Семенов счел еще необходимым подчеркнуть «красивый и чистый» язык сочинения. Вообще видно, что отец Георгий и его дипломная работа (которую иной педант счел бы халтурной) вызывают у него симпатию. Вряд ли общение двух священников было особенно близким, но понравиться друг другу они могли. Была у них общая черта — пылкость, порывистость характера. Про отца Михаила говорили, что даже движения у него резкие, как у персонажа кукольного театра. Не случайно стихия истории понесла их в одном и том же направлении.
Тема работы Гапона также была иеромонаху Михаилу близка. Свой переход к старообрядцам он позднее объяснял тем, что «церковь, созданная для народа, должна быть близка с народом, открыта для него, и пастырь обязан общаться с прихожанами, а прихожане — участвовать в решениях и действиях церкви»[9], а в православии, как и в католицизме, этого нет.
Так или иначе, Гапон удостоился диплома второго разряда, дающего степень кандидата богословия. (Диплом первой степени давал право получения степени магистра без дополнительного устного испытания, просто по подаче соответствующего сочинения.) Таким образом, крестьянский сын из Беликов получил наконец официальное высшее образование. Вопрос же о том, насколько он был образован на самом деле, сложен.
Люди революционного лагеря, близко знавшие Гапона, например Петр (Пинхус) Рутенберг (мы впервые произносим это имя — имя другого выдающегося человека, чья судьба роковым и трагическим образом переплелась с судьбой нашего героя), категорически называли Гапона «невежественным». Виктор Чернов, лидер партии социалистов-революционеров, даже писал: «Гапон и книжка — это было что-то несовместимое». Но письма Гапона к Г. И. не создают такого впечатления. Особым эрудитом он не был, но среднеинтеллигентским набором гуманитарных знаний худо или бедно обладал и стремился свои сведения пополнить. Судя по всему, он был равнодушен и невосприимчив к «книжкам» лишь строго определенного рода — к абстрактной политической теории, к партийной казуистике, которая была от него еще дальше, чем казуистика богословская. Чтобы социальные идеи нашли отзыв в его сердце, они должны были быть просты, согреты поэтическим чувством — и недалеки от практики. Точнее, они должны были помочь задним числом обосновать — для себя и для других — избранную тактику.
В 1900 году он читал Алексея Хомякова. Именно у этого мыслителя середины XIX века, вождя славянофильства (его левого крыла), он мог почерпнуть идею союза царя и народа через голову бюрократии и против нее, идею всесословной монархии, юридически самодержавной, но опирающейся на народное самоуправление. Для провинциала, воспитанного на обязательном «революционно-демократическом» коктейле в густой смеси с казенным православием, это было что-то новое и увлекательное. В сущности, славянофильская социальная утопия была идеологической подкладкой (в том смысле, о котором мы только что говорили) гапоновских начинаний — вплоть до сближения с революционерами. Отчасти — вплоть до 9 января.
Два года спустя Гапон — в первый и последний раз в жизни — соприкасается с миром модернистской культуры, миром символистов, «декадентов», с ранним этапом того, что позднее назовут Серебряным веком. Иные люди из его академического окружения были к этому миру ближе. Одновременно с Гапоном другой выпускник защищал диплом на тему «Антирелигиозные и антихристианские идеи некоторых новейших философических писателей, в особенности Ницше». Этого выпускника академии звали Константин Тренев — впоследствии, в 1920-е годы, он прославился как драматург-соцреалист, автор имевшей огромную сценическую историю драмы «Любовь Яровая». Отец Михаил Семенов также считался знатоком новейшей, в том числе «декадентской» словесности, даже вращался в кругу писателей-символистов. Но это были конечно же исключения.
Однако в конце 1901-го — начале 1903 года студенты Духовной академии получили возможность близко увидеть людей из чуждого им мира — декадентов-богоискателей и даже таких людей, как Александр Бенуа или Сергей Дягилев. Речь идет о Религиозно-философских собраниях, возникших по инициативе Дмитрия Мережковского, Зинаиды Гиппиус, Дмитрия Философова, Василия Розанова. В то же время в них участвовали и многие широкомыслящие церковники. Председателем собраний стал Сергий Страгородский, к тому времени уже не инспектор, а ректор академии. (Антоний и Победоносцев до поры до времени не препятствовали.) Формально заседания были открыты только для членов собраний, фактически допускались все. Молодые академисты зачастили на собрания, где можно было послушать, например, доклады Мережковского о духовных исканиях Толстого и Гоголя. Заходила речь и о близкой Гапону теме — социальной доктрине церкви, точнее, ее отсутствии. Сезон 1902/03 года открылся докладом отца Михаила Семенова о таинстве брака. Вслух критиковалось законодательство Российской империи в области религии, отстаивалась неограниченная свобода совести. Как вспоминала впоследствии Гиппиус, «ничего даже приближающегося к тому… что и как было говорено на Собраниях, не могло быть тогда сказано в России, в публичной зале, вмещающей 200 слушателей. Недаром наши Собрания скоро стали называться „единственным приютом свободного слова“».
Неизвестно, сколько раз бывал на собраниях Георгий Гапон. Но в любом случае он смог погрузиться в атмосферу самых серьезных интеллектуальных и духовных споров своего времени. В его мемуарах упоминаются Розанов[10] и Минский; Гапон запомнил, как ставили в тупик духовных особ вопросы этих «декадентов».
У большинства лидеров революционного, рабочего и даже либерально-демократического движения такого опыта не было. На собраниях не бывали ни записные социалисты, ни записные либералы. Как, впрочем, и черносотенцы: Владимир Грингмут, редактор «Московских ведомостей», один из будущих основателей Союза русского народа, попросился в члены собраний — ему отказали.
