Сейчас я совершенно не представлял, на что я похож. Боль и так уже заставила меня стащить у брата пузырек лауданума, и я не собирался добавлять к ней эстетический ужас.
– Ты дуралей, – заявил брат, покачивая головой, пока он тщательно обжаривал кофейные зерна. – Ради Бога, не рубись на меня. Взгляни на себя мимоходом, и хватит.
– Отвали, Валентайн.
– Слушай, Тим, я отлично понимаю, почему ты поначалу держался в тени, ты тогда был еще пискуном и все такое, но…
– Но не позже чем завтра я исчезну из твоего дома, – ответил я на выходе, эффектно закончив разговор.
Я перешел Уокер-стрит, свернул на Элизабет – и тут от неожиданности встал как вкопанный, засунув руки в свои закопченные карманы.
Передо мной было чудо. Весь набор ухищрений налицо.
Пороги и ставни в этом квартале если и не сияли, то были вымыты с уксусом и солидно блестели. На веревках между домами, чуть покачиваясь под солнцем, висела не рванина, а бережно заштопанное белье, и оно напомнило мне о доме. А прямо передо мной стоял двухэтажный кирпичный домик, аккуратный и ровный, с надписью «Комнаты в аренду на день или месяц». На первом этаже в глаза бросался небольшой тент с симпатичными буковками – «Пекарня миссис Боэм». Всего в десяти футах от входа стояла колонка, готовая выдать порцию чистой кротонской воды.
Если вам захочется считать, тут было четыре потенциальных ухищрения.
Во-первых, насос означал чистую речную воду из Вестчестера, а не грязную и тухлую из манхэттенских скважин. Если рядом с домом есть кротонская колонка, значит, домовладелец платит за обслуживание вперед, а такое бывает не чаще, чем прогулки по замерзшему океану до Лондона. Это лучше, чем жить рядом с тремя бесплатными общественными колонками. Во-вторых, живя над пекарней, можно рассчитывать на остатки вчерашнего хлеба. Пекарь в тысячу раз охотнее отдаст лишний ломоть ржаного хлеба соседу, нежели чужаку. В-третьих, пекарни топят свои печи дважды в день, и в ноябре тепло будет стоить малую толику того, что платят люди, поскольку печи будут не только выпекать тминные булочки, но и греть мой пол.
Наконец, «миссис Боэм» означает вдову. Женщина не может открыть собственное предприятие, но, если она предусмотрительна, то может его унаследовать. А краска на буквах «миссис» была свежее, чем на фамилии. И это ухищрение номер четыре. Если у вас не хватает денег на аренду, а вдове нужно починить крышу, на улице вы не окажетесь.
Я толкнул дверь в пекарню.
Маленькая, но ее любят и заботятся. На простом сосновом прилавке лежит ржаной и обычный фермерский хлеб. Выпечка помельче разложена на широком блюде с цветочными узорами. Из кекса торчал изюм, и я остро почувствовал запах засахаренных апельсиновых корок.
– Желаете какой-нибудь хлеб, сэр?
Я перевел взгляд с выпечки на женщину, которая шла ко мне, вытирая руки о фартук. Миссис Боэм выглядела примерно моей ровесницей, ближе к тридцати, чем к двадцати. Подбородок твердый, блекло-голубые глаза настороженные и пытливые. Похоже, она лишилась мужа не так уж давно. Волосы цвета семечек подсолнуха, усеивающих ее булочки, тускло-русые, почти серые, а лоб слишком широкий и слишком плоский. Но рот, тоже чересчур широкий, щедро изогнут, что странным образом не сочеталось с ее худобой. Как только я разглядел ее губы, я легко представил, как миссис Боэм снимает лишнее масло с толстого ломтя свежего фермерского хлеба. Эта картинка сразу мне понравилась, в ней было что-то удивительно приятное. Миссис Боэм не казалась скупой.
– А что у вас чаще покупают? – спросил я, любезно, но без улыбки.
Улыбка превращала мой ожог в пылающее пятно. Но бармен способен выразить доброжелательность и без нее.
– Драйкорнброт, – кивнула она на хлеб; голос низкий и приятно грубоватый, выговор богемский. – Трехзерновой. Испекла полчаса назад. Одну буханку?
– Пожалуйста. Возьму его на обед.
– Что-нибудь еще?
