Конечно, Зыков прав — пулю искать придется. Но найти ее будет не легче, чем иголку в стоге сена. Если бы удалось обнаружить место, с которого стрелял убийца, все было бы проще. Но надежда на это равна нулю. А что делать?
— Хорошо, — сказал он. — Запишем: четвертое — найти пулю. Что еще?
— Думаю, нам необходимо без промедления поговорить с жителями, хоть бы улицы, прилегающей к пустырю. По свежей памяти, может быть, кто-то что-то вспомнит. Придется пройти из дома в дом.
Алексей Антонович поморщился. Ходить из дома в дом — это сколько же надо времени? Возразил Зыкову:
— Вряд ли есть в этом необходимость. Если кто-то что-то видел — скажет без расспросов, таить не будет.
— Это верно, — сказал Зыков. — Но иногда бывает мелочь, которой человек не придает значения…
— Ладно, запишем и это: пятое — опросить жителей, — согласился Алексей Антонович без охоты; план, обрастая дополнениями, становился все более громоздким. — У вас все?
— Надо будет обстоятельнее поговорить с Миньковым.
— Не вижу в этом необходимости. Ну что еще может сказать Миньков? Зачем лишний раз дергать человека?
— Я хотел бы с ним поговорить, Алексей Антонович, — с мягким, но неподатливым упрямством повторил Зыков.
— Ладно, завтра поговорим вместе, — снова согласился он и обратился к Баторову: — А что скажете вы, лейтенант?
— Я? — Баторов поднял хмурое лицо. — Я, товарищ капитан, в милиции работать не буду. Не гожусь. Поймаем убийцу — и все.
XI
Остатки туч проплывали над домами, над вершинами деревьев, исчезли за ломаной линией хребтов. Затих ветер. Небо налилось глубокой синью. Успокаивался Байкал. Гнев и ярость сменились мирным старческим ворчаньем. Прозрачно-зеленые волны тяжело вздымались, казалось, из самых глубин, медленно набегали на отмель, опадали, и вода, теряя прозрачность, белая от бесчисленных пузырьков, откатывалась; на песке оставались листья, ветки, кора, обломки деревьев; весь этот мусор неровным валиком, припорошенным пеной, тянулся, извиваясь, вдоль отмели, четко обозначая границу между твердью и хлябью.
Баторову казалось: бег волн не просто перемещение массы воды, вызванное ветром. Байкал усердно трудится, вышвыривая на берег все чуждое ему, весь этот хлам и мусор; работает, чтобы воды его оставались чисты и хрустально прозрачны. Зыков любит повторять, что природа не слепа и бездумна, она мудра и предусмотрительна. Он прав, Иван Зыков. Только… Вдуматься, природа предусмотрела далеко не все. Человек, часть ее, ее лучшее творение, далеко не всегда вытряхивает из своего нутра мусор, он сживается с ним, не замечает его…
Трудно об этом думать Мише Баторову. Жил беспечно, весело, как майский мотылек. Молод, здоров. Забот немного. Жизнь прекрасна. Шутил, балагурил, ухаживал за девушками. Ни разу в голову не пришло, что, где слишком много мотыльков, там и жабы. Таится где-то отвратительная пупырчатая образина, ждет своего часа. Беспечность, легконравие — душевный мусор. И накопил ты его, Баторов, предостаточно. Тебя бы выпарить, наизнанку вывернуть и выхлопать, может быть, на что-то бы и пригодился.
Мысли эти, изменяясь, текли как бы по особому руслу его сознания, потому что одновременно он мог думать и говорить о другом. Но они ни на минуту не исчезали с того самого момента, когда увидел убитую. Сначала было просто удивление — женщина, совсем молодая… Молодость, красота и смерть стояли в его сознании слишком далеко друг от друга. Почему-то представлялось, что нужны какие-то усилия людей и все можно поправить, а когда понял, что это не так, что нить жизни разорвана и никто уже не в силах связать ее, когда понял, вернее, всем существом своим ощутил страшную истину, мороз продрал кожу, заметался горячечно бунтующий ум. Не может быть! Не должно такое быть! Жил человек. Как все, радовался, огорчался, думал о будущем. Вдруг — конец. Всему. Навсегда. Птица, сбитая выстрелом. Разве можно человека, наделенного разумом, способным вместить отголоски жизни прошедших веков и прозреть толщу лет будущего, сбить, как птицу?
