даже выплачивать пособия в случае стачки. Нарушать этот пункт Гапон пока не решался: это помешало бы распространению организации. А потому все конфликты разрешались так же, как в зубатовские времена: через переговоры рабочих с властями, которые, в свою очередь, могли
Для части рабочих и такого рода самоорганизация была подарком судьбы. Они радовались возможности просто собираться, обсуждать свои нужды, держать кассу взаимопомощи и слушать бесплатные лекции и даже испытывали по этому поводу своего рода эйфорию. Эти чувства выразил путиловский бард Шувалов:
Благоволение властей, их готовность снисходить до фабричных людей и их нужд смирным, малограмотным, старым людям казались чудом. Был случай, когда рабочие на открытии одного из отделов бросились целовать руки приехавшему Фуллону; Гапон после строго выговорил им за то, что они роняют свое достоинство. Этот выговор вызвал еще большее умиление. Классово сознательная рабочая элита смотрела, конечно же, на вещи иначе. Но до поры до времени равновесие удавалось поддерживать.
В июне 1904 года Скандраков известил Гапона, что с ним желает встретиться приехавший в столицу Грингмут. Гапон долго разговаривал с этим «высоким стариком с вкрадчивыми манерами» (Грингмуту было всего 53 года), объясняя (в благонамеренно-националистической интерпретации, конечно, как в прошлогоднем докладе Лопухину) свою тактику. В ходе разговора он заметил, что «если он желает успеха московскому обществу, то все полицейские агенты должны быть немедленно удалены, а один из моих рабочих поставлен во главе». Заинтересованный Грингмут вежливо пригласил Гапона посетить Москву — а тот в июле не преминул воспользоваться приглашением.
В Москве Гапон встретился с Тихомировым, показавшимся ему «жалким». Зубатовскую организацию он застал при последнем издыхании. 19 июня Гапон выступал в народных домах на Грузинской и Немецкой площадях перед зубатовскими активистами. Гапон рассказывал о своих успехах, предлагал москвичам создать общество такого же типа, «независимое от администрации», выбрать «представителя»-интеллигента для контактов с властями, обещал содействовать утверждению устава этого нового московского общества в Министерстве внутренних дел. Все это вызвало раздражение великого князя Сергея Александровича и Трепова. Московские власти шокировал уже тот факт, что Гапон
Гапон к тому времени уже давно покинул Москву. Посещение Киева и Харькова убедило его в том, что пытаться организовывать филиалы за пределами Петербурга рано. Направлялся он, собственно говоря, на родину, в Полтаву, по личным делам. Он хотел, вероятно, повидаться с детьми и позаботиться об их дальнейшем образовании. Подросшим Маше и Алеше, круглым сиротам при живом и любящем, но по горло занятом своими общественными делами отце, требовалась гувернантка. Но денег у Гапона тоже не было: все заработки съедало «Собрание». Точнее, он щедро отдавал туда свое жалованье, а потом, оставшись без копейки, брал деньги из кассы обратно, на что казначей Карелин закрывал глаза. Гапон просто не отделял «Собрание» от себя — в том числе в денежном смысле.
В любом случае средств на гувернантку не было. Пришлось просить отца-крестьянина заложить участок. Отец согласился. Гапон получил 750 рублей. Были ли эти деньги возвращены престарелому Аполлону Федоровичу? У Гапона в 1905 году бывали большие заработки, но как-то все разлеталось…
Между тем в Киеве Гапон успел наделать ошибок, которые могли стать роковыми. Общаясь с местными властями, он заявил, что действует по поручению Лопухина. Начальник Киевского охранного отделения А. И. Спиридович (впоследствии известный историк и мемуарист) не поленился проверить эти сведения. Лопухин возмутился «наглостью» и самозванством Гапона. Это прибавилось к московским неприятностям, так что отца Георгия в столице ничего хорошего не ждало бы, если бы гибель Плеве не отвлекла от него внимание.
