Австро-венгерские планы отличались большей гибкостью (на самом деле хаотичностью), поскольку империя не могла знать наверняка, придется ли сражаться только с Сербией (как надеялись австрийцы) или возникнет второй фронт на галицийской границе с российской Польшей. Экстравагантные личности соперничали за внимание к своей особе на европейской арене в 1914 году, однако Конрад Гетцендорф выделялся и среди них. Черчилль описывал его как «темноволосого, невысокого, хрупкого и худого аскета с пронзительным взглядом»{72}. Трудно вообразить человека менее подходящего на доставшуюся ему роль: к фантастической некомпетентности добавились крайне империалистические убеждения, ведущие к мечтам о том, как Габсбурги завладеют Адриатикой, восточным Средиземноморьем, Балканами и Северной Африкой. Он полностью соответствовал данному Мольтке-старшим определению самого опасного типа офицеров – сочетание глупости с неуемной активностью. Жена его умерла десятью годами ранее, и он проживал с матерью, а потом окончательно потерял голову, влюбившись в супругу пивного магната Вирджинию фон Райнингхаус. Он внушил себе, что, обеспечив Австрии громкую победу и воспарив на крыльях славы, убедит свою Джину развестись с мужем и выйти за него, Гетцендорфа. В своих письмах к ней он возлагал надежды на «войну, с которой я вернусь увенчанный лаврами, и этот триумф разрушит все барьеры между нами… и позволит сделать вас моей законной женой».
С 1906 года Конрад требовал начать военные действия против Сербии. За 17 месяцев, с 1 января 1913-го по 1 июня 1914 года, начальник Генштаба успел обратиться к правительству с этим требованием 26 раз. На День святого Валентина 1914 года он утверждал в письме к Мольтке, что Австрии срочно необходимо «разорвать кольцо, которое снова сжимается вокруг нас». Для Конрада – и даже для Берхтольда – смерть эрцгерцога была не основанием, а лишь долгожданным поводом развязать войну. Наблюдая угасание Османской империи, посрамленной молодыми и уверенными в себе балканскими странами в региональных конфликтах последних трех лет, Конрад считал Сараево последним шансом для Австрии избежать аналогичной судьбы, уничтожив воплощенную в Сербии навязчивую славянскую угрозу. «Такая древняя монархия и такая древняя армия [как габсбургские] не могут бесславно погибнуть», – заявлял он{73}.
Министр иностранных дел Австрии Берхтольд характеризовал политику Конрада в июле 1914 года словами: «война, война, война». Одержимый желанием поскорее смыть позор поражения 1866 года в войне с Пруссией, генерал проклинал «это никчемное перемирие, которое все никак не закончится». Жажда военного конфликта не давала подумать о практических аспектах. Уже много лет австрийская армия отставала от соседей, постепенно хирея. Парламент отказывался повышать налоги, и большую часть доступных средств поглощал военно-морской флот. И хотя производимое австрийской промышленностью вооружение было на высоте – особенно тяжелая артиллерия и винтовки M95, армии не хватало денег, чтобы закупать их в достаточном количестве.
В пестрой мешанине этнических групп, составлявших империю, копилось недовольство. По данным 1911 года, на каждую тысячу австро-венгерских солдат приходилось в среднем 267 немцев, 233 венгра, 135 чехов, 85 поляков, 81 украинец, 67 хорватов и сербов, 64 румына, 38 словаков, 26 словенцев и 14 итальянцев. В офицерском корпусе, напротив, 76,1 % составляли немцы, 10,7 % – венгры и 5,2 % – чехи. Если считать в пропорции к населению, доля немцев в командном составе была превышена в три раза, доля венгров должна была быть вдвое больше, а славянам доставалась лишь 1/10 от законной доли{74}. Таким образом, австрийская армия напоминала колониальную – славянскими стрелками командовали немцы, подобно тому как британские офицеры командовали индийскими войсками. По сравнению с другими европейскими державами Австрия почти не имела надежды подкрепить свои притязания успехами на ратном поле. Конрад попросту рассчитывал, что возможный удар со стороны России, если та вступится за Сербию, примет на себя Германия.
Берлин побуждал Вену принять жесткие меры в отношении сербов. Еще в 1912 году Вильгельм и Мольтке уверяли Франца Фердинанда и Конрада, что те «могут всецело рассчитывать на поддержку Германии при любых обстоятельствах» – некоторые историки назовут это «первым карт-бланшем». Берлин не делал тайны из этого уговора: 28 ноября статс-секретарь Альфред фон Кидерлен-Вехтер сообщил рейхстагу: «Если Австрию по какой бы то ни было причине вынудят доказывать свой статус великой державы, мы должны встать на ее сторону». Бетман-Гольвег выступил с подобным заявлением 2 декабря – если Россия нападет на Австрию, отстаивающую свои законные интересы на Балканах, «мы будем сражаться за сохранение нашей собственной позиции в Европе, защищая свое будущее».
Состоявшаяся 8 декабря 1912 года в королевском дворце встреча кайзера со своими полководцами (за исключением отсутствовавших Бетмана-Гольвега и министра иностранных дел Готлиба фон Ягова) оставалась объектом пристального внимания в течение трех поколений после того, как о ней стало известно. Вильгельм и верховные немецкие генералы и адмиралы обсуждали утверждение лорда Холдейна, что Британия обязана обеспечить равновесие континентальных сил. И хотя протокол не велся, сразу после заседания Георг Мюллер, начальник Военно-морского кабинета Вильгельма, процитировал в дневнике слова Мольтке: «Война, и чем скорее, тем лучше». От себя адмирал добавил: «Он не делает следующего логического шага – а именно предъявить России, или Франции, или им обеим ультиматум, позволяющий развязать войну с полным на то основанием»{75}.
Цитату Мюллера подтверждают еще три источника, в том числе уполномоченный по военным делам Саксонии в Берлине, который 11 декабря писал своему военному министру: «Его Превосходительство фон Мольтке желает войны. <…> Его Превосходительство фон Тирпиц, с другой стороны, предпочел бы повременить годик, пока будет готов [Кильский] канал и база подводных лодок в Гельголандской бухте»{76}. По итогам заседания 8 декабря немецкие власти договорились начать кампанию в прессе по подготовке нации к войне с Россией, однако до дела не дошло. Мюллер изложил результаты заседания в письме Бетману-Гольвегу. Даже если отвергнуть мрачный тезис Фишера, что со времен этого военного совета в 1912 году политика Германии была направлена на развязывание общеевропейского конфликта, дальнейшее поведение Берлина явно свидетельствует о том, что он на редкость спокойно относился к возможности такого исхода. Руководители страны не сомневались, что преимущество будет на стороне Германии, если не дать России закончить запланированное к 1916 году перевооружение. В частности (как не преминул сообщить кайзеру Мюллер), некоторые старшие офицеры настолько безоговорочно верили в неизбежность войны, что поспешили перевести личные средства и акции в золото.
Бетман-Гольвег временами заметно противоречил сам себе. Например, в июне 1913 года он сказал: «С меня хватит войны, воинственных речей и постоянного вооружения. Пора уже великим державам угомониться и заняться миром. Иначе действительно дойдет до взрыва, который никому не нужен, но всех изувечит». Тем не менее канцлер играл ведущую роль в укреплении немецкой военной машины. В беседе с фельдмаршалом Вильгельмом фон дер Гольцем он сообщил опытному полководцу и военному стратегу, что добьется от рейхстага военного финансирования в любых объемах. Гольц ответил, что в таком случае армии лучше поторопиться со списком необходимого. «Да, – ответил канцлер, – но если попросите слишком много денег, придется как можно быстрее продемонстрировать, что они потрачены не впустую, – то есть нанести удар». Гольц идею поддержал. Но Бетман-Гольвег заколебался: «Однако даже Бисмарк предпочел избежать упреждающую войну в 75 году». Его сильно беспокоило, что Железный канцлер на склоне лет решил избавить Германию от очередного конфликта. Гольц на это ответил с усмешкой, что Бисмарку, почивающему на лаврах после побед в трех войнах, конечно, ничего не стоило превратиться в миротворца. Бетман-Гольвег стал основной движущей силой, проталкивавшей через парламент гигантский военный бюджет на 1913 год, существенно повысивший военную мощь страны.
Мольтке был не единственным немецким полководцем, который все 19 месяцев (между военным советом в декабре 1912 года и началом войны в августе 1914 года) жаждал, чтобы европейские страны сошлись в открытой схватке. В мае 1914 года генерал-квартирмейстер граф Георг фон Вальдерзее написал меморандум, оптимистически оценивающий ближайшие стратегические перспективы Германии и куда более мрачно – долговременные: «У Германии нет оснований ожидать нападения в ближайшем будущем, однако… помимо того, что ей попросту нецелесообразно избегать конфликта, есть еще более важный фактор: вероятность достижения быстрой победы в крупной европейской войне и для Германии, и для Тройственного союза в целом сегодня еще достаточно высока. Вскоре, однако, это преимущество исчезнет»{77}. В общем и целом документальных свидетельств, подтверждающих, что немецкое руководство в 1914 году стремилось к войне, насчитывается гораздо больше, чем подкрепляющих альтернативные теории, выдвинутые в последние годы.
Антанту роднило с Тройственным союзом то, что и в том, и в другом альянсе лишь двое из участников всерьез готовились сражаться вместе. Антанта основывалась на доброй воле партнеров и обеспечивала возможную – но не гарантированную – военную поддержку: Франция и Россия были связаны друг с другом крепче, с Британией – слабее. Россия прекрасно понимала, что придется сражаться на оголенном польском фронте, уязвимом с севера и запада для Германии, а с юга – для империи Габсбургов. Как можно скорее направить туда мобилизованные войска на укрепление рубежей представлялось России необходимой мерой для спасения Польши.
