Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Коренные различия России и Запада. Идея против закона - Вадим Валерьянович Кожинов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Интеллигенция – чисто российское явление; даже сам этот термин, хотя он исходит из латинского слова, заимствовался другими языками из русского. К интеллигенции нередко причисляют всех людей «умственного труда», но в действительности к ней принадлежат только те, кто так или иначе проявляют политическую и идеологическую активность (и, естественно, имеют живой и постоянный интерес к политике и т. п.); они действительно образуют своего рода общество внутри России. Но оно кардинально отличается от того общества, которое существует на Западе и в качестве сочленов которого в нужный момент выступает преобладающее или даже абсолютное большинство населения страны. Могут возразить, что мы, мол, еще «нагоним» Запад и то меньшинство населения, которое являет собой интеллигенция, станет большинством.

Однако общество Запада – совершенно иное явление, чем наша интеллигенция; помимо прочего, принадлежность к нему ни в коей мере не подразумевает причастность к политике, идеологии и т. п., ибо, как уже сказано, это общество основывается на сугубо частных, в конце концов, «эгоистических» интересах его сочленов, которые сплоченно выступают против каких-либо политических и т. п. тенденций лишь постольку, поскольку эти тенденции наносят или способны нанести ущерб их собственному, личному существованию.

Можно с полным основанием утверждать, что в России (по крайней мере на сегодняшний день) создание общества западного типа немыслимо. Ибо ведь даже российское интеллигентское «общество» – при всем его пиетете перед Западом – всегда выдвигало на первый план не столько собственные интересы своих сочленов, сколько интересы народа (пусть по-разному понимаемые различными интеллигентскими течениями), то есть имело, употребляя модный термин, совсем иной менталитет, чем общество Запада.

Правда, ныне есть идеологи, призывающие строить будущее на основе «эгоистических» интересов всех и каждого, но для этого пришлось бы превратить страну в нечто совершенно иное, чем она была и есть.

В силу уникальных географических и геополитических условий и изначальной многонациональности и, более того, «евразийства» (также уникального) России, государство не могло не играть в ней столь же уникально громадной роли, неизбежно подавляя при этом попытки создания общества западного типа, основанного на «частных» интересах его сочленов.

И «осуждение» «деспотической» государственности России, которым занимались и занимаются многие идеологи, едва ли основательно; тогда уж следует начать с осуждения тех наших древнейших предков, которые двенадцать столетий назад создали изначальный центр нашего государства – Ладогу (впоследствии Петр Великий построил поблизости от нее Петербург!) – не столь уже далеко от Северного полярного круга, а несколько позже основали другой центр – Киев около Степи, по которой народы Азии беспрепятственно двигались в пределы Руси…

Как представляется, «осуждать» исключительную роль государства в России бессмысленно: это положение вещей не «плохое» (хотя, конечно же, и не «хорошее»), а неизбежное. Вместе с тем нельзя не признать (и никакого «парадокса» здесь нет), что именно этой ролью нашего государства объясняются его стремительные крушения и в 1917-м, и в 1991 году.

Те лица, которые так или иначе руководили февральским переворотом 1917 года, полагали (это ясно из множества их позднейших признаний), что на их стороне выступит российское общество, которое после свержения «самодержавия» создаст новую любезную ему власть западного типа – с либеральным правительством, контролируемом парламентом и т. п. Но такого общества в России попросту не имелось, и вместо созидания нового порядка после Февраля начался хаос, который позднее был посредством беспощадного насилия прекращен гораздо более деспотичной, нежели предшествующая, имперская, властью, установленной в СССР.

Между прочим, прозорливый государственный деятель, член Государственного Совета П. Н. Дурново писал еще в феврале 1914 года, что в результате прихода к власти интеллигентской «оппозиции», полагавшей, что за ней – сила общества, «Россия будет ввергнута в беспросветную анархию», ибо «за нашей оппозицией нет никого. Наша оппозиция не хочет считаться с тем, что никакой реальной силы она не представляет».

Это со всей очевидностью подтвердила судьба Учредительного собрания: только четверть участников выборов отдала свои голоса большевикам, но когда последние в январе 1918 года «разогнали» это собрание, никакого сопротивления не последовало, то есть общество как реальная сила явно отсутствовало…

Обратимся к 1991 году. Подавляющее большинство населения СССР не желало его «раздела», о чем неоспоримо говорят итоги референдума, состоявшегося 17 марта 1991 года. В нем приняли участие почти три четверти взрослого населения страны, и 76 (!)% из них проголосовали за сохранение СССР.

Едва ли возможно со всей определенностью решить вопрос о том, почему это внушительнейшее большинство не желало распада страны: в силу идеологической инерции или из-за понимания или хотя бы предчувствия тех утрат и бедствий, к которым приведет ликвидация великой державы. Но так или иначе ясно, что общества, способного проявить свою силу, в стране не было, ибо в августе 1991-го ГКЧП, чьи цели соответствовали итогам референдума, не получил никакой реальной поддержки, а «беловежское соглашение» декабря того же года не вызвало ни малейшего реального сопротивления…

В начале этого размышления речь шла об идеологах, которые считают существование СССР, непонятно каким образом продолжавшегося три четверти столетия, утопией; однако именно проект превращения России в страну западного типа является заведомо утопическим. Нынешние наши СМИ постоянно вещают о единственном, но якобы вполне реализованном в России западном феномене – свободе слова. Есть основания согласиться, что с внешней точки зрения мы не только сравнялись, но даже превзошли в этом плане западные страны; так, СМИ постоянно и крайне резко «обличают» любых властных лиц, начиная с президента страны. Но слово, в отличие от Запада, не переходит в дело. Из-за отсутствия обладающего реальной силой общества эта свобода предстает как чисто формальная, как своего рода игра в свободу слова (правда, игра, ведущая к весьма тяжелым и опасным последствиям – к полнейшей дезориентации и растерянности населения). Возможно, мне возразят, указав на отдельные факты отставки тех или иных должностных лиц, подвергнутых ранее резкой критике в СМИ. Но едва ли есть основания связывать с этой критикой быстротечную (совершившуюся в продолжение немногим более года) смену четырех глав правительства страны (в 1998–1999 годах); для населения эти отставки были не более или даже, пожалуй, менее понятными, чем в свое время подобного рода отставки в СССР.