– Мне понадобится место для обеда, – ответил я и сделал паузу. – Меня зовут Тимоти Уайлд, и я рад знакомству с вами. Комнаты наверху еще сдаются? Мне очень нужно жилье, а ваше, кажется, отлично мне подходит.
В тот же день я купил на деньги Вала свежий и хорошо набитый соломенный матрац и дотащил его на плече до Элизабет-стрит, хотя мои ребра возражали при каждом шаге. В моем новом доме было две комнаты: большая, двенадцать на двенадцать футов, два чахлых окна выходили на задний глухой дворик, по которому топтались куры. Я решил пренебречь спальной каморкой без окон в пользу сна в гостиной.
Уложив шуршащий матрац перед открытыми окнами, я растянулся на нем как раз в ту минуту, когда солнце исчезло, оставив только красный мазок. По крайней мере, здесь я мог вдохнуть прохладу звездного света. И это было тем лучше, что я ощущал себя единственной тихой точкой в пространстве непривычных звуков. Откуда-то издалека доносились вопли драчунов, дикие и ликующие. В соседнем доме, через улицу, негромко гудели мужчины-немцы, сгорбившиеся над пивными кружками. Мне не хватало моих книг, кресла, моего синего абажура и моей жизни.
Я буду жить здесь, подумал я, буду работать в полиции, хотя никто, и в первую очередь я, не знает, как это делается. И, кусочек за кусочком, все станет лучше. Оно должно стать лучше. Меня вышибло на обочину, и теперь главная хитрость – продолжать двигаться.
В ту ночь мне приснилось, что я читаю роман Мерси. Великолепную сагу, которую она намеревалась написать с того дня, как прочитала «Собор Парижской Богоматери». Три сотни страниц мягкой бумаги, перевязанных зеленой лентой. Ее книга ложилась на страницы рябью воды, почерк напоминал запутанные бельгийские кружева. Слова, выкованные на булавочной головке, но простертые на мили, если ты сможешь их разгадать. Творение, ослепляющее своего создателя.
Первого августа, в шесть утра, заглянув предварительно в магазин и набрав на деньги Вала приличный комплект подержанной одежды, включая черные брюки и чулки, простой черный сюртук и белый шейный платок, а также революционно окрашенный алый платок на груди, в качестве кивка политике, я представил себя зданию суда на Сентр-стрит. Кроме того, на мне была круглая шляпа, с полями шире привычных. Едва надев ее – а шляпа была броской, – я почему-то ощутил себя приятно невидимым.
Этим утром в воздухе у здания, недавно назначенного главным полицейским управлением, кружилась пыльная буря; всепроникающий песок и резкий жар солнца, пока человек не перестанет соображать. Вполне подходит такому сооружению. Не прошло и двух недель, как совмещенную с судом тюрьму прозвали Гробницами. Одного взгляда на угольно-черные гранитные плиты хватало, чтобы подавить человека, вышибить из него дух. Глухие окна тянулись на два этажа вверх, но и сами они были заключены в железные рамы размером с каминную решетку для великана. Над каждым окном, вырезанный из болезненного серо-свинцового камня, виднелся шар с парой бредовых крыльев и комплектом змей, которые боролись с планетой, пытаясь вернуть ее на орбиту.
Если здание старались сделать похожим на место, в котором хоронят заживо, они справились на всю четверть миллиона долларов.
Когда я подошел ко входу, в глаза бросилась маленькая кучка протестующих. У всех чудовищно цветастые и тщательно завязанные галстуки, у большинства хотя бы единожды сломан нос. У нескольких были повязаны траурные ленты, но без настоящего траурного костюма, так что я счел их неким актом символического протеста. Один держал в руках табличку с надписью «Долой теранию полиция твои дни сочтены». Когда я проходил мимо, этот сероглазый парень сплюнул прямо мне под ноги.
– По чем траур? – из любопытства спросил я.
– По правам, свободе, справедливости и духу американского патриота, – растягивая слова, ответил корноухий верзила.
– Тогда стоило бы надеть черные галстуки, – посоветовал я, входя в тюрьму.
Снаружи Гробницы были только толстыми стенами и высокими окнами, заключенными в железо. Но когда я миновал восемь шагов, ведущих под суровые колонны, оказалось, что внутри здания находится четырехугольный двор, и это невольно заинтриговало меня. Здесь были открытые площадки, четырехэтажные тюремные блоки, разделенные на мужские и женские, и уйма залов заседаний, в которых решалось, сколько продлится погребение заключенных. Бычара с изрытым оспой лицом и в грязном белом галстуке направил меня в самый большой зал, где полицейских должны были проинструктировать об их обязанностях.