Еще в 1900 году страны Антанты договорились об одновременном выступлении против Германии в Восточной Пруссии и против Австрии в Галиции. И хотя в 1905 году были колебания, к 1912-му участницы подтвердили договоренность и с тех пор ее придерживались: слишком уж заманчивой казалась идея завоевать австрийскую Галицию, заполучив на пути неприятеля естественную преграду в виде Карпат. Участницы имели две альтернативные стратегии. Первая, «План G», была разработана на тот маловероятный случай, если Германия двинет основные свои силы на восток. Вторая, которая и пошла в ход в 1914 году, называлась «План А». Согласно ей, две армии должны были войти в Восточную Пруссию, чтобы подготовить вторжение в Германию. Тем временем еще три армии нанесут основной удар по австрийцам, тесня их к Карпатам.
Франция готовилась применить против Германии свой «План XVII». Отшлифованный Жоффром, он все же был проработан далеко не так подробно, как стратегия Мольтке. Если Шлиффен разрабатывал план масштабного вторжения во Францию, то французский Генеральный штаб едва набросал схему операции против немецкой армии, которая тем не менее предполагала существенно продвинуться в глубь владений кайзера. В основном «План XVII» рассматривал переброску войск к границе, но не содержал ни графиков операций, ни четких территориальных целей. Гораздо важнее самого плана были концепция и доктрина, с мессианским пылом пропагандируемые начальником штаба. «Для французской армии, – гласил разработанный Жоффром устав 1913 года, – возвращающейся к своим традициям, отныне не существует другого закона, кроме наступления». Лучший берлинский информатор в Париже – «Агент 17» (австрийский «бульвардье» барон Шлуга фон Таштенфельд) основные сведения собирал по аристократическим салонам. Он сообщил Мольтке (и не ошибся), что Жоффр, скорее всего, направит основной удар на Арденны, в центр фронта.
Начальник французского штаба был технарем, а не стратегом. Еще в детстве за угрюмость он получил прозвище «le pere Joffre» – «папаша Жоффр». Немецкая разведка характеризовала его как человека трудолюбивого и ответственного, однако считала, что ему не хватит находчивости и гибкости, чтобы достойно ответить на такую хитроумную уловку, как шлиффеновский охват. Французские политики, однако, Жоффра хвалили, поскольку – в отличие от многих своих коллег – он не пытался тешить личные политические амбиции. Кроме того, им нравилась его прямота. Существует легенда про то, как Жозеф Кайо, руководивший Францией во время Агадирского кризиса, спросил недавно назначенного начальника штаба: «Генерал, говорят, что Наполеон вступал в войну лишь при условии шансов на победу 70 к 30. У нас есть такие шансы?» «Нет, господин премьер-министр», – кратко ответил Жоффр.
Даже если в 1911 году начальник штаба действительно придерживался столь осторожных взглядов, с тех пор он значительно осмелел. Жоффр считал, что союз с Россией давал французской армии силы, необходимые для победы над Германией, и, главное, поднимал боевой дух. Он был подвержен заблуждению, распространенному среди европейских военных в 1914 году, – чрезмерной вере в человеческую храбрость. Французы называют это «cran» (отвага) и «élan vital» (жизненный порыв). В военной подготовке большой упор делался на воспитание воли к победе. Французская армия активно вооружалась своими высококлассными soixante-quinze – 75-мм скорострельными полевыми пушками, однако пренебрегала гаубицами и тяжелой артиллерией в принципе, считая ее лишней в соответствии с доктриной наступления. Как покажут дальнейшие события, и 75-мм орудия, и отвага мало помогут в ходе войны, однако летом 1914 года Жоффр и большинство его коллег возлагали на них большие надежды.
Что касается анализа французами намерений Германии, разведчики из Второго бюро существенно недооценили общую силу немецкой армии, не догадываясь, что Мольтке выставит резервные формирования бок о бок с регулярными. Кроме того, по их расчетам, на Россию он должен был двинуть 22 дивизии, тогда как на самом деле он использовал только 11. Разведка правильно предугадала, что немцы попытаются окружить французскую армию, однако, недооценив численность немецких войск, сильно просчиталась с географическим размахом охвата. Согласно предположениям Второго бюро, немцы должны были срезать лишь угол Бельгии, а не пройти широким фронтом через всю страну. Жоффр рассчитывал, что, сосредоточив войска на севере и юге, Мольтке оголит центр, куда и ударит французская армия. Расчеты не оправдались.
Командующие с обеих сторон серьезно недооценивали противника. Подробные планы мобилизации и дислокации войск как таковые причиной конфликта 1914 года не стали, однако великие державы, возможно, куда меньше стремились бы к войне, если бы генеральные штабы сознавали принципиальную слабость своих наступательных доктрин. Отчасти в этих заблуждениях повинен успех японцев в войне 1905 года. Из их победы над российскими пулеметами противоборствующие державы сделали вывод, что правильный боевой настрой поможет одержать верх над современными технологиями.
Восторженные британские патриоты в начале лета 1914 года планировали отметить в июне следующего года столетний юбилей битвы при Ватерлоо, намереваясь особо отпраздновать то, что уже целый век британская армия не проливает кровь в Западной Европе{78}. Однако это не мешало строить осторожные планы насчет возобновления кровопролития. Британская и французская армии начали штабные переговоры в 1906 году, а годом позже Британия подписала соглашение с Россией. Однако у русских появился повод усомниться в лояльности своей новой союзницы, когда в 1912 году на британской верфи заложили для турков два линкора, грозящих серьезно пошатнуть господство царя на Черном море. На возмущение Санкт-Петербурга Министерство иностранных дел ответило, что не вправе вмешиваться в частные коммерческие контракты. Тем временем британская военно-морская миссия оказывала поддержку турецкому флоту, а Лиман фон Сандерс обучал турецкую армию.
За ужином с Ллойдом Джорджем в 1908 году Бетман-Гольвег, распаляясь и размахивая руками, возмущался «железным кольцом», которое куют враги вокруг его страны: «Англия обнимается с Францией, заводит дружбу с Россией. Но ведь не на любви строится эта дружба, а на ненависти к Германии!»{79} Бетман-Гольвег ошибался. В Антанту Англию привело не столько стремление заполучить Россию и Францию в союзники или партнеры против кайзера, сколько желание сократить число собственных врагов. Постепенно приходило понимание (по крайней мере в Уайтхолле), что огромная империя, которой так гордятся британцы, рискует превратиться из источника благосостояния в экономическую и стратегическую обузу. Противостояние российскому владычеству в Центральной Азии и связанная с ним «большая игра» требовали немалых усилий и средств. Конфронтация Британии с Францией в 1898 году в верховьях Нила (Фашодский кризис) обострила давнюю вражду и ревность. Поэтому в первое десятилетие XX века Антанта напоминала не трехсторонний союз, где Британия выступала бы активной и преданной участницей, а два параллельных процесса снижения напряженности между Англией и Россией и Англией и Францией.
Российский министр иностранных дел Сазонов прекрасно понимал, как необходима Британия его стране и Франции. 31 декабря 1913 года он писал: «Обе державы [Франция и Россия] вряд ли способны нанести Германии смертельный удар даже в случае успеха на поле боя, который тоже под большим вопросом. А вот участие Британии может оказаться для Германии роковым»{80}. В этой связи министра иностранных дел возмущали «колебания и уклончивость» Лондона, которые он считал серьезной помехой политике сдерживания. Однако Британия по-прежнему относилась к России с прохладцей. Многим доблестным демократам претила мысль, что их страна будет связана с абсолютистской автократией или, что еще хуже, с ее балканскими протеже. В преддверии июльского кризиса 1914 года корреспондент
Недоверие было взаимным. Президентом Пуанкаре в стремлении как можно скорее упрочить военный союз с Россией двигал прежде всего страх, что Британии в нужный момент не окажется рядом. В отличие от Франции с Россией, Британия никаких тайных двусторонних соглашений, обязывающих ее поддержать остальных в случае удара, не подписывала, лишь на словах обещая помощь и участвуя в переговорах военных и военно-морских штабов. Обсуждение возможной отправки экспедиционных войск во Францию началось в декабре 1908 года. После этого на заседании подкомиссии Комитета обороны империи 23 августа 1911 года, где присутствовали Асквит и Черчилль, всесторонне обсуждалась вероятность вмешательства Британии в случае развязывания войны в Европе. Согласно предположению одного современного историка, это заседание и «подготовило почву для вооруженной конфронтации между Британией и Германией». На самом деле это сильное преувеличение: Асквиту ли было не знать, как тяжело будет уговорить свою собственную партию и парламент одобрить участие в европейском конфликте?
После заседания комитета премьер-министр писал недовольно, что «все политические вопросы оставались и должны оставаться в ведении Кабинета, они находятся вне компетенции военного и военно-морского командования». Генри Вильсон – старший офицер британского штаба – возмущался: «Пока никаких окончательных соглашений с Францией о совместных военных действиях нет, есть только очень неохотное согласие, данное Генеральному штабу правительством, насчет дальнейшего сотрудничества»{84}. Примерно так дело и обстояло. Заместитель министра иностранных дел сэр Артур Николсон напомнил министру в августе 1914 года: «Вы раз за разом обещаете месье Камбону [французскому послу], что в случае агрессии со стороны Германии вступитесь за Францию»{85}. Ответ Грея подтверждает, что французы не зря подозревали англосаксов в двуличии: «Да, но мы ничего не подписывали».
