– Можешь сказать, где болит? – тихо спросил я.
Ответа нет. Мне пришла в голову мысль.
– Ты говоришь по-английски?
Этот вопрос чуть тронул ее, и губы насмешливо скривились:
– А как еще я могу говорить?
Чистый английский. Нет, поправил я себя, он звучит чистым для моих ушей. Нью-йоркский английский.
Ее руки начали дрожать. Миссис Боэм широким шагом вернулась и принялась греть воду. Что-то бормоча под нос, она зажгла еще две лампы, и пекарню омыл карамельный свет. Теперь я мог лучше разглядеть девочку и заметил кое-что странное.
– Миссис Боэм, – позвал я.
Медленно и осторожно мы сняли с девочки рубашку. Она не возражала. Не шевелилась, не пыталась нам помочь. Когда миссис Боэм, схватив теплую влажную тряпку, обтерла веснушчатую кожу ребенка, я понял, что инстинкт меня не обманул.
– Она вообще не ранена, – изумленно произнес я. – Смотрите. Все платье в крови, а на ней ни царапины.
– Они разрежут его на части, – прошептала девочка, в ее глазах стояли слезы.
А потом я, переплетясь руками с миссис Боэм, поймал ее во второй раз. Она упала в глубокий обморок.
Глава 5
Когда эта болезнь нападает на картофель, в первую очередь становится заметно, как клубни сохнут или сморщиваются… В последнее время многие наши корреспонденты жалуются на картофель, и, в ряде случаев, у нас практически нет сомнений, что он страдает от той самой болезни, которую мы описали выше.
Миссис Боэм взяла на себя труд стереть всю кровь с бедной девочки, в то время как я придерживал ее ноги и руки. Потом миссис Боэм отыскала старую блузку, надела ее на ребенка, застегнула пуговицы, вытащила все заколки из темно-каштановых волос и уложила девочку на небольшую кроватку, выдвинутую из ее собственной кровати. Во всей этой неразберихе она действовала на удивление методично, за что я был очень признателен. Когда миссис Боэм вышла из своей спальни на втором этаже, я поднимался ей навстречу, держа в руке тарелку с нарезанным вчерашним хлебом, парой кусков ветчины и толикой сыра, который я отыскал в горшочке с рассолом.
– Я за все заплачу, каждый цент, – сказал я, пытаясь говорить вежливо; думаю, мой голос скорее был больным. – Думаю, вы могли бы составить мне компанию.
– Погодите, – приказала она и вновь нырнула в комнату.
Она вернулась с куском вощеной бумаги, в такую обычно заворачивают шоколад.
Мы поставили на стол тарелки и пару сальных свечей и погасили лампы, сберегая масло. Миссис Боэм исчезла и появилась с кувшином столового пива, которое разлила в две кружки. Я заметил, что она слишком пристально, даже по ее меркам, смотрит на меня, и спустя секунду услужливо скинул шляпу. Такое чувство, будто я снял нижнее белье. Как-то… непристойно.
– Пожар в центре? – мягко спросила она. – Или несчастный случай?
– Пожар в центре. Не важно.
Она кивнула, уголки широкого рта подергивались.
– Скажите-ка. Девочка ведь была снаружи, на улице, и вы решили принести ее в дом?
– Вы против? – удивленно спросил я.
– Нет. Но вы же полицейский.
Ясно, о чем речь. Что это за полиция, если она не несет покрытую кровью девочку в ближайший участок и не выясняет, что с ней случилось? Я кивнул. Я очень остро ощущал шесть дюймов своей кожи с той секунды, как снял шляпу. Даже не замечал, как сильно я на нее полагаюсь. Однако же вряд ли я могу признаться своей квартирной хозяйке, что бросил единственный источник постоянного дохода.
– Когда бедный птенчик проснется, мы выясним, в чем дело – где она живет и откуда эта кровь. Нету смысла тащить ее в участок спящей.
Здорово проголодавшись, я взял хлеб и оторвал кусок сыра. Миссис Боэм вытащила из кармана сигарету и прикурила ее от свечки. Блеснули тускло-пшеничные волосы, и вновь конус света на столе. Я заметил альманах, раскрытый на странице с рассказом из очень популярной серии «Свет и тени улиц Нью-Йорка», и мысленно улыбнулся. Остро написанная подборка, равно лиричная и зловещая, вдобавок автор при каждом удобном случае вставляет намеки на секс. Видимо, потому он и подписывается «Аноним». Чем лучше я узнавал свою квартирную хозяйку, тем больше она мне нравилась. Тем временем она заметила, что я читаю вверх ногами, слегка покраснела и закрыла альманах.
