Только вот письмо читали не потомки. Дурново, дочитав до фразы — «…если для меня и для моих верных товарищей особа государя была и есть священна, то благо русского народа для нас дороже всего», — раздраженно отбросил письмо. Витте сказал: «Гапон хочет меня вы…ать, но это ему не удастся». По крайней мере, так передал его слова Гапону Рачковский.
А революционная и радикальная интеллигенция… Как справедливо пишет Симбирский, письмо это, попади оно в «левые» руки, стало бы гражданской смертью Гапона-революционера. Впрочем, эта «гражданская смерть» все равно вскоре произошла — после разоблачений Петрова.
В любом случае человек попал на крючок. И теперь осталось тянуть его в омут — все дальше и дальше, все ниже и ниже. Гапон пытался спасти свою организацию и свою честь. В крайнем случае он готов был спасти свою организацию ценой своей чести. Он не понимал, что всё решено: ему не дадут спасти ни то ни другое. И жизнь — тоже.
Через некоторое время Гапона вновь пригласили в ресторан «Кафе де Пари» — один из лучших в Петербурге. Стол был сервирован роскошно. На сей раз вместе с Рачковским был еще один человек — Александр Васильевич Герасимов, глава столичного охранного отделения. Герасимов тоже выразил Гапону свои дружеские чувства, но, обнимая его, ощупал задний карман: нет ли оружия.
На сей раз полицейские чиновники взяли быка за рога. Рачковский старался продемонстрировать свои успехи: он понимал, что Герасимов послан Дурново. Он убеждал Гапона доказать свою благонамеренность. Сам Георгий Аполлонович пересказывал Рутенбергу этот разговор так:
«Рачковский говорил, что правительство находится в крайне затруднительном положении: нет талантливых людей. А о таких, как Гапон, и думать нечего. Рачковский ломал руки и дрожащим голосом говорил:
— Вот я стар. Никуда уже не гожусь. А заменить меня некем. России нужны такие люди, как вы. Возьмите мое место. Мы будем счастливы.
Говорилось о больших окладах, о гражданских чинах, полнейшей легализации Гапона и об отделах.
— Но вы бы нам помогли. Вы бы нам рассказали что-нибудь. Осветите нам положение дел. Помогите нам.
Рачковский сослался на исторический пример искреннего раскаяния бывшего народовольца Льва Тихомирова…»
Что же Гапон?
Обратимся к параллельному источнику — мемуарам Герасимова.
«Он рассказывал заметно охотно, хвастливо преувеличивая и стремясь вызвать у меня убеждение, что он все знает, все может, что все двери перед ним открыты. Мне скоро стало ясно, что он, если даже и видел немало, то плохо ориентировался и неправильно понял многое. В сущности, люди, о которых он говорил, были ему чужды. Он не понимал их поступков и мотивов, которые ими руководят… Особенно он распространялся на тему о том, имеют ли они много или мало денег, хорошо или плохо они живут, — и глаза его блестели, когда он рассказывал о людях с деньгами и комфортом».
Другими словами, Гапон избрал тактику, казалось бы, неудачную — стал «косить под дурачка». Но по крайней мере Герасимова ему удалось обмануть. Почему? Убежденный охранитель, служака, Герасимов привык иметь дело с настоящими партийными революционерами. Он их ненавидел, но и уважал по-своему. Гапон же был — ни то ни сё. Герасимов шел на встречу, убежденный в глубине души, что этот человек — сущее ничтожество. Вид Гапона — человека в хорошем, но неглаженом костюме, похожего на коммивояжера, — подтвердил это впечатление.
Как рассказывал Гапон «Мартыну», речь шла о людях, находящихся в эмиграции и хорошо известных полиции — о Чернове, о «бабушке». Об Иване Николаевиче и Павле Ивановиче речи не заходило — так утверждал Гапон. Рутенберг не поверил. («В том, что спрашивали, я не сомневался, не сомневался и в том, что он сказал и про них все, что мог».) На самом деле (и воспоминания Герасимова косвенно это подтверждают) Гапон в данном случае говорил правду. Можно представить себе, что было бы, выдай он Герасимову и Рачковскому
Главным образом Георгий Аполлонович напирал на одного человека, имя которого он называл неоднократно: Рутенберг. Это был, по его словам, чрезвычайно важный революционер-террорист, знающий все партийные тайны, чуть ли не сам таинственный глава Боевой организации — но сейчас разочаровавшийся в революции и готовый к сотрудничеству с полицией. И он, Гапон, готов свести его с Рачковским.