Впрочем, и сами СМИ давно уже утверждают, что страной реально и поистине неуязвимо до недавнего времени управляла малочисленная группа лиц, которую называют «семьей» (причем, в отличие от состава верховной власти в СССР, даже не вполне ясен состав сей группы). Многие – причем самые разные – идеологи крайне недовольны таким положением вещей. Однако в стране, где отсутствует общество, иначе и не могло быть.

И беда заключается вовсе не в самом факте наличия в стране узкой по составу верховной власти, а в том, куда и как она ведет страну. Начать с того, что власть – как это ни дико – занимается по сути дела самоуничтожением, ибо из года в год уменьшает экономическую мощь государства. Даже в США, которые можно назвать наиболее «западной» по своему устройству страной, государство (в лице федерального правительства) забирает себе около 25 % валового национального продукта (ВНП) и распоряжается этим громадным богатством (примерно 1750 млрд, долл.) в своих целях (еще около 15 % ВНП вбирают бюджеты штатов). Между тем бюджет РФ в текущем году составляет, по официальным данным, всего лишь 10 % ВНП!

И другая сторона дела, в сущности, также оставляющая дикое впечатление. Сама реальность российского бытия заставляла бывшего президента и его окружение сосредоточивать (или хотя бы пытаться сосредоточивать) в своих руках всю полноту власти. Однако в то же время эта «верхушка», в конце концов однотипная, которая правила СССР (разумеется, не по результатам деятельности, а по своей «властности»), упорно утверждала, что РФ необходимо превратить в страну западного типа, и даже вроде бы предпринимала усилия для достижения сей цели, хотя, как уже сказано, из-за отсутствия в стране общества цель эта заведомо утопична.

И последнее. В начале было отмечено, что достаточно широко распространено представление, согласно которому крушение 1991 года – результат «победы» Запада в холодной войне с СССР. Как известно, подобным образом толкуется нередко и крах 1917 года, который был-де вызван неуспехами (подчас говорят даже о «поражении») России в длившейся уже более двух с половиной лет войне.

Нет сомнения, что война сыграла очень весомую роль в февральском перевороте, но она все же была существеннейшим обстоятельством, а не причиной краха. Следует, помимо прочего, учитывать, что неуспехи в войне сильно преувеличивались ради дискредитации «самодержавия». Ведь враг к февралю 1917 года занял только Царство Польское, часть Прибалтики и совсем уж незначительные части Украины и Белоруссии. А всего за полгода до февраля завершилось блестящей победой наше наступление в южной части фронта, приведшее к захвату земель Австро-Венгерской империи (так называемый Брусиловский прорыв).

Стоит в связи с этим вспомнить, что в 1812 году враг захватил Москву, в 1941-м стоял у ее ворот, а в 1942-м дошел до Сталинграда и Кавказского хребта, но ни о каком перевороте не было тогда и речи. Так что война 1914–1917 годов, способствовавшая (и очень значительно) ситуации, все же не причина краха. Суть дела была, о чем уже говорилось, в той утрате веры в существующую власть преобладающим большинством населения (и, что особенно важно, во всех его слоях, включая самые верхние) – утрате, которая ясно обнаружилась и нарастала с самого начала столетия.

Другое дело, что война была всячески использована для разоблачения власти, вплоть до объявления верховных лиц вражескими агентами, чем с конца 1916 года занимался не только либерально-кадетский лидер П. Н. Милюков, но и предводитель монархистов В. М. Пуришкевич!

Едва ли верно и представление о том, что крах 1991 года был по своей сути поражением в холодной войне, хотя последняя, несомненно, сыграла весьма и весьма значительную роль. Она длилась четыре с половиной десятилетия, и даже еще при Сталине пропаганда западных «радиоголосов», несмотря на все глушилки, доходила до миллионов людей. И вполне можно согласиться с тем, что достаточно широкие слои интеллигенции, которая и до 1917 года, и после как бы не могла не быть в оппозиции к государству (ведь, как говорилось выше, она своего рода аналог общества, которое в странах Запада всегда готово противостоять государству), «воспитывались» на западной пропаганде.

Но, как представляется, нет оснований считать «западническую» интеллигенцию решающей силой, те или иные действия которой привели к крушению СССР. Решающее значение имело, пожалуй, бездействие почти 20 миллионов членов КПСС, из которых только треть имела высшее образование, к тому же (об этом уже шла речь) далеко не всякий, получивший образование человек принадлежит к тому идеологически активному слою, который называется интеллигенцией. Эта громадная «армия», которой в тот момент, кстати сказать, фактически ничто не угрожало, без всякого заметного сопротивления сошла со сцены, что уместно объяснить именно утратой веры в наличную власть, к которой они в конечном счете были причастны как члены «правящей» партии (стоит отметить, что после 1991 года появился целый ряд литературных сочинений и кинофильмов (иные из них доныне демонстрируются на телеэкране), в которых изображались опаснейшие коммунистические заговоры против новой власти, но все это было чистейшей фантастикой). Это толкование, конечно же, предстанет в глазах множества людей, в сознание которых внедрено принципиально политико-экономическое объяснение кода истории, в качестве не «научного». Но необходимо напомнить, что сам Карл Маркс признавал, что его «материалистическое понимание истории» основывалось на изучении истории Англии и всецело применимо только к ней. А в Англии парламент, выражавший прагматические (то есть прежде всего экономические) интересы индивидов, составляющих общество, существовал еще с XIII века; не раз писал Маркс и о том, что в странах Азии (и, добавлю от себя, в России-Евразии) дело обстояло принципиально по-иному. И в высшей степени показательно, что те представители западной философии истории, которые стремились основываться на осмыслении опыта не только Запада, но и мира в целом – как, например, широко известный англичанин Арнольд Тойнби, – отнюдь не склонны к политико-экономическому пониманию исторического развития.

…Я стремился доказать, что основой стремительного крушения, которое пережила около десятилетия назад наша страна, явилась не политико-экономическая реальность того времени, а своего рода извечная «специфика» России-Евразии, каковая со всей очевидностью обнаружила себя еще четырьмя столетиями ранее – в пору так называемого Смутного времени. Конечно, не менее важен и вопрос о том, почему к 1991 году была утрачена вера большинства населения в СССР.

О тайне гибели Поэта

О роковой дуэли 27 января 1837 года и ее предыстории написано до сего дня чрезвычайно, и даже чрезмерно, много. Я говорю «чрезмерно, потому что избыточность информации нередко способна помешать пониманию сути дела в не меньшей степени, чем ее недостаточность… Скажут, что, обращаясь к этой теме, я сам увеличиваю потенциально вредную избыточность. Но, во-первых, уже давно перейден тот рубеж, на котором еще возможно было остановиться, а во-вторых, в продолжение последних двадцати-тридцати лет в сочинениях о пушкинской дуэли явно господствует тенденция, которая, как я буду стремиться доказать, уводит в сторону от истины.