Один из недавних исследователей этого периода предположил, что министры и генералы Асквита после заседания 1911 года занялись «активной подготовкой к войне»{86}. Какие-то предупредительные меры и планы на случай войны действительно имели место: например, резервирование под госпиталь экзаменационного колледжа Оксфордского университета. Однако назвать эту подготовку активной было бы преувеличением. Британская политика на этапе становления Антанты (это проявилось и в общем настрое на заседании Комитета обороны в 1911 году) озадачивала тем, что правительство, признавая возможность участия в войне на Континенте, собиралось выставить для этих целей несоразмерно маленькую армию. Уинстон Черчилль писал впоследствии, что в 1890-х годах, когда он был еще молодым офицером кавалерии, его и других военных сильно беспокоила незначительность британской армии по сравнению с континентальными: «Ни один ура-патриот, ни один воинствующий штабист… даже в запале не допускал мысли, что наши крошечные войска снова пошлют в Европу»{87}. Через 15 лет, несмотря на проведенную Холдейном реформу, британская армия все равно оставалась мизерной по континентальным меркам. Военный бюджет 1913 года никоим образом не отражал предполагаемой ведущей роли Британии в разрешении европейского конфликта. Экспедиционные войска получили такое расплывчатое наименование именно потому, что никто не знал, где именно за рубежом им придется воевать – в Индии, в Африке или на Ближнем Востоке.
Вновь проявилась традиционная и нелепейшая британская твердолобость, повторяющаяся из века в век, не исключая и XXI столетие: в знак серьезности благих намерений снаряжается небольшое войско, словно не замечая, сколь оно несоразмерно решаемым задачам. С 1907 года лорд Нортклифф ратовал в своей
Грея обычно изображают мягким, сдержанным человеком, который в 1914 году с несвойственным ему красноречием сокрушался о наступлении войны, а в мирное время писал отличные пособия по наблюдению за птицами и рыбалке нахлыстом. 52-летний вдовец вел на самом деле гораздо более насыщенную личную жизнь, чем предполагало большинство современников. Он был не чужд амурных похождений, хоть и скрывал их лучше своего коллеги Ллойда Джорджа: по данным последнего биографа Грея, у него имелось двое незаконнорожденных детей{88}. Некоторые современники его презирали. Сэр Айра Кроу, несдержанный на язык чиновник Министерства иностранных дел, называл Грея «никчемным слабаком и недоумком». Ллойда Джорджа вечная замкнутость министра заставила предположить, что сказать тому особенно нечего и немногословность в данном случае – признак слабости характера. Грей не знал иностранных языков и терпеть не мог заграницу. Несмотря на образованность, он был человеком ограниченным, с резкими перепадами настроения.
Тем не менее с 1905 по 1916 год он безраздельно властвовал в британской внешней политике. Ллойд Джордж писал: «За восемь предвоенных лет Кабинет смехотворно мало времени уделял внешнеполитическим вопросам»{89}. Отношение правительства Асквита к происходящему за рубежом и к европейским державам отдавало чудовищным высокомерием, особенно возмущавшим немцев. Французский посол в Лондоне Поль Камбон заметил саркастически, что нет для англичанина большего удовольствия, чем обнаружить, что интересы Англии совпадают с интересами человечества: «А если совпадения не наблюдается, он всеми силами создает его сам». На званом ужине, где присутствовали несколько представителей правительства, лорд Нортклифф с презрительной усмешкой обронил, что редакторы британских газет куда лучше осведомлены о положении дел за рубежом, чем любой министр Кабинета{90}. Канцлер отозвался о министре иностранных дел так: «Сэр Эдуард Грей принадлежит к тому классу, который по традиции считает себя вправе облачиться в судейскую мантию и оценивать своих собратьев, но который едва ли найдет возможность поинтересоваться проблемами и испытаниями, стоящими перед человечеством»{91}.
Издевка достаточно едкая, однако и Генри Вильсон после бесед с министрами в 1911 году о сценариях конфликта писал, что не впечатлен «тем, как Грей и Холдейн [тогдашний военный министр] владеют ситуацией, – Грей из них двоих наиболее невежествен и беспечен, он не только не представляет себе, что такое война, но шокировал меня тем, что, кажется, и не хочет представлять… невежественный, напыщенный мямля, которому нельзя занимать пост министра иностранных дел никакой страны крупнее Португалии»{92}. Бернард Шоу с ненавистью называл Грея «помещиком от корней волос до кончиков ногтей… склонным к подлости»{93}. Такой оценки он удостоился после неоправданно жестокой расправы в 1906 году британских властей над жителями египетского селения Деншавай, осмелившимися перечить устроившим голубиную охоту офицерам.
Даже если в чем-то Шоу и преувеличивал, тайная дипломатия Грея действительно отдавала заносчивостью – как и вся британская внешняя политика в то время. В августе 1904 года лорд Перси от лица тогдашнего консервативного правительства ответил с патрицианским высокомерием на вопрос палаты общин о только что подписанном англо-французском договоре: «Прерогатива народа – строить домыслы насчет существования секретных пунктов в международных соглашениях, дело правительства – поддерживать эту прерогативу своим молчанием». Однако 5 сентября 1911 года Асквит написал Грею, предупреждая, чем чреват разрешенный министром иностранных дел диалог между британским и французским генеральными штабами: «Мой дорогой Грей, переговоры, подобные тем, что ведутся между генералом Жоффром и полковником Фэрхомом, кажутся мне довольно опасными, особенно в той части, которая касается оказания помощи со стороны Британии. В нынешних обстоятельствах не стоит давать французам почву для подобных планов. Всегда ваш, Г. Г. А.»
Тем не менее премьер-министр фактически выдал Грею карт-бланш на внешнюю политику, добавив этот просчет к немалому числу проблем в политике внутренней. Министр иностранных дел давал Франции обещания поддержки в случае войны без оглядки на Кабинет и на палату общин – поведение, немыслимое по современным и даже по тогдашним представлениям о демократии: ничего подобного далее не случалось вплоть до англо-французского сговора 1956 года о совместном вторжении в Египет. Грей действовал тайком, поскольку знал, что парламентского одобрения он не добьется. Во время июльского кризиса его личное желание, чтобы Британия сражалась на стороне Франции, перевесило мнение народа и большинства коллег по правительству.
Трудно, однако, согласиться с теми, кто причисляет Грея к основным виновникам войны по причине того, что он либо слишком многое скрывал от британцев в последние мирные годы, либо не сумел дать четко понять Берлину, что Британия не собирается соблюдать нейтралитет. Германия, следуя в 1914 году намеченным планам, не рассматривала возможность британской интервенции всерьез и нисколько не опасалась презираемой ею крошечной армии. Возможные экономические последствия (Британии, обладающей абсолютным мировым господством в торговом мореплавании, ничего не стоило устроить коммерческую блокаду) Германию не пугали, поскольку она рассчитывала на молниеносную победу. Маловероятно, что какие-либо политические решения, принятые правительством Асквита, помогли бы избежать войны в 1914 году, но другой министр иностранных дел мог бы желать участия в ней Британии гораздо меньше.
Планируемые экспедиционные войска предполагалось хорошо вооружить и экипировать, однако их малочисленность отражала нежелание тратить большие деньги на сухопутную армию, когда четверть государственных расходов уходила на военно-морской флот. Генри Вильсон, руководивший военными операциями с 1910 по 1914 год, называл британские войска «наша смешная маленькая армия» и с презрением говорил, что нет такой военной проблемы на Континенте, на которую Британия могла бы ответить своими шестью дивизиями{94}. Однако увеличивать армию правительство не собиралось, и народ его мнение поддерживал. Британцы холили и лелеяли прежде всего флот – по сравнению с флотом и регулярная, и территориальная (резервистская) армии были недоукомплектованы, тем более что глубинка и Уэльс отличались особенной нелюбовью к военной службе.
Вильсон играл ведущую роль в военном сближении с Францией (гораздо более тесном, чем хотелось бы генералам и чем предполагал Кабинет). Блестящий оратор, склонный тем не менее к безрассудству и просчетам, он поступил в военную академию лишь с шестой попытки. Вильсон долго ратовал за всеобщий призыв, называя добровольцев территориальной армии «самыми большими патриотами Англии, поскольку они хотя бы не сидят сложа руки»{95}. В 1910 году, будучи преподавателем штабного колледжа, он уверял, что война в Европе неизбежна, и единственный благоразумный выход для Британии видел в союзе с Францией против Германии. Когда один из курсантов попытался возразить, что повергнуть в войну всю Европу «способна лишь необъяснимая глупость властей», Вильсон разразился хохотом: «Ха-ха-ха! Именно так, необъяснимая глупость нас и ждет!»{96} Лорд Эшер писал впоследствии, что после лекций Вильсона курсанты возвращались в свои соединения, «убежденные в неизбежности [военного] катаклизма»{97}. Премьер-министр характеризовал его Венеции Стэнли как «язвительного, но умного злодея», который в общем и целом прав{98}.
Вильсон был бессовестным интриганом, который вмешивался во все, вплоть до обещания поддержки бунтующим ольстерским протестантам. Однако в основном благодаря ему британская армия разработала план войны на Континенте – так называемый план «S. W.» («С Францией»).