Почему Гапон решил действовать именно так? Конечно, это была импровизация.
Представим себя на его месте. Ситуация в каком-то смысле безвыходная. Едва ли Гапона прельщала должность Рачковского в некоем будущем и вообще — штатная полицейская служба. У него была задача: добиться полноценного восстановления «Собрания». Ему ясно сказано, что при отказе от «откровенности» никакого «Собрания» не будет. Хлопнуть дверью? Но, во-первых, это поражение, а поражений Георгий Гапон терпеть не умел. А во-вторых, он
Герасимов спросил Гапона: верно ли, что 9 января был план застрелить царя при выходе его к народу. Гапон ответил, что такой план был у Рутенберга и что он, Гапон, узнал о нем только задним числом.
Это была, видимо, неправда. Зачем Гапон клеветал на своего друга? Набивал ему цену, вероятно.
Герасимов решил, что Гапон — «неопасный враг и бесполезный друг», что как агент он «не стоит ни копейки», и доложил это Дурново. Но Рачковский одержал верх. Старик Дурново был в нервном настроении: террористы охотились за ним по пятам, он даже не мог отужинать с очередной дамой сердца. В общем, что бы ни делали подчиненные, лишь бы не бездействовали. Дурново не был человеком масштаба Плеве: это был реакционер без всякой собственной стратегии, без всякого собственного представления о реальности, карикатурный чиновный сластолюбец на седьмом десятке.
Но Рачковский-то? Неужели он относился к вербовке Гапона всерьез? Какими достоинствами должен обладать агент полиции? Незаметность. Верность. Выдержка. Аккуратность. Трудно придумать худшего агента, чем всероссийски знаменитый, экспансивный, нервный, постоянно норовящий всех обмануть и переиграть Гапон.
Но если Рачковский понимал это, возможно, он преследовал какие-то другие цели?
Точно датировать разговор в «Кафе де Пари» невозможно. Зато документы, касающиеся «Собрания», точно датированы.
22 января — письмо Тимирязева градоначальнику фон Лауницу с просьбой дать скорейший ход прошению Варнашёва об утверждении списка членов правления. «Тимирязев заявлял, что члены правления настроены миролюбиво и заслуживают прощения; просил приказать приставам не теснить отделов, действующих по уставу, и говорил, что за рабочими, только что перенесшими тяжелую болезнь и еще не оправившимися, надо ходить любовно и не раздражать их»[60].
31 января — доклад полковника Герасимова: «По имеющимся сведениям, в число членов возрождающегося Собрания русских фабрично-заводских рабочих г. Санкт-Петербурга (б. Гапоновцы) в настоящее время записались преимущественно социал-демократы, которые под личиной легальных собраний предполагают вести социал-демократическую пропаганду и отделами собраний пользоваться как социал-демократическими клубами…»
Дальше Герасимов добавляет, что то же самое имеет место и в ушаковской организации.
2 февраля — письмо Витте Дурново: «„Собрание русских фабрично-заводских рабочих г. Санкт-Петербурга“ обратилось ко мне с ходатайством о разрешении действительным его членам собираться согласно уставу, в специально нанятых и оборудованных помещениях.
Так как разрешение на открытие 11 отделов „Собрания русских фабрично-заводских рабочих г. Санкт-Петербурга“ последовало со стороны Министерства внутренних дел еще в начале декабря и так как Санкт-Петербургский градоначальник и в настоящее время не находит препятствий к деятельности названного „Собрания“, то, казалось бы, не может быть затруднений к удовлетворению желания просителей, тем более что руководство этим собранием принимает на себя инженер Демчинский…»
Итак, Тимирязев покровительствует «Собранию», Герасимов начинает атаку на него, а Витте вроде бы за «Собрание», но без Гапона, а с назначенным руководителем. Это происходит как раз в те дни, когда Кузин и Черемухин выбивают деньги из Матюшенского в Саратове.