В 1916 году видный историк и литератор П. Е. Щеголев опубликовал объемистую (около 400 страниц) книгу «Дуэль и смерть А. С. Пушкина», в которой подвел итоги предшествующих – восьмидесятилетних – разысканий, но позднее, в 1928-м, вышло новое, почти в полтора раза увеличившееся в объеме издание этой книги, и в предисловии П. Е. Щеголев констатировал: «…новые материалы, ранее мне недоступные и раскрытые революцией в 1917 году… побудили меня к пересмотру истории дуэли».

Этот пересмотр так или иначе отразился в сочинениях и других виднейших тогдашних пушкиноведов, таких, как М. А. Цявловский, Б. Л. Модзалевский, Б. В. Казанский, Д. Д. Благой. Последний много позднее, в 1977 году, резко критически высказался о первом издании книги П. Е. Щеголева: «Национальная трагедия превратилась под пером исследователя в довольно-таки банальную семейную драму: муж, молоденькая красавица жена и разрушитель семейного очага модный красавец кавалергард».

Резкость Д. Д. Благого имеет свое объяснение. Дело в том, что в 1960—1970-х годах часть пушкиноведов в значительной мере возвратилась к давнему и, казалось бы, полностью пересмотренному представлению о событиях 4 ноября 1836 – 27 января 1837 года. Благой считал (и не без оснований) инициатором этого возврата А. А. Ахматову, питавшую своего рода «ревность» к жене Пушкина, ревность, которую можно понять и даже принять как состояние души Ахматовой-поэта, но которая едва ли уместна в исследовании истории пушкинской дуэли, а Анна Андреевна долго работала над сочинением «Гибель поэта». Благой писал тогда же об этом сочинении: «До крайних пределов осуждения и обвинения жены Пушкина дошла Анна Ахматова…». И поскольку главной «виновницей» гибели Поэта оказывалась его жена, вся история дуэли с неизбежностью превращалась в чисто семейно-бытовую драму.

Вслед за Ахматовой по этому пути пошли преклонявшиеся перед ней пушкиноведы – прежде всего С. Л. Абрамович. Ее сочинения, опубликованные массовыми тиражами (так, в 1984–1994 годах четыре ее книги о последнем годе жизни Поэта были изданы общим почти полумиллионным тиражом), как бы заслонили то, что написано о гибели Поэта в результате упомянутого «пересмотра».

Многие существеннейшие факты, которые, в частности, были со всей достоверностью выявлены в книге П. Е. Щеголева 1928 года, либо перетолковывались, либо попросту замалчивались в сочинениях пушкиноведов «ахматовского» направления. И цитированная отповедь Д. Д. Благого не изменила положения. В результате ныне опять, как и в начале века, широко распространено представление, сводящее историю дуэли к противостоянию Пушкина и пошлого красавчика Дантеса, что не только искажает суть дела, но и, в сущности, принижает Поэта…

Действительное противостояние с этим, по пушкинским словам, «юнцом», изрекающим «пошлости», которые к тому же «диктовал» ему нидерландский посланник Геккерн, имело место только в самом начале – 4 ноября 1836 года. В тот день Пушкину и нескольким близким ему людям был доставлен пасквильный «диплом», сообщавший об измене его жены. И поскольку в предшествующие месяцы Дантес довольно-таки нагло волочился за Натальей Николаевной, Поэт сгоряча (что вообще было ему свойственно) послал ему вызов. Однако на следующее же утро по просьбе заявившегося к Пушкину «приемного отца» Дантеса, Геккерна, дуэль отложили на сутки, еще через день – на две недели, а 17 ноября Пушкин взял свой вызов обратно, признав при этом устно и письменно, что Дантес – «благородный» и «честный» человек; позднее, в декабре, он в письме к своему отцу даже назвал Дантеса «добрым малым»…

Все это давно и точно известно, но, поскольку история дуэли сведена в популярных сочинениях о ней к пресловутому бытовому треугольнику, многие люди полагают, что отсрочки имели, так сказать, случайный характер, Пушкин жаждал «наказать» Дантеса и позднее, 25 января 1837 года, послал ему имевший роковые последствия новый вызов, хотя на деле-то он отправил тогда крайне оскорбительное письмо не Дантесу, а Геккерну…

4 ноября и в ближайшие следующие дни Пушкин был, как известно, наиболее откровенен со своим тогдашним молодым (ему было 23 года) приятелем – будущим незаурядным писателем графом В. А. Соллогубом, который 4 ноября принес полученный им (и не распечатанный) конверт с экземпляром «диплома». Ряд сведений из воспоминаний Владимира Александровича очень важен, и мы к ним еще вернемся. Пока же отмечу, что молодой человек тогда же предложил Пушкину быть его секундантом, но тот, горячо поблагодарив, решительно возразил: «Дуэли никакой не будет…» (А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. М., 1974. Т. 2. С. 300)

И дело здесь, очевидно, в том, что Пушкин только после отсылки вызова Дантесу вчитался в «диплом» и уяснил истинный его смысл. В нем говорилось, что Александра Пушкина «избрали» заместителем «великого магистра» ордена рогоносцев Д. Л. Нарышкина и «историографом ордена»; подписал «диплом» «непременный секретарь» ордена граф И. Борх.

Все детали здесь были, пользуясь модным сейчас определением, сугубо знаковыми. Во-первых, весь тогдашний свет знал, что в 1804 году молодая красавица жена Д. Л. Нарышкина (моложе мужа почти на столько же лет, что и жена Пушкина) стала любовницей императора Александра I, и Нарышкин за «услуги» жены получил высший придворный чин обер-егермейстера[1]. И вот Пушкина, оказывается, «избрали» в «заместители» Нарышкина, «избрали» во время царствования младшего брата Александра I – Николая I!

