О языке
Язык, которым написаны «Баррикады», не похож на язык прежних моих повестей.
Он строже, суше, проще, без преднамеренной красивости, с меньшей претензией на пышность, которая встречалась у меня раньше сверх всякой нормы.
«Баррикады» сильнее прежних моих книг, хотя я и считаю, что повесть можно было написать яснее, прозрачнее, легче. Стараясь уйти от фразы пышной к фразе деловой, я облюбовал (невольно) длинную фразу как наиболее просторную. Так заики, стараясь говорить медленнее или даже напевая, объясняются почти нормально.
Но эта их манера говорить утомляет. Напрашивается совершенно естественный вопрос: почему, видя недостатки языка, я их не исправил своевременно? В том-то и дело, что осознал их я поздно. Чувствовать я их чувствовал и раньше, но то была смутная неуверенность, не приводящая ни к каким выводам. Когда читаешь вслух только что написанную вещь, бывает иногда очень стыдно за отдельные места текста. Их хочется пропустить — тут слово, там целую фразу, здесь метафору. Пропускать я их не пропускаю, но такое «стыдливое» место обязательно подчеркиваю, затем внимательно исследую и чаще всего выбрасываю. Но понимание ошибки в ее смысловой сущности приходит позднее.
Из отзывов читателей о «Баррикадах» я знаю, что лучшими в книге оказались те места, где язык прост и краток. Самая маленькая попытка принарядить фразу отнимает долю образности от описываемого в пользу просто начертанного на бумаге, от смыслового в пользу графического. Фраза может богатеть только за счет внутреннего образа, образа содержания. Хотите, чтобы изображаемое вами было ярче, опишите его проще.
Пышная нарядная фраза, утыканная щегольскими метафорами, может стать «приемом» сознательного, произвольного обеднения внутреннего образа. Чрезмерная метафоричность языка, кроме того, еще и утомительна и, оказывается, не всегда целесообразна. Образ должен маячить на странице, как парус в море. Он может быть замечен неожиданно, но должен долго оставаться в памяти, пока не скроется за горизонтом своей темы.
Опыт «Баррикад»
Из написания «Баррикад» я извлек колоссальный опыт. Проблему партийного исторического романа я не решил, но узнал теперь, где и как ее надо искать. Я научился работать с историческим документом, научился отличать подлинный историзм от стилизации, определять кратчайшую прямую между темой и ее сюжетом.
Всякий накопленный опыт хочется реализовать, испробовать на деле. После «Баррикад» мне захотелось, хотя сначала были другие планы, написать новую историческую работу.
Не особо доволен я и той композицией «Баррикад», которую вы знаете по книге, но вместе с тем я не мог бы сказать точно, как бы я хотел изменить ее. Иногда мне приходит в голову еще раз по-новому написать «Баррикады». Мне трудно было писать эту книгу, и потому до сих пор сильно желание вернуться к теме, написать ее еще раз, еще и еще, пока она не станет легкой. Чем больше работаешь над сегодняшней темой, тем легче будет даваться завтрашняя — это самое верное рабочее правило, какое я знаю по своему опыту.
Я много работал над материалами к «Баррикадам», но, оказывается, — не это самое главное: самый важный участок — рукопись. Надо больше работать над самим текстом, не только подготовлять его.
Судьба произведения решается текстом, а не черновой работой по осмыслению текста.
Заканчивая, скажу — есть в «Баррикадах» живые, бодрые люди. Революция получилась. Пафос улицы чувствуется. Те сто пятьдесят имен, что имеются в тексте, заключают и несколько таких, которые не забудутся читателем.
Вопросы и ответы
— Скажите, когда вы написали посвящение?
— Примерно в середине работы. Хотелось подчеркнуть интернационализм Парижской коммуны и свой угол зрения как художника.
— Почему у вас мало исторических фигур? Не написаны подробно вожди Коммуны?