Связано ли это с «вербовкой»? Думается — да. Одно из двух: либо Гапона решили хорошенько «обложить», чтобы он не мог дернуться, либо Герасимов, наоборот, захотел побыстрее прикрыть «Собрание» и лишить его лидера стимулов для сотрудничества с Рачковским.
Почему? Дело в том, что с точки зрения Герасимова вербовка Гапона была делом не только бесполезным, но и вредным. У Герасимова была своя полицейская тактика, которую он описывает так: «По системе Зубатова… задача полиции сводилась к тому, чтобы установить личный состав революционной организации и затем ликвидировать ее. Моя задача заключалась в том, чтобы в известных случаях оберечь от арестов и сохранить те центры революционных партий, в которых имелись верные и надежные агенты». При этом в такой центр, где работал «секретный и надежный агент», новых агентов вводить не следовало, чтобы не мешать уже работающим.
Для Азефа эта система была — сущий рай. Она и делала возможной его двойную игру. Рачковский же об этой двойной игре явно догадывался. Как раз недавно имели место недвусмысленные сообщения агента Татарова — им только не хотели верить, так же как революционеры не верили, к примеру, информации перебежчиков Меньшикова и Бакая, да и того же Татарова, который тщетно «раскрывал глаза» на Азефа обеим сторонам. И вот хитрый Петр Иванович решил запустить наживку — посмотреть, какова будет реакция. А Герасимов, Азефу веривший, считал эту «наживку» бессмысленной и опасной.
Это лишь гипотеза; из писавших о гибели Гапона авторов к ней вплотную подходит Б. И. Николаевский. В. Л. Бурцев и вслед за ним И. Н. Ксенофонтов считали, что Рачковский решил просто убрать назойливого авантюриста Гапона руками эсеров. Одно, впрочем, совершенно не исключает другого.
Переговоры с градоначальником В. Ф. фон дер Лауницем (сменившим 31 декабря 1905 года Трепова) о судьбе «Собрания» продолжались уже после разоблачений Петрова.
16 февраля Демчинский подал прошение об открытии отделов на строгих ограничительных условиях («В один и тот же день не может быть открыто более двух отделов», «О всяком собрании какого-либо из отделов должен был уведомлен местный пристав», «На танцевальных вечерах не допускаются собеседования на политические темы» — и пр.). Но новый градоначальник (более несгибаемо-правый, чем Трепов) уже принял решение. 20 февраля он подает в Министерство внутренних дел следующую записку:
«Дабы избегнуть всегда возможного столкновения с рабочей массой, как силой, я считал бы положительно необходимым в интересах охраны порядка и общественной безопасности в столице, чтобы впредь до созыва Государственной Думы и издания закона о профессиональных союзах никакие организации среди рабочих не были допускаемы.
Формальным основанием для отклонения ходатайства Демчинского может служить то обстоятельство, что с закрытием „Собрания русских фабрично-заводских рабочих“ 10 января 1905 года устав его признан недействительным, и, несмотря на предложение градоначальника выработать проект нового устава, который гарантировал бы легальное направление деятельности „Собрания рабочих“, — таковой проект до сего времени не предложен».
Гапон, конечно, рассчитывал на иное. Впрочем, уже трудно понять, на что он, запутавшийся, рассчитывал. Рачковский встречался с ним еще два раза. Показывал, между прочим, намечавшиеся к публикации копии переписки между Циллиакусом и Акаси — чтобы продемонстрировать, чего стоит русская революционная эмиграция. Так Гапон узнал, на какие деньги устраивалась экспедиция «Графтона». В эти же дни он ходил к Лопухину — хлопотать о помощи в деле Матюшенского. Лопухин, еще лояльный к бывшим коллегам, советовал Гапону не упорствовать и рассказать, что знает. Гапон отвечал, что если все расскажет — будет как Самсон, остриженный Далилой. То же говорил он — в это же примерно время — Грибовскому о своих переживаниях после потери духовного сана.
