Конечно, пришлось жалеть о том, что многие юнкера не были осведомлены в училище об отъезде на Дон и не приняли участия в начале борьбы с большевизмом. Нет сомнения, что многие из этой молодежи принесли бы в начавшейся борьбе на Дону огромную пользу.
* * *
Мы выехали из Петербурга с Николаевского вокзала в снежный ноябрьский вечер. Ехали по два–три человека вместе, захватив с собою лишь самые необходимые вещи. Лезли в поезд через окна и выдержали героическую борьбу за право стоять в проходе. Света в поезде не было, давка была невероятная, но настроение у нас было бодрым и приподнятым. Однако уже из разговоров окружающих стало ясно, что мы во «враждебном стане». Какой‑то рабочий с упоением рассказывал о своем участии в составе Красной гвардии в борьбе против казаков Красновского корпуса: «Поначалу нас было поперли, а потом как наши дадут казакам жару!..» (Далее следовало непечатное ругательство.)
Рабочий явно принимал нас за дезертиров с фронта и ждал нашего сочувствия и одобрения — а у нас на дне чемоданов были спрятаны юнкерские погоны с вензелем «К», шпоры, училищные значки…
Аппарат борьбы с «контрреволюцией» в эти дни только налаживался и эта, почти открытая, переброска «контрреволюционеров» на Дон была пропущена. Когда мы с юнкером Поповым пересаживались в Москве на вокзале в поезд, идущий на Дон, к нам подошли двое и спросили, кто мы такие и куда едем. Попов неуверенно заявил, что мы казаки и едем с фронта домой, на Дон. Они нам не поверили и спросили документы; в это время поезд тронулся, мы вскочили уже на ходу. Работники ЧК остались стоять с разинутыми ртами и не стали нас преследовать. Хорошее было время…
После Москвы, в другом поезде, стало свободнее, нам удалось в вагоне пробиться до уборной. Около нее мы и обосновались вместе с рослым, здоровым красногвардейцем, ехавшим, очевидно, из хозяйственной части тыла, так как он вынимал из своего мешка сало, резал его на большие куски и тут же их пожирал. Насытившись, он начал нам рассказывать о своем участии в подавлении восстания в Москве в составе Красной гвардии. Он сообщил, что в Кремле собственноручно заколол нескольких кадет. «Такие малолетние, а вредные…» Он искренне считал, что сделал хорошее и законное дело. Тут мне впервые пришлось услышать, как наш народ безнадежно и часто путает Конституционно–демократическую партию с кадетскими корпусами и что разъяснить это обстоятельство невозможно: «Кадет — враг народа» — и кончено. Впрочем, для большевиков это смешение понятий было весьма выгодно.
После Харькова потянуло теплом. Снега в полях больше не было. Народа в поезде стало меньше. В нашем вагоне оставались только дезертиры с фронта, возвращающиеся «до хаты», то есть домой, или «делить помещичью землю».
После двухсуточного стояния на ногах в проходе удалось влезть на багажную полку и там задремать в неудобной позе.
Под утро я проснулся от радостного хохота. Оказалось, что какой‑то неопрятный пожилой человек, одетый в солдатскую шинель, сидевшую на нем как на корове седло, при свете огарка читает сгру–дившимся солдатам гнусную книжонку «О любовных похождениях Императрицы с Распутиным».
В особо «пикантных» местах он повышал голос до визга. Солдаты с упоением слушали самозванца–агитатора. Большого труда стоило сдержаться! И лишь мысль о том, что мы едем на Дон, и что эта наша «земля обетованная» уже недалека, и что оттуда начнется расплата и восстановление униженной и поруганной России, — лишь эта мысль давала некоторое успокоение.
В. Арон [97]
ТЕКИНЦЫ [98]
Белая борьба естественно связана с Корниловским выступлением. Текинский конный полк, вызванный для несения службы при Ставке, принял в этом выступлении непосредственное участие.
До мировой войны мало кто знал о существовании скромного Туркменского конного дивизиона, в июле 1914 года переименованного в Текинский полк. Это был полк добровольцев, выступавший на службу в своем национальном одеянии и на собственных красавцах конях. Это были родные сыны покоренных Скобелевым ахал–текинцев, а сын защитника Геок–Тепе, ротмистр Ураз–Сердар, командовал в полку эскадроном.
По рождению я — сибиряк, воспитанник Сибирского кадетского корпуса, с детских лет близко соприкасался с населявшими Сибирь инородцами: калмыками, бурятами, монголами, тунгузами. Из их среды были добрые товарищи по корпусу, впоследствии — славные русские офицеры. Владея разговорно монгольскими наречиями, я ближе знакомился с этими народностями. Будучи назначен в Асхабад в 1915 году для формирования запасного туркменского эскадрона, я быстро пригляделся и освоился с текинцами. В отличие от инородцев, населяющих восток Сибири, текинцы — высокого роста, сухи, красивы, имеют открытый взгляд, благородную осанку, отличаются исключительной честностью. В бою — горячие и храбрые, прекрасные наездники. Лучшего материала для конницы и выдумать нельзя.