В 1911 году Вильсон добился согласия Грея на то, чтобы совместно с британскими железнодорожными компаниями разработать график переброски войск к морским портам в случае войны. Были составлены соответствующие расписания. В конце июля того же года Ллойд Джордж выступил с речью в резиденции лондонского лорд-мэра, безоговорочно ставя Британию плечом к плечу с Францией при любом конфликте с Германией, и Вильсон принял самое активное участие в реализации этого плана. В 1913 году он семь раз побывал во Франции, в беседах с Жоффром и его штабом обещая на 13-й день мобилизации сосредоточить 150 000 бойцов между линией Аррас – Сен-Кантен и Камбре. Довольно призрачное обещание, однако именно оно легло в основу военного соглашения, которого добивался старший британский офицер. Вильсон утверждал, что экспедиционные войска при всей своей малочисленности окажут неоценимую моральную поддержку. Он серьезно недооценивал предполагаемую силу Германии. Но при этом, будучи тогда лишь бригадным генералом, он сделал все, чтобы убедить Асквита рассмотреть – пусть и не подтверждая – военное соглашение с Континентом. Здесь чувствуется скорее благоразумный государственный подход, чем кровожадность и жажда войны.
Тем временем на переговорах 1914 года между российским и британским военно-морскими штабами британцы обсуждали возможную помощь российским войскам при высадке в Померании. Такими шахматными партиями балуются все военачальники, однако, когда новость о переговорах просочилась через российского дипломата в Берлин, немецкая паранойя по поводу Антанты только усилилась. К сожалению, померанская схема представлялась малоосуществимой. Подготовка королевских ВМС к Армагеддону была целиком сосредоточена на блокаде, дипломатические последствия которой тоже слабо просчитывались. Как и всем военным планам Британии, этой схеме не хватало размаха и четкости, а также политической поддержки, способной превратить ее в более стройную стратегию. Поскольку континентальные державы рано или поздно собирались скрестить оружие, Британии следовало бы задуматься о своем участии всерьез. Однако островитянам хотелось верить, что война на Континенте будет носить междоусобный характер.
2. На подступах к войне
1. Австрия угрожает
Если искренней скорби по убитому Францу Фердинанду в империи Габсбургов почти не чувствовалось, то гнев на организаторов покушения явил себя в полной мере. Йован Авакумович, знаменитый сербский юрист и представитель либеральной оппозиции, узнал о случившемся из газеты, которую вручил ему портье во время заселения в тирольскую гостиницу, куда он прибыл на отдых с семьей. Помрачнев, Авакумович объяснил жене и дочери, что для Сербии эти события чреваты весьма серьезными последствиями{99}. После ужина он слушал рассуждения других постояльцев, утверждающих, что замешанную в убийстве Сербию необходимо призвать к ответу: «Я обратил особое внимание на одного – хорошо одетого элегантного мужчину, сидевшего с тремя другими за соседним столиком. Он высказывался очень резко. “Сербия виновата, ее нужно наказать”, – заявил он громко, и остальные трое поддакнули: “Правильно!” Позже я узнал от портье, что это был сотрудник Министерства иностранных дел»{100}.
В Вене сараевских убийц сперва называли боснийцами, потом просто сербами. По всей империи прошли бурные антисербские демонстрации. В Сараево разгромили принадлежащий сербам отель Europe и сербскую школу – по свидетельству немецкого консула, в городе устроили «вторую Варфоломеевскую ночь». В Вене 30 июня вышли на демонстрацию перед сербским посольством около двух сотен студентов, скандирующих «Долой Сербию! Да здравствует Австрия! Да здравствуют Габсбурги!» и сжигающих ненавистный флаг{101}. Подобные сцены повторялись изо дня в день.
Австрийский посланник в Белграде Вильгельм фон Шторк возмущенно докладывал в Вену 30 июня: «На улицах и в кафе ликование по поводу нашей трагедии, ее считают перстом Божьим и заслуженной карой за все зло, которое Австро-Венгрия причинила Сербии». Сербская оппозиционная пресса с поразительным равнодушием к интересам и репутации собственной страны радовалась убийству эрцгерцога. Студент Йован Динич, поспешивший на главную площадь Белграда обсудить новость с друзьями, никак не ожидал услышать там не осторожное перешептывание, а громкие возбужденные разговоры. Молодой, подающий надежды юрист провозгласил австрийские военные маневры в Боснии недопустимой провокацией, угрозой всем сербам, и теперь, мол, также и боснийским сербам придется «прыгать через костер» вместе со всей Сербией{102}. Не обошлось и без недоразумений, подливающих масла в огонь: 30 июня пограничный черногорский город Металка был украшен флагами, вызвав у возмущенных австрийцев подозрения, что соседи празднуют гибель Франца Фердинанда. Лишь неделю спустя выяснилось, что Металка отмечала день рождения наследного принца Черногории. Австрия реагировала на каждое пустяковое, надуманное подстрекательство с той же яростью, что на подлинную и серьезную провокацию – убийство эрцгерцога.
Участники любого конфликта, в который вовлечено более двух сторон, вступают в бой по совершенно разным мотивам – и 1914 год не был исключением. Каждым из семи правительств двигали совершенно определенные амбиции и страхи. И хотя сражения разыгрывались главным образом в Европе, а противоборствующие стороны образовывали альянсы, это не значит, что они руководствовались общей логикой. Практически немедленное решение Австрии ответить на убийство Франца Фердинанда вторжением в Сербию объяснялось, разумеется, не скорбью по погибшему эрцгерцогу и его «неудобной» супруге, а тем, что убийство предоставило удобный повод расквитаться с задиристой соседкой.
Власти империи Габсбургов убедили себя, что военные действия – единственный способ разрешить проблемы, причем не только с Сербией, но и с собственными беспокойными гражданами. Министр финансов Риттер фон Билинский говорил впоследствии: «Мы решились на войну слишком поспешно»{103}. Австрийский военный атташе в Белграде сообщил, что покушение планировалось и организовывалось главой сербской разведки. Австрийские власти пришли к общему мнению, что акцию можно приравнять к объявлению войны, хотя иных доказательств, связывающих убийство с сербской монархией или выборным правительством, у них имелось не больше, чем у нынешних историков. Военный министр Александр фон Кробатин и генерал Оскар Потиорек, главнокомандующий округа Босния-Герцеговина, единодушно требовали начать военные действий. Берхтольд, которого современники часто ругали за мягкотелость, проявил несвоевременную решительность. 30 июня он в частном порядке поддержал необходимость «окончательно и твердо поставить Сербию на место».
Окружавшие Берхтольда молодые дипломаты – граф Иоганн Форгач, барон Александр фон Мусулин и граф Александр Хойос – были убеждены, что решительная политика экспансии – лучшее лекарство от внутренних болезней Европы. Форгач громче других ратовал за подавление Сербии. Хойос добился поддержки Германии. Захлестнувшее Вену безрассудство в полной мере отразилось в его словах: «Нам все равно, приведет ли это к мировой войне». Мусулин разработал безопасные каналы связи с союзниками – позже этот «необузданный болтун» будет с гордостью называть себя «человеком, развязавшим войну»{104}.
Император Франц Иосиф написал кайзеру Вильгельму II лично: «Вы тоже убедитесь после недавней трагедии в Боснии, что [мирное] урегулирование конфликта между нами и Сербией немыслимо». 4 июля Берхтольд отправил Хойоса в Берлин, где дипломат провел ряд встреч с Вильгельмом II и его советниками. Кайзер обещал Австрии безоговорочную поддержку в любых действиях – тот самый знаменитый «карт-бланш», из-за которого ответственность за Первую мировую войну возлагалась на Германию. Вечером 5 июля австрийский посланник передал слова кайзера: «Если мы действительно считаем необходимыми военные действия против Сербии, ему кажется досадным не воспользоваться нынешним благоприятным моментом»{105}.
Германия убеждала Австрию форсировать события, чтобы Сербия не успела обрести дипломатическую и военную поддержку. От Вены требовалось поставить Санкт-Петербург перед свершившимся фактом: войска Габсбургов оккупируют сербскую столицу. Когда Хойос уехал, заместитель немецкого статс-секретаря Артур Циммерман оценил вероятность вооруженных действий между Австрией и Сербией в 90 %. Несколько недель, прошедших до объявления Австрией ультиматума, Германия возмущалась нерешительностью австрийцев. Канцлер Бетман-Гольвег переживал приступы паники. Курт Рицлер, его личный секретарь и главный советник, высказывал 6 июля в своем дневнике опасения насчет сценария, внушавшего беспокойство его начальнику: «Действия против Сербии могут привести к мировой войне. Война независимо от исхода вызовет, по мнению канцлера, переворот всего сущего. <…> Полное смятение, все в густом тумане. И это повсеместно в Европе. Будущее за Россией, которая… наваливается на нас, как все более тяжелый кошмар».
Рицлер пытался переубедить Бетмана-Гольвега, предположив, что можно поставить Сербию на место и дипломатическими мерами, добавив обнадеживающе: «Если наступит война и завеса [дружбы, скрывающая вражду между народами] спадет, то на борьбу поднимется весь наш народ, ведомый чувством чрезвычайной опасности. Победа ведет к освобождению»{106}. Вот такие вагнеровские размышления и фантазии владели политическими руководителями Германии в преддверии июльского кризиса. На этом этапе Бетман-Гольвег и кайзер высказывались от имени страны практически единолично. И хотя Мольтке уверял Вильгельма, что армия готова вступить в бой в любой момент, некоторые историки утверждают, будто с ним не особенно советовались, прежде чем гарантировать Австрии поддержку.