— Меня больше всего интересовала улица, масса, все эти безыменные герои парижских баррикад, имен которых никто не помнит. Но, пожалуй, следовало бы подробнее остановиться хотя бы на Делеклюзе, Риго, Ферре, Варлене.
— Почему мало женщин?
— Зато хорошие. Елена Рош, Клара Фурнье, девочка за роялем — всех их я писал с большой любовью.
— Рабочие у вас показаны все больше поодиночке. Нет организованных рабочих. Почему?
— По-моему, это не совсем так. Есть и организованные рабочие, но формы этой организованности даны не так подробно, как следовало бы. В следующем издании книги безусловно придется исправить это.
— Какая критика была на вашу книгу?
— Критика, как говорится, была хорошая. Извлек ли что-нибудь из нее? Мало. Впрочем, одна статья, принадлежащая Ю. Данилину (в «Бюллетене художественной литературы»), оказалась очень полезной. В ней как раз и шла речь о недостаточном показе рабочей организации и роли народных клубов. Когда я прочел статью т. Данилина, сразу даже не поверил ей. Как так не показаны клубы? Пересмотрел «Баррикады» — да, действительно не показаны, ничего не скажешь. Но, помнится мне, я писал о клубах. Бросился к черновикам. Оказывается, в черновиках есть наброски о клубах. Заработавшись, я считал их написанными, и так продолжал все время считать, пока т. Данилин не заставил меня пересмотреть книжку. Если придется переиздать «Баррикады», вставлю эти упущенные главки.
— Составляли ли вы предварительный план книги?
— Нет, не составлял. Но следующую свою повесть хочу писать по плану. Наверно, это удобнее.
— Сюжетная ли вещь «Баррикады»?
— По-моему, нет.
— Какое место в «Баррикадах» больше всего вам нравится самому?
— Сцены пролома и интернационального батальона, глава о Домбровском.
— Почему нравятся именно эти места?
— На этот вопрос мне трудно ответить. Может быть, потому, что они написаны так, как хотелось их написать, может быть, потому, что дались легче, чем другие.
— А как вы работаете — быстро или медленно?
— Очень медленно, к сожалению. У меня почти нет страницы, которая была бы сразу написана так, как нужно. Переделываю, переписываю, пишу заново, делаю несколько вариантов. Окончательная рукопись «Баррикад» — пятая по счету, но отдельные места в ней — седьмые и восьмые варианты.
— Какое место из «Баррикад» легче всего писалось?
— Посвящение, первые пять-шесть страниц начала и главка «Улица Турнон. 15».
— Есть ли на Западе художественные произведения о Парижской коммуне и как вы их расцениваете?
— Слегка касается Коммуны Золя в романе «Западня». Есть роман Люсьена Декава «Колонна». Наконец не так давно написал о Коммуне современный французский писатель Пьер Доминик. Других книг я что-то не помню. Лучшей книгой является «Колонна» Декава, но надо сказать, что до сих пор тема Парижской коммуны не развернута на Западе. О Коммуне напишем мы, советские писатели. Никто другой этого не сделает.
Эпическая повседневность
Великая поучительность некоторых исторических документов заключается в том, что они дают человека, не стесняемые никакими жанровыми догмами. Правдивость их повествования способна превратить любой текст в общественно-психологический материал, впечатляющий как подлинное произведение искусства.
Таким великолепным по своей выразительности документом является книга «Протоколы Парижской коммуны», недавно изданная Партиздатом. Она читается как сценическое произведение, потому что отдельные заседания воспринимаются как акты, картины и действия грандиозной социальной трагедии.
Протокол превращается в своеобразно драматизированный диалог истории, показывающий человека в движении своего класса настолько полно, настолько законченно, что нет нужды ни в каких описательных дополнениях.
Наивно было бы распространяться о том, как важно издание этой книги. Редакционное предисловие к «Протоколам» верно отмечает, что о целом ряде событий Коммуны «мы до сих пор знаем меньше, чем знал в свое время Маркс».
