В своем черном купальном трико, до раскосости коротком на ляжках и уходившем вглубь чуть выпуклым мыском, когда она, как сейчас, сдвинув вытянутые ноги, лежала навзничь, – в черном трико с белым резиновым пояском и клинообразными вырезами на боках, до самой талии, – Магда подозрительной стройностью и соразмерностью членов отличалась от двух девочек-подростков, дочек красного англичанина в полотняной шляпе, которые валялись поодаль. Кречмар, облокотясь на песок, не отрываясь смотрел на нее, на ее руки и ноги, уже сплошь покрытые гладким солнечным лаком, на румяно-золотое лицо с облупившимся носом и только что накрашенным ртом. Откинутые со лба волосы отливали каштановым блеском, раковина маленького уха мерцала песчинками, в темноте трико сквозили еще более темные сосцы, – и весь ее туго сидящий костюм с обманчивыми перехватцами и просветами, с тонкими бридочками на лоснящихся плечах, держался, как говорится, на честном слове, – перережешь вот тут или тут, и все разойдется.
Кречмар высыпал из ладони горсть легкого песка на ее втянутый живот. Магда открыла глаза, замигала от солнца, улыбнулась, косясь на любовника, и зажмурилась снова.
Погодя она приподнялась и замерла в сидячем положении, обхватив колени. Теперь он видел ее голую спину, перелив позвонков, блеск приставших песчинок. «Постой, я смахну», – сказал он. Кожа у нее была горячая, шелковая. «Боже, – проговорила Магда. – Какое голубое море!»
Оно было действительно очень голубое. Когда поднималась волна, то на ее блестящей крутизне кобальтовыми тенями отражались силуэты купальщиков. Мужчина в оранжевом халате стоял у самой воды и протирал очки. Откуда ни возьмись, прилетел большой, разноцветный, как арлекин, мяч, прыгнул с легким звоном, и Магда, мгновенно вытянувшись, поймала его и встала и бросила его кому-то. Теперь Кречмар видел ее, окруженную солнечной пестротой пляжа, которая, однако, была сейчас для него мутна, настолько пристально он сосредоточил взгляд на Магде. Легкая, ловкая, с темной прядью вдоль уха, с вытянутой после броска рукою в сверкающей браслетке, Магда виделась ему как некая восхитительная заставка, возглавляющая всю его жизнь.
Она близилась, он лежал ничком и наблюдал, как передвигаются ее маленькие ступни. Магда нагнулась над ним и, весело крякнув, игривым берлинским жестом хватила его по хорошо набитым трусикам.
«Пойдем в воду!» – крикнула она и побежала вперед, ступая на пальцы и слегка припадая на одну ногу, – и потом, раскинув руки, уже меся воду, замедленным шагом пошла все дальше, дальше, и вот уже начала подливать к коленям кудрявая пена. Она опустилась в воде на четвереньки, попробовала плыть, но захлебнулась и быстро встала, со смехом избегая Кречмара. Ее черный костюм блестел, прилип к телу, посредине живота образовалась лунка. «Ах-ах», – дышала она, улыбаясь, плюясь и отводя мокрые волосы с глаз. Вдруг, ладонью проехав по поверхности, она окатила Кречмара, и он ответил тем же, и так они долго друг в друга шарахали ослепительной водой и громко кричали, и пожилая англичанка под зонтиком лениво сказала, обратившись к мужу: «Look at that German romping about with his daughter. Now don‘t be lazy, take the kids out for a good swim…»[4]
XIII
Потом, в цветистых халатах, они поднимались кремнистой тропой между желтых кустов утесника и дрока. Небольшая, но за крупные деньги нанятая вилла белела, как сахарная, сквозь черноту кипарисов. Через гравий перемахивали синекрылые кузнечики. Магда старалась их поймать в руку. Присев на корточки, она осторожно приближала пальцы к кобылке, но углами поднятые лапки вдруг вздрагивали, и, выпустив веерные крылья, насекомое перелетало на три сажени дальше или терялось среди чертополоха запущенного садика.
В прохладной комнате с решетчатыми отражениями жалюзи на терракотовом полу Магда, как змея, высвобождалась из темной чешуи купального костюма и ходила по комнате в одних туфлях на высоких каблуках, и солнечные полоски от жалюзи проходили по ее телу.
Вечерами были танцы в казино. Море принимало зеркально-лиловый оттенок, и появлялся в направлении к Рагузе уже освещенный пароход. Кречмар старательно с ней танцевал, ее гладко причесанная голова едва доходила до его плеча.