После возвращения Хойоса в Вену немецкие власти напустили на себя беспечность, которую сторонники теории заговора считают весьма наигранной. Бетман-Гольвег провел почти весь остаток месяца в своем поместье Хоэнфинов на Одере, что, впрочем, не помешало ему нанести несколько тайных визитов в Берлин для консультаций с военными. Мольтке отбыл на лечение в Карлсбад – второй раз за год – и вернулся только 25 июля, к началу открытого столкновения между Веной и Белградом. Кайзер 6 июля отправился в ежегодный летний вояж на яхте по Северному морю, длившийся до 27-го. Старшие министерские чиновники, включая прусского военного министра Эриха фон Фалькенхайна, ушли в отпуск, газетам было настоятельно рекомендовано не провоцировать французов.
Ряд ученых склонен видеть во всем этом намеренный обман, однако гораздо более вероятно, что Германия на данном этапе искренне полагала, будто начавшуюся с ее подстрекательств австро-сербскую войну можно локализовать, – хотя и не питала иллюзий насчет катастрофических последствий в случае неудачи. Контр-адмирал Альберт Хопман, человек наблюдательный и достаточно осведомленный, писал в своем дневнике 6 июля: «Положение дел кажется мне вполне благоприятным для нас – решительный государственный деятель соответствующего калибра не преминул бы им воспользоваться»{107}. На протяжении последующих недель Хопман придерживался широко распространенного в Берлине мнения, что Германия может почти без усилий извлечь из балканского кризиса большую дипломатическую выгоду. 16 июля он писал: «Я лично не верю, что дойдет до настоящей войны»; а потом, 21-го: «Европа не станет устраивать потасовку из-за Сербии»{108}.
7 июля в Вене Берхтольд сообщил австрийскому Совету министров, что Германия окажет безоговорочную поддержку в случае крайних мер, «даже если наши действия против Сербии приведут к большой войне». В тот же день барон Владимир Гизль, австрийский посланник в Белграде, возвратился в Сербию после проведенных в Вене совещаний с четкими инструкциями от министра иностранных дел: «Независимо от реакции сербов на [готовившийся в это время] ультиматум, вы должны разорвать отношения и довести дело до войны»{109}. Лишь венгерский премьер-министр граф Иштван Тиса не одобрял перспективу «страшной катастрофы общеевропейской войны» и призывал к осторожности. Высказанное им графу Юлию Андраши мнение, что нельзя карать целую нацию за действия беспринципной группировки, убившей эрцгерцога, не изменилось до середины июля.
Начальник Генштаба австрийской армии Конрад, напротив, выступал за решительные, агрессивные действия. После войны граф Хойос писал: «Сегодня никто не представляет, насколько владела нами вера в немецкую мощь, в непобедимость немецкой армии и насколько уверены мы все были, что Германия с легкостью выиграет войну против Франции (зачеркнуто в оригинале Хойоса. –
Многие австрийские военные не только не боялись развязать войну с «русским медведем», но считали, что без открытого выяснения отношений избавиться от панславянской угрозы в принципе не получится. Офицер генерального штаба Вольфганг Геллер отметил в своем дневнике 24 июля, что Сербия наверняка отклонит ультиматум Вены, и беспокоился лишь о том, что Россия не проглотит наживку: «Настоящий успех возможен лишь в том случае, если в ход пойдет “Kriegsfall R” [план войны с Россией]. [Славянский] вопрос не решится, пока Сербия и Черногория существуют как независимые государства. Нет никакого смысла воевать с Сербией, не намереваясь в конечном итоге стереть ее с карты; так называемая карательная кампания – “eine Strafexpedition” – пройдет даром, каждая пуля будет потрачена зря; южнославянский вопрос нужно решать радикально, объединив всех южных славян под габсбургским флагом»{111}. Такие взгляды были широко распространены среди австрийской знати, генералов, политиков и дипломатов.
Австро-сербская война, таким образом, стала неизбежной. Однако был ли обречен региональный балканский конфликт перерасти в общеевропейскую катастрофу? Заслуживала ли Сербия избавления от уготованного ей Австрией и Германией приговора? Безответственность поведения сербов почти не оспаривается, однако кажется нелепым на этом основании считать целую страну изгоем и утверждать, что она заслуживает уничтожения. То, что империя Габсбургов, поддавшись ощущению собственной слабости и уязвимости, решила развязать войну, чтобы наказать Аписа и его соотечественников, удивляет куда меньше, чем то, что ее соседка, великая процветающая Германия, отважилась по такому пустяковому поводу разжечь большой пожар.
Объяснений набирается несколько. Во-первых, немецкие правители, как и большинство мужчин своего поколения, считали войну естественным способом удовлетворения государственных амбиций и демонстрации силы: в конце XIX века Пруссия трижды с успехом им воспользовалась. Георг Мюллер, глава военно-морского Кабинета при Вильгельме, уверял своего государя в 1911 году, что «война – это не худшее из зол»{112}, и именно такое мнение преобладало в Берлине. Кайзер и его главные советники недооценивали могущество, которого их страна могла бы достичь благодаря экономическому и промышленному развитию без всяких войн. Немецкие власти ошибочно полагали, что господство в Европе можно завоевать лишь на поле боя.
Немецкой душой в этот период владела паранойя – уверенность, что стратегическая позиция страны не только не укрепляется, а, наоборот, подорвана подъемом социализма внутри империи и военной мощью Антанты за рубежом. Многие немецкие банкиры и промышленники пребывали в нездоровой уверенности, что западные демократии мечтают задушить немецкую индустрию. Посол Германии в Вене попытался было охладить воинственный пыл австрийского правительства, однако результатом стали возмущенные резолюции кайзера на его докладах: «Кто его уполномочил? Это несусветная глупость!» Германия понимала, что с большой долей вероятности русский царь возьмет Сербию под крыло – Николай II уже высказывал подобные намерения. Однако Мольтке и Бетман-Гольвег были одержимы страхом перед постоянной угрозой со стороны России, поэтому, если сражение с российской армией неизбежно, пусть оно случится как можно раньше. 20 мая 1914 года в купе поезда, следующего из Потсдама в Берлин, начальник Генштаба сообщил министру иностранных дел фон Ягову, что не пройдет и нескольких лет, как Россия вырвется вперед в гонке вооружений. Если это превосходство придется устранять ценой столкновения с Францией, союзницей России (в чем Мольтке не сомневался), то Генеральный штаб к такому варианту развития событий готовится тщательно и убежден в успехе.
Бетман-Гольвег не был лидером, скорее прирожденным чиновником. Ллойд Джордж, ездивший в 1908 году в Германию перенимать опыт медицинского страхования, делился позже своими впечатлениями от беседы с ним: «Располагающая к себе, но не особенно интересная личность… эрудированный, прилежный и чрезвычайно здравомыслящий чиновник, однако он не показался мне человеком облеченным властью, способным в один прекрасный день перевернуть устои». Кроме того, Бетман-Гольвег отличался переменчивостью – особенно в сравнении преимуществ войны и мира. В 1912 году он вернулся из России встревоженный ее растущей мощью и весь следующий год призывал сыграть на опережение. В апреле 1913 года он выступал с речью в рейхстаге о «неизбежной борьбе» между славянами и тевтонцами, предупреждая Вену, что никакой конфликт между Австрией и Сербией не обойдется без вмешательства России. Однако случались и светлые моменты, когда канцлер сознавал опасность вооруженного столкновения. 4 июня 1914 года он сообщил баварскому послу, что консерваторы, вообразившие, будто конфликт поможет им утвердиться в собственной стране, подавив ненавистных социалистов, сильно заблуждаются: «Мировая война с ее непредсказуемыми последствиями сыграет на руку социальной демократии, проповедующей мирные ценности». Война, добавил он, может стоить некоторым правителям их престолов.
Одиночество не добавляло Бетману-Гольвегу рассудительности. Его жена скончалась в мае 1914 года после продолжительной болезни, оставив его коротать досуг с томиком Платона на греческом. Он растерял почти всех друзей в политической сфере, особенно в рейхстаге. Мольтке было не до Бетмана-Гольвега, чья карьера теперь находилась исключительно в руках кайзера, его патрона. Канцлер изначально рассматривал июльский кризис как возможность восстановить собственный авторитет и репутацию, проведя дипломатическую работу в пользу Центральных держав. Именно он побуждал кайзера поддержать Австрию и тщательно сортировал предъявляемые своему патрону телеграммы, чтобы тот не свернул с намеченного пути. Он считал, что Германия должна целеустремленно следовать избранным курсом, не боясь реакции Санкт-Петербурга.
Таким образом, Бетман-Гольвег, Вильгельм и Мольтке совместными усилиями подталкивали страну к роковому решению. Германия активно подстрекала Австрию напасть на Сербию, и три главных берлинских деятеля не предпринимали никаких попыток избежать большой беды. Именно в этом состоит их основная вина за дальнейшее развитие событий. Было бы ошибочно утверждать, будто они вступали в июльский кризис с целенаправленным намерением раздуть общеевропейский конфликт, однако немецкий фатализм и вера в неизбежность подобного исхода именно такой исход и приближали. Герой миллионов рабочих, предводитель социал-демократов Август Бебель после Агадирского кризиса 1911 года выступил со страстной речью: «Каждая страна продолжит вооружаться, пока не наступит день, когда кто-то скажет: “Лучше ужасный конец, чем ужас без конца”. [А словами народа]: “Чем дольше мы медлим, тем слабее становимся”. И тогда произойдет катастрофа. Тогда пойдут в ход великие мобилизационные планы, по которым от 16 до 18 миллионов человек – цвет нации, вооруженной новейшими орудиями уничтожения, – сойдутся друг против друга на поле боя. Грядет Götterdämmerung (гибель богов) буржуазного мира».