Гапон, видимо, в тот момент не до конца осознавал, что случайность спасла его. Напротив, узнав о смерти Плеве, он огорчился: он как раз через министра хлопотал о правительственной ссуде для «Собрания». Так или иначе, он спешно вернулся в Петербург (возможно, вместе с Сашей Уздалевой). По возвращении он обнаружил, что между руководителями отделений начались противоречия.
И немудрено: с возникновением отделений структура «Собрания» усложнилась, усложнились и денежные счета. Зачастую на собраниях велись бурные споры, разрешить которые помогал только авторитет «представителя». Однако сами «передовые рабочие», входившие в руководство — Карелины, Васильев, Харитонов, Иноземцев, Варнашёв и другие, — не всегда до конца осознавали его истинную роль. Они понимали, что только Гапон был способен вести дела с властями. Но им казалось, что уж внутренние-то свои вопросы они могут уладить сами. Нет, не могли. Не могли договориться по практическим, денежным вопросам, а главное — не находили общего языка с «отсталыми рабочими».
Мы сегодня даже не отдаем себе отчета, какой социально разнородной была «та» Россия — столетней давности, как отличались по языку, по менталитету, по культуре представители даже ближайших друг к другу социальных страт: например, образованные «добрые баре» от чиновничества и от интеллигенции, интеллигенция от полуинтеллигенции, полуинтеллигенция от мещанства и от «рабочей аристократии», «рабочая аристократия» от пролетарских масс с деревенскими корнями. В сравнении с советской и особенно постсоветской Россией культурные отличия были выражены гораздо отчетливее. Достаточно сравнить мемуары Павлова с мемуарами Карелина или Варнашёва — настолько различен язык и взгляд на мир!
Потому-то в особой цене были люди, для которых сословных границ не существовало. Именно таким был Гапон. Он умел говорить со светской дамой и с босяком, с толпой — и с каждым человеком в ней по отдельности. Когда в семь вечера открывались чайные «Собрания» и Гапон появлялся в одной из них (обычно за Нарвской заставой), всё оживало. Гапон подходил то к одному, то к другому столику, подолгу по-семейному беседовал с рабочими, обменивался папиросами, шутил — и эти беседы «держали» организацию лучше, чем любые формальные скрепы. Стоило ему уехать на несколько недель, и всё начинало рассыпаться.
Гапон приложил усилия к восстановлению единства. Символом его стало общее собрание, которое было устроено 19 сентября в большом зале в доме А. И. Павловой на Троицкой (ныне Рубинштейна) улице. По словам Гапона, «собрание открылось многочисленными речами, посвященными делу союза; на столе лежали чертежи и отчетные книги, чтобы каждый мог сам убедиться в честности и целесообразности делопроизводства…». Если у кого-то и возникали сомнения, то эйфория от самой возможности публичной встречи «в великолепном зале, в центре города» глушила их у подавляющего большинства. Само собой, был приглашен Фуллон — и принял приглашение. После официальной части состоялся концерт. Вместо второразрядных актеров из числа знакомых Павлова Гапон привлек Веру Линскую-Неметти, хозяйку музыкального театра, находившегося на Петербургской стороне, на Демидовской улице. Это была оперетка прогрессивная, «с идеями» (хитом репертуара была пьеса «Черные вороны» — о темных сторонах монастырского быта) и довольно популярная. Здесь играл одно время (на закате своей карьеры) сам Мамонт Дальский. При этом театр пользовался благоволением городских властей.
Привлечение Неметти осложнило отношения с ревнивым Павловым. Но Гапон дорожил образовавшейся дружбой с антрепренершей, поскольку рассчитывал с ее помощью собрать средства на постройку Рабочего дома — постоянного общегородского клуба для фабричных людей. Первоначально он рассчитывал «оттягать» у Общества попечительства о народной трезвости Народный дом в Александровском саду на Петербургской стороне, но это была слишком смелая мысль, и от нее пришлось отказаться.
С другой стороны, и времени на постройку Рабочего дома не было. Грандиозное действо на Троицкой позволило восстановить единство. Но начинались новые времена. Убийство Плеве сдвинуло какие-то подземные пласты. Действовать по прежнему плану уже не удавалось. Логика событий оказывалась сильнее чьей-то личной воли.