5 апреля 1903 года собрания были запрещены. Во время разговора с Мережковским, связанного с этим запрещением, Победоносцев произнес свои знаменитые слова: «Россия — ледяная пустыня, по которой ходит лихой человек». Перед этим Религиозно-философские собрания и журнал «Новый путь», в котором публиковались их протоколы, были резко осуждены в проповеди Иоанна Кронштадтского.
От Гапона все это было к тому времени уже далеко — началась новая фаза его практической деятельности. В сущности, та фаза, которая закончилась ружейными залпами на улицах Петербурга два года спустя.
«РУЗВЕЛЬТ» ИЗ ОХРАНКИ
Еще летом 1902 года Гапон, что называется, «попал в разработку». Это не могло не получить продолжения. На его счет были определенные планы, и вскоре они начали осуществляться.
Уже спустя пару месяцев после первой встречи Михайлов навестил Гапона в общежитии академии и пригласил съездить с ним в Департамент полиции.
Учреждение располагалось в доме 16 на Фонтанке, близ Цепного моста, в здании, где прежде располагалось Третье отделение. «…На вид весьма красивый дом, своим известный праведным судом» — по ироническому выражению А. К. Толстого. Дом в самом деле красивый, строил его не кто-нибудь, а сам Огюст Монферран для графа Кочубея.
Михайлов и Гапон проследовали мимо черных ящиков, в которых хранились досье на неблагонадежных, в кабинет Зубатова, начальника Особого отдела.
Тут стоит пояснить структуру имперских органов политического сыска — весьма, надо сказать, мудреную.
Особые учреждения для «государева слова и дела» существовали в России с петровских времен — Тайная канцелярия, потом Тайная экспедиция при Сенате, с 1826 по 1880 год знаменитое Третье отделение Собственной Его Императорского Величества канцелярии с прикрепленным к нему корпусом жандармов. Параллельно существовало Министерство внутренних дел с подведомственной ему «обычной» полицией. Соперничество этих ведомств сказывалось на расследовании политических дел, в частности, дела Петрашевского (отчасти этим соперничеством и объясняется непомерно жестокая расправа над прекраснодушными недозаговорщиками).
В 1880 году, в период «диктатуры сердца» Лорис-Меликова, Третье отделение было упразднено и в составе МВД создан Департамент государственной полиции, объединивший политический и общеуголовный сыск. При нем, однако, создавались в крупных городах отделения по охранению общественной безопасности и порядка, в просторечии охранные отделения, та самая знаменитая царская охранка. Охранные отделения находились в двойном подчинении — градоначальнику и Департаменту государственной полиции. Координировало их деятельность так называемое «третье делопроизводство» департамента. Все же это не была единая организация, с четкой структурой и собственной иерархией, как Тайная канцелярия или позднее ЧК-ОГПУ.
При этом отдельный корпус жандармов (правда, теперь включенный в состав МВД и подчинявшийся начальнику Департамента государственной полиции) никуда не девался, и граница между задачами охранки и жандармерии была весьма зыбкой. Первая должна была заниматься розыском политических преступников, вторая — дознанием, но где же кончался розыск и начиналось дознание?
В 1898 году из состава «третьего делопроизводства» был вычленен Особый отдел, своего рода интеллектуальный штаб сыска. Функции Особого отдела опять-таки во многом дублировали задачи охранных отделений (руководство внутренней и заграничной агентурой, розыск политических преступников и т. д.). Но кое-что было совершенно новым и особенным — прежде всего мониторинг общественных настроений (главным образом в сфере внимания «особистов» оказывались рабочий класс и учащаяся молодежь).
Несогласованность различных управлений и отделов накладывалась временами на патриархальную простоту организации (Гапона ведут мимо ящиков с документами государственной важности, и он знает, что в этих ящиках, потому что все это знают!) и низкий моральный и интеллектуальный уровень сотрудников. Сыскная служба была не почетна. В охранку или жандармерию шли чаще всего люди не высшего разбора… Так что неудивительно, что полиции-охранке-жандармерии при всех ее огромных ресурсах не всегда удавалось справиться с набравшимся опыта революционным подпольем.
Хотя, конечно, бывали и в политическом сыскном деле люди действительно незаурядные и субъективно честные. Человек, которого в тот осенний день 1902 года впервые увидел Гапон, был одним из самых честных — и, возможно, самым незаурядным.
«Мы вошли в великолепную приемную комнату, и я был представлен Сергею Васильевичу Зубатову, мужчине около 40 лет, крепко сложенному, с каштановыми волосами, чарующими глазами и простыми манерами…»
Зубатов, сын отставного обер-офицера, управляющего доходным домом, был отчислен из седьмого класса гимназии (по желанию отца, которого бесило изобилие евреев в дружеском окружении сына). Продолжать обучение без аттестата он не мог, устроился канцеляристом в Московское дворянское собрание, а подрабатывал в частной публичной библиотеке подруги своего детства Анны Николаевны Михиной. В то время содержание таких библиотек было респектабельным интеллигентским заработком: считалось, что, давая свои книги почитать за деньги, представители и представительницы образованного сословия не только поддерживают свое благосостояние, но и несут культуру в массы. Вскоре Зубатов (которому было едва за двадцать) женился на Михиной и разделял ее труды уже на правах совладельца библиотеки.