По свидетельству Томаса Манна, немецкая интеллигенция воспевала войну, «словно соревнуясь друг с другом, увлеченно и страстно, будто ни они сами, ни народ, чьим голосом они служили, не видели ничего лучше, ничего прекраснее, чем сражаться с полчищами врагов»{113}. Некоторые консерваторы находились под впечатлением от нашумевшей в 1912 году книги генерала Фридриха фон Бернгарди «Современная война»[9], где провозглашался «долг [Германии] вести войну… Война – это первоочередная биологическая потребность… Без войны более слабые, увядающие виды не дадут вырасти здоровым, цветущим, и наступит всеобщий упадок. <…> Сила дает право завоевывать и захватывать». Мольтке не жаловал Бернгарди, называя его «мечтателем-идеалистом», однако в Британии книга вызвала широкий резонанс – в числе тех, кто высказал возмущение, были сэр Артур Конан Дойл и Герберт Уэллс. На мнение британцев, возможно, повлияло то, что их собственная страна уже завоевала и захватила все, что ей требовалось.
В империи Габсбургов фатализм по поводу неизбежности конфликта ощущался еще сильнее. В марте 1914 года авторитетный военный журнал
14 июля граф Берхтольд провел важное совещание, на котором определялись дальнейшие шаги империи. Конрад поднял вопрос о сроках: с учетом экономических трудностей, которые наступят, если призвать резервистов в разгар уборочной страды, он хотел бы отложить объявление войны до 12 августа. Министр иностранных дел выступил против. «Дипломатическая ситуация может измениться», – сказал он начальнику Генштаба, имея в виду, что Вена может не выдержать давление Антанты, желающей сохранить мир. Немецкий посол был уведомлен, что команда Берхтольда работает над текстом ультиматума Белграду, который Сербия непременно должна отклонить.
Западную Европу очередной виток балканской междоусобицы не особенно интересовал.
Франция не отличалась политической стабильностью из-за сотрясавших ее постоянных смен правительства (с 1911 по 1914 год их было семь). Стране хватало собственных злободневных внутренних проблем, главной из которых был процесс по делу супруги Жозефа Кайо Генриетты, застрелившей редактора
20 июля французская делегация пришвартовалась у пристани Петергофского дворца, где ее встречала императорская семья и несколько министров Николая II. Французский посол Морис Палеолог услышал сказанные в ожидании французских гостей слова царя: «Не могу поверить, что [кайзер] хочет войны. <…> Знали бы вы его так, как знаю я… сколько в нем позерства! Тем важнее для нас возможность рассчитывать в случае чего на Англию. Если Германия не выжила из ума, она ни за что не решится напасть на Россию, Францию и Англию одновременно»{116}. После обмена любезностями Пуанкаре попросил Сергея Сазонова поделиться своей точкой зрения на сараевское убийство. Согласно президентским мемуарам, министр иностранных дел не придавал событию особого значения, а известия из французского посольства в Вене с предупреждениями о том, что австрийцы могут решиться на крайние меры, не передавались в Санкт-Петербург уже который день. О последовавшем затем банкете Палеолог, приходивший во все больший восторг, писал: «Я надолго запомню эту слепящую россыпь драгоценностей на плечах дам… фантастический водопад бриллиантов, жемчуга, рубинов, сапфиров, изумрудов, топазов и бериллов»{117}. Это был последний рассвет безмятежного самодовольства правящего класса старой Европы.
Рене Вивиани был типичным водевильным французом в представлении англичан – говорливый, эксцентричный, эмоциональный, подверженный неожиданным приступам крайней грубости. Во время визита в Россию было очевидно, что его сейчас больше занимают домашние дела, чем международная обстановка: он опасался, как бы во время разбирательства по делу Кайо не всплыли компрометирующие его лично подробности, и беспокоился за свою любовницу, актрису Comedie-Francaice. Если Пуанкаре при получении известий из Парижа с растущим нетерпением надеялся прочитать что-то относящееся к европейскому кризису, Вивиани интересовали исключительно парижские сплетни. Он утверждал, что сербский вопрос непременно разрешится, поэтому торопиться домой нужды нет.
Пуанкаре, беззаветно преданный Антанте, возглавлял переговоры с Россией, записывая затем в дневнике с наигранным самооправданием: «Я взял на себя обязанности Вивиани. Боюсь, он слишком малодушен и мягкотел». Палеолог отмечал: «Инициативу перехватил Пуанкаре. Очень скоро все переговоры вел именно он, царь только кивал, всем видом, однако, выражая искреннее одобрение. Он был весь участие и понимание»{118}. Французский посол не самый надежный свидетель, однако всеобщее доброжелательное настроение во время переговоров он подметил точно.
Анализировать эту франко-русскую «встречу в верхах», как мы назвали бы ее теперь, чрезвычайно сложно, поскольку протоколов не велось и мало сохранилось соответствующих официальных документов. Мемуары основных участников уклончивы и, возможно, намеренно вводят в заблуждение относительно происходившего. Пуанкаре и Сазонов в один голос доказывали, что обсуждали общие вопросы, ничего не зная о грядущем австрийском ультиматуме Сербии. Это, возможно, неправда, поскольку русские дешифровщики успешно прочитывали дипломатическую переписку Вены. Царский Генеральный штаб был отлично осведомлен о планах и маневрах Габсбургов: кроме начальника австрийской разведки полковника Альфреда Редля, гомосексуалиста, покончившего жизнь самоубийством в 1913 году, у Санкт-Петербурга хватало и других, менее заметных агентов. Гораздо хуже Россия была информирована о намерениях Германии, однако располагала довольно точными сведениями о стратегии шлиффеновского охвата, выкупив за 10 000 рублей у некоего шпиона отчет о военных планах немецкой армии 1905 года.
Весьма вероятно, что французская и российская делегации активно обсуждали балканский кризис и договорились о жестких действиях. Пуанкаре считал немцев двуличными: «Как только мы с ними по-хорошему, они сразу же этим злоупотребляют, но стоит проявить твердость, и они идут на попятный»{119}. Твердость намеревались проявить все, и это существенно влияло на поведение держав в июле 1914 года. Некоторые историки полагают, что в Санкт-Петербурге Пуанкаре укрепил настрой на войну у Сазонова – «несчастного флюгера», как назвал его представитель британского Министерства иностранных дел Роберт Ванситарт{120}. Во время торжественного банкета во французском посольстве российский министр иностранных дел в разговоре с президентом приводил те же аргументы, что и Конрад: если кризис усугубится, России трудно будет провести мобилизацию во время страды. Тот факт, что француз отметил обсуждение подобного препятствия в своих мемуарах, позволяет предположить, что балканская ситуация представлялась Пуанкаре и Сазонову куда серьезнее, чем они признавали впоследствии.
Однако, допуская, что Франция и Россия договорились о совместном жестком противодействии австрийскому ультиматуму Сербии (включая мобилизационную подготовку в России, такую же как во время предыдущего балканского кризиса), не стоит приравнивать эту договоренность к намеренному развязыванию войны в Европе. Царь определенно не стремился к масштабному столкновению, а его генералы знали, что к 1916 году Россия накопит силы и получит перевес над Германией. Российские послы в Париже, Вене и Берлине, равно как и Юрий Данилов, генерал-квартирмейстер и самая авторитетная фигура российской армии, отсутствовали на посту до 24 июля, когда Австрия выдвинула ультиматум, что еще раз доказывает – Санкт-Петербург не предполагал военных действий. Доподлинно о встречах в верхах известно лишь то, что царь планировал в 1915 году нанести ответный визит во Францию. Во время прогулки по Неве французско-русская делегация проплывала верфи, где из-за забастовки рабочих приостановилось строительство новых линкоров. Николай II заподозрил происки немецких агитаторов, пытающихся испортить официальный визит французов, однако Пуанкаре лишь пожал плечами – «чистые домыслы».
21 июля президентская делегация принимала всех аккредитованных в Санкт-Петербурге послов, облаченных в расшитые золотом мундиры. В основном обменивались светскими банальностями. Немецкий посланник заявил, что с нетерпением ждет запланированной на это лето поездки во Францию со своей французской семьей. Представитель Британии сэр Джордж Бьюкенен – «сухой, нудный и чрезмерно галантный», по отзыву президента – высказал тревогу по поводу складывающейся в Европе ситуации, предлагая Вене и Санкт-Петербургу вступить в открытый диалог. Пуанкаре ответил, что такой ход был бы опаснее всего, и написал затем в своем дневнике: «Этот разговор не внушает мне оптимизма». Граф Фридрих Сапари, посол Австро-Венгрии, растревожил французского президента еще больше: «Создается впечатление, что Австро-Венгрия хочет переложить на всю Сербию ответственность за совершенное [в Сараево] и, возможно, желает унизить свою скромную соседку. Если я промолчу, он может предположить, будто Франция одобряет агрессивные планы Австро-Венгрии. Я отвечаю, что у Сербии имеются друзья в России, которые придут в изумление от услышанного и в своем изумлении будут не одиноки».