Когда я шел по открытой площадке, где своего часа дожидались виселицы, ко мне присоединился какой-то чудаковатый старикан. Я просто не мог не пялиться на него. Одет он был очень бедно, на поношенном черном сюртуке яичные брызги, и вдобавок кривобокая походка. Совсем как у краба. Такой странный шаг низводил рост старика практически до моего. Глядя на его лицо, сдавленное, без подбородка, с бледно-карими глазами, я окончательно уверился, что он приполз сюда из океана. По моей оценке, ему было около шестидесяти. Он носил квадратные голландские ботинки старинного фасона, а его тонкие седые волосы колыхались на незаметном ветерке.
В том же темпе мы вошли в зал заседаний. Старикан суетливо поспешил к стульям, и я последовал его примеру, посматривая по сторонам, пока не обосновался на скамье, где обычно сидели защитники. Стены здесь были тщательно побелены, перед нами возвышалась пустая судейская кафедра. Я поглядывал на свой новый отряд.
В такой пестрой толпе пришелся бы впору и шутовской наряд. В зале сидели около пятидесяти человек, и я вновь почувствовал себя пятном безучастной тишины среди общей сумятицы. Полно ирландцев, на натруженных руках вздулись вены, на щеках топорщатся рыжие бакенбарды, настороженные и воинственные взгляды, грязные синие сюртуки с длинными хвостами и потертыми медными пуговицами. Хитро щурятся черные ирландцы[14], бледные и широкоплечие. Рассеянные по залу немцы, с терпеливыми и самоуверенными лицами, разговаривают, сложив руки на груди. Американцы с опущенными воротниками насвистывают мелодии из мюзик-холлов Бауэри и подталкивают локтями смеющихся друзей.
И, наконец, я и старикан-краб в голландских ботинках, мы ждем приказов. У него было заметно больше энтузиазма, чем у меня.
– Добро пожаловать, джентльмены! Я рад приветствовать полицию Шестого округа Первого района великого города Нью-Йорка!
Посыпались хлопки. Но меня слишком поразил человек, который только что вошел в зал через дверцу для судей и направился к левой стороне возвышения. В конце концов, последний раз я видел его в центре пылающего инферно, и сейчас мне хотелось повнимательнее рассмотреть его. Если в зале и был хоть один новый полицейский, не очарованный Джорджем Вашингтоном Мэтселлом, я определенно пропустил этого парня.
Позже я узнал, что Мэтселлу было всего тридцать четыре, когда демократическое большинство в городском совете избрало его на пост первого начальника полиции Нью-Йорка. Но стоящий перед нами человек, увесистый, как морж, и в два раза обветреннее, выглядел старше. Его опережала двойственная репутация – святость и разврат, но, даже понимая, насколько сильное впечатление он производит как личность, думаю, в тот день никто еще не мог оценить его по достоинству. Сейчас я мог только с уверенностью сказать, что Мэтселл обладает в равной степени умом и напористостью. Кроме того, на весах он должен был потянуть не меньше трехсот фунтов[15]. Его мясистое лицо по форме напоминало заглавную «А»: небольшие брови, опущенные к носу, глубокие складки от ноздрей к тонким губам с печальным изгибом, тонкие морщинки, бегущие от уголков рта по щекам.
– Вся эта кучка дохлых сельдей, именуемых полицией Харпера или синесюртучниками, слава богу, окончательно расформирована. Поздравляю вас с новым назначением, которое действительно в течение одного года, – громко объявил Мэтселл ровным баритоном, вытянул из своего серого мешковатого полупальто лист бумаги и вгляделся в него сквозь круглые очки. – После выборов, если баланс в городском совете останется прежним, вы, разумеется, всегда сможете получить повторное назначение.
Он только что описал, почему люди вроде Валентайна так сильно заняты: одна серьезная политическая неудача, и все твои друзья останутся без работы и будут жить в заброшенных полуразломанных вагонах к северу от расплывчатых границ цивилизации в районе Двадцать восьмой улицы. Выборы решают, чья орда крыс будет глодать кости. Я почувствовал себя чуточку крысой, помня, как сам попал сюда, поскольку если тут и были люди, которые не голосовали за демократов, они сидели тихо и не высовывались.