В то время власти, испуганные первомартовским цареубийством и окрыленные последующим разгромом «Народной воли», внесли в список запрещенных книг Дарвина, Маркса, «Что делать?» Чернышевского и еще кое-что из интеллигентского «святого писания». Книги, свободно изданные в прежние годы, никуда, конечно, не девались, они ходили по рукам, но казенные библиотеки их не выдавали, да и многие частные выдавать боялись, а Зубатов с Михиной — нет. В библиотеку стала стекаться масса «передовой молодежи». В какой-то момент (летом 1886 года) этим собранием заинтересовалась полиция. Оказалось, что одна из конспиративных групп, возникших на развалинах «Народной воли», использовала библиотеку на Тверской в качестве явочной квартиры, не ставя о том в известность ее хозяев и «втемную» подставляя их под удар.
Зубатов пришел в ярость и «дал себе клятву бороться впредь всеми силами с этой вредной категорией людей, отвечая на конспирацию контр-конспирацией, зуб за зуб, вышибая клин клином». Полиция тут же предложила молодому человеку способ борьбы с коварными конспираторами: попросту говоря, осведомительство. Сергей Васильевич подумал и согласился.
Несколькими годами раньше Достоевский признавался издателю Суворину, что не рискнул бы донести полиции на террористов, готовящих взрыв Зимнего дворца: испугался бы общественного мнения. Достоевский, уже европейски знаменитый писатель, пожилой человек, убежденный монархист и консерватор! (Причем, как указывают биографы, Федор Михайлович не зря затевал разговор на эту тему: на одной лестничной площадке с его квартирой находилась явка «Народной воли», и писатель мог заподозрить что-то неладное.) А тут — 22-летний юнец, поклонник Писарева и Бокля, «по принципиальным соображениям» идет в полицейские агенты, «секретные сотрудники», осведомители. Что это было: безмерный цинизм или безмерная нравственная независимость? И где граница между вторым и первым?
Зубатов был внедрен к подпольщикам. За год он выдал около двадцати человек, среди которых впоследствии знаменитый этнограф В. Г. Богораз (он еще будет действовать в нашей книге). Зубатов признавал 20 лет спустя, что в это время «имело место два-три случая, очень тяжелых для моего нравственного существа». Можно себе представить. Будем, однако, справедливы: крови на Зубатове-осведомителе нет — никто из выданных им людей не успел совершить ничего такого, за что по имперским законам полагалась бы смертная казнь или даже каторга. Все отправились в ссылку, как правило, не очень далекую. Сам Зубатов рисковал большим: после «разоблачения» его одно время собирались убить. Со своей стороны, полиция сотрудниками не разбрасывалась. Сергею Васильевичу, как и другим людям в таком же положении, предложили официальную штатную службу. Зубатов согласился — теперь у него уже не было выбора. Обратный путь в мир левых интеллигентов был закрыт навсегда.
Сергей Васильевич стал чиновником для особых поручений при Московском охранном отделении. Непосредственно в его ведении была секретная агентура. Способности он проявил чрезвычайные. Множество революционеров он завербовал, склонил к сотрудничеству или по меньшей мере отвратил от антиправительственной деятельности. Этому предшествовали долгие беседы за чашкой чаю. Горячие юнцы и юницы, готовые презрительно противостоять чиновнику-обскуранту, видели вместо него человека «из своих», говорящего одним с ними языком, понимающего, если не разделяющего, их ценности… и терялись. Тех, кто оставлял революцию, больше не преследовали, их дела закрывали. По крайней мере, Зубатов старался закрыть их, поскольку это от него зависело.
Можно было видеть во всем этом мудрость и благородство, а можно — полицейскую хитрость: это уж как посмотреть. В любом случае нельзя судить Зубатова той же меркой, что какого-нибудь офицера Пятого управления КГБ в 1970–1980-е годы (о сталинской эпохе не говоря). Зубатову противостояли не просто инакомыслящие интеллигенты, а молодые террористы, если еще не убийцы, то ученики и поклонники убийц, в лучшем случае — пропагандисты кровавого мятежа.
А каковы были его собственные взгляды? В разные годы он говорил об этом по-разному. Вероятно, откровеннее всего — в письме публицисту В. Л. Бурцеву в 1907 году:
«…Я верил и верю, что правильно понятая монархическая идея может дать все нужное стране при развязанности общественных сил… Какая гарантия того, что, не изжив вполне одной политической идеи, люди не испакостят и другой (демократической, республиканской)? По существу обе идеи равноценны. Не в них, следовательно, дело, а в самих людях».
Другими словами, Зубатов в зрелости стал консерватором не по идеологии, а по инстинкту. Он стремился спасти (модифицировав в рамках существующих институтов) то государство, которое есть, потому что следующее будет не лучше, а путь к нему лежит через кровь и разрушение. Если бы он служил республике, он защищал бы ее от монархистов.
В 1894 году Зубатов стал заместителем начальника Московского охранного отделения, в 1896-м — начальником. Здесь он опять-таки проявил себя как чиновник исключительных способностей. Преобразование всей техники сыска по последнему европейскому слову, подготовка целой гвардии первоклассных филеров… Однако Сергей Васильевич понимал, что только такими методами с революцией не справиться. Уже не справиться.
Год спустя, в 1897 году, он подал на имя московского градоначальника великого князя Сергея Александровича доклад, с которого началась история так называемой «зубатовщины».
«Современная Россия, — писал Зубатов, — переживает в своей внутренней жизни период пышного расцвета теории и практики социализма… Революционеры, присоединив рабочих к противоправительственным мероприятиям, получат в свое распоряжение такую массовую силу, с которой правительству придется серьезно считаться»[11].
