Я остановился на этих страницах полковой истории, чтобы показать, в каких муках рождалась на свет Добровольческая армия и в какой суровой жизненной школе закалялось упорство и твердость первых бойцов ее. Была и человеческая накипь, быть может, очень много, но ей не заслонить светлую идею и подвиг добровольчества.
А. Богаевский [128]
ВОСПОМИНАНИЯ [129]
На Дон
Пережив в Киеве тяжелую драму полного развала и бесславной гибели, без единого выстрела, 1–й гвардейской кавалерийской дивизии, которой командовал около четырех месяцев, я получил официальный отпуск на семь недель и 27 декабря 1917 года выехал на Дон, куда уже давно звал меня мой брат, помощник Донского атамана генерала Каледина — Митрофан Петрович Богаевский.
В это время большевики уже твердой ногой стояли у власти. Внешний боевой фронт быстро разваливался под умелым руководством главковерха прапорщика Крыленко, но зато создавались уже внутренние и одним из них являлся Донской фронт. С легкой руки Керенского, хотя он и отказывается теперь от этого, взваливая вину на Верховского [130], против атамана Каледина и донцов, как контрреволюционеров, были мобилизованы два округа, Московский и Казанский, и собранный таким образом довольно беспорядочный сброд запасных частей, с прибавкой дезертиров, был направлен на Дон. Правильного и решительного руководства этими ордами, по–видимому, не было. Руководителям этого каинова дела как будто еще стыдно было идти войной на казачество, всегда бывшее оплотом России. Но тем не менее почти на всех дорогах к Донской области с севера и запада на ее границах уже второй месяц шли упорные стычки между большевиками и донцами.
При таком положении проехать на Дон прямым путем из Киева было очень трудно. Поезда ходили крайне нерегулярно. Было много случаев, когда большевики захватывали их и расстреливали всех, кто казался им подозрительным.
Но другого выхода у меня не было, и я выехал в поезде, к которому был прицеплен вагон с какой‑то кавказской делегацией, случайно попавшей из Петрограда в Киев и теперь возвращавшейся домой. Председатель делегации, молодой грузин, любезно предоставил мне диванчик в своем вагоне, и вскоре мы тронулись в путь.
Весь поезд был битком набит солдатами, частью отпускными, а главным образом дезертирами. Не говоря уже о внутренности вагонов, напоминавших бочки с сельдями, все это облепило вагоны со всех сторон, галдело, ругалось. Сидели на подножках, на крышах; вообще поезд представлял собой обычную для того времени картину путешествующего базара, какого‑то Хитрова рынка на колесах.
После бесконечных остановок, а иногда и обратного движения, когда узнавали, что впереди большевики, добрались мы наконец через четыре дня до станции Волноваха и здесь узнали приятную новость, что все пути на восток разобраны, и поезд дальше не пойдет. Я собирался уже было вместе с несколькими офицерами, которые были в том же поезде, ехать на санях прямо на юг и перебраться по льду через Азовское море, но путь вскоре исправили, и поезд двинулся дальше. К вечеру пятого дня он неожиданно остановился среди поля недалеко от Луганска. Навстречу шел паровоз с красными флагами, вооруженный пулеметами. Не доходя до нас около двух верст, паровоз остановился. В нашем поезде поднялся большой переполох. Наши дезертиры быстро составили летучий митинг и решили послать на разведку свой паровоз, украсив его тоже какими‑то красными тряпками. Прошло несколько минут тревожного ожидания. Наш паровоз вскоре вернулся, и поехавшая на нем депутация рассказала, что только вчера на этот район совершил налет партизан Чернецов [131] со своим отрядом и на ближайшей станции повесил двух большевиков–рабочих. Местные большевики приняли наш поезд также за чернецовский и решили вступить в бой, выслав паровоз с пулеметами. Недоразумение выяснилось к общему удовольствию, и мы поехали дальше.