Очень скоро по приезде возникли новые знакомые, – итальянцы, англичане, австрийцы, – Кречмар сразу стал чувствовать гнетущую унизительную ревность, наблюдая за тем, как она тесно танцует с другим, и зная, что у нее под тонким платьем ровно ничего не надето, даже подвязок: замечательный загар заменял ей чулки. Она поднимала глаза к кавалеру и сдержанно улыбалась. Иногда Кречмар терял ее из виду, и тогда вставал и, стуча папиросой о крышку портсигара, шел наугад, попадал в какую-то залу, где играли в карты, на террасу, потом в бильярдную, и уже вне себя, уже уверенный, что она ему где-то изменяет, возвращался сквозь человеческий лабиринт к своему столику, и вдруг она появлялась и садилась возле него в своем нарядном переливчатом платье, которое не делало ее старше, и он, умолчав о своих опасениях, судорожно гладил ее под столом по голым коленкам, стукавшимся друг о дружку, когда она, слегка откинув стан, хохотала над смешными замечаниями австрийца.
К чести Магды следует сказать, что она прилагала все усилия, чтобы оставаться Кречмару совершенно и безусловно верной. Вместе с тем, как бы часто и основательно он ее ни ласкал, Магда уже давно чувствовала какой-то недочет, какую-то неполноту ощущений, и это нервило ее, и она вспоминала того, первого, от малейшего прикосновения которого все в ней разгоралось и вздрагивало. К несчастью, молодой австриец, лучший танцор в Сольфи, был чем-то похож на первого ее возлюбленного, – сходство, неуловимое для глаза, что-то в сухом прикосновении его большой ладони, в пристальном, слегка насмешливом взгляде, в манере раздувать ноздри. Однажды, между двумя танцами, она оказалась с ним в темном углу сада, и была та очень банальная, очень человеческая смесь далекой музыки и лунных лучей, которая так действует на всякую душу. Чешуйчатое сияние играло посреди моря, и тени олеандров шевелились на странной белизне ближней стены. «Ах, нет», – сказала Магда, чувствуя, как губы молчаливого человека, обнявшего ее, гуляют по ее шее, по щеке, а горячие, умные руки забираются под бальное платье, надетое прямо на тело. «Ах, нет», – повторила она, но тут же закинула голову, жадно отвечая на его поцелуй, и он при этом так пронырливо ее ласкал, что она почуяла приближение еще большего удовольствия, – однако вовремя вырвалась и побежала по галерее к далекой, освещенной двери.
Этого больше не повторилось. Магда, вкусив жизни, которую ей мог дать Кречмар, жизни, полной роскоши первоклассных фильм, их бриллиантинового солнца и пальмового ветерка, – так боялась все это мигом утратить, что не смела рисковать и даже как будто лишилась на время главного, быть может, свойства своего – самоуверенности. Самоуверенность, впрочем, сразу вернулась к ней, как только они осенью оказались опять в Берлине. «Да, это, конечно, превосходно, – сухо сказала она, окидывая взглядом отличный номер в отличной гостинице. – Но ты понимаешь, Бруно, что это не может так продолжаться».
Кречмар поспешил ответить, что уже принял меры к снятию квартиры.
«Что он меня дурой, что ли, считает», – подумала она с чувством сильнейшей к нему неприязни. «Бруно, – проговорила она тихо. – Ты не понимаешь…» Она глубоко вздохнула, потом села и закрыла лицо руками.
«Ты стыдишься меня», – сказала она, глядя сквозь пальцы на Кречмара.
Он хотел обнять ее. «Не тронь! – крикнула она, отскочив. – Я не желаю, – прозябать с тобой на задворках и смотреть целый день, как ты боишься выходить со мной на улицу. Нет, не смей меня трогать… Я все отлично чувствую. Если ты меня стыдишься, можешь меня бросить и вернуться к своей Лисхен, пожалуйста, пожалуйста…»
«Магда, перестань», – беспомощно бормотал Кречмар.
Она бросилась на диван. Ей удалось зарыдать. Кречмар, опустившись на колени, осторожно касался ее плеча, которым она дергала всякий раз, как он приближал пальцы. «Чего же ты хочешь? – спросил он. – А, Магда?»
«Я хочу жить открыто, у тебя, у тебя, – произнесла она, захлебываясь. – На твоей собственной квартире, – и видеть людей, – жить вовсю…»
«Хорошо», – сказал он, встав с колен.
«А через год ты на мне женишься, – подумала про себя Магда, машинально продолжая всхлипывать. – Женишься, если, конечно, я к тому времени не буду уже в Холливуде, – тогда я тебя к чорту пошлю».