Ленин «…открыл Советскую власть, как лучшую государственную форму диктатуры пролетариата, использовав для этого опыт Парижской Коммуны и русской революции» (Сталин). Роль опыта Коммуны в ленинской разработке диктатуры пролетариата безусловно обязывает нас к тщательному и кропотливому изучению самых мельчайших черт парижского движения 1871 года, в котором, как в зародыше, намечены черты нашего собственного исторического роста. «На плечах Коммуны стоим мы все в теперешнем движении», — эта фраза Ленина есть лучшее и образнейшее определение того, чем является Коммуна для международного пролетарского движения, и эта же фраза одновременно определяет и наше собственное место как единственных наследников и продолжателей ее дела.
«Протоколы Парижской коммуны» — очень своеобразный, очень острый историко-политический документ. Несмотря на их неоднородность, отрывочность, сухость, схематизм и некоторую иной раз поверхностность повествования, они: по-настоящему волнуют, потому что мы видим всю деловую повседневность, весь будничный эпос Коммуны, ее победы и ее ошибки в лицах. Мы видим не столько процесс заседаний, сколько процесс роста политических деятелей, своеобразную «технологию» развертывания и углубления первого опыта пролетарской диктатуры.
Трагический конец Коммуны мы прощупываем еще в первых разногласиях совета Коммуны с ЦК национальной гвардии.
Уже в первых числах апреля начинаются разговоры о превышении полномочий Комиссией общественной безопасности. Они возобновляются через три дня, чтобы сойти с обсуждения на десять дней и вернуться в первоначальном, хаотическом, безвыходном виде, как вопрос о доверии Коммуны своим делегатам.
Мелькают фразы о единоначалии, о крепкой власти. Но вопрос срывается с обсуждения и снова возникает через четыре дня — уже как личный вопрос делегатов Комиссии общественной безопасности Ферре и Риго, подающих в отставку.
Между тем ясно, что не вопрос личного доверия так много и так каждый раз по-разному беспокоит Коммуну, но самая проблема общественной безопасности и поиски тех организационных форм, в какие могла бы вылиться работа революционного правосудия в те дни.
Говоря языком нашего опыта, стояла проблема создания ЧК. Нужен был карающий меч, а действовала, правда, острая и гибкая, но только бритва.
Шли разговоры о доверии конкретным лицам, а по существу дискутировались различные партийные взгляды на тактику политической обороны страны, и личное недоверие друг к другу было отражением партийных разногласий, неустановленности «путей и средств» пролетарской диктатуры, недоверием партии к партии.
На заседании 25 апреля споры о создании военного суда приняли ожесточенный характер. Заседание начинается, впрочем, с частных поправок ко вчерашнему протоколу и споров относительно того, нужны ли пропуска членам Коммуны для хождения в военной зоне. Затем Мейе читает решение комиссии в составе Валлеса, Дерера, В. Клемана, Шарля Лонге и самого Мейе о деле 105-го батальона — собственно, об осуждении военным судом нескольких офицеров и национальных гвардейцев этого батальона.
Обсуждение, даже в сухой протокольной передаче, идет в нервных темпах, растекается по частным деталям и даже временами совсем уходит в сторону, вовлекая в диспут мелочи и «хвосты» каких-то нерешенных, но висящих над Коммуной вопросов о правах революционной власти и ее органов.
«
[
И предложение о переходе к порядку дня голосуется и принимается.
Так, за мелочами неулаженного спора гибнет зародышевая идея о классовом суде для изменников-офицеров, мешающих драться своим людям. Вместе с ней гибнет и не успевает потом возникнуть идея организации собственных командных сил, идея выдвижения к руководству масс, тем более что, по верному замечанию Степанова-Скворцова, «роль пролетариата была сильнее в борьбе, чем в реформах».