Новому, «четвертому сословью» Зубатов придавал огромное значение, видел за ним будущее. Пятнадцать лет спустя в неопубликованной статье, которой он подводил итог своей деятельности, он так объяснял это:
«Рабочий класс — коллектив такой мощности, каким, в качестве боевого средства, революционеры не располагали ни во времена декабристов, ни в период хождения в народ, ни во время массовых студенческих волнений. Чисто количественная его величина усугублялась в своем значении тем, что в его руках обреталась вся техника страны, а сам он, все более объединенный процессом производства, опирался внизу на крестьянство, к сынам которого принадлежал; вверху же, нуждаясь в требуемых знаниях по специальности, необходимо соприкасался с интеллигентным слоем населения…»
Зубатов внимательно изучал историю рабочего движения в Российской империи. Да, конечно, еще в 1870-е годы появлялись отдельные революционеры из рабочих, такие как Петр Алексеев или знаменитый народоволец Степан Халтурин, были небольшие рабочие кружки. Значение их было чисто локальным. Тогдашние русские революционеры ставили на крестьянскую массу. Но в последние годы все изменилось.
«Теория социализма нашла, наконец, способ действительного преобразования реальных жизненных отношений в духе и направлении своих требований. Изобретательницей такого стремления стала германская социал-демократия, сумевшая связать цепью постепенных сделок свои идеальные устремления с текущими, наиболее насущными потребностями рабочей массы».
Вслед за немцами и русские подпольщики-марксисты (Зубатов имел в виду, в частности, разгромленный в 1895 году Союз борьбы за освобождение рабочего класса, созданный молодым Владимиром Ульяновым) изменили тактику. Они перешли от глобальных требований к «непрерывной агитации среди рабочих на почве существующих мелких нужд и требований…». А это уже не политические абстракции. «Выпущенная на подобных основаниях прокламация настолько оказывалась близкой и понятной рабочему, что достаточно было пустить ее в нескольких экземплярах среди недовольных, чтобы фабрика или завод встали».
Полицейский чиновник напоминает, в частности, о грандиозных (и успешно завершившихся) стачках, происходивших в 1890-е годы в Петербурге и Иваново-Вознесенске — всероссийском центре текстильной промышленности. Понятно, что для революционеров эти стачки не были самоцелью. «Успех в борьбе приносит рабочему веру в свои силы; научает его практическим приемам борьбы… делает более восприимчивым к принятии идей социализма». Таким образом и тренируются кадры… для чего? Для глобальной политической и социальной революции, само собой.
Что же в этой ситуации делать защитникам существующего строя?
Ответ на этот вопрос подсказали Зубатову сами социалисты. Внимательно читая свежую политическую литературу, он обнаружил новые политические течения: фабианцев в Англии, марксистов-ревизионистов в Германии. Идеология этих течений была довольно сложной (и разной), но на практике сводилась к следующему: не стремиться к разрушению существующего общества, а использовать его институты для улучшения положения рабочих. Речь шла о демократических институциях европейских стран. Но с точки зрения Зубатова, российское самодержавие было в этом смысле ничуть не хуже.
«Если мелкие нужды и требования рабочих, — писал Зубатов, — используются революционерами для… антиправительственных целей, то не следует ли правительству как можно скорее вырвать это благодарное для революционера орудие из его рук и взять исполнение всей задачи на себя».
Бернштейн, идеолог ревизионизма, и супруги Вебб, теоретики фабианства (и их российские последователи, «экономисты», с которыми так яростно воевал Ленин), оставались социалистами, только путь к бесклассовому обществу виделся им очень постепенным и очень долгим[12]. Зубатов же негодовал, когда его теорию и практику именовали «полицейским социализмом». «С социализмом она боролась, защищая принципы частной собственности в экономической жизни страны, и экономической ее программой был прогрессирующий капитализм, осуществляющийся в формах все более культурных и демократических». Все это очень напоминает идеи Ф. Д. Рузвельта. Сходство усиливается еще и тем, что осуществлять свои эксперименты Сергею Васильевичу пришлось в условиях серьезного кризиса, поразившего российское (и мировое) хозяйство в 1898–1902 годах.
Зубатов был все же политиком-практиком. Глобальным идеологическим обоснованием проекта занимался другой человек с радикальным прошлым. И каким! Лев Александрович Тихомиров, один из вождей народовольцев-террористов, в 1888 году, в эмиграции, выступил с текстом под названием «Почему я перестал быть революционером». Тихомиров перестал быть не только революционером — он отрекся от социализма, от республики, от демократии в западном понимании, стал сторонником просвещенного самодержавия (не путать с абсолютизмом!), опирающегося на народное представительство (но не ограниченного им!) и ведущего страну к прогрессу. Его простили, разрешили вернуться в Россию, не потребовав никаких сведений о подполье, никакой практической помощи полиции (впрочем, того подполья, в котором когда-то состоял Тихомиров, давно уже не было), но и на службу никакую не взяв. Бывшему террористу оставалась чистая публицистика. Но его работы были востребованы некоторыми людьми, определявшими государственную политику. Много писал он и по рабочему вопросу. Рабочий, доказывал Тихомиров, должен ощущать себя «гражданином, а не пролетарием», связывать свои классовые интересы с интересами общества в целом.
Еще один человек помогал, покровительствовал Зубатову, продвигая его проекты. Это был непосредственный начальник Сергея Васильевича, московский обер-полицмейстер Дмитрий Федорович Трепов. Об этом противоречивом государственном деятеле, чья историческая репутация не во всем соответствует истине, нам придется говорить еще не раз.