ЧЬЯ ЖЕНА КОНСТИТУЦИЯ?
Осенью Гапон остро почувствовал давление с двух сторон.
С одной стороны Владимир Петрович Литвинов-Фалинский, главный фабричный инспектор Петербурга, довольно известный писатель по экономическим вопросам, позднее — видный чиновник Министерства промышленности и торговли (выделенного из Министерства финансов), который присутствовал при открытии «Собрания» и говорил пылкую речь, изменил свое отношение к гапоновской организации и приступил к созданию собственного рабочего движения. Руководителями основанного в октябре 1904 года Санкт-Петербургского общества взаимопомощи механических рабочих стали М. А. Ушаков, Д. В. Старожилов, В. И. Пикунов — исключенные еще год назад из гапоновского кружка «зубатовцы». Инициатива создания этого «желтого профсоюза» исходила от работодателей, стремившихся подорвать позиции Гапона. Но она — вне всякого сомнения! — была одобрена полицией. И, вероятно, Фуллоном, который начал побаиваться неуемной энергии отца Георгия. Новая рабочая организация была малочисленной, и, вероятно, всего того, что могло предложить рабочим гапоновское «Собрание» (лекции, чайные, потребительские кооперативы), там не водилось; зато бывшие «зубатовцы» привлекали рабочих простотой разрешения трудовых споров: предприниматели и фабричная инспекция подчеркнуто доброжелательно встречали их ходатайства, с Гапоном же стали неуступчивы.
6 декабря открывался Невский отдел «Собрания». Во главе отдела был поставлен, по рекомендации Кузина, слесарь сидякинского завода Николай Петрович Петров. (Роль этого человека в судьбе Гапона и гапоновской организации впоследствии оказалась во многом роковой.) Как всегда, приехал Фуллон — приехал и выступил. Но речь его была непохожа на прежние. По свидетельству Петрова, он сказал следующее:
«Братцы-рабочие, поздравляю вас с открытием собрания, собирайтесь сюда мирно. Братцы-рабочие, не делайте стачек, приходите ко мне, и я вам все устрою. Нет, братцы, ко мне не ходите, лучше идите к фабричному инспектору, он хороший человек и вам все устроит, в чем вы только будете нуждаться, а стачек не делайте».
Это было что-то новое: градоначальник призывал профсоюз воздержаться от стачек (но Гапон их до сих пор и не устраивал!), а притом и сам отказывался от той роли посредника в трудовых спорах, которую играл несколько месяцев. Он передавал разрешение этих споров в руки фабричной инспекции, уже заведомо недоброжелательной. Слово «стачки» было произнесено именно начальством. Гапона как будто специально подталкивали в эту сторону.
Дальнейшее только подтверждает это впечатление:
«Уезжая, он (Фуллон. —
Это — со стороны властей.
С другой стороны, на Гапона с каждым днем все большее давление оказывали его товарищи — те из них, кто считал себя «посвященными». В обстановке, когда все общество заговорило о конституции, о реформах, когда оживилось движение земцев, «программа пяти» приобрела неожиданную актуальность. Левое крыло организации хотело бы начать открытые действия, по меньшей мере — открытую пропаганду.
Лидером «оппозиционеров» неожиданно стала Вера Карелина. Гапон всегда гипнотически действовал на женщин — светских дам, романтических революционерок, приютских девочек, темных работниц… Но Вера Марковна была женщиной особенной. Выросла она в приюте, с ранних лет работала на ткацкой фабрике — а начитанностью превосходила, кажется, и своего мужа, и его друзей. Жена Ивана Павлова, происходившая из профессорской семьи, дружила с Карелиной на равных. Гапон относился к ней с искренним уважением, восхищался тем, как организовала она женскую часть «Собрания»; сама она, по свидетельству Павлова, воспринимала его лидерство в «Собрании» как неизбежность — но спорили они горячо. Варнашёв был на стороне Карелиных. Кузин и Васильев, лично преданные отцу Георгию, во всем с ним соглашались. Но зато и на них стали смотреть искоса, особенно на Кузина, в котором видели гапоновского наушника.