Палеолог свидетельствует, что Сапари ответил Пуанкаре холодно: «Месье президент, мы не потерпим, чтобы иностранное правительство позволяло вынашивать на своей территории враждебные нам планы!»{121} Президент подчеркнул, что всем европейским державам сейчас необходимо соблюдать особую осторожность, добавив: «Сербский вопрос несложно уладить при желании. Однако с равным успехом можно и обострить. У Сербии немало близких друзей в России. А у России есть союзница Франция. Осложнений, которых стоит опасаться, предостаточно!» Сапари поклонился и отбыл, ничего больше не сказав. Пуанкаре сообщил Вивиани и Палеологу (по словам последнего): «Я не удовлетворен этой беседой. Посла явно проинструктировали молчать. <…> Австрия готовит нам coup de théâtre (неожиданный поворот). Сазонов должен держаться твердо, а мы обязаны ему помочь…» Полностью верить этому свидетельству нельзя, однако общий настрой оно передает.
Из Парижа пришла телеграмма, сообщающая, что Германия предлагает Австро-Венгрии поддержку. Вивиани и Пуанкаре единодушно сочли эту новость блефом, который должен был усилить давление на сербов, однако французских лидеров уже начинала беспокоить скудость и запоздалость поступающих сведений. Вскоре Германия начала частично блокировать помехами французскую дипломатическую радиокорреспонденцию. Одно то, что Берлин решился на подобный шаг, выставляет его в малопривлекательном свете – и это без учета систематического обмана в переговорах с другими державами. Если Германия действительно стремилась к мирному урегулированию, вряд ли этому способствовало удержание французских властей в неведении относительно развития событий и ложь о степени собственной осведомленности.
23 июля Пуанкаре устраивал на верхней палубе France ужин, который был омрачен сильным ливнем, промочившим до нитки императрицу и ее дочерей. Президента сердило, что капитану судна недостало воображения, чтобы обставить событие с бóльшим шиком. Не хватало женской руки. Однако французская делегация отбывала из Петербурга несколько часов спустя с уверенностью, что в общем и целом визит прошел успешно, и подтвердила преданность Франции Российской империи. Беспокойство Вивиани, которое тот не мог скрыть, возможно, объяснялось опасениями насчет того, как далеко зашел президент в обещаниях поддержки, хотя прямых свидетельств этому опять же нет. Пуанкаре предполагал впоследствии, что Германией в стремлении ограничить его осведомленность в эти роковые дни двигал страх, как бы Россия и Франция совместными усилиями не выработали подходящую мирную инициативу. Верится с трудом. Однако доподлинно известно, что Австрия откладывала предъявление Сербии ультиматума до тех пор, пока французская делегация не вышла в море, удаляясь от российских берегов. Только на следующий день Пуанкаре и Вивиани начали получать по частям текст австрийского ультиматума.
По стечению обстоятельств с 14 по 25 июля французская дипломатическая миссия в Белграде молчала, не прислав Пуанкаре и Вивиани ни одной депеши, поскольку посланник был болен{122}.
Тем временем Палеолог в Санкт-Петербурге постоянно давил на Сазонова, требуя «твердости». Послы в те времена были важными персонами, посредниками, а иногда и главными действующими лицами. Палеолог обладал взрывным характером и войны не боялся, поскольку считал, что военное преимущество сейчас на стороне России и Франции. И все же непонятно, почему некоторые пытаются усмотреть в петербургской «встрече в верхах» конспирацию и злой умысел, если никаких доказательств на этот счет не имеется.
Россия действительно жестко соперничала с Германией за контроль над Дарданеллами и выход к Черному морю, однако этот фактор влиял на развитие событий в 1914 году незначительно, он лишь усиливал враждебность и подозрения между двумя странами. У царской империи были гораздо более сильные, чем у любой другой европейской страны, мотивы отсрочить выяснение отношений. На июльской встрече в Санкт-Петербурге две участницы Антанты не строили планов наступления, а разрабатывали возможный отклик на военную инициативу Австрии, наверняка обеспеченную поддержкой Германии. То, что Россия смирится с подавлением Сербии, было так же маловероятно, как и то, что Париж оставит Петербург без помощи. Это понимали и Австрия, и Германия, однако понимание их не останавливало, поскольку они считали, что смогут выиграть войну.
Окончательное решение Австрии вторгнуться в Сербию – независимо от реакции Белграда на требования Вены – было принято на тайном совещании в доме Берхтольда 19 июля. Граф Тиса, единственный, кто прежде выступал против, теперь принял сторону министра иностранных дел; венгерское общественное мнение приобрело тот же возбужденный антисербский характер, что и австрийское. Барон Мусулин, составлявший ультиматум, говорил впоследствии с гордостью, что «огранял и шлифовал его, словно драгоценный камень», чтобы «поразить мир обвинительной речью». Накануне предъявления черновик отправили в Берлин – немецкое правительство, не сделавшее никаких попыток смягчить или отредактировать текст, позже лживо утверждало, будто не видело ультиматума до самого его обнародования.
Ультиматум, предъявленный Белграду в 6 часов вечера 23 июля, вменял Сербии в вину террористические действия и убийство на австро-венгерской земле. Содержащиеся в тексте обвинения, касающиеся участия «Черной руки» в сараевских событиях, были, по большому счету, правомерны. Однако пункты пятый и шестой, требующие предоставить Австрии возможность расследовать дело и судить виновных на сербской территории, означали нарушение суверенитета, которого не потерпело бы ни одно государство, – этого от Сербии и не ожидалось. Пущенная Берхтольдом стрела летела в цель.
2. Россия откликается
Сербский премьер-министр Николай Пашич 23 июля отсутствовал в Белграде по предвыборным делам – у него давно вошло в традицию уезжать из столицы в кризисные моменты (возможно, не случайно). В его отсутствие австрийский ультиматум был вручен министру финансов доктору Лазе Пачу. Дальше началась лихорадочная круговерть. Апис, один из главных виновников кризиса, отправился к своему зятю Живану Живановичу с предупреждением: «Положение весьма серьезное. Австрия выдвинула ультиматум, известие передано в Россию, отдан приказ о мобилизации»{123}. Живанович, как и многие другие, поспешно эвакуировал семью подальше от столицы, в провинцию, где пока было безопасно.
Сочувствовавший Сербии российский посол Николай Хартвиг скоропостижно скончался 10 июля от сердечного приступа, и небольшую дипломатическую миссию пришлось возглавить его заместителю Василию Штрандману. Он «мобилизовал» дочь Хартвига Людмилу Николаевну вместе со своей супругой шифровать растущую гору телеграмм, которые нужно было передавать Сазонову в Петербург, создав забавный образчик семейного дипломатического подряда. За этим занятием их и застал поздно вечером слуга, пришедший сообщить, что 26-летний князь-регент Александр ждет внизу, чтобы обсудить ультиматум. Штрандман сообщил заметно взвинченному князю: «Условия очень жесткие и мало оставляют надежды на мирное разрешение. Если не принять их целиком, Сербии придется браться за оружие». Князь согласился и спросил прямо: «Что будет делать Россия?» Штрандман ответил: «Не могу ничего сказать, поскольку в Санкт-Петербурге еще не видели ультиматум и у меня нет указаний». – «Да, но вы лично как полагаете?» Штрандман полагал, что Россия так или иначе вступится за Сербию. «Что нам предпринять?» – задал следующий вопрос Александр. Штрандман настоятельно рекомендовал телеграфировать царю{124}.
Князь, учившийся когда-то в России, согласился после секундной паузы: «Да, пусть король, мой отец, отправит телеграмму». – «Не отец, а вы сами должны сообщить царю о случившемся, изложить свое видение ситуации и попросить помощи. Телеграмму должны подписать вы, а не король». – «Почему?» – не понял Александр. «Потому что вас царь знает и любит, а с королем Петром едва знаком». Спор об авторстве предполагаемой телеграммы затянулся на несколько минут. Штрандман предложил послать копию телеграммы королю Италии Виктору Эммануилу III, женатому на тете Александра, и согласился немедленно телеграфировать в Санкт-Петербург, чтобы испросить 120 000 винтовок и военное снаряжение, в которых сербы отчаянно нуждались, поскольку Россия не сумела вовремя отгрузить обещанное.
Западная Европа реагировала на австрийский ультиматум вяло, хотя тот требовал немедленных действий. Французские президент и премьер-министр еще не добрались до родных берегов. Корреспондент
Миллионы людей в империи Габсбургов и в Сербии затаили дыхание. Школьный учитель из Граца писал 23 июля: «Никто больше ни о чем другом не может ни говорить, не думать»{127}. Сербия стояла в цвету – в садах во всю цвели розы, гвоздики, желтофиоли, жасмин и сирень, воздух был напоен ароматами липы и акации. Из окрестных деревень в Белград и другие города стекались крестьяне, многие целыми семьями – торговать на улицах вареными яйцами, сливовицей, сыром и хлебом. По вечерам собиралась молодежь, пели песни, а молчаливые седовласые старики смотрели и слушали. В сербской столице доктор Славка Михайлович писала, услышав в своей больнице про ультиматум: «Мы оглушены. Мы смотрим друг на друга в ужасе, но нужно возвращаться к работе. <…> Да, мы предполагали, что отношения между Сербией и Австрией натянутся, но никак не ожидали ультиматума. <…> Весь город потрясен. На улицах и в кофейнях нарастает тревога. <…> Меньше года назад наша маленькая Сербия пережила две кровавые войны – с Турцией и Болгарией. Некоторые из раненых до сих пор лежат в больницах, неужели нас ждет новая кровь и новые ужасы?»{128}
Апогея кризис достиг 24 июля, когда об условиях австрийского ультиматума узнали в европейских ведомствах. Сазонов сразу же сказал: «C’est la guerre européene» («Это европейская война») – и сообщил царю, что австрийцы никогда не решились бы на такой шаг, если бы за спиной у них не стояла Германия. Николай II ответил осторожно, однако в тот же день собрал совет министров. Сазонов вслед за тем принял у себя сэра Джорджа Бьюкенена, который настоятельно рекомендовал повременить и оставить пространство для дипломатических маневров. Палеолог, как и прежде, требовал жестких мер. События последующих четырех дней в Петербурге не оставили надежды на то, что разгорающийся конфликт ограничится одними Балканами.