Наверное, все это было бы легче пережить, если бы убийство оказалось делом несчастного случая. Он очень надеялся на это. И все утро ждал: вот придет человек, склонит повинную голову — делайте, что хотите, так уж вышло. Тогда бы, возможно, он освободился от давящего чувства вины перед погибшей. Но никто не пришел… С утра втроем внимательно осмотрели пустырь, тропу. Ничего не нашли.
На пустыре когда-то был склад леса. На земле лежали кучи черного щепья и коры, толстые откомлевки, кое-где топорщилась чахлая трава. От улицы пустырь отделял забор. Местами он завалился, и жерди догнивали на земле. Алексей Антонович сначала энергично шагал от одной откомлевки к другой, всматривался в кучи щепья, но скоро потерял к поискам интерес, сказал Зыкову:
— Мы бесполезно теряем время. Нет никаких указаний на то, что стреляли отсюда.
Зыков не отозвался. Со всех сторон осмотрел жердины уцелевшего забора, чуть ли не обнюхал некоторые откомлевки, время от времени бросал короткие взгляды на мостик через ручей. Он все время молчал, и это молчание лучше всяких слов говорило Баторову, что и Зыкову найти ничего не удается.
— Зыков! — окликнул его Алексей Антонович.
Зыков подошел к ним и сказал:
— Стреляли все-таки отсюда.
— С чего вы взяли? — спросил Алексей Антонович.
— Пуля вошла в затылок. Прикиньте. Если бы сейчас по тропе шли люди, мы смотрели бы им в спину.
Бросив короткий взгляд на тропу, Алексей Антонович сказал:
— Ерунда. В момент выстрела Вера Михайловна могла повернуться в ту или другую сторону.
— Я с вами не согласен. Миньковы шли не просто по тропе, они подошли к ненадежному мостику, захлестнутому водой. Естественно, они должны были смотреть прямо перед собой, чтобы не оступиться.
— Допустим, — сказал Алексей Антонович. — Что это нам дает?
— Ну как же! — слегка как будто удивился Зыков. — За мостком — видите — крутой косогор. В нем и надо искать пулю.
— А говорите, что не любите предположений, — с усмешкой проговорил Алексей Антонович.
— Я не против предположений вообще, я лишь против беспочвенных предположений, — миролюбиво улыбнулся Зыков.
Несмотря на улыбку, что-то в сказанном не понравилось Алексею Антоновичу, он отвернулся и стал смотреть на косогор.
— Придется вызывать из города технику, — после длительного молчания сказал он.
— Пока вызовем, пока доберутся, развернутся… — Зыков скосил глаза на Баторова. — Попробуем своими силами… Поручим это дело Мише. Как, Миша, справишься?
Раньше Миша сказал бы в ответ что-нибудь бодренькое, сейчас молча наклонил голову — справлюсь. Зыков сжал его руку выше локтя.
— Это очень важно, Миша. Вооружайся лопатой. Мы пришлем к тебе понятых.
Они пошли. Впереди торопливо шагал Алексей Антонович. Ослепительно блестел на солнце козырек его фуражки. Зыков вминал ботинками в сырую землю корье и щепки, казалось, земля подрагивает от его тяжелой поступи.
Не по-осеннему ярко сияло и пригревало солнце. Сверкали стекла в окнах домов.
Лес, омытый дождем, пронизанный солнцем, был тих и приветлив. В зелени празднично вздымались желтые факелы осин и багряные всполохи черемух. Самозабвенно и весело трудился дятел, трещали кедровки. По земле вместе с невесомым туманом стлался особый запах сырости — грибной запах. Таким, наверное, не однажды видела лес и она, Вера Михайловна.