Гапон отстаивал статус-кво, но понимал необходимость уступок — раскол и открытый конфликт с революционными партиями ослабили бы его организацию еще больше, чем появление покровительствуемых властями конкурентов. Отчасти он и сам заражался внезапно изменившимся духом времени. Только что были тишина, спокойствие — время для неторопливых малых дел просвещения и милосердия, для бесконечной фронды, для взрывающих тишину одиночных терактов и погромов — уж кто для чего создан… И вдруг все зашевелилось. Важно было в новой ситуации успеть получить свое.
В ноябре «Собрание» полуофициально отказалось от национальных и вероисповедных ограничений, прописанных в уставе. Если раньше рабочего-инородца или инославного, пришедшего на собрание, порой просили уйти[23], то теперь Гапон призвал не просто допускать, а привлекать в «Собрание» финнов, поляков, эстонцев, евреев. Последних среди петербургских рабочих было очень мало (за пределы черты оседлости, тем более в столицу, допускались лишь состоятельные и образованные лица иудейского вероисповедания), зато в Петербурге отчасти находилось руководство Бунда. Гапон готов был к диалогу с ним — правда, через считаные недели его настроение изменилось.
Изменился круг лекционных чтений. Вместо гимнастики, французского языка и естествознания рабочие хотели обсуждать насущные политические вопросы. К чтению лекций стали привлекаться публицисты-радикалы. Одним из них был Сергей Яковлевич Стечькин (фамилия его писалась через мягкий знак; в следующем поколении он исчез, и внук Сергея Яковлевича, знаменитый конструктор стрелкового оружия, известен как Стечкин).
У Стечькина было два псевдонима — С. Соломин (так подписывал он свои научно-фантастические и нравоописательные повести) и Н. Строев. В качестве Строева он начиная с сентября 1904 года помешал в «Русской газете» (стоившей очень дешево и рассчитанной на демократического читателя) «беседы», писанные «простым народным языком». Несчастная судьба женщины «из простых», доведенной до воровства, злоупотребления гласных городской думы в Саратове, борьба с попытками обложить налогом рабочие чайные — ну и так далее. Последовательная критика мелких российских неустройств с элементарным рецептом их исправления: «Иностранцы каждому делу учатся и в науку верят. А у нас думают, что все само собой сделается. Ну, и ждут у моря погоды».
Стечькин (вот ведь бывают странные сближения!) учился в гимназии вместе с Зубатовым, дружил с ним, а потом был в числе читателей библиотеки Михиных. В 1886 году именно он ввел Зубатова (уже секретного сотрудника полиции) в народнический кружок, а потом, арестованный по докладам своего друга, провел три года в достославном городе Холмогоры. Зная о зубатовских корнях гапоновского союза, он относился к нему скептически и критиковал его в печати. Но Гапон и его сподвижники (прежде всего Васильев, который в этот период был официальным председателем «Собрания») высоко оценили «беседы» Строева-Стечькина и постарались привлечь его в свою организацию. В декабре он становится ее постоянным гостем. Впоследствии, давая показания полиции, Сергей Яковлевич утверждал, что попросту удовлетворял свое журналистское любопытство. Но это явно не так. Есть свидетельства, что он читал лекции «по текущим вопросам дня». А начиная с 20-х чисел декабря именно в «Русской газете» за подписью Строева появляется подробная хроника событий, закончившихся Кровавым воскресеньем. Впрочем, об этом — ниже.
В ноябре Гапон устанавливает связи с лидерами либералов-земцев. В начале ноября состоялась встреча либералов и гапоновцев. С одной стороны присутствовали Екатерина Дмитриевна Кускова, публицист и общественный деятель правосоциалистической или леволиберальной направленности (позднее занимала позиции между меньшевиками и кадетами), ее муж, экономист Сергей Николаевич Прокопович, а также легальный марксист, масон, позже соредактор Бурцева по «Былому» Василий Яковлевич Богучарский «и еще две дамы»; с другой — Гапон, Кузин, Васильев, Варнашёв и Карелин, все подписанты «программы пятерых».