Форма нашего полка была очень красива. Малиновые шаровары, поверх пояса намотан шелковый малиновый кушак, бичак (нож, не кинжал) весь в серебре и золоте; на поясной портупее — клыч (кривая сабля), тоже в серебряной и золотой насеке с цветными камнями. Этими же металлами отделаны нагрудники и налобники на аргамаках.
На голове текинцы носили огромные папахи — «телпек»: это шкура целого барана, черная или белая, сложенная в виде цилиндра. Не всякая голова могла выносить такую тяжесть; приходилось привыкать постепенно. Офицерам полка была присвоена та же форма.
И вот представьте себе строй из нескольких сот таких рослых смуглых красавцев всадников на поджарых, горячих аргамаках, сверкающих оружием, яркими кушаками.
Отношения между всадниками и офицерами были самые хорошие, сердечные: «текинцы» относились к своим офицерам с полным доверием и звали их «боярами».
Текинский полк принимал участие в боях с самого начала войны, а в 1915 году, под командой полковника Зыкова [99], особенно отличился на полях Галиции лихой конной атакой австрийской пехоты.
Генерал Корнилов, с назначением его Верховным Главнокомандующим, не ошибся в выборе части для охраны Ставки; по своей службе в Туркестане он знал высокие моральные и боевые качества текинцев, говорил на их языке, что производило на них большое впечатление, знал и службу полка еще по 8–й армии.
Честь нам выпала большая, но и ответственность легла немалая, ибо моральные условия жизни и службы в эти революционные дни были сложны и тягостны. В это время (июль 1917 года) по всей России бушевала стихия. Фронт разваливался, но Текинский полк оставался частью, которой можно было отдать любое распоряжение с полной уверенностью, что оно будет выполнено.
Могилев, куда мы прибыли 22 июля, встретил нас не особенно любезно. Для размещения полку был отведен лагерь квартировавшего до войны в Могилеве пехотного полка, за годы войны пришедший почти в полное разрушение.
В дождливые дни помещения офицеров и всадников, а также и конюшни заливало водой, но город и окрестности были забиты до отказа, и других помещений не было.
С первого дня прибытия в Ставку полк вступил в несение охранной службы. Кроме внутреннего караула во дворце Верховного, который несли текинцы, выделенные полком еще из Каменец–Подольска, под командой корнета Ходжиева, от полка ежедневно назначался дежурный эскадрон (караул), размещенный в здании против дворца. Весь почти полк был ежедневно в нарядах, то в своих внутренних, то в городе. Но как‑никак жизнь понемногу налаживалась. Георгиевцы (при Ставке находился Георгиевский батальон, тронутый революцией), аборигены Ставки, недружелюбно косились на нас, но трогать не осмеливались. Могилев во время нашего пре–бывания там кишел стекавшимся сюда людом всех сословий, рангов и положений и обездоленным и обиженным офицерством, прибывавшим сюда искать защиты и управы.
24 августа генерал Корнилов произвел полку смотр. В двух–трех верстах от города полк выстроился развернутым фронтом по опушке леса. Хорошее ясное утро. Около 9 часов подъехал автомобиль, из которого вышел генерал Корнилов. Свиты не было. Сопровождали Верховного комендант Ставки полковник Квашнин–Самарин и адъютант. Генералу подвели лошадь, он сел и подъехал к фронту. Трубачи заиграли «Встречу», командир полка полковник Кюгельген [100] рапортовал. Поздоровавшись с полком, объехав фронт, Верховный вызвал 2–й эскадрон, приказал произвести эскадронное ученье. После этого пропустил полк мимо себя церемониальным маршем, поблагодарил за ученье и вызвал к себе господ офицеров, обратившись к ним с кратким словом. Общий смысл обращения заключался в том, что наступают решительные дни, Родина и армия идут к гибели. Всякий честный патриот должен быть готовым к борьбе.
— Готовы ли вы? — задал вопрос генерал Корнилов. Офицеры, как один, хором ответили:
— Так точно!
Верховный простился с нами и уехал. Возвращался полк в приподнятом настроении. Всадники — довольные, что видели своего «Уллу–Бояра» в добром здравии, а мы, офицеры, — его доверием к обращенными к нам словами.