В ночь с 4 на 5 февраля он отправился в Москву, где жил снова перешедший на нелегальное положение Рутенберг. Встретиться удалось 6-го утром. Гапон показался старому другу пришибленным, беспокойным. При этом он был одет с необычным щегольством — и Рутенбергу тоже порывался купить в подарок «хорошее пальто». Он собирался говорить о важных конспиративных делах — и звал Рутенберга для этого не куда-нибудь, а в «Яр», куда позвал еще кучу народа — хозяйку конспиративной квартиры, где произошла встреча, какого-то своего товарища по семинарии с женой. Рутенберг, конечно, отказался разговаривать о делах в «Яре».
Встретились на той же квартире в девять вечера. Гапон пересказал свои разговоры с Рачковским и Герасимовым, почти не отклоняясь от правды. Потом вместе с приятелями поехали-таки в «Яр». Ехали — на классической тройке с бубенцами — по разрушенной во время Декабрьского восстания Пресне. Гапон был мрачен; потом, за городом, мрачность перешла в истерическое веселье: свистал, гикал. Потом опять умолк.
Гапон опять пожелал сидеть в общем зале, произнеся — как когда-то в Париже:
— Там музыка, там женщины, там телом пахнет.
Но веселья не вышло.
«…Пил Гапон мало. Был совершенно разбит. Часто укладывал руки на стол и голову на руки. Подолгу оставался в таком положении. Потом поднимал голову, надевал пенсне и рассматривал зал. Я думал тогда, что он изучает „женщин“. Позже убедился, что кроме „женщин“ он в зале видел и еще кого-то. Он снимал пенсне, опять укладывал голову с каким-то бессильным отчаянием на руки, опять поднимал ее и, обращаясь ко мне, говорил:
— Ничего, Мартын, все хорошо будет.
Несколько раз обращался к сидевшей рядом с ним даме:
— Александра Михайловна, пожалейте меня.
Я всеми силами старался скрыть все более и более овладевавшие мною отвращение и ужас».
Так запомнил этот ужин Рутенберг.
7 февраля мучительные и затяжные переговоры Гапона с Рутенбергом продолжились. Гапон передавал Рутенбергу все новые и новые детали бесед с полицейскими чинами. Его планы путались. Он то предлагал воспользоваться его связями в полиции, чтобы убить Дурново и Витте, или одного Дурново, или одного Витте, или взорвать Департамент полиции, просил для этого свести его с «Иваном Николаевичем и Павлом Ивановичем», то вызывался освободить младшего брата Рутенберга, сидевшего в тюрьме, то упрашивал Мартына поехать в Петербург и встретиться с Рачковским, чтобы выманить у полиции деньги, а потом…
Что потом? Гапон, наверное, сам уже не понимал, чего он хочет, что задумал и кого решил обмануть. Он, видимо, ожидал, что Мартын что-то придумает сам. Но тот пока только слушал — все более недоверчиво и брезгливо.
8-го Гапон уехал в Петербург. Рутенберг пообещал вскоре поехать следом — и там продолжить переговоры.
И действительно поехал — на следующий же день, несмотря на нездоровье. В поезде он прочитал в газете «Русь» письмо Петрова.
ТРЕБУЮ СУДА
В тот вечер, когда умирающего Черемухина увезли в Обуховскую больницу, Гапон продиктовал открытое письмо. 21 февраля оно было напечатано в «Руси».
«<…> Мое имя треплют теперь сотни газет, и русских и заграничных. На меня клевещут, меня поносят и позорят. Меня, лежащего, лишенного гражданских прав, бьют со всех сторон, не стесняясь; люди различных лагерей и направлений: революционеры и консерваторы, либералы и люди умеренного центра, подобно Пилату и Ироду, протянув друг другу руки, сошлись в одном злобном крике:
— Распни Гапона — вора и провокатора!
— Распни гапоновцев-предателей!
Правительство не амнистирует меня: в его глазах я, очевидно, слишком важный государственный преступник, который не может воспользоваться даже правом общей амнистии.