В мае 1901 года было зарегистрировано Московское общество взаимного вспоможения рабочих в механическом производстве. Вслед за тем подали документы на регистрацию и другие профсоюзы. Профессора-социологи и экономисты — Озеров, Ден, Езерский и другие — читали в Историческом музее рабочим лекции по трудовому законодательству разных стран, по производственной гигиене и другим актуальным вопросам.
Само собой, этим дело не ограничивалось. Рабочие начали предъявлять требования к своим работодателям. Свежесозданные рабочие союзы организовывали стачки, блокировали наем штрейкбрехеров (недавно набранных в деревне рабочих «уговаривали» вернуться домой и даже оплачивали им обратную дорогу) — в общем, немедленно воплощали знания, полученные на лекциях в Историческом музее, на практике. В случае же, если фабричная администрация не шла на компромисс, рабочие прямиком обращались в полицию и требовали воздействовать на своих обидчиков. Так произошло, например, весной 1902 года во время большой забастовки на заводе французского подданного Гужона. Полицейские власти грозили фабриканту высылкой из России. Тогда он пожаловался в Министерство финансов. Трудовой конфликт вылился в разбирательство между правительственными ведомствами. Интересно, что фабричная инспекция — тот орган, который как раз должен был контролировать выполнение трудового законодательства и защищать интересы рабочих, — из этой торговли выпадала.
Предприниматели крайне негативно относились к зубатовским инициативам. Деловые круги России вообще не готовы были иметь дело с профсоюзами, как, впрочем, и капиталисты многих других стран (заметим, что в США профобъединения были легализованы лишь в 1933 году тем же Рузвельтом, после нелегкой борьбы). Российский капитализм переживал эпоху «бури и натиска». Русские предприниматели были по большей части властными и напористыми (притом часто очень талантливыми!) нуворишами. Они охотно и щедро жертвовали часть прибыли на прогрессивную культуру и даже на прогрессивную политику, могли от души вложиться в благотворительный проект, но считаться с самоорганизацией наемных работников — это было для них унизительно. На своих фабриках они хотели абсолютизма — как Николай в своем государстве. А для иностранцев Россия представляла интерес прежде всего как страна с дешевой рабочей силой — ее удорожание лишало производство всякого смысла. И добро бы еще сами рабочие бунтовали — а тут они получают поддержку государственной власти.
Документ под названием «Справка: к чему сводятся разговоры среди предпринимателей о московском рабочем движении»[13] дает выразительную картину: «Охранное отделение в видах соображений особой важности взяло в свои руки руководительство рабочими громадами, заняв место разных подпольных агитаторов в надежде справиться с этими громадами даже в том случае, если бы началась пугачевщина. Но доверять этому нельзя, так как элементы, призванные к этому Охранным отделением, не заслуживают доверия… Пугачевщина не была организованной, а обученные толпы могут сделать пугачевщину организованной… Многие склонны прекратить действия своих фабрик, иные временно, другие навсегда». Встреча Зубатова с предпринимателями 26 июля 1902 года в трактире Тестова не привела ни к чему хорошему. Надменный чиновник заявил капиталистам, что общество видит в них «мошенников» и что они должны быть благодарны полиции за то, что та взяла рабочее движение под свой контроль и тем спасает их от народного гнева. По крайней мере, так его поняли — и, конечно, оскорбились.
Тем временем министром внутренних дел стал Вячеслав Константинович Плеве — деятель яркий и противоречивый, для либералов и революционеров начала века такой же жупел, как Трепов. Плеве был сильнейшим сыщиком. В свое время он сыграл одну из ведущих ролей в раскрытии и разгроме «Народной воли». Но, как с горечью писал один из его сподвижников, Л. А. Ратаев, «на беду, он не верил в Революцию». Для Плеве революционеры были просто заговорщиками, которых можно было победить обычными полицейскими средствами. Сложные затеи Зубатова вызывали у него смешанное чувство. До поры до времени министр терпел и даже отчасти поощрял их — но уже в период пребывания Зубатова в Москве его проекты начали выхолащиваться: либеральная профессура была отстранена от воспитания рабочих и заменена «духовной интеллигенцией» (то есть священниками с академическими дипломами), уставы профсоюзов «цензурировались». И в итоге главным достижением, которое Зубатов смог упомянуть в беседе с Гапоном, стало всенародное возложение цветов к памятнику Александру II 19 февраля 1902 года; Зубатов придавал этой акции большое значение как «смотру»: 50 тысяч рабочих в идеальном порядке собрались в одном месте и продемонстрировали свою политическую лояльность. А Гапон, по его словам, подумал, что деньги и силы можно было бы потратить на что-нибудь практически полезное.
Сам Зубатов, похоже, не чувствовал наступившего кризиса. Тщеславие сыграло с этим талантливым человеком злую шутку. Лесть нахлебников, прилипших к проекту, явно доставляла ему удовольствие. В его архиве сохранилось стихотворение «Контр-мина», творение некоего Ф. А. Слепова:
Принимая в 1902 году новую, более высокую должность в столице, Зубатов взял с собой часть своих любимых сотрудников. Он рассчитывал, что московские организации будут успешно существовать и без его непосредственного руководства, но они были плохо к тому приспособлены.
Одновременно с московским бурно развивался другой зубатовский проект. Причем проект достаточно неожиданный.