– Такие дети – одни неприятности, – с сожалением заметила она.
– Ирландские дети?
Ничего удивительного, если она так считает. Даже если девочка говорит как американка, ее волосы и кожа, крапчатая, как яйцо бекаса, говорят о ее происхождении. Живя в Шестом округе, миссис Боэм достаточно на них насмотрелась, и временами от них и вправду бывают неприятности. Их часто выучивают считать мифом частную собственность.
– Не ирландские.
– Беглецы?
Я был озадачен. Неужели миссис Боэм не побежит, если окажется в крови с головы до ног?
Миссис Боэм покачала головой, костлявые руки сложены на груди, во рту сигарета.
– Не беглецы. Вы не заметили.
– Чего не заметил?
– Она… как это называется? Птенчик, так вы сказали. Птенчик-мэб. Малышка – птенчик-мэб.
Хлеб застрял у меня в горле. Я глотнул домашнего пива миссис Боэм, поставил вспотевшую кружку и облокотился на стол, осторожно держась рукой за лоб. Неужели я ослеп? Пусть даже я устал, проголодался, на целых три мили за гранью ужаса, но это все равно не оправдание.
– Прическа, – пробормотал я. – Ну конечно, ее прическа.
Широкий рот миссис Боэм изогнулся в мрачной улыбке.
– Вы смотрите на людей вблизи. Да, ее прическа.
– Может, случайность.
Я откинулся назад, водя пальцами по грубой столешнице.
– Может, она крутилась днем рядом со старшей сестрой.
Миссис Боэм пожала плечами. Это движение весило не меньше тщательно выверенного аргумента.
Ибо кто в здравом уме уложит волосы девочки в прическу, которую носят женщины после восемнадцати, а потом выпустит ее босой на улицу? Взрослые шлюхи, как правило, распускали волосы, стараясь выглядеть как можно моложе. Выставляются в открытых до пупка легких рубашках, а выжженные, ломкие локоны вьются следом, как пучки хвороста. Надеются хотя бы на видимость сброшенных лет, в обмен на право получить удар ножа, дубинки или любого другого орудия, известного человеку. А вот с детьми все наоборот. Птенчиков-мэб чаще всего прячут за дверями. Но когда они выходят на улицу, то раскрашены, как крошечные женщины из общества. Волосы заколоты, как у красавиц с мрачного миниатюрного бала.
– Вы думаете, что она сбежала из дома терпимости, – произнес я. – Если так, ее может принять церковный приют. А если она не захочет, то вернется на улицы. Но пока у меня есть право голоса, в Приют она не попадет.
Приютом называли пристанище для сирот, полусирот, бродяг и детей-преступников, к северу от основной части города, на углу Двадцать пятой стрит и Пятой авеню. Приют предназначался для того, чтобы убрать бездомных птенчиков с улиц, где они у всех на виду, и направить на путь просвещения за крепко запертыми воротами, где их никто не увидит. Главной загвоздкой было не столько просвещение, сколько угроза самодовольству высшего общества Нью-Йорка, которому претил вид голодающих шестилеток, ютящихся в сточных канавах. Так уж повелось, что меня не слишком впечатляли указания влиятельных кругов общества.
Миссис Боэм, кивнув в знак согласия, оперлась грудью о деревяшку, развернула вощеную бумагу и, достав оттуда темный шоколад, отломила кусочек. Она задумчиво прожевала его и толкнула маленькое сокровище в мою сторону.
– Как вы думаете, о чем она говорила «они разрежут его на части»? – спросил я.
– Наверное, какое-то животное. Ходит на задний двор, у нее там любимая свинка, свинью забили, девочка убегает. Кровь от забоя, я так думаю. Корова… Или пони сломал ногу, и его продали на клей. Да, наверное, любимый пони. Конечно, его разорвут на куски. Завтра мы все узнаем.
Миссис Боэм встала и подняла свечку.
– Завтра у меня только половина смены, – солгал я дружелюбной костлявой спине, прикрытой халатом. – Вы можете меня не будить.
– Хорошо. Я рада, что вы полицейский. Нам нужна полиция, – задумчиво сказала она, забирая свой альманах, потом помешкала и добавила: – Надеюсь, это и вправду был только пони.