Я молчу. И молчал бы дальше, так как я прислушиваюсь больше к голосу своей совести, чем к мнению общества и газетным нападкам. Но мне больно смотреть на рабочих — героев 9-го января, которые своей кровью проложили вам, гражданам России, широкую дорогу к свободе.
Эта невыносимая боль за рабочих побуждает меня теперь говорить. Их терзают наравне со мной и тем усугубляют их и без того тяжелую жизнь.
— Ни жить, ни работать нельзя! — говорят они.
Бывший товарищ Петров, желая ужалить меня, пригревшего на своей груди эту змею с жестоким сердцем, возложил слишком тяжелый крест на усталые плечи своих товарищей. Из мелкого чувства самолюбия, под влиянием мнимых друзей рабочего дела, он захотел очернить также и организационный центральный комитет, вонзил острый нож в измученное сердце целой организации, которую и без него и так упорно преследуют правительство и тяжелые удары судьбы.
И мнит теперь Петров себя героем, совершившим великий подвиг!
Поддерживаемый кликой без совести и настоящей любви к рабочим, он зло и неразумно подсмеивается над товарищами, не идет даже к ним для выяснения дела, пренебрегает явно судом рабочих, хочет третейского суда не из рабочих.
Но нет! Рано или поздно он должен будет дать ответ перед товарищами, и именно перед членами „Собрания русских фабрично-заводских рабочих“. И прежде чем состоится нелицеприятный избранный рабочий суд по делу, возбужденному клятвопреступником и предателем рабочих Петровым, — я, во имя нравственных и материальных страданий героев 9-го января и только из-за них, а также для проверки своей совести, требую для себя общественного суда немедленно.
На этом суде, как и на рабочем, я отвечу на все обвинения и буду доказывать свою правоту.
Совесть моя спокойна».
Относительно «сотен газет» — литературное преувеличение. Речь идет от силы о десятке-другом публикаций. Пресса интересовалась Гапоном куда меньше, чем, к примеру, делом лейтенанта Шмидта или выборами в Думу.
Но то, что писалось, было злым и обидным. В «Биржевых ведомостях», например, «гапоновщину» обличал некто Феликс, помещавший свои инвективы подвалами, из номера в номер, а потом издавший их отдельной брошюрой. Другую брошюру — уже упоминавшуюся — издал человек по фамилии Никифоров. Обличения «честолюбца и авантюриста» с подозрительными связями в полиции перемежались однообразными сплетнями, которые левые и правые переписывали друг у друга: о совращенных приютских девицах и женщинах — заключенных пересыльной тюрьмы, о золоте, которое Гапон горстями швырял в Монте-Карло…
Вот, например, пара цитат из еще очень пристойной и сдержанной «антигапоновской» статьи этих дней — из «Петербургского листка» за 20 февраля (подпись «Искра»):
«… Гапон впервые разрушил в обществе общепринятую веру в чистоту побуждений русского революционера. Революционер не станет якшаться с охранным отделением, революционер не возьмет денег у агентов правительства, революционер, наконец, не запишется в число завсегдатаев рулетки и не станет афишировать свою популярность…
…Апостол революции постепенно превратился не то в провокатора, не то в политического дельца, сумевшего учесть в свою очередь политическое движение и политический капитал…
…Песня Георгия Гапона спета окончательно. История с тридцатью тысячами и установленная близость к охранному отделению подорвали его репутацию как политического деятеля».
А вот — образчик сатиры и юмора, из журнальчика «Зарницы» (1906. № 5) — парафраз знаменитой баллады Саути «Суд Божий над епископом» в переводе Жуковского:
Автор этого фельетонца — Жак-меланхолик (Яков Гибянский). Рядом — карикатура: художник пишет портрет Гапона за тюремной решеткой (что это значит?). На обороте — другая карикатура: Витте и Дурново припадают к стопам Гапона, одетого по-старому в рясу. Подпись: «Последняя надежда».