По тропе Миша дошел до больницы, повернул назад и медленно проделал ее последний путь по земле. Остановился у мостков. Ему нетрудно было представить вчерашнюю ночь, темноту, шум дождя, свет лампы на столбе. Закрыл глаза. Явственно возникло ощущение, что там, за спиной, в затылок ему уставился пустой зрачок ружья, вот-вот ударит пуля, он упадет на землю и захлебнется кровью, а пуля, круглый комочек свинца, продолжит свой полет, шлепнется в серый косогор. Он встряхнулся, отгоняя наваждение, перешел через мостик, присел над тем местом, куда, как ему сейчас представилось, должна была попасть пуля. Щетинилась засохшая трава. Ни ямочки, ни вмятины, ни вывернутых корешков, ни ссеченных стеблей травы. Но это еще ничего не значило. Вода могла загладить щербинку, смыть корешки и стебли. Он достал складной нож. Лезвие легко входило в сырую супесь, потрескивали подрезаемые корни. Пули не было. Покопался еще в двух-трех местах. И снова ничего. Поднялся, стряхнул землю с колен. То, что он делает, — глупость. Ничего он так не найдет. От него сейчас требуется не наитие, не покорное следование за прихотливой игрой воспаленного воображения, а работа. Ты долго порхал, Мишка Баторов, давай-ка поработай. Пригодится эта пуля или нет, но ты ее найди. Весь косогор переверни, но найди, или скажи, что ее нет, когда будешь точно знать, что ее здесь действительно нет.
За лопатой он пошел к Константину Данилычу. Старик не спросил, для чего нужна лопата, предложил:
— Давай я тебе помогу.
И Миша готов был с благодарностью принять помощь, но в последний момент опомнился. Хотя вчера он и был не в своей тарелке, все же уловил, что Зыкова заинтересовала личность сына этого старика, не очень трезвого, но не совсем уж и пьяного, Ефима Константиновича. В сенях ли он был — еще вопрос. И старик что-то больно уж помочь хочет. Кстати, не спросил, для чего лопата, значит, догадывается для чего. Хотя догадаться об этом просто. Видел, наверное, из окна, как они по пустырю ходили…
— Спасибо, дед, один управлюсь.
— Ну-ну… — А глянул из-под бровей неласково.
У ручья Баторов снял свой новенький пиджак, ослабил свой роскошный галстук, поплевал на руки. Земля была податливой. Отвалив ком, прошитый, оплетенный корнями, разминал его пальцами. Не скоро двигалось дело. Косогор бугрился перед ним, нагоняя тоску, вызывая злость.
Пришли два старика с лопатами. Сказали, что их направили сюда помогать и, если что найдут, подписать протокол. Оба бойко взялись перелопачивать землю. Но Миша их тут же остановил:
— Э-э, деды, так дело не пойдет! Не под картошку землю вскапываете. Комья разбивать надо. Иначе ничего не найдем.
Старики стали работать аккуратнее.
Солнце поднималось все выше. На Байкале вспыхивали, сшибались, гасли и снова вспыхивали золотые блики. Сверкая стеклом, эмалью, по берегу прокатился автобус, нырнул в улицу. Он проводил его долгим взглядом. Соня, конечно, уже возвратилась в город. Походила по райцентру, поискала его, плюнула и уехала. Теперь и разговаривать не захочет. Плохо это. Но еще хуже было бы, если бы она сейчас была здесь.
XII
Ночью Степан не заснул и на минуту. Наверное, ему было бы легче, если бы в доме до утра толклись люди. Однако после того, как проскрипело, царапая душу, слово «экспертиза» и Веру увезли, люди разошлись. Он остался один. Совсем один. Разом навалилась безмерная усталость. Не раздеваясь, не выключив света, повалился на диван. Сон не шел. Внутри все оледенело, и холод, остро покалывая кожу, разливался по телу. Хотелось вдруг оказаться далеко-далеко отсюда, на берегу теплого моря, где растут кипарисы, где белый песок сух и горяч. Грезы эти были слишком несбыточны, чтобы убаюкать его. Они угасли, едва задев воображение.
За стенами дома буйствовал Байкал.
От свирепого грохота волн позвякивали стекла, дребезжала посуда в буфете.