Практичная женщина миссис Боэм, сказал я себе. И она права: кровь могла взяться откуда угодно. Пони или сбитая повозкой собака, которую тут же облепили крысы. Я чуть расслабился.
Но от мысли о крысах меня снова затошнило, и я бездумно уставился на трещину в штукатурке. Интересно, думал я, поднимаясь со свечой в свою комнату, во что мне обойдется вернуть прежнего себя после эдакого дня.
Следующим утром, когда я пробудился от мертвого сна, меня изучала пара серых глаз.
Я уставился на них, ничего не понимая. Еще в постели, а уже выбит из колеи. Из окна струился солнечный свет, такого моим утром еще не бывало. Мой соломенный тюфяк все еще лежал у стенки, поскольку одна только мысль о сне в крошечной каморке угнетала меня сверх всяких слов, и я был слишком потрясен предыдущим днем, чтобы счесть себя интересной компанией. Однако вот он я. Лежу в коротком, выше колен, исподнем на завязках, а к моей груди прижимаются огромные пепельно-серые ирисы.
На девочке была длинная блузка, которую минувшим вечером натянула на нее миссис Боэм. Блузка доходила до середины бедер, а под ней виднелись мальчишеские хлопковые портки. Интересно, подумал я. Ее палисандровые волосы были распущены и завязаны куском бечевки.
– Что ты здесь делаешь? – спросил я.
– Смотрю ваши картины. Они мне нравятся.
В комнате не было никаких картин, но я понял, до чего она добралась. Еще с тех пор, как я был маленьким птенчиком, я корябал рисунки на любом клочке бумаги, когда моя голова нуждалась в отдыхе. И каждый день вплоть до начала службы в полиции я что-нибудь рисовал. От жары лицо горело, и мне не хотелось встречаться с людьми. Я сел на омнибус линии Мэдисон, доехал до северной границы города, до Булл-Хэд-Виллидж на Третьей и Двадцать четвертой, куда съехали из Бауэри все загоны, скотные дворы и мясники. Тут пахло свежей смертью, повсюду кричали животные. Но у них за бесценок продавалась тонкая оберточная бумага, и я купил довольно приличный рулон. Потом я прихватил мешок и набил его углем из заброшенной жаровни у соседнего овечьего загона.
Увертки. Я знаю, как выкручиваться.
– Ты должна выйти, чтобы я мог одеться.
– Вот эта.
Она подошла к коричневой полоске, прикрепленной к стене. На рисунке Вильямсбургский паром выходил из Пек-слип под низким грозовым небом июля. Именно так, как мне нравилось представлять речные путешествия, как они все еще звучали в моих мыслях – судно режет широкие спокойные воды, за секунду до столкновения солнечного света и дождя.
– Эта мне особенно нравится. Просто блеск. Как вы выучились?
– Дай мне рубашку, – скомандовал я. – Вон ту, за умывальником.
Она с улыбкой принесла рубашку. Улыбка искренняя, подумал я, но целей у нее две: подлинное обаяние, которое скрывает расчет. Как я отвечу на простое дружелюбие? Понравится ли оно мне? Я мерил людей по себе, но у меня больше опыта. Я мысленно покачал головой. Восемь часов назад девочка вымокла в крови, один Бог знает, что с ней случилось до того, а я беспокоюсь об одежде.
– Меня зовут Тимоти Уайлд. А тебя как?
– Все зовут меня Маленькой Птичкой, – ответила она, дернув плечиком. – Птичкой Дейли. Но если хочешь, я могу сказать тебе настоящее имя.
Я сказал «конечно, продолжай», натягивая рубашку и смиренно размышляя, как же мне заполучить свои брюки.
– Авлин О’Дели. Я не привыкла правильно его выговаривать, и я зову себя Птичкой, потому что Птичка проще. Но это значит в точности одно и то же, только языки разные, поэтому Птичка ничуть не хуже того имени, вот как я думаю. А вы как думаете?
«Брюки», – думал я. У меня было две пары, и ни разу еще они не казались мне такой важной вещью. Наконец моя босая нога нащупала гладкую шерсть, и я со всей возможной скоростью натянул их.