Но были и «прогапоновские» публикации. В первом номере журнала «Огни» за вождя «Собрания русских фабрично-заводских рабочих» заступался вновь сблизившийся с ним Стечькин. В «Петербургской газете» за 22 февраля появилась заметка «К письму Георгия Гапона». Некое «беспристрастное лицо» сообщило редакции, что «гапоновцы — беспартийные социалисты, не примыкающие ни к социал-демократам, ни к социалистам-революционерам, добивающиеся социальных реформ мирным путем», что «Петров был искренним другом и последователем Гапона», но потом «из внепартийного социалиста превратился в социал-демократа, мало того, начал вербовать гапоновцев в ряды социал-демократической партии, то есть увлекать рабочих от мирного завоевания улучшений своего быта на путь более рискованный и для рабочих, и для окружающих их». Гапон тоже объяснял поведение Петрова влиянием эсдеков, но сам Петров нигде об этом не пишет. 23 февраля в той же газете напечатана заметка Н. В-ва «У Г. Гапона». Журналист посетил Гапона в Териоках и убедился в том, что тот отнюдь не купается в роскоши. «Георгий Аполлонович, — писал корреспондент, — встретил меня и приехавшего со мною рабочего в темной передней и затем ввел в маленькую, очень бедно убранную комнатку с потертой и поломанной мебелью. Комната настолько мала, что кроватка новорожденного сына Г. А. стоит как-то углом посередине комнаты, загораживая проход… Г. А., указывая на обстановку, сказал: „Вот то ‘палаццо’, в котором живу с женой, и вот та сказочная роскошь, о которой так много писали и у нас и за границей… Так ли живут правительственные агенты?.. Так же скромно мы жили и за границей“». Между прочим, это единственный текст, из которого мы знаем о рождении у Гапона и Саши сына. Когда это произошло? Видимо, в конце января. Гапон был настолько погружен в свои трудно складывавшиеся дела, что никак не отреагировал на это событие, никому о нем не сообщил. Из последующего интервью интереснее всего вопрос про Манасевича-Мануйлова. Гапона спросили, как мог он связаться с таким человеком. «А кто ж его знал? — с ясными глазами ответил Георгий Аполлонович. — …Мы на него смотрели как на секретаря Витте».
В свою очередь, Гапон и его сподвижники задумали собственную газету, в которой они собирались дать отпор «клеветникам». Замысел газеты был старый. Сначала ее должен был редактировать, как мы помним, Поссе, потом Гапон рассчитывал на Матюшенского. В феврале 1906 года он обратился к некоему К-ну, оборотистому газетному профессионалу, издававшему журнал для семейного чтения, вечернюю газету и несколько сатирических листков, с просьбой составить смету новой газеты. Журналист, в обществе которого Гапон пришел к К-ну (вероятно, Стечькин), так объяснял ему ситуацию: «…У нас нет газеты, в которой мы могли бы излагать дело так, как оно есть. Недавно вот Перцов предлагал нам свое „Слово“. Пишите, говорит, что угодно и сколько угодно, целая страница к вашим услугам, а если нужно будет, то и больше. Но ведь его „Слово“ никто не читает ни в Петербурге, ни в провинции»[61]. Предполагалось, видимо, что К-н будет отвечать за технико-финансовую часть. Содержательную брал на себя Стечькин, в счет будущих гонораров получивший от Гапона 750 рублей (впоследствии он печатно каялся в том, что «пошел с ним в договорные и денежные отношения». Что «в самый разгар травли на Гапона доверился его словам и принял его в своей семье как родного»). Переговоры продолжались некоторое время, К-н составил смету, Гапон хотел сделать газету к началу марта, но потом всё неожиданно оборвалось. Не до того было.