Еще в своей записке 1897 года Зубатов отмечал: «Среди евреев противоправительственные организации всегда находили наиболее энергичных и даровитых пособников, особенно в период террористических предприятий». В том же году был основан Бунд — Всеобщий еврейский рабочий союз в Литве, Польше и России, ставший одной из самых массовых социалистических организаций империи. Казалось бы, от интересов московской полиции это было далеко (в Первопрестольной иудеям низших сословий жить не дозволялось) — но созданная Зубатовым система сыска действовала зачастую за сотни километров от его формальной «юрисдикции». В 1900 году в Москву привезли 70 арестованных бундистов из Западного края. Среди них была юная, 21-летняя барышня по имени Маня Вильбушевич. Личность, прямо скажем, неординарная: достаточно сказать, что по окончании гимназии она, начитавшись Толстого, пошла работать на завод — на завод, принадлежавший ее брату. И не кем-нибудь, а плотником («—Женщины и мужчины равны», — объяснила она при аресте). Зубатову удалось увлечь Маню и нескольких ее товарищей (Генриха Шаевича, Юделя Волина и пр.) своими идеями. В его отношениях с прекрасной плотницей присутствовал, кажется, даже романтический оттенок.
В 1901 году, одновременно с московскими рабочими союзами, была создана Еврейская независимая рабочая партия, поставившая своей целью «создание рабочих союзов для пробуждения классового сознания у масс… независимо от той или иной формы правления». Отделения ее действовали в Одессе, Минске, Вильно; вскоре она стала серьезной соперницей Бунда.
Уже публицистов 1920-х годов это ставило в тупик: как смогли Зубатов и его агенты убедить именно еврейских рабочих (не говоря уже о ремесленниках-кустарях), что самодержавие — не враг их, а союзник в классовой борьбе? Причиной бедственного положения большинства евреев России были в первую очередь имперские законы, ограничивавшие лиц иудейского вероисповедания в выборе местожительства, профессии, получении образования и т. д. К тому же большинство еврейских рабочих трудились на небольших предприятиях, хозяева которых тоже были евреями и сами были небогаты. Но, видимо, еврейская беднота устала ждать всероссийских преобразований для решения своих проблем. Да и соблазн с помощью полиции содрать с хозяина лишний рубль был слишком силен. Так что и в Западном крае «зубатовщина» активно развивалась.
А вот в Петербурге пока ничего не было. Для этого Зубатову и понадобился Гапон.
НАЧАЛО ИГРЫ
Разговоры в доме у Цепного моста — своего рода рубеж в жизни Гапона, начало участия в Большой Истории. Каким же предстает Гапон к этому дню на основании не столь уж многочисленных и не столь уж многословных источников — свидетельств, документов?
Тридцать два года. Малороссийский, южный красавец. Сильный, но болезненный. Любимец детей и девушек. Харизматический «батюшка», умеющий возбуждать толпу. Сам нервно возбудимый, беспокойный (харизматики часто такими бывают). Склонный к актерству и порой «заигрывающийся». Не чуждый пафоса, иногда безвкусного. Легко расстающийся с деньгами и необходимыми вещами, не собственник, но иногда по-детски падкий на какую-нибудь бесполезную мелочь (в дни своих светских успехов купил казацкую бекешу и щеголял в ней — потомок Быдака!). Искренне любопытный и небрезгливый к людям любого состояния. Читающий книги, но в меру. Презирающий абстрактные умствования. Умеющий находить покровителей и использовать их. По-крестьянски хитрый. По-казацки простодушный. Нежный к своей семье (старикам-родителям и малолетним детям), но издалека. Властный. Тщеславный. Тянущийся к любой организационной работе. Способный быть очень храбрым и очень трусливым.
Образ противоречивый? Да, как любой человек. Но примечательно: к этому портрету ничего не придется добавлять. К началу своей деятельности Гапон вполне проявил свои черты. Дальше он, кажется, существенно не менялся. Только окружающие видели его в новом свете. А главное — неуемная Большая История ставила его все в новые положения. Как и других игралищ неведомой игры.
А что знал о Гапоне Зубатов к моменту их первой встречи? Если верить его воспоминаниям — немного. Он даже не прочитал босяцкий прожект. (Ему было неинтересно: ведь босяки не были и не могли стать серьезным отрядом революции. В этом было коренное отличие Зубатова от Гапона: первый был государственным деятелем, второй — общественным. У Сергея Васильевича была одна цель: спасти державу от потрясений. В сущности, его не так уж интересовало, как живут московские металлисты, минские портные или одесские портовые грузчики. Он только не хотел, чтобы их бедственным положением воспользовались социалисты.) «Местная администрация» рекомендовала Зубатову полезного человека, он и пригласил его к себе.
Свое общение Гапон и Зубатов описывают по-разному. Неудивительно: Георгий Аполлонович, находившийся в революционной фазе, всячески старался показать, что его отношение к полиции с самого начала было враждебным, что он шел в дом у Цепного моста только для того, чтобы обмануть сатрапов и использовать их в интересах рабочего класса. А Зубатов видел в Гапоне человека, который овладел созданным им, Зубатовым, делом, присвоил его и погубил.
Так или иначе, с первого взгляда священник и сыщик, очевидно, понравились друг другу. Общение продлилось на другой день. Зубатов пустил в ход свои привычные демагогические ходы, назвавшись, между прочим, «конституционалистом». А вот Тихомиров, по его словам, — за самодержавие (кстати, он дал Гапону почитать знаменитое сочинение Тихомирова «Как я перестал быть революционером»).
Гапона Зубатов свел со своим, из Москвы привезенным помощником, Ильей Сергеевичем Соколовым. Эта парочка — Гапон и Соколов — ежедневно в утренние часы, до службы, являлась к Зубатову и делилась с ним своими теоретическими разногласиями. Полицейский гуру разрешал их споры, и Гапон, как верный ученик, записывал его слова. В теории рабочего движения студент Духовной академии был совсем не подкован. Зубатов давал ему книги, в том числе «свеженькую нелегальщину», до которой батюшка был лаком. Во вторую же встречу он, по собственному признанию, выпросил у Зубатова номер «Революционной России» с сочинениями Кропоткина и всю ночь читал их. Разумеется, в качестве противоядия полагался Бернштейн, которым несколькими годами раньше Зубатов привлек на свою сторону юных бундистов.