События не заставили себя долго ждать. 27 августа генерал Корнилов выпустил известное свое воззвание в ответ на телеграмму Керенского, объявившего Верховного «изменником Родины». С этого дня охрана города Могилева перешла всецело в ведение Текинского полка. Кроме нас и батальона георгиевцев, в Могилеве находились Корниловский ударный полк и 1–й Сибирский казачий полк, скоро, впрочем, ушедший восвояси.
С момента разрыва генерала Корнилова с Керенским служба полка, и до того тяжелая, стала еще более напряженной. Но славные текинцы, которым офицерство объяснило смысл происходивших событий, ни минуты не сомневались в правоте дела Верховного и безропотно несли выпавшие на их долю тяготы.
По Могилеву в эти дни распространялись всевозможные слухи. Много злобы изливалось в них и на наших текинцев. На них возводились даже обвинения в учиняемых ими якобы насилиях и грабежах. Хотя эти наветы нервировали и офицеров, и всадников, но дисциплина держалась крепко.
30 августа, с утра, мой 4–й эскадрон выступил по Гомелевскому шоссе. Мне приказано было подготовить к взрыву небольшой каменный мост через заболоченную балку, в 7—8 верстах от города, и взорвать его в момент приближения автомашин, следующих на Могилев. Мера эта, как и разъезды во всех направлениях от города, была вызвана тем, что Керенский, теперь уже Главковерх, решил направить карательные отряды в Могилев для ликвидации Ставки.
В этой охранной службе прошло два дня. Мы издалека наблюдали, как на луг садился прилетевший со стороны Киева аэроплан… Какие вести он принес и от кого? До нас начали доходить самые невероятные слухи, будто весь Юго–Западный фронт идет на помощь к генералу Корнилову. Но пока что двигался с какими‑то частями… товарищ Муралов.
31 августа в Ставку прибыл генерал Алексеев. К вечеру этого дня я получил приказание вернуться в распоряжение полка, предварительно разоружив предназначенный к взрыву мост.
Потом, когда генералов Корнилова и других заключили в Быховскую тюрьму, текинцы верно и преданно охраняли своих «узников» от злобившейся солдатской массы, вплоть до того дня, когда со своим любимым Верховным пошли в тяжкий и последний свой поход из Быхова на Дон.
«Без текинцев быховские узники погибли бы», — говорит генерал Деникин.
И офицеры, и всадники Текинского полка во главе со своим командиром душою и сердцем были преданы генералу Корнилову, верили в его миссию спасения России и эти верность и любовь доказали на деле.
До Дона полк не дошел. Попав в осиное гнездо, кишевшее большевиками, полк пробивался с большим трудом и нес большие потери. 26 ноября, после того, как мы вырвались из очередной засады, устроенной большевиками под Унечей, генерал Корнилов, решив идти дальше с горстью офицеров и всадников, отпустил полк. Пошел генерал в направлении на Новгород–Северск, но, не желая подвергать риску и этих последних преданных ему людей, он отпустил и их, а сам незаметно пробрался в Новочеркасск по железной дороге.
Текинский полк с большими приключениями добрался до Киева. Оттуда текинцев, после долгих мытарств, удалось отправить в Ахал. Небольшая часть всадников попала на юг России.
Офицеры же… Что сталось с ними? Многие пропали в походе… Штабс–ротмистр Раевский заколот большевиками под Унечей; поручик Канков, взятый в плен большевиками, впоследствии, под Курс–ком в 1919 году, сдал красный батальон и в следующем бою убит в наших рядах [101]; поручик Нейгардт умер в тюрьме, замученный большевиками; поручик Захаров и прапорщик Фаворский пропали без вести. Поручик Селяб Сердар убит в боях с большевиками в Закаспии. Остальные разделили участь Добровольческой армии. Рассеянные потом по разным странам, они свято хранят в своих сердцах память о генерале Корнилове и с теплой любовью вспоминают свой славный Текинский полк.
А. Свидерский [102]
ПОХОД К ЛЕДЯНОМУ ПОХОДУ [103]
1917 год.. Действующая армия, позиции которой уже под городом Двинском. Мои, родные мне до сих пор, 76–я артиллерийская бригада и 2–я батарея ее затерялись среди множества бывших фольварков с непривычными названиями — Покропишки, Кривинишки и т. д. Фронта, собственно, уже никакого нет… Действий против неприятеля, уже открыто торжествующего очень легкую победу над великой и мощной Россией, — тоже нет!. Могучий, никогда и никем непобедимый русский «медведь», более всего страшный всем тайным замыслам Вильгельма и Франца–Иосифа, был превращен немецким Генеральным штабом в какого‑то наивно–дурного «ягненочка»! Ловко пущенными миллионами «иудиных серебряников» нашли кучку иностранных и своих, отечественных политических проходимцев — «специалистов по революциям». И не без ведома наших «верных» союзников в войне, и найдя благодатную почву среди отечественных самых высших, стоящих около Царя и кормила власти, среди ведущего слоя всей страны и простых, одураченных вконец западными шпаргалками политиканов, поразительно легко и скоро удалось им повалить одиннадцативековую Великую Российскую империю… «Мы свой, мы новый мир построим» — стало новым гимном, и… построили 1917–й кошмарный год и потоки крови в новой стране — СССР!