Он лежал без дум и желаний. Ему казалось, что он медленно-медленно погружается в липкий зыбун. Освобождаясь от этого ощущения, дернулся. Нога соскользнула с дивана, каблук глухо стукнул по полу. Он закурил, и дым сигареты слегка взбодрил его. «Нельзя так, — приказал он себе. — Хочешь не хочешь, надо пережить и это». Подумал: жизнь в сущности — цепочка бед, переживаемых человеком. К счастью, пережитое рано или поздно забывается, иначе бы и жизни никакой не было. Ему-то пора бы это усвоить. Уже в детстве, когда от судьбы ждешь медовых пряников, она показала ему кукиш.
Из памяти выплыло давнее, настолько далекое, что вроде бы и не свое, чужое… Стоит на стуле белобрысенький мальчик, вцепившись ручонками в гнутую спинку. За большим столом с закусками, бутылками — взрослые дяди и тети. Их взгляды скрещиваются на нем. Слегка робея, он оглядывается на мать. Она улыбается, ее серые глаза лучат свет. От пышных волос знакомо пахнет духами. Сначала тихо, но с каждым словом громче, увереннее он начинает декламировать басню, старательно выговаривая неподатливый звук «р». Гости бурно хлопают в ладоши, восторженно ахают: «Ах умница!» И сладко ему слышать все это, и забываются нудные часы, когда он, следом за матерью, раз за разом повторял слова этой самой басни…
Оба они в ту пору, и он, и мать, были полны любви друг к другу и счастливы.
А счастье оказалось хрупким и недолговечным, как ледок на весенней лужице.
Отец был моряком, дома появлялся редко. Каждый раз он привозил полчемодана сладостей и кучу занятных игрушек, безделушек. Но большой радости он, Степка, не испытывал. И дело не только в том, что этого краснолицего, неулыбчивого человека каждый раз приходилось как бы узнавать заново, но и в том, что с его приездом все в доме менялось. Веселые гости матери исчезали, сама она, обычно говорливая, становилась тихой и скучной. Дом заполняли другие люди. Они мало веселились, но много и серьезно разговаривали, спорили. За столом и мать, и он чувствовали себя сиротливо. Ему не хотелось, чтобы было так. Однажды, улучив минуту, он встал на стул и прочитал басню. Гости посмеялись, но как-то уж очень сдержанно, а мать почему-то покраснела и сердито дернула его за руку.
Позднее, когда гости разошлись, отец посадил его рядом, сказал: «А у тебя, оказывается, талант». — «А ты не смейся, — сказала мать, хотя отец вовсе не смеялся. — Степа очень способный мальчик». — «Не спорю, — сказал отец. — Ну-ка, сын, выкладывай, что еще знаешь». Он торопливо прочитал одну басню, не передохнув, принялся за другую, но отец остановил его: «Не торопись. Я что-то плохо понял, о чем говорится в басне. Разъясни». Он стал повторять басню. Отец покрутил головой. «Не то, ты мне своими словами скажи, о чем в ней речь». Но своими словами он не мог. Не получалось своими словами. «Ну что ты терзаешь ребенка», — вспылила мать. Отец легонько подтолкнул его — иди в свою комнату. Он ушел, но двери прикрыл неплотно. «Ты мне из парня клоуна не делай!» — сказал отец. «Не говори глупостей! — ответила мать. — Я лучше знаю… Я воспитываю мальчика по книгам». Отец, кажется, засмеялся. «По книгам… Смотришь в книгу, а видишь в ней фигу. Чепухой забиваешь ему голову. Чужие слова повторять умеет и попугай».
Слушать все это было до слез обидно.
Отец уехал, и все пошло своим чередом. Но обида не забылась. Когда отец снова вернулся и стал расспрашивать его о житье-бытье, он бухнул: «Без тебя мы живем лучше». Отец каким-то пересохшим голосом спросил у матери: «Твоя работа?» — «Нет, — сказала мать. — Но недаром говорится: устами младенца глаголет истина. И с нею нам, думаю, надо согласиться». Отец долго молчал. Наконец сказал: «Ну что ж… Быть по сему…» Больше отца он не видел.