Со своей стороны Гапон мог предложить то, чего у москвичей не было, — живые связи в рабочей среде, сохранившиеся с василеостровских дней. Как брюзгливо замечал Зубатов, «простота его поведения с рабочими доходила до неприятного». Гапон катался с ними на лодке, пел песни, плясал, подоткнув рясу. Чиновник презирал… но и завидовал отчасти, возможно. Он бы так не мог.
Тем временем зубатовская деятельность в столице первоначально разворачивалась по московским лекалам. Уже 10 ноября в трактире «Выборг» на Финляндском проспекте состоялось первое собрание рабочих (с участием Соколова), а 13 ноября на имя градоначальника было подано ходатайство о разрешении основать Общество взаимного вспомоществования рабочим механического производства г. Санкт-Петербурга.
Эти собрания выразительно описаны в воспоминаниях одного из их участников, Н. М. Варнашёва. Между прочим, он дает портрет Соколова: «Шатен. Серьезное, сосредоточенное, умное и, пожалуй, характерно-красивое лицо. Общее впечатление, что это человек, который знает, чего хочет и что делает». Не в пример другим ораторам, в том числе председателю В. И. Пикунову, соратник Зубатова говорил кратко, логично и по существу. Выступал и представитель московской организации, некто Красивский: «Как оратор, он произвел не только на меня, но и на собрание громадное впечатление».
На первом собрании Гапон появился лишь в качестве гостя, «знакомого Соколова». Но он знакомился с рабочими, вступал с ними в беседы, обменивался адресами.
В конце декабря, видимо, сразу после Рождества, Гапон был командирован в Москву для изучения тамошнего передового опыта. Председатель московского общества, рабочий Михаил Афанасьевич Афанасьев, жил, по словам Гапона, «в роскошных апартаментах», и слуга его (слуга!) заставил Гапона долго ждать. После этого энтузиастические рассказы Афанасьева об успехах союза («Мы имеем теперь не только механиков, но и красильщики, и текстильщики поступают в большом количестве») не вызвали у петербуржца большого энтузиазма. Московская интеллигенция, с представителями которой Гапон тоже встретился, не скрывала своего разочарования. Жаловались на установившуюся в союзе атмосферу доносительства, на то, что полиция без церемоний арестовывает «наиболее интеллигентных и передовых» участников собраний. 6 января, на Крещение, он присутствовал на богослужении в Вознесенском соборе, где были Трепов и другие высшие чины. Служба не понравилась ему своей помпезностью.
По результатам поездки Гапон написал отчеты на имя Зубатова, градоначальника Клейгельса и митрополита Антония. По словам самого Гапона, в этих докладах говорилось, что «единственный путь, который может действительно улучшить условия рабочего класса, есть тот, который усвоен в Англии, т. е. создание организации совершенно независимых и свободных союзов». Проверить эти слова невозможно — доклады не сохранились. Едва ли эти слова,
Но… кто был начальством? Кто командировал отца Георгия в Москву? На кого он работал? Пока оставим этот вопрос без ответа.
Тем временем Клейгельс все больше проявлял недовольство Зубатовым и его деятельностью.
3 января градоначальник в разговоре с главным фабричным инспектором раздраженно заметил, что рабочие организации нужны, но «вопрос необходимо обсудить с представителями всех ведомств. Нельзя допустить в этом деле руководства со стороны одного какого-нибудь административного органа, особенно со стороны Департамента полиции, деятельность которого в силу особых условий, ему присущих, может вызвать в обществе совершенно незаслуженные инсинуации».
Не прошло и недели, как разгорелся первый большой скандал — в том же духе, что прежде в Москве. К фабричному инспектору Якимову явились 30 подручных Невской бумагопрядильной мануфактуры. Они требовали поднять жалованье подручного с 50 до 75 процентов от жалованья квалифицированного рабочего. Растерянный инспектор через свое начальство обратился к градоначальнику. Тот пытался выяснить, «идет ли движение на Невской мануфактуре от союза», то есть от полиции, но Зубатов не взял телефонную трубку.
Капиталисты жаловались, как в Москве, в Министерство финансов. Витте, раздраженный неуемной деятельностью Зубатова, списывался с Плеве. Плеве сам все меньше благоволил к своему подчиненному, и тот пытался через голову министра внутренних дел найти общий язык с Витте. В марте Зубатов попросил Гапона написать доклад Витте о рабочих собраниях — причем он «должен быть написан так, как будто сами рабочие его составляли».
У Гапона это не очень получилось. Доклад (он сохранился и опубликован) начинается следующим пассажем: «Мы убеждены в полной возможности, не сходя с законной почвы, серьезно улучшить положение наших товарищей путем развития среди них сословной самодеятельности и взаимной помощи…»
Витте, которому доклад представили несколько рабочих, спросил их:
«— Это вы писали, братцы?
— Да, — отвечали они.
— В таком случае, вам бы сделаться журналистами, — сказал Витте и откланялся депутации».
За работу над докладом Зубатов предложил Гапону 200 рублей; Гапон, по его словам, скромно ограничился сотней. Зубатов утверждает, что платил священнику по 100 рублей ежемесячно. Если это и преувеличение, то, скорее всего, деньги, полученные за доклад, были не последними. Но наверняка — первыми: до марта Гапону просто не за что было платить; первые пять месяцев он участвовал в зубатовской деятельности только как наблюдатель.