Разговор шел о том, как рабочие могут принять участие в движении. Прокопович посоветовал им взять на вооружение социал-демократическую программу. Ему ответили, что рабочие этой программы не примут, и зачитали «программу пяти». Земцы были приятно удивлены и всецело одобрили тайные идеи гапоновцев. Однако, по словам Карелина, «они нам ничего не посоветовали, как и что делать нам, мы от них ничего не добились. Они оказались в нетях…» Можно предположить, что отца Георгия это вполне устроило. Он предпочитал действовать по собственному плану. А план заключался в этот момент, по всей видимости, в том, чтобы как можно дольше оттянуть решительное выступление, продолжая, сколько это возможно, легальную и лояльную властям деятельность «Собрания» и извлекая из этого положения максимум того, что еще можно было извлечь.
А на дворе, напомним, ноябрь: земский съезд, набоковская петиция, «банкетная кампания». 28 ноября у Казанского разгоняют студенческую демонстрацию (не первую и не последнюю). В этот день Гапон, выдержав паузу, начинает действовать.
Созвав «расширенное руководство» (32 человека — центральный совет и руководство отделов со «штабами»), Гапон объявляет: да, собственную петицию подавать надо. Основа петиции — «программа пяти», которая впервые была доведена если не до рядовых членов организации, то до активистов. Но если просто подать петицию, она затеряется в ряду других, объяснял отец Георгий, и ничего не даст. Нет, надо дождаться правильного часа (какого? — ну, например, новых поражений на Дальнем Востоке… сейчас вот вышла к берегам Кореи эскадра Рожественского, вот когда и если ее разгромят… или Порт-Артур падет…). И подумать о том, в какой форме подать нашу петицию, чтобы она действительно дошла до верховной власти… То есть — до царя. И потом, надо подготовить малограмотные, аполитичные рабочие массы. Да и сам текст петиции еще не написан.
Часть собравшихся это не устроило: левое крыло хотело действовать немедленно. Но Гапону удалось одержать верх. Решено было поручить отцу Георгию подготовить текст петиции, факт собрания держать втайне — и ждать. Гапон получил отсрочку — несколько недель по меньшей мере. Вероятно, он рассчитывал, что до тех пор «либо шах умрет, либо ишак» — кризис как-то сам рассосется. А может быть, наоборот: правительство ослабеет настолько, что разным общественным силам, в том числе и рабочим союзам, удастся без особого риска склонить его к уступкам. Наконец, он всерьез надеялся на то, что Николай как-то покажет себя. Для Гапона в 1904 году идея монархии не была чем-то враждебным, не была и пустым звуком. Он еще верил, что царь может стать не главой бюрократии, а союзником борцов с ней. И вот в этот-то момент, когда царь сам повернется к народу, и надо будет к нему обратиться.
Но отсрочка оказалась очень недолгой. В дело вмешались другие люди.
12 декабря (в тот день, когда правительство опубликовало урезанную программу реформ, вызвавшую всеобщее разочарование) старый друг гапоновцев, Марк Александрович Финкель, может быть, знавший о встрече 28 ноября, а может, и не знавший, пришел на общее собрание активистов организации на квартире Гапона и стал призывать их немедленно подать петицию в поддержку петиций, уже поданных другими сословиями, — иначе-де голос рабочего класса не будет услышан и рабочие от грядущих преобразований не получат своей доли. Ему возражали, что это может привести к закрытию «Собрания» и аресту активистов. Не беда, отвечал Финкель, зато позиция рабочих будет услышана, замечена…
Как ни странно, эти слова не вызвали отпора. Наоборот, левое крыло, «карелинцы», подхватили их. Как будто они хотели, чтобы дело, которому они отдали полтора года, пошло прахом, а самим им не терпелось попасть на тюремные нары. Общественная горячка захватила их так же, как и интеллигентов. Гапон повел себя осторожно: не спорил, но и не соглашался. Почувствовав отклик, Финкель пришел на собрание еще раз, через три дня, со своей сестрой. Свои лекции он тоже использовал для агитации за немедленное вступление в борьбу…
Мемуаристы, описывающие конфликт между Финкелем и Гапоном, противоречат друг другу. Восстановить его с точностью до дня невозможно. Но то, что конфликт был, — несомненно. В какой-то момент Финкель прекратил лекции, и Гапон искал, кем его заменить. Именно с этим связано приглашение Стечькина и переговоры (ни к чему не приведшие) с журналистом А. Филипповым.