Сосредоточив в своих руках всю политическую власть, Коммуна очень быстро почувствовала свою слабость. Она плохо, а иногда и неумело пользовалась своей властью, опаздывала с принятием многих важнейших мер, зачастую упускала инициативу из своих рук, и та волею событий переходила то в руки батальонных подкомитетов национальной гвардии (в вопросах военно-организационного значения), то в руки народных клубов, внося и тут и там хаос в еще слабый и недостаточно централизованный аппарат власти.
Искание направляющей воли становится проблемой каждого рабочего дня Коммуны, но оно идет по боковым дорогам, ощупью, вслепую, случайно, неосознанно.
Возникает идея создания Комитета общественного спасения, который должен был заменить собою правящую партию. Но нужна была не просто какая-то «старшая» партия, а революционная партия рабочего класса, последний же «в массе даже не совсем ясно еще представлял себе свои задачи и способы их осуществления. Не было ни серьезной политической организации пролетариата, ни широких профессиональных союзов и кооперативных товариществ…» (Ленин).
«Протоколы Парижской коммуны», помимо всего прочего, учат понимать и ценить великое значение
На заседании 14 апреля, когда отряды Домбровского наступали на Нейи, а версальцы угрожали Аньеру, когда в лондонском Гайд-Парке собирается многолюдный митинг поддержки Коммуны и шлет адрес парижским рабочим, в тот день идут нескончаемые разговоры о технике продления срока платежей по векселям. Заседание 15 апреля посвящается тому же. Члены Коммуны проявляют поразительную мелочность в выборе метода платежных отсрочек, хотя можно было и не погружаться в эту бухгалтерскую технику.
Таких заседаний, потонувших в мелочах, будет еще много. 25 апреля в прениях о возвращении ломбардом заложенных вещей Урбен заговорит об обручальных кольцах, вещах, которые предлагает приравнять к инструментам, мебели и белью.
Стоит, однако, вчитаться внимательно в перипетии этих бесконечно мелких споров, и мы увидим, что за ними стоит весьма реально ощущаемое влияние мелкой буржуазии, враждебной Коммуне, с одной стороны, страх перед спекулянтом и боязнь не справиться с ним, спекулянтом, могущим извлечь пользу из любой благой меры Коммуны, — с другой.
Это особенно чувствуется на закрытом заседании 15 апреля, когда Феликс Пиа вносит проект
Инициатива масс росла и крепла. Еще в конце апреля Анри Бриссон требовал создания особой секции для разбора предложений, поступающих от клубов, секций Интернационала и частных лиц. «Но главное, чего не хватало Коммуне, так это времени, свободы оглядеться и взяться за осуществление своей программы» (Ленин).
А как мрачно и тревожно звучат в Коммуне голоса самокритики!
22 апреля Бланше бросает Коммуне горький упрек:
«Мы много дискутируем и мало действуем. Мы не пользуемся революционными средствами, а тем временем организуются реакционные собрания».
На этом же заседании, рассматривающем вопрос о связи с провинциальной Францией, Клеман вносит предложение, чтобы собрание
Вопрос о путях и средствах связи со страной был вопросом выбора наилучшей тактики революции. Это была программа отношений с крестьянством — самое главное, чего не сделала, не умела сделать Коммуна.
«Коммуна тратит, по-моему, слишком много времени на мелочи и личные счеты, — писал К. Маркс в мае 1871 года коммунарам Франкелю и Варлену. — Видно, что наряду с влиянием рабочих есть и другие влияния. Однако это не имело бы еще значения, если бы вам удалось наверстать потерянное время.
Совершенно необходимо, чтобы вы поторопились с тем, что считаете нужным сделать за пределами Парижа, в Англии и в других странах».
Но вопрос об установлении международных связей стоял в Коммуне еще 28 апреля. Делегат Комиссии внешних сношений Паскаль Груссé осведомил Коммуну, что делегация уже наметила обращение к Европе и ко всему миру с протестом против гнусных нарушений законов войны со стороны Версаля.