На станции Луганск я и все офицеры, бывшие в поезде (семь человек), были арестованы. Сначала нас переписал какой‑то молодой человек, по–видимому офицер, с зеленым аксельбантом, но без погон, важно развалившись на стуле и не предложив никому сесть, а затем, под конвоем каких‑то четырех ободранных молодых парней в солдатских шинелях, с винтовками, нас отправили в «штаб командующего войсками», помещавшийся в городском клубе. Пришлось идти около версты. Было уже темно, и это спасло нас от оскорблений со стороны рабочих, которые вначале на вокзале отнеслись к нам очень недружелюбно. Нас сопровождал какой‑то старик рабочий, который почему‑то проявил к нам удивительную доброжелательность и успокаивал, уверяя, что с нами ничего дурного не сделают.
Был уже второй час ночи, когда нас привели в «штаб». Здесь только что кончилась встреча Нового года, и городская публика почти вся уже разошлась, кроме довольно большой группы в вестибюле, из середины которой неслась неистовая трехэтажная ругань. По–видимому, готовилась драка, и зрители с удовольствием ожидали ее. Недалеко в стороне на лестнице стояла молодая девушка, которая в ужасе закрывая уши руками. Ее кавалер в толпе готовился вступить в бой. Занятая пьяным скандалом, публика не обратила на нас никакого внимания.
Нас провели в какую‑то маленькую комнатку, где за столом сидел, подперев руками голову, очень мрачного вида рабочий, а на полу храпел совершенно пьяный солдат. После долгого ожидания здесь, во время которого рабочий, оказавшийся помощником коменданта, не пошевелился и не проронил ни одного слова, нас повели вниз в бильярдную, где и оставили в ожидании прихода коменданта, за которым побежал наш старичок, заявив, что «если он дрыхнет, то я вытяну его за ноги из постели». В бильярдной была невероятная грязь. На самом бильярде спал какой‑то мужик, а в ногах у него другой что‑то ел. В комнату заглядывали какие‑то субъекты. Один из них, белобрысый, парикмахерского вида молодой человек, заложив руки в карманы, подходил к каждому из нас и с большим участием расспрашивал, кто мы и куда едем. Ласковый тон и внимание, которые он проявлял к нам, заставили некоторых из нас поверить его искренности и рассказать ему, может быть, лишнее. Тяжелое положение, в котором мы неожиданно оказались, ожидание возможности не только тюрьмы, но, может быть, и расстрела — все это располагало к откровенности к человеку, который проявил в такой обстановке неожиданную любезность и участие. Однако очень скоро нас постигло жестокое разочарование: опросив всех, «парикмахер» отошел в сторону и, смерив нашу группу полным презрения и ненависти взглядом, выругал всех нас площадными словами и заявил: «Знаем мы вас, контрреволюционеров! Все вы к Колядину едете! А вот доедете ли — это еще неизвестно…»
Невольно руки сжались в кулак при этом неожиданном и наглом оскорблении… пришлось молчать, затаив обиду. В это время только что приведенный стариком комендант начал по очереди вызывать нас в соседнюю комнату. С тяжелым чувством входил каждый из нас в эту комнату, где должен был решиться, может быть, вопрос нашей жизни и смерти. Но комендант — видимо, после хорошей новогодней выпивки — был в добром настроении духа и никого не задержал. Когда очередь дошла до меня, он долго вертел мой отпускной билет, что‑то вспоминая, и наконец сказал: «Богоевский… где я слышал эту фамилию?» Тогда один из двух рабочих, сидевших по обеим его сторонам, зло посмотрел на меня и сказал: «Да это, вероятно, родственник того Богоевского, который у Калядина помощником». На вопрос по этому поводу коменданта я ответил утвердительно, добавив, что я еду через Дон на Кавказ. Комендант, очевидно, последнему не поверил, и я пережил несколько очень жутких минут, когда он, насмешливо улыбаясь, молча вертел в руках мой отпускной билет. От одного его слова зависела моя свобода, а может быть, и жизнь… Но вдруг он решительным движением протянул мой билет и веселым тоном сказал: «Ну Бог с вами. Езжайте к своему Калядину!»