Далее, красавица жена «непременного секретаря ордена рогоносцев» графа И. М. Борха, Любовь Викентьевна, славилась крайне легким (да и попросту непристойным) поведением, о чем говорил и сам Пушкин; но главное заключалось в том, что она была ровесницей и родственницей жены Поэта: ее дед, И. А. Гончаров – родной брат (младший) Н. А. Гончарова, прадеда Натальи Николаевны. То есть имя графа Борха было введено в «диплом», потому что его распутная супруга и Наталья Николаевна – из одного рода… (см. об этом: Щеголев П. С. Дуэль и смерть А. С. Пушкина. М., 1987. С. 374)

Наконец, сугубо многозначительным было и «избрание» Поэта «историографом ордена». Через полгода после женитьбы Пушкина Николай I назначил его «историографом», о чем Александр Сергеевич писал 3 сентября 1831 года своему задушевному другу П. В. Нащокину: «… царь… взял меня в службу, т. е. дал мне жалования… для составления Истории Петра I. Дай Бог здравия Царю!».

Здесь целесообразно сделать краткое отступление на тему «Поэт и царь». В течение длительного времени (это началось задолго до революции) Николая I изображали в виде яростного ненавистника Поэта, думающего только о том, как бы его унизить и придавить. Это, конечно, грубейшая фальсификация[2], хотя вместе с тем определенные противоречия и даже несовместимость царя и Поэта были неизбежны. Очень характерна в этом отношении предсмертная фраза, которую, как считают многие, сочинил за Пушкина Жуковский: «Скажи Государю, что мне жаль умереть; был бы весь его», то есть, значит, при жизни не был… И если даже эту фразу сочинил Жуковский, она тем более выразительна: не мог не признать и Василий Андреевич, что Поэт принадлежал иному духу и воле.

Но при всех возможных оговорках Николай I в последние годы жизни Поэта относился к нему благосклонно, что нетрудно доказать многочисленными фактами и свидетельствами. Сам Пушкин 21 июля 1831 года поведал в письме к Нащокину: «Царь со мною очень милостив и любезен. Того и гляди попаду во временщики». В феврале 1835-го, отмечая в дневнике, что министр просвещения Уваров «кричит» о его «Истории Пугачевского бунта» как о «возмутительном сочинении», Пушкин резюмирует: «Царь любит, да псарь не любит» («История» была издана на деньги, предоставленные царем).

Говоря обо всем этом, я отнюдь не имею намерения идеализировать отношение царя к Поэту. Как известно, после первой же их беседы 8 сентября 1826 года Николай I сказал статс-секретарю Д. Н. Блудову (и последний не скрывал этого), что разговаривал с «умнейшим человеком в России». Но необходимо иметь в виду, что «умнейший человек» потенциально «опасен» для власти, и Николай I, как явствует из ряда его суждений, это сознавал… Тем не менее Поэт в 1831 году получил статус историографа (правда, менее полноценный, чем ранее Карамзин), и царь поощрял и финансировал его работу и над «Историей Пугачева» (предложив, впрочем, заменить в заглавии сочинения «Пугачев» на «Пугачевский бунт»), и над монументальной (увы, далеко не завершенной) «Историей Петра».

И вот Пушкин, вчитавшись в «диплом», увидел, что в нем – по верному определению составителя книги «Последний год жизни Пушкина» (1988) В. В. Кунина– «содержался гнуснейший намек на то, что и камер-юнкерство, и ссуды, и звание «историографа» – все это оплачено Пушкиным тою же ценою, что и благоденствие Нарышкина. Большего оскорбления поэту нанести было невозможно…» (с. 309).

* * *

Наиболее существенно, что «гнуснейший намек» упал на вполне готовую почву… Наталья Николаевна была первой красавицей двора, и император уделял ей достаточно явное внимание (хотя нет никаких оснований говорить о чем-либо, кроме придворного флирта). И, уезжая из Петербурга без жены, Пушкин не раз высказывал беспокойство, пусть и в шутливой форме. Так, в письме к ней из Болдина 11 октября 1833 года он настаивает: «…не кокетничай с Ц» (то есть с царем). А 6 мая 1836 года – всего за полгода до появления «диплома» – пишет ей из Москвы: «…про тебя, душа моя, идут кой-какие толки… видно, что ты кого-то (имелся в виду, вне всякого сомнения, император. – В. К.) довела до такого отчаяния своим кокетством и жестокостью, что он завел себе в утешение гарем из театральных воспитанниц. Нехорошо, мой ангел…».

Конечно, это можно воспринять как юмор, а не реальные подозрения, но все же… По свидетельству П. В. Нащокина, Пушкин тогда же, в мае 1836-го, говорил, что «царь, как офицеришка, ухаживает за его женою». И вот через полгода, 4 ноября, – пресловутый «диплом»…

Состояние души Поэта, после того как он вчитался в «диплом», с полной ясностью выразилось в письме, отправленном им 6 ноября министру финансов графу Е. Ф. Канкрину: «…я состою должен казне… 45 000 руб…». Выражая желание «уплатить… долг сполна и немедленно», Пушкин утверждает: «Я имею 220 душ в Нижегородской губернии… В уплату означенных 45 000 осмеливаюсь предоставить сие имение» (здесь и далее в цитатах курсив мой. – В. К).

Сторонники «ахматовской» версии пытаются объяснить этот поступок Поэта тем, что ему-де накануне дуэли с Дантесом «нужно было привести в порядок свои дела» (формулировка С. Л. Абрамович). Однако, во-первых, как уже сказано, Пушкин согласился тогда на двухнедельную отсрочку и даже утверждал, что «дуэли никакой не будет». Далее, предложение Канкрину было, в сущности, отчаянным жестом, а не «упорядочением» дел, ибо имение Кистенево, о котором писал Пушкин, было в 1835 году фактически передано им брату и сестре (это показал еще П. Е. Щеголев). Наконец (что наиболее важно), в письме содержалась предельно дерзкая фраза об императоре Николае I, который, писал Пушкин, «может быть… прикажет простить мне мой долг», но «я в таком случае был бы принужден отказаться от царской милости, что и может показаться неприличием…» и т. д.

Эти слова не могут иметь двусмысленного толкования: ясно, что они означали отвержение каких-либо милостей царя, поскольку есть подозрения о его связи с Натальей Николаевной…

Как уже отмечалось, в первое время после появления «диплома» Пушкин был наиболее откровенен с В. А. Соллогубом, который впоследствии объяснял тогдашнее состояние души Поэта именно подозрением, «не было ли у ней (Натальи Николаевны. – В. К.) связей с царем…».

Ранее говорилось, что сторонники «ахматовской» версии не только искусственно перетолковывают смысл тех или иных фактов и текстов, но и замалчивают «неудобные» для этой версии документы. Так, в составленной С. Л. Абрамович хронике «Пушкин. Последний год», занявшей около 600 книжных страниц, не нашлось места для упоминания о письме к Канкрину, между тем как его первостепенная значимость неоспорима. Ведь из беспрецедентно дерзостного письма к министру (!) с угрозой «отказаться от царской милости» явствует, что именно было главной проблемой для Поэта. Вопрос о Дантесе и даже о Геккерне был существенным только в связи с этим, главным.