Сейчас Птичка смотрела на большой набросок с коттеджем посреди леса. Дом пылал, лес вокруг почернел, обуглился. Брошенные земли, фантастический ландшафт. И от всего рисунка разило гарью. В конце концов, я сделал его сгоревшим деревом. Откуда бы она ни вылезла, она уже видела рисунки. Ее взгляд сравнивал новые картины с теми, на которые она смотрела прежде. Значит, не Пять Углов[18], чернейшая из наших дыр, и не соленая вода Ист-Ривер. Хорошая кормежка, дорогая одежда и критический взгляд на наброски углем.
– Нам нужно поговорить про вчера, – мягко предложил я. – О том, что с тобой стряслось, о твоей ночной рубашке и о том месте, откуда ты убежала.
– Вы нарисовали этот, когда были моложе? Он не похож на другие.
– Нет, они все довольно свежие. Пойдем, поищем миссис Боэм, будем пить чай, а ты расскажешь, чего ты так напугалась вчера вечером.
Птичка задержалась у другого участка покрытого бумагой стены и нахмурилась. Простой портрет бледной женщины с черными локонами и аурой ученого, рука щиплет ямочку на подбородке, взгляд отстраненный. Мерси, пойманная в минуту задумчивости.
– Она вам нравится, – мрачновато объявила Птичка. – Наверное, вы много раз ее целовали, да?
– Я… на самом деле, нет. Почему…
Разглядывая эскиз, я осознал, что чувства, которые художник испытывает к модели, очевидны даже для десятилетки. Тем временем лицо Птички плавно преобразилось, задумчивость сменилась согласием, уступчивостью, стирая все следы совершенной ошибки.
– Не всем нравится целоваться. Может, и вам не нравится? Все равно, если она вам нравится, мне она тоже будет нравиться. Раз уж вы принесли меня в дом и вообще.
– Ты ее не увидишь. Правда, она… восхитительная леди.
– Она ваша любовница?
– Нет. Нет. Послушай, нам нужно поговорить о многом, и о том, где ты жила раньше. Они могут захотеть вернуть тебя, но если они не заслуживают твоего возвращения, тогда мы подыщем тебе новое место.
Птичка моргнула. Потом снова улыбнулась, и впервые – спокойно.
– Я не хочу об этом говорить, – призналась она. – Но если вы хотите, мистер Уайлд, я попробую. Думаю, я теперь вставляю вместе с вами, ну, вы понимаете. Так что я постараюсь.
– Скажи-ка мне, – очень ласково спросила миссис Боэм, – что вчера вечером случилось с твоей ночной рубашкой?
Птичка сидела на широком пекарском столе с чашкой подогретого смородинового вина, в которое добавили воды и кусок сахара, и смотрела на струйки пара. Ее лицо вспыхнуло, потом вновь побледнело. Я припомнил, как давным-давно отец спросил меня, отполировал ли я хомуты китовым жиром. Тогда я внезапно пришел в ужас, поскольку ничего не сделал, но тут заметил, как Вал успокоительно подмигивает мне из угла комнаты, даруя нечастое спасение. Сейчас во взгляде Птички мелькнула точно такая же, перехватывающая дыхание, вспышка паники.
– Это очень симпатичная ночная рубашка, – заметил я из кресла в углу комнаты.
Комплимент накатился на Птичку, и ее брови чуть дрогнули. Неприятное напоминание: некоторые дети жрут похвалу, как пряники, но Птичка Дейли, вероятно, была объектом лести. И, хуже того, ругательств.
– Она вправду мне идет, но сейчас она, наверное, испорчена. Мне нравится ваша шляпа, – проницательно заметила Птичка. – Она вам тоже идет.
Когда до меня дошло, что она говорит, как взрослая, поскольку девять десятых своего времени проводила со взрослыми мужчинами, которые сорили монетами в ее обществе, я не успел сдержаться, и мое лицо потемнело. В ту минуту я решил, что не буду разговаривать с Птичкой, как с птенчиком, с высоты своих двадцати семи и бывшей службы в полиции. Если тебя обходят в разговоре, поскольку ты недостаточно умен, это почти бодрит. Но если тебя обходят, поскольку ты неверно оценил собеседника, это здорово смущает.
– Я знаю, ты испугалась, – сказал я, – потому что увидела вчера что-то страшное. Но если ты не расскажешь нам, в чем дело, мы не сможем никому помочь.
– Где ты живешь, Птичка? – тихо вставила миссис Боэм.
Пухлые губы девчонки неохотно дернулись. Я мельком, отстраненно, как при взгляде на розовый куст, подумал, что она красива. И тут мне вновь пришлось сразиться с желудком; эта борьба начинала утомлять.