– Некоторые из вас, – продолжал начальник полиции, – выглядят так, будто им не терпится узнать, чем же они будут заниматься.
Несколько мрачных смешков, шарканье ботинок.
– Вы дежурите по шестнадцать часов. В течение этих дневных – или ночных, конечно – часов вы будете предотвращать преступления. Если вы видите, как человек вламывается в чью-то нору, арестуйте его. Если вы видите бродячего ребенка, подберите его. Если вы видите, как женщина лезет в карман какого-нибудь растяпы, арестуйте ее.
– А если она просто мэб, гуляет и ищет дружка-джентльмена? – выкрикнул развалившийся на скамье грубиян. – Нам ее арестовывать? Разве проституция – преступление?
С десяток мужчин рассмеялись. Двое-трое свистнули. Я молча согласился с ними.
– Ясное дело, – спокойно ответил Мэтселл. – А потом она тихо-мирно пойдет с тобой, а еще свидетели, которые дадут показания в суде, так что построй пока самую большую в мире тюрьму и дай знать, когда закончишь.
Новые смешки. А я уже во второй раз почувствовал укол интереса. Похоже, на этой работе понадобится хотя бы пару раз в день думать, а не топтаться по улицам надутым ослом.
– Но вернемся к делу: если вы начнете тащить каждую встреченную сову в участок по обвинению в проституции, я сам вышибу вас вон. У нас нет на это времени. Городские награды отменены, но если вы захотите принимать вознаграждение от довольных граждан – это ваше личное дело, – объявил начальник полиции, ведя длинным носом по исчерканной бумаге. – Мы распустили следующие инспекционные управления: улиц, парков, общественного здоровья, причалов, гидрантов, ломбардов, старьевщиков, конюшен, станций, повозок, дорог и недвижимости. Все эти люди теперь – вы. Воскресные стражи трезвости и звонари тоже распущены. Эти люди – тоже вы. Пятьдесят четыре пожарных инспектора тоже уволены. Мистер Пист, кто они теперь?
Краболицый старый мошенник в голландских ботинках вскочил на ноги, выкинул в воздух морщинистый кулак и крикнул:
– Это мы! Мы пожарные инспекторы, мы щит людской, и пусть Господь благословит старые добрые улицы Готэма![16]
Аплодисменты и топот подошв, наполовину насмешливые, наполовину – одобрительные.
– Мистер Пист – из старой стражи, – кашлянул начальник Мэтселл и поправил на носу очки. – Если вам понадобится узнать, как отыскать краденое имущество, поговорите с ним.
Лично я сомневался, что мистер Пист, который только сейчас обнаружил следы яйца на своем жилете и отковыривал их ногтем, способен отыскать собственную задницу. Но я решил об этом не распространяться.
– Большинство из вас будет сегодня назначено полицейскими инспекторами, но еще открыто несколько особых должностей. Я вижу здесь много пожарных. Доннел, Брик, Уолш и Дойл, вы отвечаете за связь с пожарными дружинами, позже я назначу и других. Кто-нибудь здесь знает брызги?
Меня поразила реакция: в воздух взметнулись десятки рук. В основном опасные на вид американские мертвые кролики, британцы с татуировками и самые исчерченные шрамами ирландцы. Немцы, почти все, молчали. Тем временем в воздухе запахло грозой. Чем бы ни были эти должности, они явно обеспечивали кратчайший путь к мягкому подбрюшью Нью-Йорка.
– Не скромничайте, мистер Уайлд, – мягко добавил Мэтселл.
Я потрясенно взглянул на нашего начальника из-под полей шляпы. Минуту назад я ощущал себя совершенно прозрачным, но похоже, здорово ошибся.
Брызги, или брызгальное наречие, является курьезным диалектом жуликов, уличных воров, мордоворотов, чиркал с костями, мошенников, газетчиков, наркоманов и Валентайна. Я слышал, что оно основано на жаргоне британских воров, но будь я проклят, если имел возможность сравнить. Это не язык, скорее – код. Слова жаргона заменяют повседневную речь и используются, когда знакомый с наречием браток предпочитает, чтобы сидящий рядом очкастый счетовод занимался своим собственным чертовым делом. Само слово «брызги», к примеру, обозначает нечто, донельзя нарядное. Конечно, большинство говорящих на этом наречии мужчин и женщин – беднота. И заметная часть нашей уличной молодежи вырастают, не слыша иной речи. И потому каждый день все больше честного рабочего люда случайно использует словечки из брызг, вроде «мой кореш» или «сыграть в ящик», но это всего лишь неумелое искажение языка. Мэтселл говорил о высоком уровне познаний.
