А хорошие они были – тихие, смирные. И всегда вдвоем, в уголке. Все со своими глиняными чашечками, горшочками и самодельными куклами возятся и щебечут, щебечут…
Рука, водившая пилу, дрогнула.
«И зачем теперь это новое существо?… Тоже долго не проживет. Один только перевод денег. Крестины, свивальники… Новые долги. Опять же подрыв торговли. Чуть Варя купечеством занялась, – стоп!»
Иван вспомнил, что его ждут, и ему стало совестно.
– Как же это так?! Жена родила, а я не двигаюсь?!
Он отложил пилу, вскочил, отряхнулся от пыли и стал торопливо напяливать пиджак…
Первый, кто бросился ему в глаза, когда он поднялся наверх, был племянник.
Пимка встретил его сурово.
Дядя заставил себя ждать больше часу. Притом лицо его было такое равнодушное, холодное. А Пимка был так уверен, что он обрадуется и сейчас же вылезет из колодца.
– А, это ты? – сказал Иван.
Пимка сердито отвернул лицо и проворчал:
– Так долго!.. Идите… Тетя Варя родила…
– Иду, иду!
– С тебя магарыч, – сказал тяжчик и хлопнул Ивана по плечу.
– Да… магарыч, – вяло ответил Иван и мигнул глазом племяннику.
Пимка сорвался со своего места, и они зашагали по степи. За ними кинулся Суслик.
Иван шел медленно, покачиваясь из стороны в сторону, как человек, отвыкший от ходьбы. Пимка поминутно забегал вперед и заглядывал ему в лицо. Он хотел прочитать, что творится у него на душе. Но ему это не удавалось.
Лицо Ивана по-прежнему оставалось равнодушным и холодным.
На полпути он неожиданно обернулся и спросил:
– Девочка или мальчик?
– Мальчик.
Иван остановился и проговорил дрожащим голосом:
– Врешь?!
– Не вру! – бойко ответил Пимка.
Лицо у Ивана просветлело, и на бескровных губах зацвела улыбка.
Увидав, какое впечатление произвело на дядю это известие, Пимка схватил его за рукав и воскликнул:
– И красивый такой!.. Глазки такие большие, носик красненький.
– Шутишь?
– Вот крест, дяденька!
– Да?!
Иван просветлел еще больше, схватил обеими руками Пимку за бедра и поднял его высоко над головой.
Суслик, вообразив, что Иван обижает Пимку, звонко залаял и вцепился острыми зубами в его сапог.
– Дурной, – рассмеялся Иван.
Продержав племянника несколько минут в воздухе, он бережно опустил его на землю и сказал:
– А я, брат, припас для тебя ушку. В степи нашел. Должно быть, обронил какой-нибудь отставной от козы барабанщик, – и он протянул ему белую пуговицу.
– Спасибо, дядя!
Пимка схватил ее с жадностью и помчался вперед с Сусликом, оглашая степь веселым криком и смехом.
Он теперь совершенно примирился с дядей.
Иван, как все каменоломщики, жил в самом грязном переулке слободки и снимал конуру за пять рублей. Она, впрочем, обходилась ему в три, так как он сдавал за два угол молодому парню Федору, тоже каменоломщику.
На пороге квартиры Ивана встретила сестра его Женя – полная женщина с рябым лицом и мужским голосом, по профессии – прачка.
– Где пропадал так долго? – спросила она с неудовольствием.
– С материком возился, – робко ответил он.
– Ну, да ладно… Поздравляю с хлопцем. А важный хлопец. – И она трижды поцеловала его.
– Спасибо, сестра.
Он крепко пожал ей руку и переступил порог.
В крохотной и прибранной комнатке было тихо. Слышен был только шепот безрукого старика, отца Ивана, и двух старушек-соседок. Они сидели в углу у печки.
Родильница лежала на широкой кровати у стены и дремала. Иван издали разглядел е.-1хрупкую фигуру под одеялом, левую безжизненную руку, вытянутую вдоль тела, и опущенные синие веки. Плоская грудь ее чуть-чуть колыхалась.
«Где же он?» – подумал Иван, ища глазами новорожденного.
Он лежал по правой руке родильницы, завернутый в тряпки, и выглядывал из них красной, величиной с небольшой кулак рожицей.
Завидя Ивана, одна старуха подошла к нему и прошамкала:
– Уснула… Пусть спит… Я ей намедни водицы святой испить дала…
Иван кивнул головой и, стараясь не скрипеть сапогами, подошел к кровати. Он остановился в пол-аршине от нее, затаил дыхание и неловко стал мять в шершавых, с толстыми жилами руках фуражку. Когда неловкость прошла, он посмотрел на жену и сына, и слезы радости чуть не брызнули у него из глаз. В нем проснулось отцовское чувство. Радость его усугублялась еще тем, что это был первый его сын.