«Умоляю тебя больше не плакать! – воскликнул Кречмар. – А то я и сам зареву».
Магда села и жалобно улыбнулась. Слезы на редкость красили ее. Лицо пылало, мокрые глаза лучились, на щеке дрожала чудесная грушевидная слеза.
XIV
Точно так же, как он теперь никогда не говорил ей об искусстве, в котором Магда не понимала ни аза, Кречмар не открыл ей мучительных чувств, которые ему довелось испытать в первые дни жизни с ней в комнатах, где он провел с женой десять лет. Всюду были вещи, напоминавшие ему Аннелизу, ее подарки ему, его подарки ей. В глазах у Фриды он прочел хмурое осуждение, а через неделю, чем-то новой госпоже не потрафив, она презрительно выслушала Магдину крикливую брань и тотчас съехала. Спальня и детская укоризненно, трогательно и чисто глядели в глаза Кречмару, – особенно спальня, ибо из детской Магда живо сделала голую комнату для пинг-понга. Но спальня… В первую ночь там Кречмару все казалось, что он чует легкий запах жениного одеколона, и это втайне смущало и связывало его, и Магда в ту ночь издевалась над его неожиданной расслабленностью.
О, как был невыносим первый телефонный звонок, звонил старый знакомый, спрашивал, весело ли было в Италии, хорошо ли поживает Аннелиза, не склонна ли она пойти в среду на премьеру с его женой? «Мы временно живем отдельно», – с трудом проговорил Кречмар («Временно…» – насмешливо подумала Магда, – осматривая в зеркале свою начавшую отгорать спину).
Ему доставляло невеселое развлечение наблюдать, как постепенно из вопросов знакомых исчезло упоминание о жене. Кое-кому он намекнул, что у него невеста; невестой он, впрочем, никогда не называл Магду в лицо. Слух о перемене в его жизни распространился очень быстро, – и опять было ему интересно следить, как иные переставали у него бывать, иные, напротив, были чересчур любезны с ним и с Магдой, а некоторые старались сделать вид, точно ничего не случилось. Были, наконец, и такие, которые по-прежнему радовались видеть его, но как-то так выходило, что бывали они у него неизменно без своих жен, ставших до странности болезненными.
Он скоро освоился с присутствием Магды в этих полных воспоминаний комнатах, и это происходило оттого, что стоило ей переменить извечное положение любого незаметнейшего предмета, как данная комната сразу лишалась знакомой души, воспоминание испарялось навсегда. И к зиме прошлое вымерло вовсе в этих двенадцати комнатах, – и квартира была, может быть, очень хороша, но уже ничего общего не имела с той, в которой он жил с Аннелизой.
Однажды, когда в поздний час после бала он Магду купал (так водилось у них), она, сидя в надушенной ванне и поднимая на кончике ноги набухшую губку, спросила, не думает ли он, что из нее вышла бы фильмовая актриса. Он засмеялся, ничего уже не соображая от предчувствия близкого наслаждения, сказал: «Конечно, еще бы», – и Магда наконец вылезла, он, торопясь, завернул ее в мохнатую простыню, растер и понес в спальню.
Через несколько дней она опять вернулась к этой теме, причем выбрала минуту, когда у Кречмара ясней работала голова. Он порадовался ее любви к кинематографу и, думая ее заинтересовать, стал развивать перед ней некоторые излюбленные свои теории о фильме немой и о фильме говорунье. «Как снимаются?» – спросила она, перебив его на полуслове. Он предложил как-нибудь ее повести в ателье, все показать, все объяснить. С этого и началось.
«Что я делаю, стоп, стоп», – как-то сказал он себе, вспомнив, что накануне обещал финансировать фильму, затеянную режиссером средней руки, при условии, что Магде дана будет вторая женская роль, роль покинутой невесты. «Нехорошо, – продолжал он мысленно. – Там всякие матовые актеры, всякое женолюбивое хамье, и выйдет глупо, если я буду ходить за ней по пятам. А с другой стороны, ей необходима какая-нибудь забава, и меньше будет шатаний по кабакам, если ей придется встать спозаранку».
Думать было поздно, – уже договор был заключен, – и скоро начались репетиции. Магда первое время возвращалась крайне злой и раздраженной, жаловалась, что ее заставляют повторять одно и то же движение по сто раз, что режиссер на нее орет, что она слепнет от света огромных ламп. Ее утешало, что исполнительница главной роли, Дорианна Каренина (та самая, которая год тому назад была написана с Чипи в руках), относится к ней очаровательно, хвалит ее, предсказывает чудеса («Дурной знак», – подумал Кречмар).