Из всех мобилизационных планов 1914 года российский был самым сложным, поскольку охватывал огромные территории. Каждому мобилизованному царской армией предстояло проехать до своего расположения в среднем около тысячи километров – в сравнении с 300 км у немцев. Стратегическая железнодорожная сеть требовала предупреждения за 12 дней, и все равно формирование войск проходило бы медленнее, чем в Германии. Через час после получения вестей об ультиматуме Сазонов отдал приказ армии переходить на военное положение. В тот же день, 24 июля, министр финансов Петр Барк проинструктировал чиновников Министерства иностранных дел, как организовать репатриацию 100 миллионов рублей из государственных фондов, хранящихся в Берлине.
Австрия, настроившаяся на войну, и Германия, выдавшая ей «карт-бланш», любое действие Антанты склонны были рассматривать как провокацию. Во время предыдущего балканского кризиса зимой 1912–1913 года Россия принимала те же меры военной предосторожности, что и в июле 1914-го, – не спровоцировав при этом конфликт. Даже если Санкт-Петербург не собирался закрывать глаза на вторжение Австрии в Сербию, приказы о боевой готовности в российской армии означали не желание приблизить общеевропейскую катастрофу, а элементарную предусмотрительность. Однако по сравнению с предыдущим кризисом добавился один существенный фактор. В 1912–1913 годах Германия отказалась поддержать жесткую австрийскую политику на Балканах, поскольку не располагала рядом стратегических элементов – таких как мост через Рейн в Ремагене и мост в Карвенделе, способные выдержать идущую на север тяжелую австрийскую артиллерию, а также Кильский канал и новый закон об увеличении численности состава армии. Теперь же все было доделано – боевая машина Мольтке работала как часы. И в Санкт-Петербурге, и в Европе знали, что Германия наверняка не оставит реакцию России без ответа. Сазонов утверждал, что мобилизация не означает объявления войны, что царская армия может неделями находиться в состоянии боевой готовности, но ничего не предпринимать – как это было во время предыдущего кризиса. Немецкая же политика отличалась в корне: если кайзер поднимет армию, она двинется в бой.
Совещание российского совета министров 24 июля длилось два часа. Сазонов акцентировал внимание на проводимой Берлином подготовке к войне (возможно, преувеличивая масштабы), вспомнил и про ошибки прошлого, когда российские уступки австрийскому или немецкому напору воспринимались как слабость. Он утверждал, что пришла пора занять твердую позицию и что будет непростительным предательством уступить Сербию. Оба силовых министра, Владимир Сухомлинов и Игорь Григорович, сообщили, что, несмотря на незавершенность государственной программы перевооружения, армия и флот готовы сражаться. Их голоса имели существенное значение: выскажись они более осторожно – или более реалистично, – Россия могла бы пойти на попятный.
Как ни парадоксально на взгляд иностранца, самое веское слово на этом заседании сказал министр сельского хозяйства. Александр Кривошеин был опытным придворным политиком, обладавшим обширными связями. «Общественность, – утверждал он, – не поймет, почему в критический момент, затрагивающий жизненные интересы России, правительство Его Величества не готово на решительный шаг»{129}. Осознавая опасные последствия этого шага, он все равно считал бездействие в данном случае ошибочным. Царь долго беседовал наедине со своим дядей – великим князем Николаем, командовавшим Санкт-Петербургским военным округом. Что говорилось во время этой беседы, неизвестно, однако великий князь, вероятно, выражал уверенность как в поддержке со стороны Франции, так и в силе французской армии – на него большое впечатление произвели военные маневры во Франции в 1912 году. Кроме того, он и его брат Петр были женаты на дочерях черногорского короля, который использовал все свое влияние, чтобы побудить Россию сражаться с австрийцами до последнего вздоха.
Царя же совсем не радовала перспектива ввязываться в конфликт, который, как он прекрасно знал, мог уничтожить его династию. 24 июля он заметил задумчиво: «Как только [война] вспыхнет, ее уже не остановишь». Тем не менее царь согласился на предшествующие мобилизации подготовительные меры. Стремясь соответствовать роли правителя великой державы, статус которой грозил пошатнуться, Николай II повел себя не то чтобы подло или злонамеренно, а, скорее, необдуманно. Как и Франц Иосиф, он взял курс на уничтожение империи – своей собственной.
Вечером Сазонов заявил сербскому послу, что Россия намерена защитить независимость его страны. Никакого «карт-бланша» он Белграду не предлагал – наоборот, призывал Сербию принять основную часть австрийского ультиматума. Однако настойчивость, с которой он убеждал сербское правительство отклонить ряд требований Вены, свидетельствует о решимости исполнить обещание: без России у Сербии не осталось бы другого выхода, кроме полной капитуляции. Сазонов не сомневался, что может рассчитывать на Францию, однако не питал особых надежд по поводу Британии, отметив мрачно, что все британские газеты, за исключением
Пока все, затаив дыхание, ждали ответа Сербии на ультиматум, над Центральной Европой пронеслась страшная буря с грозой. У здания будапештского парламента, по слухам, качалась статуя Дьюлы Андраши, одного из основоположников дуалистической монархии Австро-Венгрии. Обеспокоенные граждане перешептывались, что пращуры усмотрели бы в этом недобрый знак. Неизвестно, впрочем, для кого – как отметил у себя в дневнике чиновник Министерства финансов Лайош Таллоци. Днем на улицы Берлина высыпали целые толпы в ожидании новостей, однако до вечера так ничего и не было слышно.
На следующий день, в субботу, 25 июля, немецкая учительница Гертруда Шадла описывала в дневнике, как вся семья рвала друг у друга из рук утреннюю газету, желая узнать о развитии событий. «Несмотря на опасность, что все мы окажемся втянуты в войну, люди аплодируют твердой позиции Австрии. Убийство эрцгерцога и его супруги требует сурового наказания»{130}. Ввиду серьезности международной обстановки отменили местную стрелковую ярмарку, хотя уже установили и шатры, и карусели. Белград тем временем наводняли толпы обеспокоенных людей, переговаривающихся на улицах, у садовых калиток и в кофейнях вроде «Русского царя». Свежие газетные номера рвали из рук, как в доме Гертруды Шадла. Ходили слухи – соответствовавшие действительности – о дислоцирующихся на границе австрийских войсках, однако паники пока не было: сербы со своей неистребимой способностью смотреть на жизнь через розовые очки надеялись, что как-нибудь обойдется.
Вечером 25 июля немецкие социал-демократы устроили антивоенную демонстрацию. Бетман-Гольвег ответил отказом на требование консерваторов запретить любые собрания, однако издал указ об отмене уличных сходок, разрешив собираться только в помещениях. Свыше 100 000 человек по всей стране приняли участие в протестных мероприятиях, где руководители СДПГ доказывали, что Германия не должна ввязываться в драку, которую затевает Австрия.
Любому политику нелегко разбираться с несколькими чрезвычайными ситуациями одновременно. Именно этим объясняется замедленная реакция британского правительства на события в Европе. До последней недели июля все мысли главных министров были заняты ольстерским кризисом, и ни на что другое сил практически не оставалось. Премьер-министр Герберт Асквит лишь единожды упомянул сараевское убийство – сразу после случившегося – в личной переписке с Венецией Стэнли, а потом не касался его вплоть до 24 июля. Наведавшаяся к Дэвиду Ллойду Джорджу венгерская знакомая укоряла его за безразличие, с которым британцы отнеслись к сараевскому потрясению: если не утихомирить Австрию, доказывала она, война будет неизбежной. Государственный деятель не внял, о чем потом сильно жалел{131}. Передовица
В эпоху, когда державная мощь измерялась площадью территории, британские империалисты боялись уступать целый остров, видя в этом угрозу величию страны. Ольстерский кризис, кроме того, разразился на фоне серьезных проблем в промышленной области: бесконечная забастовка в строительной сфере, конфликты с шахтерами, на железных дорогах и в инженерной промышленности. В своей июльской речи Ллойд Джордж подчеркнул, что «ни одному правительству на протяжении нескольких веков не приходилось иметь дело ни с чем подобным» ирландскому и промышленному кризисам в Британии. Он не преувеличивал. Назревал конституционный скандал исторического масштаба – это осознавал и король Георг V, созвавший противоборствующие стороны на совещание в Букингемском дворце, чтобы попытаться найти пути к примирению.
20 июля
22 июля основной темой в
И все же мало кто из британцев, ложась спать в ту ночь, беспокоился о том, как отразится балканская драма на нем лично. Если бы европейская война не вмешалась, не отодвинула ирландский кризис на второй план и не заставила правительство отложить введение самоуправления до поры до времени, а затем и навсегда (в 1921 году вопрос решился разделением Ирландии и предоставлением независимости южной ее части), кто знает, во что вылилось бы угрожающее британской политической системе общественное негодование, масштабы которого мы сегодня склонны недооценивать. Кроме того, ольстерские беспорядки сильно повлияли на поведение Берлина: немецкие власти, глядя, как плохо Британия справляется с внутренними проблемами, не представляли, каким образом эта измученная и расколотая страна помешает их амбициям.