Невозможно описать человеческими словами, что творилось кругом в нашей 76–й пехотной дивизии, в соседней с нашей и вообще. По слухам, во всей действующей армии!.. Еще совсем недавно Христолюбивое Воинство наше почти одними неудержимыми атаками в штыки добывало невероятные победы над неприятелем, а теперь… разнузданные, растрепанные, вечно полупьяные, вооруженные до зубов банды, нарочно натравливаемые какими‑то многочисленными «товарищами» с характерными носами на убийства всех офицеров, на насилия и расправы!..
Подлый приказ № 1, придуманный так называемой Государственной Думой, и «углубление революции», чем только и занимались эти подлые гробокопатели России из Думы, превратили солдатскую массу в звероподобные существа, которым стало свободно творить, что хотелось.
Лозунг, пущенный товарищами: «Долой войну, без аннексий и контрибуций!» — бросил все солдатство в ежедневные братания с немцами и товарообмен — мену на немецкий шнапс своих хлеба, сала и даже оружия!
Наши кавалерия и артиллерия, имея еще в своих составах старых солдат, держались как‑то в порядке и даже часто не давали своих офицеров в обиду, спасая от дикого самосуда и издевательств.
От высшего нашего начальства пришел строгий приказ: артиллерия должна обстреливать и разгонять братающихся! Начали обстреливать! Не мало раз мне, как самому младшему («Наше дите надо хоть иногда побаловать!»), поручали такое «удовольствие», и «дите» даже с радостью бежало на наблюдательный пункт и долго получало себе это приятное «удовольствие»! И нас Бог еще миловал, а в других батареях бывали случаи, что разъяренная банда этих разогнанных бросалась на наблюдательный пункт и поднимала на штыки всех, кого там находила… Сами по себе прекратились и эти обстрелы. Но приказа прекратить их от начальства не пришло.
С каждым днем становилось все хуже и хуже кругом! Из редких писем из дому можно было заключить, что там — еще хуже!
С большим удовольствием братающиеся немцы (даже офицеры!) усиленно призывали нашу солдатню к «долой войну! Не верьте и не слушайте своего начальства!». Изредка заходившие и к нам, офицерам, поговорить по душам, наедине шептали нам истину: «Продержитесь еще только несколько месяцев, и нам совсем «капут»!.» Наше высокое начальство из своего далека только изредка дарит нас приказами: вы должны!.. Все мое офицерство как‑то замкнулось само в себе и на все мои мучительные вопросы только молча отмахивается от меня.
Что же это?! Как это все сотворилось?! Кто это сделал?! Что же делать теперь?! Почти каждую ночь мучительно думалось об этом, и каждый день нигде и никто не давал на это ответа!..
Господи! Куда уйти, где спрятаться от этого моря красных тряпок, бантов, намотанных на себя пулеметных лент, сплошных митингов, где непонятное множество горбоносых товарищей заставляют всех «сознательных» вопить только одно: «Долой!» и «Смерть всякой контре!»…
Каким‑то светлым лучом к нам проник слух: генерал Алексеев очутился на Дону и вместе с атаманом Калединым вербует добровольцев на борьбу! Мы все прямо затаили дыхание!
Среди наших старых солдат, не пожелавших воспользоваться приказом новой власти об увольнении домой («Все равно все пропало, дома еще хуже, а тут у меня в руках оружие!»), мне удалось найти десятка полтора своих дружков–приятелей, с которыми мы уходили на целые дни на эти кругом разбитые и брошенные жителями фольварки, где находили в изобилии фрукты и всякие ягоды. В расстрелянных насквозь войной лесочках и перелесках мы находили великое множество опенок, а в маленькой речушке, невдалеке от наших батарейных строений, мы простыми нашими штанами налавливали десятками хороших линей. Мы заявились добровольцами без очереди на наш наблюдательный пункт для несения дежурств, так как «сознательные» часто отказывались нести вообще какую‑либо службу, и часто мы оставались там по неделям, если охотники приносили нам продукты. Каждое утро, если нам приходилось оставаться на батарее, дружки уже спрашивали меня: «Ну а когда же «поход» в хорошую житуху?!» Да, эти походы, вернее, уходы от жуткой действительности и были нашей лучшей жизнью, отдыхом души от кошмарного ужаса, окружавшего нас кругом…
Обычно еще с вечера двое наших шли к артельщику батареи (тоже хороший парень!) и получали на пять человек дежурных на пункте хорошее количество продуктов из каких‑то «особых» запасов артельщика. Моим дружкам нравились более всего «Воробьевские концерты» (мясные консервы фабрики Воробьева), сибирское масло и рис. И перед рассветом, соединившись вместе, мы уже бодро и радостно шли в «поход в жисть» или нарочно перед рассветом, не так из боязни обстрела нас немцами, так как немцы уже почти не трогали нашу «сознательную» армию, а из боязни своих же, всегда готовых на какой‑либо гадкий выпад против «контриков–антиллеристов»!