Тяжелый камень свалился у нас с души… Комендант ушел вместе со своими двумя архангелами, а нас, под тем же конвоем, в сопровождении радостно суетившегося старика рабочего, отправили обратно в свой вагон. Поезд с нашими дезертирами уже ушел: «товарищи» не хотели нас дожидаться, но все же были так милостивы, что вагон наш отцепили. После всего пережитого я с огромным удовольствием растянулся на своем грязном диванчике, с благодарностью отказавшись от ужина, которым хотел нас угостить наш ангел–хранитель старичок рабочий. Жив ли еще этот милый старик? Никогда не забуду его искреннего участия и ласки к нам, чужим ему людям, попавшим в беду. Я не раз вспоминал его впоследствии, когда в моих руках была жизнь пленных большевиков. И может быть, не один из них обязан своим спасением воспоминанию о доброй душе этого простого русского человека… Он сказал мне свою фамилию, но, к сожалению, я ее забыл теперь. Мы сердечно с ним простились, и вероятно, навсегда.
Спустя несколько часов наш вагон прицепили к поезду, который шел на станцию Миллерово. Хотя нас и освободили от караула, но мы все еще не верили своей свободе и только на границе Донской области, когда глубокой ночью в наш вагон вошел проверявший пассажиров казачий патруль во главе с бравым усатым урядником с огромным рыжим чубом из‑под лихо надетой набекрень фуражки, мы все радостно вскочили и готовы были обнять и целовать усатого вестника настоящей свободы…
Я был уже на родной земле, на свободном, вольном Дону…
Только к вечеру 1 января мы прибыли на станцию Миллерово. С этой станцией у меня связаны воспоминания почти сорока лет моей жизни, в течение которых я ездил в имение моего покойного отца, находившееся в сорока пяти верстах к востоку от станции, на реке Ольховой. На моих глазах она развилась из маленькой степной станции в обширный железнодорожный узел, а небольшой поселок при ней — в целый почти город.
С какой радостью когда‑то я с братьями–детьми уезжал со станции Миллерово домой на Рождество или летние каникулы! Пара сытых лошадей, широкие сани или тарантас, друг детства и юности кучер Егор или старый николаевский солдат Алексеевич, сладкий сон под теплой шубой в санях среди необозримых снежных равнин или летом среди зеленых волн ржи и пшеницы, радостная встреча дома с отцом и матерью, — как все это уже далеко ушло в вечность!..
На вокзале и в ближайших постройках толпилась масса офицеров и казаков. Было шумно, накурено, грязно… В ближайших окрестностях стояла одна из Донских дивизий на случай наступления красных с севера. На вокзале находился, по–видимому, штаб дивизии.
Первое впечатление о первой Донской воинской части, которую я увидел на Дону, было не особенно благоприятное: не было и намека на выправку, подтянутость, соблюдения внешних знаков уважения при встрече с офицерами. Казаки одеты были небрежно, держали себя очень развязно. У офицеров не было заметно обычной уверенности начальника, знающего, что всякое его приказание будет беспрекословно исполнено. Потолкавшись в толпе казаков (я был без погон, и никто из них не обратил на меня внимания), я пришел в грустное настроение духа: здесь не чувствовалось уверенности в себе и желания упорно бороться с наступающими большевиками… Шли уже разговоры о том, что нужно хорошенько узнать, что за люди большевики, что, может быть, они совсем не такие злодеи, как о них говорят офицеры, и т. д.
Впоследствии я узнал, что в то время настроение дивизии действительно было уже очень ненадежное и что по поводу одного из распоряжений начальника дивизии у него было крупное столкновение с казаками одного из полков, которое только случайно закончилось сравнительно благополучно…
На вокзале от офицеров дивизии я узнал, что один из моих спутников, переодетый рабочим, сумел избежать ареста на станции Лу–ганск и на сутки раньше приехал в Новочеркасск, где и рассказал Митрофану Петровичу о том, что я был арестован большевиками. Брат поднял тревогу; атаман Каледин уже назначил сумму в несколько тысяч рублей на выкуп меня; был послан офицер для переговоров с большевиками по этому вопросу. Я немедленно послал телеграмму о том, что уже нахожусь на свободе, и через час двинулся на юг.