И дело не в том, что сейчас на меня пялился каждый чертов прохиндей и кролик. Я не мог сообразить, как Мэтселл узнал меня, когда из-под шляпы виднелась только нижняя часть лица.
– Сэр, я ни капли не скромничаю, – честно ответил я.
– Вы хотите сказать, что не понимаете речь собственного брата или что капитан Валентайн Уайлд солгал, когда назвал вас самым многообещающим новобранцем?
Капитан Уайлд. Ну конечно. То же молодое лицо, глубокая линия волос, тот же светло-русый оттенок, только вполовину меньше и с тремя четвертями лица. Я так стиснул зубы, что под повязкой вздрогнул незаживший ожог. Типичный Вал. Мало найти мне работу, которую я не желаю и на которую не гожусь. Все должны видеть, как я, что называется, сыграю в ящик.
– Ни то, ни это, – с усилием ответил я. – Собаку, может, не съел, но въезжаю.
На брызгах это означало «знаю, но не очень». Однако я собирался постараться изо всех сил.
Рука мистера Писта взвилась вверх, как шутиха на Четвертое июля.
– Шеф, пройдем ли мы и остальные новобранцы обучение, прежде чем отправимся на службу?
Я никогда не видел, как Джордж Вашингтон Мэтселл фыркает, но сейчас он был очень близок к этому.
– Мистер Пист, это все, что я могу для вас сделать, чтобы наш благородный народ не начал вопить о «регулярной армии» и не подавил нашу деятельность в зародыше из чистого патриотизма. Вряд ли мне нужно добавлять, что самые крикливые патриоты сейчас – первостатейные злодеи. Не стоит терять ни минуты – капитаны займутся с вами шагистикой, а потом раздадут расписание дежурств, соответствующее моим указаниям. Знатоки брызг отправятся туда, где они нужнее всего. Вы приступаете завтра. Доброго утра и удачи.
Шеф Мэтселл двигался с поразительной для его размеров скоростью, как атакующий бык, и исчез в мгновение ока. По толпе прокатилась волна перешептываний, в моей груди что-то колыхнулось. Пара капитанов, высокий черный ирландец в цилиндре и уроженец Бауэри с бачками и окаменевшим взглядом, переглянулась. «Что это он назвал шагистикой?» Я видел, как движутся губы американца. Простой навык, который я приобрел всего через два месяца работы в устричном погребке. Шум в нем напоминал рев бунтующей толпы. Трудно дать парню выпивку, если ты не можешь разобрать, чего он хочет.
«Они должны знать, как маршировать при беспорядках, если бунты будут опасны для города, – глубокомысленно кивая, ответил ирландец. – Правильно выстроенная полиция способна разогнать толпу».
«Ей-богу, это оно самое и есть».
Так что мы провели следующие три часа, обливаясь п
Я был ближайшим к дверям в зал суда, когда мы закончили дурацкий парад, и потому – первым, кто получил назначение. Когда высохший клерк, перед которым я сидел, поинтересовался моей квалификацией, я внутренне вздрогнул, но сыграл сданными мне картами.
– Я немного говорю на брызгах, – сказал я.
Господи, помоги мне.
– В таком случае мы направим вас к перекрестку Сентр и Энтони. Ваше дежурство с четырех утра до восьми вечера, – объявил клерк и вытянул из одной из стопок эскизную карту. – Вот маршрут, который вы должны обходить. На работе никакой выпивки, бесчинств или развлечений. Ваш номер один-ноль-семь. Доложите о заступлении на службу в Гробницах, завтра в четыре.
Я встал.
– Подождите.
Клерк полез в большую кожаную сумку и достал медный значок в форме звезды. Он вложил предмет мне в руку и пробормотал: «Когда вы на службе, вы не должны ее снимать».
Я сжал пальцами металл. Простенькая штуковина, немного кривая. Обычная отчеканенная звезда, тускло отполированная, цвета опавших листьев, усыпающих осенью Сентрал-Холл-парк. Особо не на что посмотреть, правда, подумал я, их наверняка делали в спешке. Я коснулся шляпы, прощаясь с клерком, и первым вышел из широкого гранитного проема.