Наш пункт был прекрасно оборудован в земле одной возвышенности. Внизу — жилое помещение с нарами на 6 человек, а вверху — хорошо замаскированный наблюдательный пункт на одного наблюдателя, с телефоном вниз и на батарею. Придя на место — «домой», как называли мы, — мы располагались поудобней, каждый на своем месте; конечно, закуривали родного «махорца», а я, усиленно стараясь быть «настоящим старым артиллеристом», с пересиленным отвращением сосал свою «настоящую» трубку!
И тут сразу же моя компания (2 телефониста, 2 наблюдателя и я — даже еще не 20–летнее «начальство») начинала обычную «дипломатию»: «Так вы, значит, того. Землячок (я — киевлянин, а все они — из‑под Киева), идыть соби бачить нимца, а мы тут усе зроби–мо, що треба» (натаскать дров, разжечь печку, приготовить чистую посуду). Эта «дипломатия» значила то, чтобы я готовил еду на всех.
Никогда в жизни у меня не было никаких способностей к кулинарии, а здесь я фантазировал как только мне вздумалось на разных «котлетах», «запеканках», «рагу» с жуткими соусами и пр., и пр. И, к моему удивлению и радости, мои «дядьки» с бородами лопатой, годящиеся мне в отцы, облизывая свои ложки, особенно после моей прямо фантастической «сладкой рисовой каши», с улыбками до ушей приговаривали: «Оце так да! Оце пишша! Дуже гарно!» И ходили за мной, услуживая мне, как говорят, прямо «на цыпочках»! Удивительные вещи бывают на свете, которых не знаешь и не предполагаешь!..
Я же целыми днями до темноты просиживал на пункте, откуда через очень хорошую цейсовскую трубу открывалась необозримая чудная панорама! Почти не отрываясь от трубы, снова видел такие знакомые места: Мыза Ильзензее, гора Фердинандов Нос, гора Долбежка, наш заградительный огонь (особенно укрепленный немцами район, где обоюдные окопы близко сходились, наша основная цель), гаубичная батарея немцев, хорошо пристрелянная нами, и все дальше и дальше, глубже и глубже и, наконец, направо, далеко, как расплавленное огромное золотое, под лучами солнца, блюдо — озеро Свентен… Уносились с радостью взоры в недосягаемую даль, уносились легко и тяжелые мысли, отдыхали и душа, и сердце.
«Мир хижинам — война дворцам», — донеслось и к нам на позиции. Крестьяне, упоенные «хорошим законом» ублюдка человеческого Ленина — «грабь награбленное», — принялись жечь, грабить и даже убивать помещиков, буржуев, кулаков, а по городам и столицам вездесущие отбросы населения под именем «сознательного пролетариата» набросились на квартиры населения, забирая почти все Приглянувшееся, особенно золото, серебро, одежду и белье, под видом «разоружения».
Эта «свободушка» вызвала в армии сокрушающую всех и все на своем пути лавину дезертиров с фронта. «По домам! Делить землю!» И с оружием, гранатами и даже пулеметами при себе, все бросились по всем железным дорогам домой, с единым только ревом: «Гаврило, крути!» — сокрушая, ломая вагоны, паровозы, вокзалы, вызывая крушения поездов и даже убивая железнодорожных служащих и всех, кто стоял на пути.
Еще до моего поступления, 8 июня 1916 года, в нашу бригаду, в армии произошла какая‑то «украинизация» (возможно, «самоопределение»), и всех наших многочисленных на батарее милых и добродушных «хохлов» записали и стали называть «украинцами». Прибывшего в батарею меня (киевлянина), даже не сказав мне, автоматически сделали, в первый и последней раз в моей жизни, тоже «украинцем». А когда «милостивым приказом» пролезающего в «президенты демократической республики России» жулика–адвоката Керенского все солдаты сверхсрочной службы были уволены по домам, получилось, что у нас на батарее оказались «украинцами» только поручик Жданко и я. Это вскоре и затянуло мне на шее петлю окончательно!..