Б. Суворин [132]
ЗА РОДИНОЙ [133]
Я никогда не был игроком, хотя едва ли есть игра, в которую я не играю или не мог бы играть, но бридж, который обыкновенно заставляет меня после трех или шести роберов зевать и искать попутчика в места, где не нужно думать о тузах, королях, дамах и валетах, об онерах и «без–козырей», все‑таки сыграл в моей жизни удивительную роль.
Дважды случайно в бридж я проставил свою жизнь и оба раза случайно выиграл.
17 ноября (1 декабря) 1917 года вечером меня посетил Г. Щетинин, который предложил мне от имени генерала Алексеева, который уже был на Дону, приехать к нему в Ростов–на–Дону и там стать во главе большой антибольшевистской газеты.
Наши газеты, и «Новое Время», и «Вечернее Время», были уже закрыты большевиками. Я не принимал участия в искусственных образованиях, названных «Утро» и «Вечер», которые должны были заменить дорогие для меня названия. Большевики меня как‑то забыли, и я не торопился уезжать. Тогда у нас царила уверенность в том, что власть Ленина и Бронштейна совершенно наносное и не длительное явление.
Глубоко чтя нашего великого мудреца генерала Алексеева, гордый его выбором, я немедленно согласился. Мы уже стояли в передней, прощаясь, когда зазвонил телефон.
«Типография захвачена большевиками, газеты больше не выйдут», — говорил чей‑то взволнованный голос.
Надо было выяснить положение, и я спешно покинул свой «home», чтобы больше никогда к нему не возвращаться.
Тогда я и не думал о такой возможности. Я просто ехал к нашему управляющему А. И. Грамматикову, к которому я был кстати приглашен на бридж, чтобы посоветоваться, что нам делать, и передать ему известие о моем отъезде. Я и он фактически стояли тогда во главе всего нашего огромного дела, с такой любовью разрушенного впоследствии большевиками.
Мой извозчик Иван, с которым я не расставался почти двадцать лет, величайший и скрытнейший из всех моих поверенных, ждал меня. Дорога была прекрасная. Было холодно и снежно. Мелкой в три ноги — такая у Ивана была повадка — шла некрупная кобылка. Покачивался на облучке на тугих волоках мой Иван, которого я боль–ние не видал с этой памятной ночи. По пустой Сергиевской, обрамленной особняками, по прекрасной, несравненной набережной вдоль мощной, даже скованной, Невы, мы проехали с ним через Троицкий мост и очутились, минуя наш кусочек «Champs‑Elysses», как я его называл на Каменноостровском проспекте.
Мой друг был человеком большой решимости и немедленно поехал в пасть льву в Смольный, где заседали наши новые владыки, за объяснениями, а мы сели играть в бридж.
Прошло часа два, пока Грамматиков не вернулся и не выяснил мне, что действительно наша типография и дома захвачены, и мы должны быть арестованными. Он сам видел бумажку о своем аресте, но с презрением заявил малограмотному солдату, что он сам приехал в Смольный по важным делам и что не о чем приставать к нему с пустяками. Солдат, сам не веря еще своей власти, подчинился, и Саша, как звали мы его, спокойно вернулся к нам.
Но было уже поздно. Надо было или ехать домой, или оставаться ночевать у гостеприимного хозяина. Это было не новостью с порядками нашей «Великой бескровной Революции», выкинувшей нам Керенского и через неполных девять месяцев разрешившейся близнецами Лениным и Бронштейном.
Саша уговаривал меня остаться, но я решил так. Если Иван меня ждет, я еду домой, если же нет, я остаюсь.
В той игре случайностей, в которую ввязалась моя жизнь, судьба захотела, чтобы мне повезло, и мой милый Иван, не стерпев мороза, уехал к себе, чтобы на другой день подать мне на мою Кирочную, номер 40.
Где ты, мой милый, хороший Иван, со своим незыблемым спокойным красивым русским лицом? А он был эстонцем!