«— Но ваша делегация по внешним сношениям, граждане, остановилась перед таким соображением: в данном случае нельзя апеллировать к явно некомпетентному трибуналу. Граждане, война, в которую мы втянуты… не является обычной войной. Дело идет не о соперничестве двух чуждых народов, входящих в состав того, что принято именовать европейским концертом, дело идет о войне французов против французов. И вот ваш делегат нашел, что несколько неудобно отдавать это дело на суд Европы и добиваться решения, в силу которого могли бы быть осуждены французы.
…Что касается звания «воюющей стороны», то не наивно ли добиваться официальным путем признания того, что мы уже имеем на деле? Кто осмелится его оспаривать?..
Ровно через месяц версальцы предали революционный Париж огню и мечу разгрома.
«Если они окажутся побежденными, виной будет не что иное, как их «великодушие», — писал Маркс Кугельману в апреле 1871 года. И это «великодушие», ложная буржуазная романтика, поза мессианства погубила-таки Коммуну. Париж остался одиноким. Франция не поддержала его движения.
Для интернациональных выступлений рабочего класса еще не наступило время, но «Как бы там ни было, теперешнее парижское восстание, — писал Маркс Кугельману, — если оно даже и будет подавлено волками, свиньями и подлыми псами старого общества, — является славнейшим подвигом нашей партии со времени июньского восстания».
«Гром парижских пушек, — писал Ленин в 1911 году, — разбудил спавшие глубоким сном самые отсталые слои пролетариата и всюду дал толчок к усилению революционно-социалистической пропаганды. Вот почему дело Коммуны не умерло; оно до сих пор живет в каждом из нас».
Живет как первый опыт пролетарской революции, славный, но трагический урок добродушию, как обвинение гуманным принципам социальной борьбы и разоблачение веры в некую надклассовую, общечеловеческую справедливость, которой не было, и не могло, и не должно было быть.
Книга «Протоколов» — в то же время книга портретов. Прочитайте ее с карандашом в руках, следя за определенным именем от заседания к заседанию, и вы пойдете от акта к акту героической трагедии, и бойцы Коммуны встанут перед глазами во всей своей великой и страшной повседневности, мечтатели и герои, мученики и мыслители своих бессмертных семидесяти двух дней.
Не будем искать его среди мертвых
Качеством большого человека революции является то, что он чрезвычайно быстро растворяется в своей среде, как бы множится в ней, всплывает отдельными своими чертами в окружающих. Мне не пришлось видеть Я. М. Свердлова живым, но мемуары о нем я читаю, как собственные воспоминания, как эхо живых с ним встреч. Ясно представляю невысокого человека в кожаном костюме, с худым лицом интеллигента девяностых годов, в непослушных валящихся с носа пенсне. Могучий бас непринужденно исходит из его впалой груди. Он делает красивым и сильным лицо Свердлова, и не тем, что он вообще силен и красив, а неопровержимой нужностью своей, — именно бас, и хороший, мощный должен быть у Свердлова, потому что голос его является не случайным качеством, а отлично выверенным оружием оратора-массовика. Голос придает фигуре Свердлова черты особой приподнятости и страшной силы, — это величие, почти освобожденное от вспомогательной роли внешности.
Соединяя в себе самое сильное, самое законченное, чем характеризовались дореволюционные низы нашей партии, Свердлов очень законченно выразил собою образ массовика-организатора, для которого черная организационная работа не случайное дело, не скучная обязанность, не печальная необходимость, но великое и сложное, всегда вдохновенное мастерство.
Как всякий цельный образ, Свердлов — школа характеа. «Организатор до мозга костей, — говорит о Свердлове товарищ Сталин, — организатор по натуре, по навыкам, по революционному воспитанию, по чутью, организатор всей своей кипучей деятельностью, — такова фигура Я. М. Свердлова».