Правильно в народе нашем говорили: «Господь не без милости!» И среди повсеместного жуткого зловещего мрака нашего вдруг сверкнула первая грозная молния, прогремел раскат Божьего грома!.. Тайно, шепотом, только из уст в уста ширился слух: «Генерал Корнилов ушел из плена в Быхове и прибыл на Дон!..»
Л. Сукачев [104]
ОТ ДВИНСКА ДО ДОНА В МЕЖДУНАРОДНОМ СПАЛЬНОМ ВАГОНЕ [105]
Прошло почти полстолетия со времени, мною описываемого. У меня нет никаких записей, я никогда дневников не вел. Обстоятельства так складывались, что не было времени писать. Слишком много событий произошло в моей жизни, начавшейся еще в конце прошлого столетия, сделавшей меня участником Первой мировой войны, потом — Гражданской, затем, после Галлиполи и Югославии, приведшей меня в Албанию, 15 лет спустя — в Италию, и, наконец, заставившей меня уже здесь, в Америке, превратиться в рядового наблюдателя.
Вместо албанской королевской гвардии и вместо итальянского танкового полка я сейчас командую только иногда забегающими в лес, возле моего дома… оленями. Поэтому у меня теперь есть время писать, но, повторяю, пишу только по памяти и поэтому заранее прошу простить возможные ошибки и неточности.
Конец октября 1917 года. Только что пришло из Петрограда известие о большевистском перевороте. Это событие мало кого удивило в Двинске, где в это время я был начальником команды 1–го армейского авиационного отряда. Всюду в армии царил полный хаос, но у нас в авиации было сравнительно спокойно и лучше, чем в других частях.
Так, наш отряд отказывался проводить выборное комитетом начало. Хотя не было тайной то, что происходило кругом, но сознаюсь, что все же неожиданностью оказалась для меня дипломатическая миссия, которую армейский комитет солдатских депутатов возложил на моего денщика, старого литовского улана. Правда, если это только могло служить утешением, должен сказать, что мой татарин денщик, бесконечно мне преданный, переживал данное ему поручение много больше моего…
Был холодный осенний вечер, когда он, Абдурахман Хассан Хассанов, вошел в мою комнату со сконфуженным видом побитой собаки и еле слышно пролепетал:
— Беспорядок, Ваше благородие! Стидно!.. Не могу, стидно…
— Говори же, Хассанов, в чем дело?
Повернувшись к стене и для верности закрывши свои раскосые монгольские глаза, Хассан смущенно доложил, что армейский комитет поручил ему, ефрейтору Хассанову, передать мне о моем увольнении с поста начальника и назначении меня на место… кашевара…
— Так что стидно, Ваше благородие, но приказали тебе передать, что теперь прежний кашевар — начальник команды отряда, а тебя, Ваше благородие, велено завтра в пять часов утра разбудить, чтобы вовремя приготовил солдатам чай.
«Ну что ж, — подумал я, — видно, пришло время опять мне смываться, как уж было раз, несколько месяцев тому назад, когда из 5–го Литовского Уланского полка Короля Виктора–Эммануила III я перешел в авиацию».
Плохо было, однако, то, что в Двинске меня все знали в лицо. Нужно было действовать, пока не поздно. Хассану я дал адрес моей тетушки в Пскове, велел ему отнести ей мои вещи и, сдавши их, отправиться домой, в Самару, на деньги, полученные за меня по подписанным мною распискам на мое жалованье и залетные. Выдал ему все документы об увольнении его с военной службы и попрощался.
Накинув на плечи шинель без погон, я направился к железнодорожной станции — ближайшей от Двинска, но которая все же оказалась верстах в 20 от города.
Светало, когда я поднялся на платформу какого‑то маленького вокзала и стал ждать. Как по заказу, через несколько минут подкатил поезд, состоявший из нескольких вагонов Международного общества спальных вагонов, и остановился. К окнам поезда были прикреплены флаги разных стран. Проводник в форме сошел на платформу. Я молча открыл шинель и показал ему свои офицерские погоны. Он, так же не произнося ни слова, впустил меня в поезд, который, как выяснилось, ехал в Одессу через Киев с эвакуированными из Петрограда дипломатами и служащими иностранных миссий. В вагоне, в который я попал, никого, кроме проводника и очень хорошенькой молодой бельгийки, не было. Принимая во внимание, что мне тогда было 23 года, понятно, что я поспешил с нею познакомиться. Мы ехали спокойно, так как каким‑то чудом, вероятно просто по инерции, в разнузданной толпе, наводнявшей все железнодорожные станции, еще чувствовалось какое‑то уважение к «заграничным дипломатам».