Утром в 7 часов меня разбудил мой секретарь. У меня был обыск. Меня ночью приходили арестовать матросы, как называл их Бронштейн, «краса и гордость русской революции», за то, что они расстреливали своих беззащитных офицеров. Дом мой оцеплен.
«Ce l'ais chape'belle», — как говорят французы. Мой первый бридж с большевиками был выигран.
Оставаться дальше у Грамматикова нельзя было, и я, не скажу чтобы вполне спокойно, пешком прошел к одному верному другу, которого, как и многих других, из уважения к юстиции товарищей я не назову.
Через дней пять я уже был в Москве, где должен был ждать дальнейших указаний от нашей южной организации. За это время мои большевистские коллеги «распечатали» объявления о том, что я арестован и посажен в тюрьму Кресты.
Никогда на моей памяти журналиста эта «утка» не показалась мне такой подходящей к моему положению, и поэтому товарищи, слепо верившие в свою печать, бросили искать меня и мне не надо было скрываться.
Да, кроме того, какой я конспиратор! Я жил в Москве более или менее открыто и только перешел от общей залы любимого ресторана в кабинет, и то под угрозой метрдотеля не дать мне вина, если я не подчинюсь его требованию.
«Je m'inclinais».
Вот тут‑то в Москве я увидал то удивительное честное отношение, которое Claude Fauere так очаровательно описал в своих «Petites alliees». Я спокойно жил, а когда мне неожиданно по приказу с Дона пришлось уехать, не простившись с милой хозяйкой моего гостеприимного крова, я нашел свой чемодан, полный закусок, пирогов и вина. Мой поезд был последним, выходящим в Ростов–на–Дону с вагоном Международного общества.
Неуверенная в себе, выкатившая с Кавказского фронта чудо–дезертиров, Совдепия не решалась еще резко порвать с донскими казаками, а слова «Internationale» действовали магически на разнузданную толпу, убежденную в том, что в этом международном вагоне и ездит тот «Интернационал», которому теперь поцеловали руку европейские коммунисты! О эти talons rouges, как похожи вы на эту отвратительную дикую толпу, пугавшуюся слов «Интернациональный вагон».
Однако и среди этих потерявших облик воинский и человеческий людей нашелся один молодой вольноопределяющийся еврей, комиссар, ехавший на Кавказ, в Баку. Он ворвался в наш вагон и очутился в нашем купе. Нас стало четверо. Один офицер, я, один из служивших в нашей типографии и большевик. Я ехал с документами метранпажа и ни в чем, казалось мне, не возбудил подозрения своего опасного соседа. Однажды только он удивился тому, что я был в Америке, но, будучи уверен в его неопытности, я легко убедил его в том, что метранпаж — это должность фактического помощника управляющего типографией и я был послан туда за машинами. Я не–медленно открыл свои запасы яств и напитков представителю новой власти, который снизошел до них.
В одном из соседних купе ехали два моих знакомых, оба с сиятельными именами. Каким‑то образом у них бумаги были в порядке, и они не вызывали подозрения у большевиков.
Мы уже проехали почти все опасные места. Оставалась узловая станция Лиски. Следующая станция некоторого значения Чертково, как известно было мне, была в руках казаков. Между ними было нечто вроде нейтральной зоны. Мой комиссар об этом ничего не знал и твердо был уверен, что и Ростов, и Новочеркасск уже находятся в руках большевиков. Я не разубеждал его в этом заблуждении.
И вот, не доезжая Лиски, князь О. предложил мне сыграть с ним и с Гр. Г. в бридж. Наш комиссар просил разрешения посмотреть на игру. Мы, конечно, согласились. Мои партнеры были предупреждены, что моя фамилия вовсе не Суворин, а Мякин, и мы сели играть.
Это был мой второй бридж с большевиками. О. вел счет, и после первого робера выяснилось, что я выиграл.
— О. проиграл З., — заявил он. — Г. проиграл, а Суворин выиграл… — И он остановился.
— Одиннадцать, — пришлось мне сказать, и я не помню, прибавил ли я ему несколько пожеланий.