Иван сквозь туман глядел на это крохотное существо, и ему захотелось прижать его к груди. Но он воздержался, ведь это был не материк, а он только с материками умел обращаться.
Хотелось ему также приласкать и горемычную подругу свою…
Иван долго стоял, не двигаясь, у постели, и на душе у него было необычайно радостно. Он, кажись, всю жизнь простоял бы здесь.
Этот чистый уголок после холодного и гнилого припора казался ему настоящим раем.
В комнате пахло мятой. Тихо теплилась перед образом богородицы красная лампада, и медный венчик его блестел как золото. Kate живые цветы поверх образа – бумажные розы…
За стеной в прачечной кто-то выводил тонким, нежным голосом:
«Впоть в1три, впоть буйш – аж дерева гнуться»…
И песня эта навевала покой и мир.
– Иван, а Иван! – услышал он вдруг над ухом шепот сестры.
Он повернулся. Она отвела его в сторону и что-то сказала ему.
Он мотнул головой, надвинул картуз и вышел в переулок.
Нелегкая задача предстояла Ивану. Сестра наказала непременно достать пять-шесть, а если можно и десять рублей. Надо было заплатить бабке, купить полотна для свивальников, мыла.
Иван остановился в воротах и быстрым взглядом окинул переулок. В этом переулке он жил семнадцать лет и знал всех наперечет. Знал, кто чем занимается, сколько у кого детей, кто сколько зарабатывает.
«Призанять бы у кого-нибудь?» – мелькнуло у него, но ему тотчас же сделалось досадно и неловко за эту нелепую мысль.
Призанять здесь было не у кого. Как и он, все обитатели переулка, мелкие ремесленники, жили сегодняшним заработком и всецело зависели от своих заказчиков. А так как господа заказчики по возможности сокращали свои потребности, то благосостояние переулка сильно пошатнулось и все «сидели на якоре». Сидел на якоре Митрий-сапожник, Афанасий-штукатур, Григорий-балалаечник, Степан-кузнец, Федор – набойщик чучел, Файвелевич-старьевщик, Мирониха – торговка жареной рыбой и пельменями.
У Степана на кузне вот уже второй месяц не звенит наковальня, а Федор за три недели не продал ни одной совы и чайки. Иван, стоя в воротах, обратил внимание на худенькую женщину – Дмитриевну, жену Афанасия, в порванной косынке, с белыми, как тесто, губами. Она медленно пробиралась с жестяным чайником вдоль фасадов жалких одноэтажных хатенок, поминутно хватаясь за выступы.
Иван подумал, что, если бы на нее подул ветерок или села муха, она свалилась бы непременно.
Он провожал ее глазами до трактира. За нею бежала девочка лет семи, хорошенькая, но вся в лохмотьях, грязная, нечесаная, цеплялась за ее юбку и ревела:
– Ма-а-ма! Кушать!
Дуся – так звали девочку – заставила Ивана призадуматься над всеми детьми злосчастного переулка. Они больше всех терпели, и от их криков и плача житья не было.
Они с утра заводили такой концерт, что хоть беги в степь.
Пока была возможность, их ублажали. Сунут одному, другому в «кричалку» кусок хлеба или морковки. Но когда хлеб вышел, им стали затыкать кричалки испытанным способом.
Иная чадолюбивая маменька, у которой давно полопались барабанные перепонки и изныла грудь от этого концерта, вкупе с постояльцем-биндюжником или штукатуром распластает крикуна, как камбалу, спустит ему штаны и, задрав артистически рубашонку до носа и поплевав энергично на ладонь, всыплет ему по первое число.
Некоторые предпочитали голым ладоням мокрые полотенца, как, например, прелестная и очаровательная Родиониха, а Митрий – традиционный, освященный веками сапожный ремень.
И долго продолжалась бы эта тирания, если бы детишки сами не взялись за ум. Сообразив, что, сколько ни кричи, ничего не выкричишь у своих деспотов, они махнули на них рукой и порешили каждый про себя добывать хлеб собственной инициативой. (Впрочем, это практиковалось у них давно, сызмала.)
Вся юная гвардия, начиная с трехлетнего возраста, немытая, нечесаная, в грязных рубашонках, с утра в обществе обмызганных собак и кошек расползалась по переулку и шарила. И мало-мальски съедобное извлекалось из пыли и грязи и пожиралось с жадностью.
Юные индивидуалисты не брезговали ничем – ни головкой копченой скумбрии, ни кочаном капусты, ни хвостом луковицы, а краса и счастье Родионихи – Семка Безносый, шестилетний пузырь – даже огарком сальной свечи, чему однажды были свидетелями Нюмчик Жидок и Сашка Револьвер.