Что касается общественного суда, то в конце февраля Гапон официально обратился к профессору, сотруднику газеты «Слово» и чиновнику Министерства внутренних дел, октябристу Вячеславу Михайловичу Грибовскому с просьбой помочь в организации этого «суда», а к присяжному поверенному Марголину — с просьбой защищать его. Сергей Павлович Марголин был одним из самых успешных и влиятельных российских адвокатов по уголовным и гражданским делам. В последний год жизни он, в частности, вел дело адмирала Небогатова, командующего 3-й эскадрой, сдавшегося без боя в Цусимском сражении (получил десять лет тюремного заключения, амнистирован в 1909 году), и Шебуева, редактора сатирического журнала «Пулемет». Марголин был обладателем классической адвокатской внешности (пенсне, усики, хорошо уложенная шевелюра, бархатный баритон). Гапон говорил о нем Грибовскому: «Он очень хороший человек, хоть и еврей. Знаете, между евреями есть очень хорошие люди. Я многих знал. Они сами хорошо знают, что значит, когда преследуют…» (На этой точке, видимо, остановились качели гапоновского анти-/филосемитизма; интересно, что «Мартына» он как еврея явно не идентифицировал.)
В состав суда Гапон просил ввести политиков-центристов — Милюкова и октябриста Столыпина-младшего (того, который потом написал о нем в «Новом времени»). Милюков, по словам Грибовского, «охотно выразил согласие принять участие в деле и сказал, что ему жаль Гапона и что он был бы рад, если бы тому удалось оправдаться», Столыпина не оказалось в Петербурге. Кроме того, Грибовский пригласил присяжного поверенного В. И. Добровольского, приват-доцента В. В. Святловского, а также Прокоповича и социал-демократа Н. И. Иорданского — «как партийных представителей левее партии народной свободы».
На первом же заседании суда — в редакции «Слова» — произошел скандал.
«Н. И. Иорданский заявил, что согласно директивам, полученным от его партии, он не может заседать с представителями партий правее „народной свободы“, которая, в свою очередь, в данном случае является лишь терпимой. Поэтому Иорданский просил меня уйти. Я вспомнил невольно отзывы Гапона о русских социал-демократах и невольно согласился, что, по крайней мере в некоторых из них, имеется своя доля партийной тупости. Я, однако, готов был удалиться, но меня удержал П. Н. Милюков, который резонно заметил, что с моим уходом судилище теряет непосредственную связь с подсудимым. „Конечно, — заметил при том почтенный профессор, — общественное мнение это мы, стоящие левее октябристов, но если желательно, чтобы судилище состоялось, до времени приходится мириться и с октябристом“».
Состав суда решили дополнить «кооптацией» — в основном из левых. Узнав об этом, Гапон пришел в отчаяние. Он больше всего боялся в эти недели эсдеков — считал, что если они будут среди судей, то «засудят» его. Теперь он хотел, чтобы приговор ему выносили кадеты и октябристы, но для кого этот приговор был бы обязателен и что бы он значил?
Не дожидаясь второго заседания суда, Гапон 12 марта посылает в «Русь» второе письмо.
«<…> Обвинения, предъявленные ко мне, резко распадаются на две части: одни затрагивают мою частную жизнь, другие касаются моих политических идеалов. Я остановлюсь сначала на первых.
Меня обвиняют в том, что, состоя священником в пересыльной тюрьме, я под покровом своего сана развращал невинных девушек и бросал их. Это обвинение было кинуто мне в лицо только потому, что я, похоронив свою первую жену, не подчинился несправедливому закону, обрекающему священника на тайный разврат, и, полюбив молодую девушку, открыто с нею сблизился, как с своею гражданскою женою. Эта женщина разделила со мною все тревоги моей судьбы. Она при мне до сегодняшнего дня. Скажите же, каким презренным именем я должен назвать человека, запятнавшего мою частную жизнь и мою семью клеветою?
Меня обвиняют в краже. …Все товарищи подтвердят от первого до последнего, что все деньги, принятые от Матюшенского, ушли на рабочие организации и что ко мне не пристал ни один рубль.