Мой комиссар обвел всех удивленными глазами и вышел. Думать оставалось очень мало времени. Мы подходили к Лискам, как и все станции, запруженной «усталыми» солдатами, которые теперь четыре года борются с «контрреволюцией» под флагом Бронштейна. Надо было принимать какое‑нибудь решение. Я решился взять быка за рога и подошел к моему комиссару.
— Да, действительно, я Суворин, — сказал я ему, — но прошу вас меня не выдавать.
На чем я основывал свою просьбу, я не знал, я говорил о том, что я даром не дамся, что вообще не нужно выдавать людей, вообще что‑то говорил несуразное.
— Но ведь писали, что вы арестованы, — сказал он мне несколько растерянный.
— Мало ли что пишут в газетах, — ответил я. — Но я прошу вас меня не выдавать.
Он вдруг завернулся в тогу благородства и весьма высокомерно заявил мне, что хотя я его политический враг, но он никогда не занимался доносами и т. д.
В это время мы подъезжали к Лискам. Я ушел в свое купе, обдумывая свое дурацкое положение, в которое поставил меня О. Комисcap ушел на станцию. Я не помню, сколько времени стояли мы в Лисках, но знаю, что эта остановка была для меня ужасно тяжелая. Быть в нескольких часах от «пределов досягаемости» и вдруг из‑за какого‑то бриджа рисковать жизнью. У О. была старая польская водка, и мы с помощью закуски нашей «petitealliee» стали ее уничтожать. Но вот вдруг явился комиссар с бутылкой молока и бубликами. Мы не сразу поверили ему, но тут прозвучали звонки, и мы тронулись.
Мы стали чествовать нашего комиссара. Чувство прошедшей опасности подняло настроение, и наперебой старались мы напоить большевика. Это было не трудно. Он был из слабеньких еврейчиков, а «старая водка» О. была очень жестокая. Вскоре мы уложили его спать, и, выпив несколько стаканов за мое избавление от опасности, поругав О. за его ненужную откровенность, мы тоже отошли ко сну.
* * *
Рано утром мы были в Черткове. Когда я взглянул в окно, я увидел бравого казацкого вахмистра с чубом, с фуражкой на ухо и с серьгой в левом ухе. Я все понял.
Мы были вне сферы досягаемости.
Быстро я достал из сапога свои настоящие документы и бросился в коридор. В это время меня кто‑то тронул за плечо.
Сзади меня стоял бледный комиссар. Он был в погонах старшего унтер–офицера. Он был так несчастен и бледен, что ему многого не пришлось мне говорить, и я уверил его, что мы его не выдадим. Несколько часов тому назад он мог выбросить меня на растерзание солдатской черни, теперь он был в моих руках.
Моя биография двигалась с бессмысленной быстротой и непоследовательностью кинофельетона.
Мой второй бридж был вновь выигран. Оба раза в лучшем случае тюрьма была совсем близко, в первый раз бридж меня спас, во втором чуть–чуть не погубил, но все‑таки я его выиграл. Вот тут и делайте выводы: надо или не надо играть в бридж?
Комиссару я предложил вернуться к большевикам в Царицын, не желая его пускать в маленький Новочеркасск. Он с радостью меня послушался.
Поздно ночью мы шли в гору Новочеркасска, и я проснулся на другой день в армии, с которой мне не пришлось расставаться почти до самого конца ее существования на юге России.
А. Лукомский [134]
ВОСПОМИНАНИЯ [135]
…25 октября (7 ноября) большевики свергли Временное правительство и захватили власть.
Керенский бежал.
Ясно было, что большевики прежде всего ликвидируют Ставку, а затем, действуя по германской указке, вступят в переговоры с немцами.
Конечно, одновременно со Ставкой большевики должны были ликвидировать и нас.
Положение наше стало опасным.
В бытность у власти Керенского мы могли, если б захотели, бежать из Быхова совершенно свободно. Но мы этого делать не хотели, мы хотели суда.
С появлением же у власти большевиков оставаться в Быхове становилось просто глупо.