Первым полицейским управления полиции города Нью-Йорка.
В Шестом округе нас было пятьдесят пять, широчайший выбор негодяев, чистейших и с примесью. Но у нас все равно есть нечто общее, понял я на пути домой, к Элизабет-стрит и кувшину баварского лагера. Все мы до последнего человека, полицейские 1845 года со звездами, ущербные, подумал я. Изъявленные. У каждого есть нечто, недоданное или отнятое у нас этим городом. Нам все время чего-то не хватает. Какого-то кусочка или обрывка. В каждом из нас есть щель, о которой невозможно забыть.
Три недели спустя, когда я все еще размышлял, как лучше спрятать и тут же позабыть мои собственные неприглядные дыры, я встретил окровавленную девочку. Лунный свет, стянувший ее волосы в прическу ирландской вдовы, которой стукнуло полвека, окрашивал ее платье в тускло-серый.
Ее зовут Авлин О’Дейли. Маленькая птичка, вот что это значит, Птичка Дейли. И она собиралась перевернуть город вверх тормашками. Двадцать первого августа, вот когда это случилось. Тогда-то мы и нашли бедняжку. Но я забегаю вперед.
Глава 4
В доме № 50 по Пайк-стрит есть подвал примерно в десять квадратных футов и семь футов высотой, с одним очень маленьким окном и старой наклонной дверью. В этом небольшом помещении в последнее время проживали две семьи, состоящие из десяти человек разных возрастов.
Ранние подъемы миссис Боэм, как и всякого пекаря, оказались сущей находкой. Моя хозяйка охотно стучала мне в дверь в три тридцать, еще до рассвета. Я видел желтое пятно от ее свечки, кричал: «Доброе утро!» и со стоном поворачивался на бок. Таков был мой новый распорядок дня. Струйка медового света неторопливо стекала по лестнице, я менял повязку в предрассветном полумраке и наслаждался получасом прохлады, которую еще не испортило солнце. «Я посмотрю на свое лицо», – думал я каждое утро, хотя, по правде говоря, у меня не было собственного зеркала. Дальше следовало: «Так почему ты до сих пор не бросил взгляд на отражение в витрине магазина или еще где-нибудь?» Следующим щелкало «ты дуралей», сказанное голосом брата, и так каждый вечер, когда я задувал свечу и забывался тяжелым сном. Говоря себе, что мое лицо ничего не значит в грандиозной схеме мироздания. В конце концов, ребра зажили довольно быстро, и разве не лучше держаться хороших вестей? Я пришел в прежнюю форму, хотя еще не привык к усталости, которая стягивала мои кости в миг пробуждения, когда солнце только ласкало мир жаркими губами. «Красота – банальность», – думал я. Или: «Я не тщеславен».
Да и потом, я уже узнал об этом больше, чем хотелось. «Вам повезло, – за день до ухода от Вала сказал мне гнусавый сутулый доктор, – вы не потеряли глаз. Вероятно, повреждение даже не повлияет на ваши лицевые мышцы в regio orbitalis – рубец будет обширным, но мышцы frontalis и orbicularis oculi будут работать нормально». И потому я знал медицинский жаргон, знал, что у меня постоянно жжет кожу выше правого глаза, включая висок, треть лба и даже немного за линией волос. А еще я помнил гримасу, которая мелькнула на лице моего брата в тот миг, когда, по его мнению, я его не видел. Разве всего этого не достаточно?
Правда, мой стоицизм был блефом – от одной мысли о взгляде на свое лицо у меня скручивало живот. Увертки труса, а не флегматичное признание фактов. Однако сейчас я не встречал людей, которые знали меня настолько хорошо, чтобы заметить или отметить такой пустячок; я старательно избегал Вала, и это было прекрасно. «Все было прекрасно».
Утром двадцать первого августа я впервые сам проснулся в три часа. Мне следовало бы отметить этот знак, но я не обратил на него внимания. Я просто наблюдал в окно за пеленой облаков, которые душили город в ожидании бури. В такую погоду кажется, будто ты утонул.