Наконец, меня обвиняют в том, что я на „таинственные“ деньги играл в Монако, когда в России шло кровавое восстание и на московских баррикадах решалось будущее России. Отвечаю моим врагам и клеветникам, что эти таинственные деньги я получил совершенно открыто при свидетелях за границей за свои литературные труды, что часть этих средств я отдал на нужды рабочих и что в Монако мимолетно из простого любопытства и на пустые суммы участвовал в игре, не имев возможности в то время вернуться в Россию. Таковы обвинения, затрагивающие мою честь, как частного лица. Обсудив внимательно свое положение, припомнив длительную систематическую травлю, обежавшую все органы печати столицы и провинции, я обратился к присяжному поверенному С. П. Марголину с предложением изъять из всех предъявленных ко мне обвинений все то, что касается моей личной жизни, и предъявить в коронном суде обвинение в клевете по статье 1535 улож. о нак. ко всем лицам, нашедшим возможным во имя политической борьбы вторгнуться в мою жизнь с ложью и клеветою. Я отдаю дело своей чести на рассмотрение гласного суда и вперед предоставляю своим противникам рыться в моей жизни на всем ее протяжении, со студенчества до сегодняшнего дня. Господа, ищите и не стесняйтесь…
Последующие обвинения касаются моей политической жизни. <…>
Я обращаюсь к моим обвинителям с вопросом: неужели вы серьезно думаете, что в день 9 января, когда я двигался к дворцу под выстрелами вместе с павшим Васильевым и другими товарищами, неужели вы думаете, что в этот день я провоцировал, продавал и предавал?
Мне отвечают: „нет“. Тогда мы вам верили, но мы не верим вам теперь, после ваших действий за границей и после ваших последних поездок в Россию. Чтобы ответить на эти обвинения, спокойно приподымаю завесу над дальнейшими событиями моей жизни. Всем известно, что после 9 января правительство раздавило наши рабочие организации и раскидало товарищей по тюрьмам. Я бежал за границу, где посетил Женеву и другие центры русского революционного движения. Там я пришел в соприкосновение с партийными организациями и проводил время среди друзей русской свободы. Я был принят всеми, я был желанный гость, я мог вступить в ряды самых крайних партий и слить с ними свою деятельность; я отказался от этого сближения ввиду того, что, двигаясь в порядке своей тактики, я не хотел подчинять себя и наши рабочие организации чужим программам и велениям.
Из заграницы я несколько раз ездил в Россию для ознакомления с настроением народных масс и крестьянских масс, а также для восстановления наших организаций. В последние поездки мне было сообщено от имени графа Витте, что его государственный идеал, выразившийся в законе 17 октября, представляется совершенно совместимым с идеалами нашей рабочей партии; что он согласен открыть вновь наши организации и дать нам на это средства при сохранении нашими рабочими организациями полной моральной независимости от каких-либо видов правительства. Вместе с тем мне было сообщено, что граф Витте, относясь к моей деятельности, как к деятельности созидающей, а не разрушающей, разрешает мне временно жить в Петербурге без амнистии, впредь до выяснения вопроса о наших организациях. Таковы условия, при которых разразилась та травля газетная, о которой я сказал в самом начале этого письма.
Я хорошо помню, как в ноябре и декабре близкие и преданные мне лица говорили: Вы открыто вступили в соглашение с графом Витте и беседуете с его агентами, вы живете в Петербурге без амнистии, смотрите, вас могут оклеветать.
Я отвечал этим людям: Для нашего дела, для нужд голодного, обездоленного рабочего, обездоленного рабочего класса я спокойно спущусь в ад и там не омрачу своей совести. Вы знаете, чего я ищу, от чего же мне прятаться и от кого?
Слова моих преданных друзей оказались пророчеством. Нашлись люди, трактующие всякие объяснения и переговоры с графом Витте, в чем бы таковые ни заключались, как общественную измену, как позорное дело. Тысячи литературных куликов, узнав о моих сношениях с графом Витте, жалобно запели песни об „оконченном“ Гапоне… Какая жалкая, болезненная подозрительность политических дегенератов и неврастеников. Разве вы не знали, что до 9 января я посещал все гнезда старой бюрократии, — и что же? Разве эта близость отношений помешала мне повести рабочие организации против оков русской жизни? Разве вы после 9 января не вознесли меня на верх русского революционного движения? Почему же вы думаете теперь, что, побеседовав с представителями графа Витте, я изменю своему долгу и общественному служению? <…>
Теперь несколько слов о предстоящем суде.