Председателю следственной комиссии Шабловскому было сообщено, что мы просим приехать его в Быхов. Он приехал через два дня и сказал нам, что, действуя вполне законно, основываясь на данных следственного производства, он в ближайшие дни освободит всех заключенных, за исключением Корнилова, Деникина, меня, Романовского и Маркова.
И действительно он начал группами освобождать арестованных, и к 18 ноября (1 декабря) в Быхове нас осталось всего пять человек.
С 10(23) ноября большевиками уже подготовлялась экспедиция для ликвидации Ставки и нас.
Во главе этой экспедиции был поставлен Крыленко, назначенный советским правительством Верховным Главнокомандующим.
Я послал целый ряд писем Духонину и Дитерихсу, в которых доказывал, что им надо перейти в Киев, что оставаться в Могилеве бесполезно и опасно, что Ставка все равно будет в ближайшие дни занята большевиками.
Но меня не послушались.
Генерал Духонин решил оставаться в Могилеве. И только 18 ноября (1 декабря), получив сведения о движении в Могилев большевистского отряда, он решил выехать в Киев.
Были поданы автомобили, и начали на них нагружать более важные и ценные документы и дела, но местный совет рабочих и сол–датских депутатов воспрепятствовал отъезду. Дела были частью уничтожены, частью внесены обратно в штаб.
Духонин решил оставаться на своем посту до конца…
Около 12 часов дня 18 ноября (1 декабря) за подписью Духонина генералу Корнилову была прислана телеграмма, в которой сообщалось, что большевики приближаются к Могилеву и что нам оставаться в Быхове нельзя, что к 6 часам вечера в Быхове будет подан поезд, на котором нам рекомендуется, взяв с собой текинцев, отправиться на Дон.
Когда генерал Корнилов нам сообщил содержание этой телеграммы, я сказал: «Ну, далеко на этом поезде мы не уедем!»
После обсуждения вопроса о том, как лучше поступить, все же было решено этим поездом воспользоваться, взяв с собою и текинцев. Затем, переодевшись в поезде в штатское платье, на ближайших же станциях слезть и продолжать путь поодиночке, так как в противном случае большевики нас выловили бы из этого поезда.
К 6 часам вечера мы были готовы к отъезду, и текинцы пошли к станции на посадку (лошадей при коноводах решено было оставить в Могилеве).
Но поезд подан не был, и около 8 часов вечера прибыл к нам в Быхов Генерального штаба полковник Кусонский [136], доложивший, что так как, по полученным сведениям, отряд Крыленко остановился в Орше, а в Могилев прибудет только делегация с генералом Одинцовым во главе, и, следовательно, нам не угрожает никакой непосредственной опасности, то генерал Духонин отложил отправку поезда в Быхов, и нам немедленно надлежит оставаться на месте.
Генералы Корнилов и Деникин в очень резких выражениях сказали полковнику Кусонскому, что генерал Духонин совершенно не понимает обстановку, что он губит и себя, и нас, что мы в Быхове оставаться больше не можем и не советуем задерживаться в Могилеве генералу Духонину.
Полковник Кусонский уехал на паровозе в Могилев, а генерал Корнилов вызвал нашего коменданта, рассказал ему обстановку и сказал, что нам надо на другой же день, 19 ноября (2 декабря), покинуть Быхов.
Затем отдал распоряжение немедленно вызвать из Могилева оставшийся там один эскадрон Текинского полка, проверить, как подкованы лошади, и быть готовым к выступлению к вечеру 19 ноября (2 декабря).
После этого мы совместно стали обсуждать план дальнейших действий.
Генерал Корнилов сказал, что сделать переход верхом почти в 1500 верст в это время года полку будет трудно, что если мы все пойдем с полком, то это обяжет нас быть с ним до конца.
Генерал Корнилов предложил нам четверым (Деникину, мне, Романовскому и Маркову) отправиться в путь самостоятельно, а он с полком пойдет один.
— Теперь я оставить полк не могу, я должен идти с текинцами. Если же в пути выяснится необходимость мне отделиться от полка, то один я это сделать могу, — закончил Корнилов.