Мне, вполне вероятно, возразят, что Пушкин – если исходить из написанного и высказанного им тогда – был озабочен не поведением Николая I, а кознями Геккерна (и отчасти Дантеса). Однако писать и говорить сколько-нибудь публично об императоре как соблазнителе чужих жен было абсолютно невозможно.

Вот очень многозначительное отличие двух текстов. Нам известно свидетельство о личном разговоре В. А. Соллогуба с видным литературным деятелем А. В. Никитенко в 1846 году: «…обвинения в связи с дуэлью пали на жену Пушкина, что будто бы была она в связях с Дантесом. Но Соллогуб уверяет, что это сущий вздор… Подозревают другую причину… не было ли у ней связей с царем. Из этого понятно будет, почему Пушкин искал смерти и бросался на каждого встречного и поперечного. Для души поэта не оставалось ничего, кроме смерти…» (А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. М., 1974. Т. 2. С. 482).

Но обратимся к воспоминаниям, написанным Соллогубом несколько позднее (но не позже 1854 года) по просьбе биографа Поэта П. В. Анненкова и излагавшим, в сущности, то же самое представление о совершившемся: «Одному Богу известно, что он (Пушкин) в это время выстрадал… Он в лице Дантеса искал… смерти…» (там же, с. 302).

Можно спорить о том, действительно ли Поэт «искал смерти», но в данном случае важно другое: Соллогуб, излагая письменно то же самое, что ранее поведал устно, не решился упомянуть о царе, он только дал понять, что дело было не в Дантесе…

* * *

Вглядимся внимательнее в ход событий. Утром 4 ноября 1836 года Пушкин получает «диплом рогоносца» и, не вчитываясь из-за охватившего его негодования, посылает вызов Дантесу, давно уже вертевшемуся вокруг Натальи Николаевны. Утром следующего дня к нему заявился перепуганный Геккерн – и дуэль откладывается на сутки, а после второго визита, 6 ноября (как раз в день отправления столь многозначительного письма к Канкрину), – на две недели. Тогда же Поэт заверяет Соллогуба, что «дуэли никакой не будет».

И с 5 ноября Пушкин был занят отнюдь не подготовкой к дуэли, но расследованием, имевшим цель выяснить, кто изготовил «диплом». Он, в частности, попросил провести «экспертизу» «диплома» своего лицейского товарища М. Л. Яковлева, как специалиста (тот с 1833 года был директором императорской типографии). И вскоре – не позднее середины ноября – Пушкин пришел к убеждению, что «диплом» сфабриковал Геккерн, хотя вместе с тем считал, что инициатором была графиня М. Д. Нессельроде, жена министра иностранных дел, о чем сказал Соллогубу. Правда, тот в своих воспоминаниях, написанных не позже 1854 года, когда Нессельроде еще был всевластным канцлером, не решился назвать имя «канцлерши», ограничившись сообщением, что Пушкин «в сочинении… диплома… подозревал одну даму, которую мне и назвал», но многие исследователи полагали и полагают, что речь шла, без сомнения, о графине Нессельроде.

Пушкин, надо думать, считал Геккерна причастным к «диплому» как раз из-за его самых тесных отношений с четой Нессельроде. Д. Ф. Фикельмон записала в дневнике еще в 1829 году о Геккерне: «…лицо хитрое, фальшивое, малосимпатичное; здесь (в Петербурге. – В. К.) считают его шпионом г-на Нессельроде», очевидно, так считал и Пушкин.

Было бы бессмысленным бросить обвинение самой супруге министра, но поскольку, как был убежден Пушкин, «диплом» непосредственно сфабриковал (это пушкинское слово – «fabrique») Геккерн, он 16 ноября вызвал его «приемного сына» (как явствует из воспоминаний К. К. Данзаса, «Геккерн, по официальному своему положению, драться не может»), который так или иначе был причастен к фабрикации. Это, в сущности, был второй вызов, и он имел другое значение: 4 ноября Пушкин вызвал «ухажера» своей жены, а 16 ноября – соучастника фабрикации «диплома».

В начале ноября, как уже отмечено, Пушкин отказался от предложения Соллогуба быть его секундантом, ибо «дуэли никакой не будет». И когда 16 ноября он сказал Соллогубу: «Ступайте завтра к д’Аршиаку (секундант Дантеса. – В. К.). Условьтесь с ним только насчет материальной стороны дуэли. Чем кровавее, тем лучше. Ни на какие объяснения не соглашайтесь», – тот, по его признанию, «остолбенел»…

Новый вызов Пушкина в самом деле разительно противоречил его поведению 5–6 ноября, когда он легко соглашался на отсрочки дуэли из-за «объяснений» Геккерна[3]. Так, по свидетельству весьма осведомленного П. А. Вяземского, «Пушкин, тронутый волнением и слезами отца (то есть Геккерна, «приемного отца» Дантеса. – В. К.), сказал: «…не только неделю – я вам даю две недели сроку и обязуюсь честным словом не давать никакого движения этому делу до назначенного дня и при встречах с вашим сыном вести себя так, как если бы между нами ничего не произошло…». Между тем 16 ноября Пушкин категорически заявил: «Ни на какие объяснения не соглашайтесь».

Однако дуэль все же не состоялась, ибо, как известно, Дантес 17 ноября объявил, что просит руки сестры Натальи Николаевны, Екатерины. Пушкин воспринял это в качестве полной капитуляции Дантеса и согласился отказаться от вызова. Но он не собирался отказываться от борьбы с тем, кто, по его убеждению, сфабриковал «диплом» (в Дантесе он видел только марионетку в руках Геккерна). И 21 ноября Пушкин сказал Соллогубу: «…я не хочу ничего делать без вашего ведома… Я прочитаю вам мое письмо к старику[4] Геккерну. С сыном уже покончено. Вы мне теперь старичка подавайте».

В письме, в частности, прямо говорилось, что «диплом» составлен Геккерном. В тот же день Пушкин написал другое письмо – к министру иностранных дел графу Нессельроде. Как ни странно, оно (письмо начинается обращением «Граф» – без имени) считается адресованным графу Бенкендорфу, хотя в то же время признаются кардинальные отличия всего его тона и стиля от известных нам 58 пушкинских писем к Бенкендорфу.