Сам Гапон пытался как-то нейтрализовать агитацию Финкеля. Если во время его выступления он промолчал, то потом, разговаривая с рабочими, уже не стеснялся в выражениях. Он говорил им, что интеллигенты вроде Финкеля хотят использовать рабочих в своих целях, «а после и сядут на нашу шею и на мужика; он уверял, что это будет хуже самодержавия». Не обходилось дело и без антисемитских выпадов. Причем отец Георгий не просто использовал предрассудки рабочих — нет, это шло от души. В разговоре с Филипповым Гапон «проявил столько ненависти к еврейству и его способностям все захватить и использовать», что последний принял самого Гапона (смуглого и горбоносого южанина) за комплексующего выкреста-самоненавистника.
Этой темы нам придется коснуться чуть подробнее: дальше это будет важно. По словам И. И. Павлова, «на еврейский вопрос Гапон смотрел… так, как подобает современному человеку и в особенности социалисту, но… лишь в теории, — а на практике он евреев не любил». Подобная раздвоенность не была невидалью среди интеллигентов той поры. Если учесть, что Гапон был уроженцем Украины, где национальные и религиозные отношения всегда были обострены, что он происходил из крестьян и получил духовное образование, удивляться тут тем более нечему. Когда отец Георгий защищал на улице старика-еврея от полицейского, когда он устанавливал контакты с Бундом или приглашал в качестве лектора того же Финкеля, он действовал в соответствии со своими взглядами «современного человека и социалиста». Но в иные моменты (особенно если дело доходило до серьезного спора или соперничества) взыгрывало ретивое, пробуждались давние, из детства идущие предубеждения.
Впрочем, на сей раз всплеск был недолгим. Конфликт носил отнюдь не национальный характер. Речь шла о взаимоотношениях с революционной и леволиберальной интеллигенцией. Год спустя Георгий Аполлонович, много за это время навидавшийся, несколько раз менявший свое политическое лицо, так говорил своему приятелю А. Грибовскому: «Для них рабочий служит как пушечное мясо для их целей… Им всем хотелось бы подымать и опускать рабочую массу по своему усмотрению…» Вряд ли сам герой 9 января имел право на подобные упреки. Но объективно доля истины в его словах была.
Финкель и его сподвижники относились к рабочим примерно так же, как декабристы — к солдатам, которых они вывели на Сенатскую площадь и которые считали, что Конституция — имя жены законного царя Константина. Да, интеллигенты-социалисты искренне желали трудящемуся человеку добра и искренне верили, что только низвержение самодержавия обеспечит социальную гармонию. Так ведь и декабристы желали солдатам добра: их программа включала сокращение срока службы, отмену телесных наказаний. Ради своих идеалов и декабристы, и многие интеллигенты начала XX века не колеблясь шли на каторгу и в ссылку. И — считали себя вправе подвергать опасности других людей, темных, зачастую плохо понимающих, что такое «конституция», «неприкосновенность личности» и «свобода собраний», использовать их, жертвовать их сиюминутными интересами. Во имя их же, этих людей, будущего блага…
Примечательно, что такого рода «декабристский» взгляд на полуграмотную пролетарскую массу присущ был и передовым рабочим вроде Карелиных. А Гапон? Гапон до поры до времени пытался этому противостоять. Но — ненадолго его хватило.
Впрочем, будем справедливы: с конца декабря он оказывается в очень сложной ситуации. С каждым днем — все более сложной.
СОРВАТЬ СТАВКУ
Сергунин, Субботин, Уколов и Федоров — кто помнит эти фамилии ныне?
Мастер Тетявкин — кому что-то говорит его имя?