Вдвоем с матерью прожили недолго. В квартире поселился чужой человек, отчим. Человек этот, пока приходил в гости, к нему, Степке, относился с особым вниманием, был щедр на хвалу, разговаривал с ним уважительно, как с равным. Но едва обосновался в отцовской комнате, как вся его уважительность куда-то подевалась. Стоило по обыкновению встрять в разговор взрослых, как на лице отчима появлялась мина недоумения. А вскоре он холодновато-вежливо стал внушать, что дети должны знать свое место. Пожаловался матери. Она молча погладила по голове. Он понял: заступаться не будет.
Взрослые отделили его от себя. Одиночество было для него невыносимо. Тем более, что дружба с ребятами никак не складывалась. Он был меньше ростом, слабее своих сверстников, в разных играх оказывался на последнем месте и мириться с этим не мог…
Отчима он возненавидел тихой, неубывающей ненавистью. Изобретал всяческие способы досадить ему. Но отчим был неуязвим. Испачкал его брюки мазутом — пятна пришлось выводить матери. В другой раз во время обеда в тарелку отчима незаметно опустил две таблетки от бессонницы. Думал, что отчим заснет прямо за столом. Но ничего такого не случилось. Плотно пообедав, выкурив папироску, отчим завалился на диван, и только тут его сморил сон. Он спал почти до вечера (дело было в выходной день), встав, сказал, что прекрасно отдохнул.
Чувство мести, наверное, осталось бы неутоленным, если бы… Он заметил, что отчим, в отличие от матери, как-то очень уж бережно относится к деньгам. В день получки он садится за стол, разглаживает цветные бумажки ладонью, раскладывает — рубль к рублю, тройку к тройке… И что-то благодушно мурлычет себе под нос. Затем часть денег отдает матери и всегда морщится, когда она небрежно сминает в руках пачку, остальные опускает во внутренний карман пиджака и аккуратно застегивает пуговицу.
Пиджак обычно висел на стуле. И он, Степка, надумал украсть все деньги, потом посмотреть, что будет с отчимом. Утащить деньги ничего не стоило, но в последний момент он испугался и взял лишь одну пятерку. Изорвал ее и выбросил в мусорный ящик. Пропажу отчим, кажется, не обнаружил. После очередной получки извлек из кармана пиджака уже три пятерки. И вот тут отчим завопил: «У меня теряются деньги! Кто взял?» Удивленная мать принялась его уговаривать, посмотри, мол, лучше, сам засунул куда-нибудь. «Такого со мной не бывает! — кричал отчим, — Деньги украли. Кто?» И впился злым взглядом в его, Степкино, лицо, схватил за плечо, резко повернул: «Ты?» От стыда и страха его прошиб пот, подкосились ноги. Неизвестно, что бы с ним было, но выручила мать. «Не смей так говорить! — закричала она гневно, подбежала к буфету, выдернула один из ящичков, опрокинула на стол. Среди пуговиц, брошек, каких-то квитанций были и деньги, небрежно скомканные бумажки. — Это что? — кричала мать. — Это не деньги? Всегда тут лежат. Открыто. В этом доме воров нет!» Отчим пытался что-то говорить, но мать расплакалась и слушать его не стала. А утром отчим ушел со своим чемоданом.
Можно было радоваться. Но на душе было тошно и скверно. Надо было бы во всем покаяться перед матерью, но он не осмелился, потому что мать долго была не в себе. И вина перед нею давила на сердце.
Без отчимовой зарплаты жить стало туговато. Мать устроилась на работу, а его отправила в деревню, к бабушке. Там, в деревне, он стал учиться в школе. Память у него была цепкая, все разом схватывал и быстро запоминал. Бабушка не могла нарадоваться на внука.
Все вроде бы наладилось, но очередная беда уже подстерегала его. Бабушка заболела и скончалась. Пришлось возвращаться в город, а у матери новый муж. Снова надо было жить под одной крышей с чужим человеком.