П. Е. Щеголев с полным основанием определил его вначале как письмо к Нессельроде, но позднее он узнал, что через день, 23 ноября, императора посетили Бенкендорф и Пушкин, и волей-неволей стал сомневаться в адресате, поскольку естественно напрашивалось представление, согласно которому начальник III отделения, получив письмо, устроил Поэту встречу с Николаем Павловичем.

Между тем впоследствии выяснилось, что Пушкин вообще не отправлял это письмо адресату, и все же, вопреки логике, оно и доныне публикуется как письмо к Бенкендорфу. А ведь письмо, обвиняющее в составлении «диплома» гражданина и тем более посланника иного государства, следовало адресовать именно министру иностранных дел. Впрочем, важнее другое: в пушкинском письме явно выразилось враждебное пренебрежение к адресату (например: «я не хочу представлять… доказательства того, что утверждаю…»), чего нет в каких-либо пушкинских письмах к Бенкендорфу и не могло быть в данном случае, таким образом, начальник III отделения, в отличие от Нессельроде, не имел никакого отношения к «диплому».

Впрочем, о связке Нессельроде – Геккерн речь пойдет далее. Итак, 21 ноября Пушкин прочитал Соллогубу свое крайне оскорбительное письмо к Геккерну, и Соллогуб немедля разыскал В. А. Жуковского, который тут же отправился к Пушкину и уговорил его не отсылать письмо. На следующий день Жуковский попросил Николая I принять Пушкина, и 23 ноября состоялась беседа Поэта с царем.

* * *

О содержании этой их беседы, как и следующей, имевшей место за три дня до дуэли, можно, к сожалению, только гадать. По-видимому, верно мнение, что Пушкин дал 23 ноября императору слово не доводить дело до дуэли, ибо иначе была бы непонятна фраза из записки, посланной Николаем около полуночи 27 января умирающему Поэту: «…прими мое прощенье». Но гораздо важнее другое: почему было дано это слово и ровно два месяца – до 23 января, – как ясно из фактов, Пушкин не имел намерения его нарушить? Правда, он категорически отказывался от общения с Геккерном и Дантесом, который 10 января 1837 года стал супругом сестры Натальи Николаевны и, следовательно, «родственником». Но этот отказ, выражая враждебность, в то же время предохранял от столкновений (враги постоянно оказывались рядом на балах и приемах).

Сторонники «семейной» версии дуэли утверждают, что Дантес и Геккерн, будто бы узнав о данном Пушкиным царю обещании не прибегать к поединку (это, надо сказать, только легковесная гипотеза), обнаглели от чувства безнаказанности и к 25 января довели Поэта до крайнего возмущения, заставившего его послать оскорбительное письмо Геккерну.

Как точно известно, резкий перелом в сознании Поэта произошел между 22 и 25 января. Дело в том, что 16 января в Петербург приехала задушевная приятельница Пушкина, соседка его по Михайловскому, которую он знал еще девочкой, Е. Н. Вревская. Они встречались 18 и 22 января и вели мирные беседы, но при встрече 25 января Пушкин потряс ее сообщением о близкой дуэли.

Итак, перелом произошел 23–24 января. Воспоминания Вревской дают ключ и к пониманию причины этого перелома. Пушкин сказал ей, что императору «известно все мое дело». А по словам самого Николая I, за три дня до дуэли – то есть 23-го или 24-го – он беседовал с Пушкиным, который явно поразил его признанием, что подозревал его в «ухаживании» за Натальей Николаевной (из этого, кстати сказать, следует, что Пушкин так или иначе верил полученному им «диплому»).

Нет сомнения, что эта беседа состоялась на балу у графа И. И. Воронцова-Дашкова, продолжавшемся с 10 часов вечера 23 января до 3 часов утра 24-го. Ранее Пушкин мог встретиться с императором 19 января, на оперном спектакле в Большом Каменном театре, но Николай I сказал о «трех днях», а не о более чем недельном сроке, и известно, что у него была превосходная память.

И эта беседа Поэта с царем, как представляется, главная тайна. Можно предположить, что в ходе беседы он убедился в абсолютной ложности своих подозрений и, следовательно, в чисто клеветническом характере «диплома», который, как он считал, состряпал Геккерн, и в результате Пушкин пишет и отправляет тому (25 января) известное нам письмо. Давно замечено, что тогдашнее состояние души Поэта выразилось в написанном им на следующий день, 26 января, письме к генералу К. Ф. Толю, в котором он, упоминая об одном оклеветанном военачальнике, многозначительно обобщал: «Как ни сильно предубеждение невежества, как ни жадно приемлется клевета, но одно слово… навсегда их уничтожает… Истина сильнее царя…»

Вполне вероятна связь этих фраз с состоявшейся в ночь на 24-е беседой с Николаем. Но конечно, это лишь предположения. Бесспорным является только то, что именно беседа с императором (какой бы она ни была) определила перелом в сознании и поведении Поэта.

Мне, скорее всего, возразят, что целый ряд свидетелей объяснял этот перелом тогдашними развязными выходками Дантеса – в частности, на том самом балу у Воронцова-Дашкова. Тем более что и в пушкинском письме к Геккерну сказано: «Я не могу позволить, чтобы ваш сын… смел разговаривать с моей женой и – еще того менее – чтобы он отпускал ей казарменные каламбуры…» (речь шла о грубой остроте Дантеса на том же балу). Однако попытки объяснить «перелом» выходками Дантеса нелогичны и даже просто нелепы, ведь если бы суть дела была в этом, Пушкин послал бы 25 января вызов Дантесу, а не письмо Геккерну!

Далее, нельзя не учитывать, что, во-первых, никто не знал тогда о пушкинской беседе с царем[5], а во-вторых, Поэт, понятно, никак не мог упоминать о ней в письме к Геккерну. Как ни странно, до сих пор не обращено пристальное внимание на одно очень многозначительное суждение П. А. Вяземского, который более, чем кто-либо, занимался расследованием причин гибели Пушкина. В феврале – апреле Г837 года он написал об этом десяток пространных писем различным лицам и, в сущности, свел в них все к семейно-бытовой драме. Но, очевидно, его расследование продолжалось, и через десять лет после дуэли, в 1847 году, он опубликовал статью, в которой заявил: «Теперь не настала еще пора подробно исследовать и ясно разоблачить тайны, окружающие несчастный конец Пушкина. Но во всяком случае, зная ход дела, можем сказать положительно, что злорадству и злоречию будет мало поживы от беспристрастного исследования и раскрытия существенных обстоятельств этого печального события» (цит. по кн.: Вяземский П. А. Эстетика и литературная критика. М., 1984. С. 325). Невозможность «раскрыть» едва ли уместно объяснить иначе, чем причастностью к делу самого царя. Могут возразить, что эта невозможность была обусловлена интересами других лиц. Однако долгожитель Вяземский вновь вернулся к своей цитируемой статье почти через тридцать лет, значительно ее переделал для собрания своих сочинений, которое начало издаваться в 1878 году, но процитированные только что фразы оставил без каких-либо изменений. То есть и через сорок с лишним лет после дуэли нельзя было «раскрыть существенные обстоятельства»; тут явно были замешаны государственные, а не частные интересы.