Она потребовала, чтобы он не присутствовал на съемках, это, мол, стесняет ее, да и сюрприза не выйдет, если все будет известно заранее. Зато дома он не раз подсматривал, чрезвычайно умиляясь, как она перед трюмо принимает томно-трагические позы. Заметив его, она топала ногой, и он клялся, что ничего не видел. Он отвозил ее в ателье, потом за ней заезжал, однажды ему сказали, что это продолжится еще два часа, и он отправился погулять, и невзначай попал в район, где жил Макс, внезапно ему страстно захотелось увидеть издали дочку, – в это время она возвращалась из школы. Ему вдруг показалось, что вон там она идет с подругами, он почувствовал страх и быстро ушел.
В этот день Магда вышла из ателье розовая, смеющаяся; съемки подходили к концу, и нынче ей не было сделано ни одного замечания, и она играла как еще никогда. «Знаешь что? – сказал Кречмар. – Я Дорианну приглашаю на ужин. Да, большой ужин, интересные гости. Сегодня утром мне звонил один известный художник, вернее, знаешь, карикатурист, который, знаешь, делает карикатуры. Это он выдумал Чипи, которую ты так любишь. Он только что приехал из Америки, и говорят, он очень, очень занятный. Я и его пригласил».
«Только я буду сидеть рядом с тобой, – сказала Магда, – а то прошлый раз…»
«Хорошо, но помни, мое сокровище, я не хочу, чтобы все знали, что ты у меня живешь».
«Ах, это все знают», – сказала Магда и вдруг нахмурилась.
«Ты пойми, – продолжал Кречмар, – это ведь тебе неловко, а не мне. Мне-то, конечно, все равно, я условностей не люблю, так что ты, Магдочка, опять как прошлый раз сделай, – пожалуйста, для себя же».
«Но это глупо… И главное, вообще эти неприятности можно было бы избежать».
«То есть как – избежать?»
«Если ты не понимаешь…» – начала она («Когда же, собственно, он наконец заговорит о разводе?»).
«Будь благоразумна, – сказал Кречмар примирительно. – Ты подумай, я делаю все, что ты хочешь, – вот теперь с этой фильмой, ну, Магда, ну, моя дорогая…»
XV
Все было как следует: на японском подносе в прихожей лежало некоторое число записок: доктор Ламперт – Марго Денис, Роберт Горн – Магда Петерс, фон Коровин – Ольга Вальдгейм и т. д. Недавно поступивший буфетчик – рослый, пожилой мужчина, с лицом английского лорда (так, по крайней мере, находила Магда, иногда останавливавшая на нем взгляд, не лишенный легкой задумчивости), величаво встречал гостей. Через каждые несколько минут раздавался звонок. В угловой гостиной было уже пять человек гостей, не считая Магды. Вот явился Коровин – «фон» Коровин. Он был худощав, носил монокль и говорил по-немецки превосходно. Опять заминка, – и явился писатель Брюк, толстый, румяный человек в потрепанном смокинге, с женою, стареющей, хорошо сложенной дамой, в свое время плававшей в стеклянном бассейне среди дрессированных тюленей. Разговор в гостиной был уже довольно живой. Ольга Вальдгейм, полногрудая певица с абрикосовыми волосами, сладкозвучно и забавно рассказывала о своих ангорских кошках, которых у нее было полдюжины. Кречмар стоял подбоченясь и, через белый бобрик старого Ламперта (врача и меломана), посматривал на Магду: черное с тюлем платье очень ей шло, на груди был большой бархатно-оранжевый цветок, она сдержанно и туманно улыбалась, и в глазах у нее было особое ланье выражение, – признак, что она ни слова не понимает из того, что ей говорит Ламперт о музыке Гиндемита. Вдруг Кречмар заметил, что она жарко покраснела и встала. «Боже мой, какая глупенькая… Зачем так вскакивать». Входило сразу несколько человек: Дорианна Каренина, Горн, актер Штаудингер, двое молодых писателей… Дорианна обняла Магду, у которой замечательно блестели глаза, как бывало во время плача. «Какая глупенькая, – подумал он опять, – так преклоняться перед этой бездарной кобылой». Дорианна, впрочем, была прекрасна, она славилась своими плечами, Джиокондовой улыбкой и хриплым голосом.