Зубатов пишет, что помогать Гапону деньгами он решил по просьбе рабочих, рассказавших ему о бедственном положении батюшки. Позднее он узнал, что столько же Гапон получал и от Михайлова — за слежку за Зубатовым, причем на сей раз уже, видимо, с самого начала — с осени. Цинизм впечатляющий (если только полицейские чины не оговорили задним числом Гапона перед Зубатовым — это тоже теоретически возможно). Но отца Георгия, видимо, не смущало положение «слуги двух господ», ибо на самом деле служить никому из них он не собирался. К тому же деньги, полученные (по двум каналам?) в полиции, он тратил не только на себя лично. Что-то, конечно, уходило в Полтаву, детям и, видимо, остававшейся пока что там Александре. Сам Гапон по окончании академии снимал комнату на 19-й линии Васильевского острова за 9 рублей и жил если не на хлебе и воде, то во всяком случае без излишеств. Зато он регулярно жертвовал в рабочие кассы и, видимо, без объявления тоже расходовал свои (полицейские) деньги для дела. А если для дела, то и не стыдно.
Дело как таковое началось весной. К этому времени Гапон все для себя обдумал и определил свою цель: создать легальную, но независимую рабочую организацию, под полицейским прикрытием, но без полицейского участия.
К этому времени зубатовский проект в Петербурге переживал кризис. Организация не росла; чтения собирали мало народа. Как пишет Гапон, «некоторые из профессоров, обещавших читать лекции рабочим, отказались как из боязни общественного осуждения, так и потому, что члены революционных партий, приходя на эти лекции, предлагали докучливые вопросы лекторам». Петербургская интеллигенция помогать Зубатову не спешила, городское начальство не доверяло, фабриканты, как и в Москве, ворчали.
Дело решили двинуть по-другому.
В апреле было подано заявление о регистрации «Собрания русских фабрично-заводских рабочих Петербурга», членство в котором было открыто лишь лицам «русского происхождения и православного вероисповедания». Подавляющее большинство петербургских рабочих удовлетворяло этим требованиям (если понимать слово «русский» по-тогдашнему, включая украинцев и белорусов). Но сам принцип организации радикально изменился: с традиционного для мирового рабочего движения профессионального — к национально-вероисповедному. Вместо программного
Именно такую, истинно русскую, православную организацию и должен был, по мысли Зубатова, возглавить кандидат богословия Гапон. Парадокс в том, что Зубатов чуть ли не в первую очередь познакомил его — в порядке обмена опытом? — с еврейскими рабочими лидерами, с Вильбушевич, с Шаевичем. Встреча состоялась на обеде у Е. П. Медникова, одного из ближайших помощников Зубатова. Были там также сионист И. Б. Сапир и надворный советник Михаил Иванович Гурович, полицейский чиновник из разоблаченных осведомителей (как и сам Зубатов, как и Михайлов), тоже еврей по происхождению (но, конечно, крещеный).
Маня, впрочем, уже встречалась с Гапоном. Их первая встреча произошла на улице.
«Она сопровождала свою сестру, которая должна была выполнить ряд поручений. Сестра вошла в магазин, а Маня осталась ждать ее на улице. Стояла и разглядывала прохожих. Вдруг она услышала крик и увидела, как городовой пытается задержать старика-еврея. В тот же самый момент откуда-то появившийся молодой священник схватил городового за руку и попытался воспрепятствовать этому. Когда городовой гневно заявил, что это еврей, а евреи не имеют права свободно разгуливать по столице, священник пришел в ярость и назвал стража порядка антихристом, поскольку Господь создал мир для всех людей. Предъявив городовому паспорт, священник сказал, что берет старика под свою персональную ответственность. Растерявшийся полицейский отпустил еврея, а освободитель, взяв того под руку, пошел вместе с ним своей дорогой…»
Что это было — проявление благородных чувств или эффектный спектакль, разыгранный на глазах у барышни? В случае Гапона однозначного ответа на этот вопрос дать нельзя. И то и другое — так вернее. Через несколько дней Маня познакомилась с отцом Георгием, который, как ей показалось, «воплощал само благородство, чистоту и честность».
Восторженное отношение к личности отца Георгия сохранилось у Мани Вильбушевич на всю жизнь. В мемуарах она так пишет о нем:
«…Красивый внешне. Аскет и эстет. В чертах благородство и аристократизм. Сильный, как кремень, характер. Одухотворенный мечтатель и поразительно одаренный организатор. Глубоко верующий и веротерпимый, он был полон жалости и любви к ближнему своему. Имел колоссальное влияние на народные массы, они шли за ним со слепой верой. И были готовы идти за ним в огонь и воду».
Парадокс в том, что Мане пришлось долгие годы работать вместе с убийцей Гапона, с Пинхусом Рутенбергом. Естественно, она испытывала к нему плохо прикрытую ненависть.
Окончательное решение заняться делами «Собрания» Гапон принимает в мае, после совещаний со своими приятелями-рабочими, которые все эти месяцы участвовали в зубатовском движении и держали «батюшку» в курсе дела. 8 мая пять рабочих (одним из них был 23-летний ткач Иван Васильевич Васильев — впоследствии единственный из руководителей «Собрания», погибший 9 января) посетили отца Георгия в академии. На следующий день переговоры продолжились на квартире у одного из рабочих. Затем Гапон сообщил Зубатову о своем согласии — на известных условиях: в частности, что никто из «его людей» не будет арестован, как это случалось в Москве.