Как уже сказано, Пушкин был убежден, что «диплом» сфабриковал Геккерн (хотя видел за ним и «заказчицу»). Неоспоримых доказательств этого нет. Высказанное рядом авторов соображение, согласно которому Геккерн предназначал «диплом» для того, чтобы, сделав мишенью императора, отвлечь Пушкина от Дантеса, вряд ли хоть сколько-нибудь основательно, ибо подобное перекладывание вины на Николая I было слишком уж рискованным делом для Дантеса, волочившегося за Натальей Николаевной.

Впрочем, к вопросу об изготовителе «диплома» мы еще вернемся. В конечном счете для понимания хода событий важен в данном случае тот факт, что Пушкин был уверен в виновности Геккерна, а кроме того, главным для него был, как явствует из сообщения Николая I о наиболее остром пункте их последней беседы («я вас самих подозревал в ухаживании за моей женой»), вопрос о достоверности заключенной в «дипломе» информации… Убедившись, как я предполагаю, в ходе беседы с Николаем I, что она абсолютно лжива[6], Поэт уже не смог удержаться от отправления письма к Геккерну (как смог в ноябре 1836 года).

Очень важен (хотя до сих пор недостаточно оценен) тот факт, что, познакомившись после гибели Поэта с его письмом к Нессельроде и с текстом пресловутого «диплома», царь отреагировал на них, в сущности, так же, как Пушкин. Геккерн сразу стал в его глазах «гнусной канальей» и, по его указанию, был унизительно изгнан из России; особенный гнев Николая вызвали, без сомнения, козни не против Пушкина, а против него самого (достаточно прозрачный намек в «дипломе» на его мнимую связь с Натальей Николаевной). Некоторые исследователи гадали о том, откуда царю стало известно, что «диплом» сфабриковал Геккерн, но естественно предполагать простую разгадку: он поверил утверждению в ставшем известном ему письме Пушкина к Нессельроде.

Стоит добавить, что, выдворяя посланника (имевшего ранг «полномочного министра»), император не посчитался с заведомой оскорбительностью этого акта для Нидерландов. Правда, он письменно объяснялся с принцем Оранским, женатым на его сестре Анне, но все равно русский посланник в Нидерландах докладывал Нессельроде: «Я не мог не заметить тяжелого чувства, вызванного здесь всем этим делом, и я не скрою от вашего сиятельства, что здесь были, по-видимому, оскорблены теми обстоятельствами, которые сопровождали отъезд барона Геккерна из С.-Петербурга…».

Наконец, существеннейшее значение имеет резкий перелом в отношении к конфликту Пушкина и Геккерна со стороны императрицы Александры Федоровны, как известно, весьма сочувствовавшей «отцу и сыну». На другой день после дуэли, 28 января, она записала в дневнике: «Пушкин вел себя непростительно, он написал наглые письма Геккерну, не оставя ему возможности избежать дуэли». Однако через неделю, 4 февраля, Александра Федоровна записывает: «Я бы хотела, чтобы они уехали, отец и сын. Я знаю теперь все анонимное письмо, подлое и вместе с тем отчасти верное» (то есть она замечала «интерес» своего супруга к Наталье Николаевне). Стоит отметить, что пушкиноведы «ахматовского» направления замалчивают и эту многозначительную дневниковую запись…

* * *

Я, как, впрочем, и многие другие, сильно сомневаюсь в причастности Геккерна к «диплому» – уже хотя бы из-за крайней рискованности для него подобной проделки (ведь он был замешан и в волокитство Дантеса). Казалось бы, доказательством может служить тот факт, что сам Николай был уверен в виновности Геккерна. Однако, по свидетельству придворного вельможи князя А. М. Голицына, сын Николая, Александр II, получил иную информацию: «Государь Александр Николаевич… в ограниченном кругу лиц громко сказал: “Ну, так вот теперь знают автора анонимных писем (то есть экземпляров «диплома». – В. К.), которые были причиной смерти Пушкина; это Нессельроде”». Из этого текста, правда, не ясно, шла ли речь о графе или графине; П. Е. Щеголев считал, что о второй.

Между прочим, Нессельроде и его жена лично знали «подписавшего» клеветнический «диплом» графа Борха, служившего с 1827 года в министерстве иностранных дел. Что же касается Нарышкина, то чета Нессельроде знала не только его и его жену, но и дочь его жены Софью, зачатую от Александра I: к ней сватался опять-таки чиновник министерства иностранных дел А. П. Шувалов, которого по ходатайству Нессельроде произвели тогда в камергеры.

Хорошо известно, что супруги Нессельроде питали настоящую ненависть к Пушкину, который еще с юных лет, с июня Г8Г7 года, числился на службе в министерстве иностранных дел. 8 июля 1824 года Александр I под нажимом Нессельроде уволил Поэта со службы и отправил его в ссылку в село Михайловское.

Однако Николай I 27 августа 1826 года отменил ссылку, а в июле 1831-го распорядился о возвращении Пушкина в министерство иностранных дел. И выразительный факт: Нессельроде, рискуя вызвать недовольство царя, в течение более трех месяцев отказывался выплачивать Пушкину назначенное ему жалованье в 5000 рублей (в год).

П. П. Вяземский (сын поэта) свидетельствовал, что существовала острейшая вражда между Пушкиным и графиней Нессельроде. Стоит сказать здесь и о том, что супруги Нессельроде были в высшей степени расположены к Геккерну и по особенным причинам к Дантесу; дело в том, что последний являлся родственником, точнее, свойственником графа Нессельроде. Мать Дантеса, Мария-Анна-Луиз а (1784–1832), была дочерью графа Гацфельдта, родная сестра которого стала супругой графа Франца Нессельроде (1752–1816), принадлежавшего к тому же самому роду, что и граф Вильгельм Нессельроде (1724–1810), отец российского министра иностранных дел (это выяснил еще П. Е. Щеголев). Поэтому не было ничего неестественного в том, что супруга министра стала «посаженой матерью» («отцом» был Геккерн) на свадьбе Дантеса с Екатериной Еончаровой 10 января 1837 года.