Кречмар шагнул к Горну, который, по-видимому не зная, кто здесь хозяин, потирал руки, как будто их намыливал. «Я очень рад вас видеть у себя, – сказал Кречмар. – Знаете, я вас представлял совсем не таким, я представлял вас почему-то полным и в роговых очках. Господа, это создатель Чипи. Пожаловал к нам из Америки». Горн, продолжая намыливать ладони, стоял и делал маленькие кивки. «Садитесь, – сказал Кречмар. – Вы, говорят, к нам в Берлин ненадолго?» – «Как это было немило, – хриплым басом сказала Дорианна Каренина, – что вы не позволили мне появляться на людях с моей любимой игрушкой!» – «То-то я все смотрю: знакомое лицо», – ответил Горн, берясь за стул рядом с Магдой.
Взгляд Кречмара опять вернулся к ней. Она как-то по-детски наклонилась к соседке – художнице Марго Денис – и, странно улыбаясь, со слезами на глазах, необычайно быстро говорила что-то. Он сверху видел ее маленькое пурпурное ухо, жилку на шее, нежную раздвоенную тень груди. «Боже мой, что она говорит!» Лихорадочно и торопливо, точно желая кого-то заговорить, Магда несла совершенную околесину и все время прижимала ладонь к пылающей щеке. «Мужская прислуга меньше ворует, – лепетала она. – Конечно, картину нельзя унести. Но все-таки… Я прежде очень любила картины со всадниками, но когда видишь слишком много картин…»
«Фрейлейн Петерс, – с мягкой улыбкой обратился к ней Кречмар, – я хочу вам представить создателя знаменитого зверька».
Магда судорожно обернулась и сказала: «Ах, здравствуйте!» (К чему эти ахи, ведь об этом не раз говорилось…) Горн поклонился, сел и спокойно обратился к Кречмару: «Я читал вашу превосходную статью о Себастиано дель Пиомбо. Вы напрасно только не привели его сонетов, – они прескверные, – но как раз это и пикантно».
Магда вскочила и быстро, чуть ли не вприпрыжку, пошла навстречу последней гостье, высокой и высохшей даме, похожей на общипанную орлицу. Магда с ней ездила верхом в манеже.
Стул ее оказался пустым, на него пересела чернобровая, армянского типа, Марго Денис и обратилась к Горну: «Я вам ничего не скажу о Чипи, – Чипи, должно быть, набила вам оскомину, я это очень хорошо понимаю. А вот что, – как вы оцениваете работы Кумминга, – я имею в виду его последнюю серию, – виселицы и фабрики, – знаете?»
Раскрылись двери в столовую. Мужчины стали глазами искать своих дам. Горн немножко отстал и озирался. Кречмар, уже взяв под руку Дорианну, тоже посмотрел, ища Магду. Она мелькнула далеко впереди, среди плывущих в столовую пар. «Нынче она не в ударе», – подумал Кречмар и передал свою даму Горну.
Уже за омаром разговор в том конце стола, где сидели Дорианна, Горн, Магда, Кречмар, Марго Денис, сделался громким, но каким-то разнобоким. Магда сразу выпила немало белого вина и теперь сидела очень прямо, сияющими глазами глядя прямо перед собой. Горн, не обращая внимания ни на нее, ни на Дорианну, имя которой его раздражало, спорил наискосок через стол с писателем Брюком о приемах художественной изобразительности. Он говорил: «Беллетрист толкует, например, об Индии, где вот я никогда не бывал, и только от него и слышно, что о баядерках, охоте на тигров, факирах, бетеле, змеях, – все это очень напряженно, очень прямо, сплошная, одним словом, тайна Востока, – но что же получается? Получается то, что никакой Индии я перед собой не вижу, а только чувствую воспаление надкостницы от всех этих восточных сладостей. Иной же беллетрист говорит всего два слова об Индии: „Я выставил на ночь мокрые сапоги, а утром на них уже вырос голубой лес“, – (плесень, сударыня, – объяснил он Дорианне, которая поднимала одну бровь), – и сразу Индия для меня как живая, – остальное я уж сам, я уж сам воображу».
«Йоги, – сказала Дорианна, – делают удивительные вещи. Они умеют так дышать, что…»
«Но позвольте, господин Горн, – взволнованно кричал Брюк, написавший только что роман, действие коего протекало на Цейлоне, – нужно же осветить всесторонне, основательно, чтобы всякий читатель понял. Если я описываю, например, плантацию, то обязан, конечно, подойти с самой важной стороны, со стороны эксплуатации, жестокости белого колониста. Таинственная, огромная мощь Востока…»
«Вот это и скверно», – сказал Горн.
Магда коротко рассмеялась, глядя прямо перед собой. Это уже случалось второй или третий раз. Кречмар, обсуждая с Марго Денис последнюю выставку, искоса наблюдал за Магдой, чтобы та не подвыпила. Погодя он заметил, что она хлебает из его бокала. «Какая-то она сегодня особенно детская», – подумал он и под столом коснулся ее колена. Магда некстати засмеялась и швырнула через стол гвоздикой в старичка Ламперта.