Так мы благополучно добрались к месту, где пути расширялись перед въездом на Киевский вокзал. Вдруг по окнам поезда кто‑то пустил несколько очередей из пулемета… Бельгийка и я стояли в это время в коридоре вагона. Я толкнул ее на пол и сам стал на четвереньки рядом с нею. Мы вдвоем доползли до дверей; в это время поезд замедлил ход, я тогда сбросил даму в лежащий на путях первый спежевыпавший снег и сам выскочил за ней.
Поезд медленно прошел мимо нас. Все спокойно. Места для меня знакомые: я знал, что мы недалеко от дома моего дяди, начальника железных дорог С. Ю. Рыжкова. Благополучно провел бельгийку туда, но казенный особняк оказался закрытым и пустым. Выломать дверь было делом пустяковым, и мы вошли в знакомый мне комфортабельный дом.
Конечно, сейчас, когда мы по телевизору следим за тем, как убивают президента великой державы, и через спутник видим то, что происходит на другом конце земли, нам, может быть, трудно перенестись мыслями в ту эпоху, когда мы не только не знали, что творится в другой части России, но и какая власть в данном месте. Итак, чтобы выяснить ситуацию в Киеве, надев предварительно вместо военной фуражки барашковую шапку моего дядюшки и накинув его непромокаемый плащ, я отправился «на разведку» в город.
Войдя в Купеческий сад, я увидел цепь офицеров, лежавших на земле и стрелявших в неизвестного мне противника. Из чувства солидарности я присоединился к ним, не спрашивая, в чем дело. Взял винтовку у раненого офицера. Обстановка стала быстро ухудшаться. Послышались выстрелы не только с фронта и с правого фланга, но и с тыла. Раздался голос командира отряда:
— Господа офицеры, спасайся кто может!..
Я бросил винтовку и поспешил выйти из сада. Очутившись на Александровской площади, увидел взобравшегося на памятник и оттуда разглагольствовавшего оратора. Однако разобрать его слов я не мог, так как находился слишком далеко от него. Вдруг он повернулся в сторону стоявшего впереди меня, в полной форме, юнкера артиллерийского училища и стал на него показывать пальцем, продолжая что‑то кричать. По–видимому, под влиянием его красноречия толпа двинулась на этого юнкера. Он спокойно вытащил револьвер большого калибра и выстрелил. Толпа мгновенно разбежалась. На земле лежало два человека. Тогда, так же спокойно, юнкер положил свой кольт назад в кобуру и пошел дальше.
Об этом случае я вспомнил, когда уже не поручиком русской армии, а итальянским полковником я командовал в Лучиньяно отрядом для защиты аэропорта. Было это летом 1943 года, после высадки союзников на Аппенинском полуострове. Король оказался на юге его, а вся остальная Италия была занята немецкими войсками. Наученный горьким опытом долгой военной службы и предвидя события, я давно составил план действий, и все нужные для дальнего похода приготовления были сделаны заранее.
Однако, когда я объявил свое решение идти на соединение с союзниками всем нашим отрядом, мои слова были прерваны выкриком одного из присутствовавших, капитана авиации, громко заявившего, что я — английский шпион и что он, этот летчик, предлагает меня арестовать. Я вытащил револьвер и, обращаясь к офицерам, приказал им всем стать лицом и поднять руки вверх. 62 вооруженных офицера беспрекословно и мгновенно исполнили мою команду… и я спокойно вышел в сопровождении стоявшего рядом со мной адъютанта.
Но возвращаюсь к началу зимы 1917 года. На следующий день после уже описанных мною событий в Купеческом саду и на Александровской площади власть в Киеве перешла в руки Украинской Рады. Наступило успокоение.
В ноябре вернулся домой мой дядюшка со своей семьей. К этому времени взломанные двери были починены, но, по уверению моей тетушки, в винном погребе появились зияющие пробелы… Бельгийка еще до возвращения хозяев дома успела уехать и, как я узнал много лет спустя, благополучно добралась в свой родной Брюссель.
Неожиданностью было для меня появление Хассана. Пришел старый ефрейтор усталый, замерзший; шутка ли сказать, прошел пешком 600 верст зимой! Я начал его ругать за то, что он не вернулся к себе в Самару. Он выслушал и… извлек зашитые на груди деньги — мое жалованье и залетные, полученные им по моему распоряжению. Мне стоило большого труда уговорить его взять их себе и, отдохнувши несколько дней в доме моего дяди, отправиться домой в Самару.
Отдал он мне также расписку, которую заставил мою тетушку подписать, причем, по его настойчивому требованию, она должна была составить подробный инвентарь полученных ею такого‑то числа в городе Пскове вещей: столько‑то пар сапог, белья и т. д.