Вышеизложенное вроде бы дает основания для того, чтобы объяснить причастность графини М. Д. Нессельроде и в конечном счете самого графа к составлению «диплома» их личной враждебностью к Пушкину. Но, как представляется, главное было в другом.

Уже упомянутый хорошо информированный П. П. Вяземский писал, что графиня Нессельроде была «могущественной представительницей того интернационального ареопага, который свои заседания имел в Сен-жерменском предместье Парижа, в салоне княгини Меттерних в Вене и в салоне графини Нессельроде в Петербурге». Отсюда вполне понятна, как писал Павел Петрович, «ненависть Пушкина к этой представительнице космополитического олигархического ареопага… Пушкин не пропускал случая клеймить эпиграмматическими выходками и анекдотами свою надменную антагонистку, едва умевшую говорить по-русски».

Противостояние Пушкина и четы Нессельроде имело в своей основе отнюдь не «личный» характер, о чем убедительно писал в уже упоминавшемся исследовании Д. Д. Благой. Дело шло о самом глубоком противостоянии – политическом, идеологическом, нравственном; кстати сказать, после гибели Пушкина Тютчев (написавший об этой гибели как о «цареубийстве») словно бы принял от него эстафету в противостоянии Нессельроде[7].

По словам Благого (пожалуй, несколько вычурным, но по сути верным), Нессельроде и его круг представлял собой «антинародную, антинациональную придворную верхушку… которая издавна затаила злобу на противостоящего ей русского национального гения».

Это противостояние обострялось, показал Благой, по мере того как Николай I все более покровительствовал Пушкину и, с точки зрения придворной верхушки, усиливалась «опасность, что царь… может прислушаться к голосу поэта». Факты достаточно выразительны: в конце 1834 года выходит в свет «История Пугачевского бунта», на издание которой император предоставил 20 000 рублей и которую намерен был учесть при разработке своей политики в крестьянском вопросе; летом 1835 года Николай I дает Пушкину, занятому историей Петра I, ссуду в 30 000 рублей; в январе 1836 года разрешает издание пушкинского журнала «Современник», первые три номера которого вышли в свет в апреле, июле и начале октября (то есть за месяц до появления «диплома») 1836 года, и, несмотря на то что журнал назывался «литературным», на его страницах было немало «политического».

Исследование многостороннего сближения Поэта с царем в течение 1830-х годов опубликовал недавно один из виднейших наших пушкиноведов Н. Н. Скатов (Наш современник. 1998. № 11–12). В другой статье Николай Николаевич справедливо писал о неизбежности противоборства Пушкина и «лагеря» Нессельроде: «Если можно говорить (а это показали все дальнейшие события) об антирусской политике «австрийского министра русских иностранных дел» (таково было ходячее ироническое «определение» Нессельроде. – В. К.), то ее объектом так или иначе, рано или поздно, но неизбежно должен был стать главная опора русской национальной жизни – Пушкин» (Труд. 1998, 21 августа. Выделено Н. Н. Скатовым).

В связи с этим в высшей степени существенны суждения германского дипломата князя Гогенлоэ. Ко времени гибели Поэта он уже двенадцать лет пробыл в России, женился на русской женщине, хорошо знал и высоко ценил русскую культуру. Не менее важно, что он, во-первых, видел ситуацию, так сказать, со стороны, объективно, а во-вторых, мог выразить свой взгляд свободно, не опасаясь каких-либо «неприятностей». И 21 февраля 1837 года он писал, что о Поэте по-настоящему скорбит «чисто русская партия», к которой принадлежал Пушкин и которой противостоит значительная часть аристократии.

Учитывая все это, есть достаточные основания согласиться с выводом Д. Д. Благого, что пресловутый «диплом», который, по его убеждению, был задуман в салоне графини Нессельроде, преследовал цель вовлечь Пушкина «в прямое столкновение с царем[8], которое, при хорошо всем известном и пылком нраве поэта, могло бы привести к тягчайшим для него последствиям», и в самом деле привело… Много лет близко наблюдавший графиню Нессельроде М. А. Корф (тот самый, который был однокашником Поэта в Лицее), отметил: «вражда ее была ужасна и опасна…»

Необходимо осознать, в частности, что конфликт с императором, независимо от его причины, никак не умещался в границы «семейной драмы» (в отличие от конфликта с Дантесом).

Хотя подтверждений решающей роли «салона Нессельроде» в появлении «диплома» не так уж много, несколько исследователей убежденно признавали эту роль, Д. Д. Благой не был здесь первооткрывателем. В 1928 году П. Е. Щеголев отметил, что «слишком близка была прикосновенность супруги министра к дуэльному делу». В 1938-м

Г. И. Чулков, автор книг не только о Пушкине, но и о российских императорах, писал: «В салоне М. Д. Нессельроде… не допускали мысли о праве на самостоятельную политическую роль русского народа… ненавидели Пушкина, потому что угадывали в нем национальную силу, совершенно чуждую им по духу…». В 1956 году И. Л. Андроников утверждал: «Ненависть графини Нессельроде к Пушкину была безмерна… Современники заподозрили в ней сочинительницу анонимного «диплома»… Почти нет сомнений, что она – вдохновительница этого подлого документа».

Не исключено такое возражение: перед нами, мол, утверждения представителей послереволюционного, советского литературоведения с характерной для него политизированностью и идеологизированностью. Однако выдающийся поэт и один из наиболее глубоких пушкиноведов Владислав Ходасевич в 1925 году опубликовал в эмигрантской газете небольшое сочинение под названием «Графиня Нессельроде и Пушкин», в котором с полной убежденностью говорится о графине как заказчице «диплома».

* * *

Как уже сказано, причастность Геккерна – несмотря на всю его близость к чете Нессельроде – к «диплому» представляется весьма сомнительной. Гораздо более достоверна версия Г. В. Чичерина, хотя излагающее ее письмо к П. Е. Щеголеву, опубликованное двадцать с лишним лет назад[9], не нашло должного внимания пушкиноведов (по-видимому, в связи с господством чисто «семейного» толкования событий).



Поделиться книгой:

На главную
Назад