«Я не знаю, господа, как вы относитесь к Зегелькранцу, – сказал Кречмар, проникая в разговор между Горном и Брюком. – По-моему, некоторые его новеллы прекрасны, хотя, правда, он иногда теряется в лабиринтах сложной психологии. Когда-то в молодости я часто встречался с ним, он тогда любил писать при свечах, и вот, мне кажется, что его манера…»
После ужина сидели в мягких креслах, до тошноты курили, Магда появлялась то тут, то там, и за ней покорно следовал один из молодых писателей, и потом она ему папиросой обжигала руку, и он, покрывшись испариной, героически улыбался и просил еще. Горн в углу тихо поссорился с Брюком и, подсев к Кречмару, принялся ему описывать Берлин, да так хорошо, что Кречмар заслушался. «Я думал, что вы с детства не бывали здесь, – сказал он Горну. – Мне очень жаль, что случай нас не свел раньше».
Наконец прошла по гостям та волна – сначала легкая, журчащая, затем колыхающаяся все шире, – которая в несколько минут очищает дом под возгласы прощальных приветствий. Кречмар остался совершенно один. Воздух был мутно-сиреневый от сигарного дыма. Он распахнул окно, хлынула черная, морозная ночь. Он увидел, как далеко внизу, на тротуаре, друг с другом прощались гости, как отъехал автомобиль Брюка, – он расслышал звонкий гортанный голос Магды… «Не очень удачный вечер», – почему-то подумал Кречмар и, зевая, отошел от окна.
XVI
«Однако», – сказал Горн, когда он с Магдой завернул за угол. «Однако», – повторил он. «Признаюсь, – добавил он через полминуты, – что никак не надеялся так легко тебя разыскать».
Магда семенила рядом, плотно запахнувшись в котиковое пальто. Горн взял ее под локоть и заставил ее остановиться.
«Я прямо глазам своим не поверил. Как ты попала туда? Посмотри же на меня. Ты, знаешь, стала такой красавицей…»
Магда вдруг всхлипнула и отвернулась. Он потянул ее за рукав, – она отвернулась еще круче, они закружились на месте.
«Брось, – сказал он. – Ответь мне что-нибудь! Как тебе удобнее – ко мне или к тебе? Да что ты, право, как немая?»
Она вырвалась и быстро пошла назад, к углу. Горн последовал за ней.
«Какая ты все-таки дрянь», – проговорил он неопределенно.
Магда ускорила шаг. Он снова настиг ее.
«Пойдем же ко мне, дура, – сказал Горн. – Вот, смотри…» – Он вынул бумажник.
Магда ловко и точно ударила его наотмашь по лицу.
«Кольца у тебя колючие», – проговорил он спокойно и продолжал за ней идти следом, торопливо роясь в бумажнике.
Магда добежала до подъезда, начала отпирать дверь. Горн протянул ей что-то, но вдруг поднял брови.
«Ах вот оно что», – проговорил он, с удивлением узнав подъезд, из которого они только что вышли.
Магда, не оглядываясь, толкала дверь. «Возьми же», – сказал он грубо. И так как она не брала, сунул то, что держал, ей за меховой воротник. Дверь бухнула ему в лицо. Он постоял, взял в кулак нижнюю губу, несколько раз задумчиво ее потянул и погодя двинулся прочь.
Магда в темноте добралась до первой площадки, хотела подняться выше, но вдруг ослабела, опустилась на ступеньку и так зарыдала, как, пожалуй, еще не рыдала никогда, – даже тогда, когда он ее покинул. Что-то касалось ее шеи, она закинула руку, как бы что-то стирая с затылка, и нащупала бумажку. Она встала со ступени и, тонко скуля, нащупала кнопку, нажала, ударил свет, – и Магда увидела, что у нее в руке вовсе не американская ассигнация, а листок ватманской бумаги, на котором слегка смазанный карандашный рисунок – девочка, видная со спины, лежащая боком на постели, в рубашке, задравшейся на ляжке и сползавшей с плеча. Она посмотрела на испод и увидела чернилами написанную дату. Это был тот день, месяц и год, когда он покинул ее. Недаром он велел ей не оглядываться и легонько шуршал. Неужели прошло с тех пор всего только четырнадцать месяцев?
Тут со стуком потух свет, и Магда, прислонясь к решетке лифта, зарыдала снова. Она плакала о том, что он тогда ее бросил, о том, что она могла бы теперь уже больше года быть с ним счастливой, если б удалось его тогда удержать, – она плакала о том, что, останься он с ней, она избежала бы японцев, старика, Кречмара, – и еще она плакала о том, что давеча, за ужином, Горн трогал ее за правое колено, а Кречмар за левое, словно справа был рай, а слева – ад.