Однако уже в декабре я убедился в том, что «киевское благополучие» не вечно, и начал думать, что делать дальше. Случайно на улице я встретил александрийского гусара, поручика Мартыновского [106], моего большого приятеля, однокашника по Елизаветградскому кавалерийскому училищу и однодивизника. Он мне рассказал, что недавно прибыл из Выборгской офицерской школы плавания… Стали мы с ним вместе обсуждать наше положение. До нас доходили слухи о том, что на Дону формируется противобольшевистская армия и что в Киеве находится представитель Всевеликого Войска Донского. Без большого труда мы его нашли, и он охотно выдал нам свидетельство: шикарную бумагу с казенной печатью, гласившую, что таким‑то все власти (какие?) должны оказывать содействие и помогать их проникновению в Область Войска Донского.
Вооружившись этим документом, я зашел в Аэро–фото–граммометрические курсы, где, я знал, было около 80 офицеров авиации. Когда я вошел в обширный зал, то застал там почти всех летчиков в сборе. Они сидели, курили и обсуждали последние политические события. Я рассказал им о сведениях, полученных с Дона, и стал убеждать ехать туда с нами, то есть с Мартыновским и со мной. Увы! Мое многочасовое красноречие пропало даром… никто из господ офицеров не пожелал двинуться на соединение с формирующейся антибольшевистской армией. Естественно, это равнодушие к начавшейся борьбе с коммунизмом привело меня в уныние. В это время как раз приехал с фронта мой дядя, генерал Резняков, бывший курсовой офицер Офицерской кавалерийской школы. Он был невероятно подавлен — его, старого генерала, выбрали рядовым гусаром. Нам долго не пришлось убеждать его пробираться с нами на Дон, он не только сразу согласился, но стал торопить со сборами.
На следующий день мы втроем пошли на вокзал и там, к нашей большой радости, встретили 150 человек офицеров, стремящихся соединиться с противосоветскими частями. Ими командовал полковник Толстов, и мы присоединились к их группе. Еще до нашего прихода офицерам–артиллеристам удалось раздобыть в арсенале две горные пушки и снаряды к ним. Привезли они их на вокзал на извозчиках, так же как и четыре пулемета Кольта и винтовки с патронами. Составили поезд из трех открытых платформ, трех вагонов Международного общества и, конечно, паровоза.
В то время, как мы нагружали поезд и устанавливали пушки и пулеметы на платформах, к вокзалу подошли два эшелона. В одном из них была сотня семиреченских казаков, а в другом — оружие, которое казаки везли с собой в Семиречье. Мы присоединились к ним или, вернее, решили, что наш эшелон пойдет первым. Доехали без приключений до Знаменки, которая оказалась в руках «красных», приславших нам что‑то вроде ультиматума. В ответ наша «тяжелая артиллерия» пустила над вокзалом две шрапнели. Этого оказалось достаточно, чтобы освободить нам дальнейшую дорогу, и мы благополучно, все в тех же спальных вагонах, добрались до Волновахи. Однако за этой станцией железнодорожные пути оказались разобра–ны на шесть верст рабочими Донецкого бассейна.
Мы, было, собрались уже идти пешком, но семиреченские казаки, которые не хотели бросать эшелоны с оружием, уговорили нас собрать разобранный путь. В это время стали подходить поезда полной Донской дивизии, забившие все пути. Начались переговоры, и наконец решили, что впереди пойдет наш эшелон, за нами — семиреченские казаки, а потом — донские.
Мы выслали заставу в 50 человек. Мартыновский и я легли и заснули крепким молодым сном в купе нашего спального вагона. Уже светало, когда меня разбудил голос Мартыновского:
— Лева, вставай скорей! Веревкой пахнет.
Быстро одевшись, мы вышли в коридор. Поезд был окружен донцами, требовавшими, чтобы всех нас, офицеров–неказаков, повесили на телеграфных столбах. Два выстрела, один за другим, в нашем вагоне. Двое офицеров застрелились. Раздался голос полковника Толстова, нашего командира:
— То, что сделали эти молодые люди, — преступление. Они не достойны звания русского офицера. Офицер должен бороться до конца.
Затем последовал приказ строиться в коридоре; рассчитаться; от середины направо и налево выходить из обеих дверей вагона.
Штыки наперевес выскакивают первые наши офицеры. Из задних рядов казаков послышались крики: «Бей их!» — между тем как стоявшие впереди донцы нам улыбались и любезно уступали дорогу. Мы выстроились перед вагоном и после команды: «Ряды вздвой! Направо, правое плечо вперед!» — совершенно спокойно прошли через расступающуюся перед нами многотысячную толпу.
Уже когда мы были в поле, глухо раздались казачьи выстрелы. Наша колонна тогда развернулась, и мы ответили одним залпом по толпе: видели, как наш противник в панике прятался под железнодорожными вагонами.