Внизу я оставил на прилавке пенни и взял из корзинки со вчерашними остатками круглый хлебец. Ухищрения. Я напялил широкополую шляпу, засунул в карман хлебец и направился в Гробницы, с которых начиналось мое дежурство. В минувшие две недели мое хождение дозором было довольно занимательной мутью, хотя я не собирался в этом признаваться. Но я могу сказать честно: я был патрульным в очень интересном районе. А слово «патрульный» говорит само за себя: я наворачивал круги, пока не встречал желающего оказаться под арестом. Просто, да; однако увлекает – молча и серьезно ходить мимо десятков людей и внимательно разглядывать их, убеждаясь, что никому не требуется помощь и никто не собирается причинить вред другому.
Расписавшись в Гробницах, я направился к Сентр-стрит. Мимо тащились конки, влекомые огромными лошадьми, колеса вспенивали толстый слой пыли, работая на благо чистильщиков обуви. Когда я дошел до внушительного здания газовой станции на углу Кэнел и Сентр, я повернул налево. Меня восхищали бурление и толкотня Кэнел – овощные лавки распихивают галантерейные, витрины нафаршированы сверкающими ботинками, рядом выставлены рулоны бирюзового, алого и фиолетового шелка. Над изобилием часов и соломенных шляп проживают клерки, рабочие и их семьи; мужчины попивают утренний кофе, облокотившись на высокие подоконники. В северном конце, у Бродвея, стоят наемные упряжки; верх четырехколесных повозок открыт розовеющему небу, возницы курят сигары и сплетничают в ожидании первых заказов.
Бродвей был для меня знаком поворачивать на юг. Если есть на земле улица шире и бурливее Бродвея, улица, где головокружительные качели возносят от опиумных безумцев в гнилых тряпках к дамам в прогулочных платьях, разукрашенных как небольшие пароходы, я не могу ее представить. Или не хочу. В то утро я шел мимо цветных лакеев в летних соломенных шляпах и бледно-зеленых полотняных сюртуках, сидящих на верхушках фаэтонов или суетящихся внизу; один едва не столкнулся с еврейкой, которая торговала лентами с широкого лотка, висящего на шее. Мужчины доставляют лед от «Никербокер Компани», на плечах вздулись мышцы, железными щипцами выхватывают ледяные блоки с повозок и везут на тележках в роскошные отели, пока не проснулись гости. И тут же мечутся туда и сюда покрытые коркой грязи, назойливые и удивительно ловкие пестрые свиньи, вороша гибкими пятачками свекольную ботву. Замызгано все, кроме витрин, продается все, кроме булыжников, каждый пульсирует энергией, но никто не встречается с тобой взглядом.
С Бродвея я повернул на восток, на Чамберс-стрит. По левую руку росли элегантные кирпичные фасады – кабинеты законников и прикрытые ставнями приемные докторов. По правую присел Сити-Холл-парк, охватывающий не только мэрию, но и городской архив. В нем все было раскрашено в два цвета – грязный и коричневый. Когда я дошел до конца этой вытоптанной червоточины, я оказался на Сентр-стрит и вновь направился к Гробницам.
Подозрительное это место, где Сентр пересекает Энтони, всего за квартал до Гробниц.
За две недели работы полицейским я совершил семь арестов. И все не дальше плевка от перекрестка Сентр и Энтони. Двое парней из шаек, которые занимались тем, что мой брат и прочие мошенники называли мошенничеством – продавали эмигрантам поддельные сертификаты на акции. Трое мужчин, их я повязал за нахождение в пьяном состоянии и нарушение общественного порядка. Единственной трудностью тут было объяснить им: «Да, закон требует, чтобы ты пошел со мной. Нет, меня не волнует, что это разобьет сердце твоей святой мамаши. Нет, я ничуточки тебя не боюсь. И – да, если понадобится, я потащу тебя в Гробницы за ухо». И, наконец, пара мелких дел о нападении с участием крепкой выпивки, усталых рабочих и шлюх, которым не повезло попасть под горячую руку. На самой Энтони-стрит, с любой стороны за путями конки взгляд встречает дома – угольные мазки, которые нетвердая рука протянула к небу. Очень дешевые дома. И голодные. Людоеды, готовые навсегда поглотить ближайшего эмигранта сломанной лестницей или прогнившим полом. Конечно, до отказа набитые ирландцами. И в то утро, когда я заканчивал свой восьмой круг, а солнце из розового стало желтым, они выкрикнули мое имя.
– Тимоти Уайлд! Мистер Уайлд, неужели это вы?