Она высморкалась, пошарила в темноте, опять нажала кнопку. Свет ее немного успокоил. Она еще раз посмотрела на рисунок, подумала, решила, что, как он ни дорог ей, хранить его опасно, и, разорвав бумажку на клочки, бросила их сквозь решетку в лифтовый колодец, и это почему-то напомнило ей раннее детство. Затем она вынула зеркальце, напудрила кругообразным движением лицо, сильно натянув верхнюю губу, и, суя пудреницу в сумку, быстро побежала наверх.
«Отчего так долго?» – спросил Кречмар. Он уже был в пижаме.
Магда объяснила, что никак не могла отделаться от старичка Ламперта, который непременно хотел ее усадить в автомобиль и подвезти.
«Как у моей красавицы глаза блестят, – бормотал он, дыша на нее вином. – Какая она у меня усталая, пышущая…»
«Нет, сегодня ничего не будет, – тихо возразила Магда. – Оставь, оставь, я сегодня не могу».
«Магда, пожалуйста, – протянул Кречмар. – Я умоляю тебя, я так сейчас мечтал, – вот ты придешь. Я так люблю, когда ты немножко пьяная…»
«Там будет видно. Сперва я хочу кое о чем тебя, Бруно, спросить. Скажи, ты уже начал хлопотать о разводе?»
«О разводе?» – повторил он глуповато.
«Я иногда не понимаю тебя, Бруно. Ведь нужно это все как-то оформить. Или ты, может быть, думаешь через некоторое время бросить меня и вернуться к Лисхен?»
«Бросить тебя?»
«Что ты за мной, идиот, все повторяешь? Нет, пожалуйста, прежде чем лезть ко мне, объясни толком».
«Хорошо, хорошо, – сказал он. – Я в понедельник поговорю с моим поверенным».
«Наверное? Ты обещаешь?»
Он кивнул и жадно обнял ее. Магда, стиснув челюсти, честно попробовала покориться, но помимо воли вдруг начала похохатывать, будто от щекотки, и это перешло в истерический припадок: «Ты же видишь, я сегодня не могу, я устала», – вскрикивала она, и застучала зубами о край стакана, который Кречмар испуганно ей совал.
XVII
Роберт Горн был в довольно странном положении. Талантливейший карикатурист, создатель модного зверька, он года два-три тому назад разбогател чрезвычайно, а ныне, исподволь и неуклонно, возвращался если не к нищете, то во всяком случае к заработкам очень посредственным. Таланта своего он отнюдь не утратил, – более того, он рисовал тоньше и тверже, чем прежде, – но что-то неуловимое случилось в отношении к нему со стороны публики, – в Америке и в Англии Чипи надоела, приелась, уступила место другой твари, созданию удачливого коллеги. Эти зверьки, эти куклы – сущие эфемеры. Кто помнит теперь черного, как сажа, голливога в вороном ореоле дыбом стоящих волос, с пуговицами от портов вместо глаз и красным байковым ртищем?
Если, вообще говоря, дар Горна только укрепился, то по отношению к Чипи он несомненно иссяк. Последние его портреты морской свинки были слабы. Он почувствовал это и решил Чипи похоронить. Заключительный рисунок изображал лунную ночь, могилку и надгробный камень с короткой эпитафией. Кое-кто из иностранных издателей, еще не почуявших обреченности Чипи, встревожился, просил его непременно продолжать. Но он теперь испытывал непреодолимое отвращение к своему детищу. Чипи, ненадежная Чипи, успела заслонить все другие его работы, и это он ей не мог простить.
Деньги, шедшие к нему самотеком, так же от него и уходили. Будучи человеком азартным и большим мастером по части блефа, он из всех карточных игр ставил выше всего покер и в покер мог играть двадцать четыре часа подряд, а то и дольше. Ему, изощренному сновидцу (ибо видеть сны – тоже искусство), чаще всего снилось следующее: он собирает в пачечку сданные ему пять карт (что за лоснистая, ярко-крапчатая у них рубашка), смотрит первую – шут в колпаке с бубенчиками, волшебный джокер; затем осторожным и легким давлением большого пальца обнажает край, только край, следующей – в уголку буква «А» и малиновое сердечко; затем – край следующей, опять «А» и черный клеверный листик (брелан обеспечен); затем – та же буква и малиновый ромбик (однако, однако); в пятый раз, наконец, выдвигается карта напором пальца – Боже мой! туз пик… Это было волшебное мгновение. Он поднимал голову, начинались крупные ставки, он спокойно выпихивал на середину стола холодную кучу разноцветных фишек, и с покерным, невозмутимым лицом просыпался.