Эти воспоминания начали тяготить его. Поднялся с дивана. Пришло утро, электрический свет, горевший всю ночь, стал тусклым, безжизненным. Он выключил лампочку, пошел умываться. Из туалетного зеркала на него глянуло малознакомое лицо с синими кругами под глазами, набрякшими веками. Вылил на себя не меньше ведра холодной воды. Но легче от этого почти не стало. Голова тупо гудела, по телу пробегали мурашки.
Пришел Тимофей Павзин и принялся за уборку. Неуклюжий, до глаз заросший бородой, он с сопением подметал пол. Мокрый веник оставлял на крашеных половицах грязные полосы. Степан брезгливо перешагивал через них, словно боялся запачкать домашние туфли на белой войлочной подошве. В окно, сквозь желтеющую листву старого тополя, ударило солнце, и от яркого света его особенно грязным, затасканным казался пол, неумело подметенный Тимофеем.
Приходили и уходили люди. Надо было готовиться к похоронам. Его о чем-то спрашивали. Он отвечал, возможно, и невпопад. От него отстали. Лишь Тимоха, угрюмый и больше обычного почерневший, никуда не ушел. Хорошо, что он тут, рядом.
— Тяжело мне, Тимоша. Видит бог — тяжело.
— Теперь уж что… Ты бы выпил. Полегчает.
— Бесполезно. Я знаю. Внутри ничего, кроме изжоги, не остается. Ты будь со мной эти дни, Тимоша. Ты как брат мне. Даже лучше. Уеду я отсюда. Этот дом и все, что в нем есть, тебе оставлю. И работать на свое место определю.
Тимофей громко засопел, шмыгнул носом и, торопливо столкав мусор в угол, вытер руки о штаны.
— Налью я тебе и себе, а?
— Налей. Но мне самую малость.
Из кармана своей брезентухи, висевшей в прихожей, Тимофей достал бутылку, крепкими желтоватыми зубами сорвал жестяную пробку.
— У Клавы брал?
— Ну.
— Что она?
— Спрашивает. — Тимофей достал из буфета две рюмки. — Зайти хотела.
— Сейчас ей тут делать нечего! — ощутив внезапный прилив злости, сказал Степан.
Тимофей полез в холодильник искать закуску, глянул в окно.
— Вон милицейские валят. Кажись, сюда рулят.
— Ты разливай, разливай, Тимоша. Нам с тобой на них глядеть нечего.
Наполнив рюмки, Тимофей покосился на дверь и торопливо выпил. Одной рукой вытер губы, другой толкнул бутылку за холодильник. Эх, Тимоня…
— Налей себе еще. И бутылка пусть на столе стоит. Экий ты… — Степан сел верхом на табуретку, поставил локти на стол, стиснул виски.
Скрипнула калитка, простучали шаги в сенях. Степан хотел было выйти навстречу, дернулся, но, передумав, остался сидеть на месте, все крепче стискивая ладони. Алексей Антонович и второй, незнакомый Степану сотрудник, упитанный, рыхловатый, вежливо поздоровались, разделись в прихожей, сели в отдалении от кухонного стола. У Алексея Антоновича лицо было серое от усталости, нос заострился. Второй, одетый как-то очень уж просто — мягкая фланелевая рубашка и серый в крупную клетку пиджак, — выглядел бодрее, во всяком случае незаметно было, что не выспался, свежо розовело лицо, светло голубели глаза, вслушивались на голове мягкие волосы, дремала на губах слабая улыбка.
— Извините, Алексей Антонович, выпиваем. Мочи нет. Вы же знаете, я даже на охоте к зелью этому прикладывался редко. Но сейчас… Не вина — отравы бы выпил.
— Не поддавайтесь, Степан Васильевич… Горе этим не зальешь.
— Эх, Алексей Антонович, и вы, дорогой товарищ…
— Зыков. Следователь прокуратуры Зыков, — запоздало представил Алексей Антонович.
— Со стороны оно, знаете, видится иначе. — Степан поднял рюмку, выпил, сморщился. — Тьфу, гадость. Не буду больше. Себе, Тимофей, если хочешь, наливай. Вам, товарищи, не предлагаю. Понимаю… Что-нибудь обнаружили?
— Обнаружим, Степан Васильевич. Будьте уверены! — сказал Алексей Антонович.
— Надеюсь.