Более же предприимчивые забирались за пределы переулка и в награду получали массу деликатесов, на которые они в своем нищенском переулке не могли рассчитывать и которых так много на широких улицах, как-то: апельсиновые корки, бумажки от конфет с прилипшим к ним цветным сахаром, халвой, абрикосовые косточки и окурки – тьма окурков. А так как предприимчивости не занимать было будущим гражданам слободки, то с некоторых пор они жили в полное свое удовольствие.
Иной промышляет тем, что, облюбовав какого-нибудь дядю в каракулевом воротнике, гонится за ним до самого его дома и выцыганивает копейку, а то и две, другой, выкривив ноги, вывернув веки и скорчив гнуснейшую рожу, присаживается к кучке сирот и калек на паперти церкви и гнусит с ними в унисон: «Помогите бедному калеке, господь не оставит вас!», за что к вечеру у него оказывается в руках связка бубликов и кучка зеленых копеек; третий без стеснения залезает в лотки баб с апельсинами, яйцами и бочки с сельдями и феринками,[8] выставленные лавочниками на улицу, а остальные, под предводительством Пимки, прозванного его чудаком папашей «Адмирал Камимура», устраивают правильно организованные набеги на биндюги, вспарывают гвоздями животы мешков и отсыпают себе в картузы, шапки и подолы рубах немалую толику миндалю, галет, гороху, изюму и кокосов.
Часть добытого они съедают сами, а остальную сбывают по необыкновенно выгодной цене мелким лавочникам.
Нечего, конечно, говорить, что отважные «мореплаватели» не раз терпели в пути аварии – возвращались в свои Палестины кто с разбитым носом, кто с развороченным ухом, перешибленной ногой и помятым боком. Но зато все были сыты и у всех на головах пузырились картузы, и шапки, и карманы курток от всяких «даров природы».
Ретивый Пимка пригнал даже однажды домой пару индюков и приволок новенький фартук, снятый с извозчичьих пролеток…
Думая о них, Иван совершенно забыл о том, что наказала ему сестра. Но вот он вспомнил, и снова всплыл мучительный вопрос: «Где и у кого призанять денег?»
В нескольких шагах от него Митрий от нечего делать (его не спасала даже вывеска «Сапожник из Мукдена») сидел на подоконнике, свесив на улицу длинные, верблюжьи ноги, и наяривал на своей гармонике, заплатанной в сорока местах желтой оберточной бумагой: «Вихри враждебные…»
Прислушиваясь одним ухом к словам песни, выкрикиваемым во всю глотку Митрием, Иван ломал голову: «Где? Где?…»
Кроме этой голытьбы, у Ивана не было ни одного знакомого. Да и откуда к нему знакомые? Кому охота знаться с бедным и вечно угрюмым каменоломщиком?
В кассу сходить разве?!
Воспоминание о кассе заставило его измениться в лице. Он почернел весь и скрипнул зубами.
Как все каменоломщики, он не мог вспомнить о ней без гнева.
Нечего сказать – «касса». У него вон до сих пор топят печь квитанциями ее, а Пимка мастерит из них броненосцы и волочит их через все лужи по переулку!..
Единственный человек, на котором он остановился, был Петр-трактирщик, отец и благодетель каменоломщиков.
Когда у кого рождался ребенок, умирал кто-нибудь или случалось что-нибудь другое, шли к нему, и он выручал.
В прошлом году, когда у Ивана объявился летучий ревматизм, Петр одолжил ему пять рублей, а когда умерла Нина – одолжил еще столько же. Иван прослезился даже, когда вспомнил про Петра.
– Не друг, а мать родная, – говаривали о нем каменоломщики. – Он душу каменоломщика, как ты припор свой, знает и сочувствует.
Иван пошел бы к нему, да было совестно. Он до сих пор не отдал ему тех десяти рублей, притом дела Петра теперь обстояли также неважно.
Когда-то нет-нет да завернут к нему в трактир франты с Городской улицы, сердцееды в новых картузах с лакированными козырьками, в сногсшибательных ле-лях – рубахах, вышитых гладью и болгарскими крестиками нежными пальцами их дульциней, в красных, как кровь, на животе поясах, поддерживающих новенькие полосатые брюки, и в ботинках с такими «рипача-ми», что их слышно на другой окраине – на Пересыпи, за вторым кругом. Завернут, раздавят по здоровенному шкалу, закусят маринованной скумбрией и разобьют на бильярде пирамиду. А теперь хоть бы один завернул!.. Совсем пустует трактир, и на киях и бильярде завелась паутина…