Так он проснулся зимним утром после ужина у Кречмара. Первая мысль его была о Магде, вторая: нужны деньги. Состояние его души было как раз обратным тому, какое было у него при отъезде из Америки. Тогда на первом месте было желание подальше оставить за собой неоплаченные, неоплатимые долги; на втором же – мысль, что удастся, быть может, разыскать берлинскую девчонку, встреченную во время короткого пребывания на родине.
Любовные свои приключения Горн вспоминал без неги. За эти пятнадцать лет, то есть с тех пор, как он, юношей, накануне войны (очень удачно избегнутой), прибыл из Гамбурга в Америку, за эти пятнадцать лет Горн ни в чем не отказывал своему женолюбивому нраву, но как-то так выходило, что единственным прекрасным и чистым воспоминанием оказывалась Магда, – что-то было такое милое и простенькое в ней, за этот последний год вспоминал он ее очень часто и с чувствительной грустью, которой до тех пор он был чужд, посматривал на сохраненный им быстрый карандашный эскиз. Это было даже странно, ибо трудно себе представить более холодного, глумливого и безнравственного человека, чем этот талантливый карикатурист. Начал он с того, что в Гамбурге беспечно оставил нищую, полоумную мать, которая на другой же день после его бегства в Америку упала в пролет лестницы и убилась насмерть. Точно так же, как он в детстве обливал керосином и поджигал живых мышей, которые, горя, еще бегали как метеоры, Горн и в зрелые годы постоянно добывал пищу для удовлетворения своего любопытства, – да, это было только любопытство, остроумные забавы, рисунки на полях, комментарии к его искусству. Ему нравилось помогать жизни окарикатуриться, – спокойно наблюдать, например, как жеманная женщина, лежа в постели и томно улыбаясь спросонья, доверчиво и благодарно поедает пахучий паштет, который он ей принес, – паштет, только что составленный им же из мерзейших дворовых отбросов. Войдя в лавку восточных тканей, он незаметно бросал тлеющий окурок на сложенный в углу шелковый товар и, одним глазом глядя на старика еврея, с улыбкой нежности и надежды разворачивающего перед ним за шалью шаль, другим наблюдал, как в углу лавки язва окурка успела проесть дорогой шелк. Этот контраст и был для него сущностью карикатуры. Очень забавен, конечно, анекдотический ученик, который, чтобы остановить и этим спасти великого мастера, обливает из ведра только что оконченную фреску, заметив, что мастер, щурясь и пятясь с кистью в руке, сейчас дойдет до конца площадки и рухнет с лесов в пропасть храма, – но насколько смешнее спокойно дать великому мастеру вдохновенно допятиться… Самые смешные рисунки в журналах именно и основаны на этой тонкой жестокости с одной стороны и глуповатой доверчивости с другой. Горн, бездейственно глядевший, как, скажем, слепой собирается сесть на свежевыкрашенную скамейку, только служил своему искусству.
Все это не относилось к чувствам, возбужденным в нем Магдой. Тут и в художественном смысле живописец в Горне торжествовал над зубоскалом. Он даже стыдился своей нежности к ней и, собственно говоря, бросил-то Магду потому, что боялся слишком к ней привязаться.
Прежде всего следовало установить, живет ли она у Кречмара или только приходит к нему ночевать. Горн посмотрел на часы. Полдень. Горн посмотрел в бумажник. Пусто. Горн оделся, вышел из дорогого отельного номера и пешком направился к Кречмару. Падал мягкий, отвесный снег.
Сам Кречмар открыл ему дверь и не сразу узнал вчерашнего гостя в этом убеленном снегом человеке. Но когда тот, вытерев ноги о мат, поднял лицо, Кречмар обрадовался чрезвычайно. Ему вчера не только понравился разговор Горна, острота суждений и резкий поворот всех мыслей – понравилась ему и наружность Горна: это чернобровое, белое, как рисовая пудра, лицо, впалые щеки, воспаленные губы, копна мягких черных волос, – урод уродом, сложенный, впрочем, великолепно и одетый с небрежной американской нарядностью. «Оригинальные черты», – снова подумал он, и с большим удовольствием вспомнил, что Магда, обсуждая только что вчерашний ужин, сказала: «У этого твоего художника отталкивающая морда, – вот кого я ни за какие шиши не согласилась бы поцеловать». Любопытно было и то, что сказала о нем Дорианна.