Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Из путевых заметок беженца. - Евгений Николаевич Трубецкой на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Кн. С. Трубецкой.

Из путевых заметок беженца.

I. Переезд на Украйну.

11-го сентября (ст. ст.) 1918 года я бежал из Москвы на Украйну, так как дальнейшее мое пребывание в Совдепии представлялось не безопасным. С тех пор я провел время в непрерывных скитаниях. В начале декабря я вынужден был бежать из Киева, осажденного войсками Петлюры. Потом в марте 1919 года я должен был окончательно покинуть Одессу вследствие нашествия большевиков. Я наблюдал и Украйну, и Одессу, и юго-восток России, в особенности Екатеринодар.

Теперь пользуюсь свободным временем, чтобы привести в порядок мои впечатления и попытаться подвести итог важнейшему из того, чему свидетелем я был.

Все было поучительно и интересно в моем путешествии на Украйну, начиная с вагона-теплушки, в котором я доехал от Москвы до Брянска. Переезд был не из легких, так как теплушка была переполнена. Ноги и руки должны были замереть в том положении, в какое я попал в Москве; двигаться было почти не возможно. Ночью я почувствовал тяжесть, давившую мне грудь; я попытался освободиться, но ворчливый женский голос запротестовал: «какой вы непоседа». Это девица спала у меня на груди и извинялась тем, что «приняла меня за чемодан». А в то же время ко мне на плечо периодически падала голова спящего юноши. К тому же в вагоне у меня был припадок инфлуэнцы, длившийся несколько часов с порядочным подъемом температуры. Все это было невесело, но неприятности дороги с избытком окупились. Прежде всего этой ценой была достигнута полная безопасность.

Как я узнал впоследствии, в нашем поезде в классных вагонах производились обыски. В одном купэ II класса большевики конфисковали тридцать с лишним тысяч рублей. Меня могли бы арестовать. Теплушку же, как учреждение «демократическое», оставили в покое, даже билетов не спрашивали. Думаю, впрочем, что даже и при желании это было бы неосуществимо в виду невозможности протискаться среди этой невероятной тесноты. Для контроля просто не оставалось места.

Другое вознаграждение за неудобство – те разговоры, которые мне пришлось слышать. В теплушке упраздняется различие между «буржуем» и «демократом». Там всякий признается простонародьем за своего. Разговоры ведутся без всякого стеснения. Поэтому для ознакомления с народным настроением путешествия в теплушке чрезвычайно ценны.

От Москвы до Брянска разговоры велись преимущественно на политические темы. Ругали на все лады большевиков. И что всего замечательнее, у них не оказалось ни одного защитника. Был тут и матрос, пользовавшийся большим успехом и очаровавший всех девиц. Он присоединился к обличителям большевиков. Его стали укорять: «вот, вы, матросы, этих мерзавцев посадили». Но он не смутился: «ну, что ж – мы их посадили, мы же теперь должны их скинуть. Мы думали – они путевые, а оказались жиды, да притом негодяи».

Впоследствии на Украйне мне довелось слышать иные разговоры. Там иллюзии не были изжиты и народ ждал прихода большевиков как манны небесной. С разных сторон мне приходилось слышать от путешествующих о большевицком настроении украйнской теплушки. Парадоксальное явление, которое прежде всего бросается в глаза, заключается в том, что обеим воюющим сторонам в течение известного периода времени приходилось действовать среди атмосферы им враждебной. Большевики окружены народной ненавистью в изжившей большевизм Совдепии, добровольцам же долго приходилось действовать в местностях, где большевикам сочувствовали значительные группы населения. Так было в 1918 году на Украйне и в Одесском районе.

Переночевав в Брянске на постоялом дворе в коечном номере, где кроме меня и моего спутника помещалось четверо крестьян, я двинулся дальше в пограничный пункт Унечу, откуда мне предстояло совершить переезд на лошадях в украйнский пограничный город Клинцы. Тут я сразу попал в атмосферу спекуляции на беженцах.

Все местечко промышляло перевозом беженцев через границу. Меня поразил тот факт, что промысел ведется совершенно открыто. На станции железной дороги к пассажирам обращались крестьяне возчики с предложением доставить в Клинцы. Разговоры об этом велись громко – большевики видимо не наблюдали. Я пошел отыскивать в Унече того еврея, который был мне рекомендован, как главный организатор переездов. Но его в Унече не было: по-видимому и он был вынужден бежать на Украйну, – за то оказалось, что перевозом промышляют другие обыватели, – евреи и pyccкие; было много частных домов, превратившихся в постоялые дворы. Хозяева брали с постояльцев большие цены и рекомендовали возчиков, знавших как провезти мимо большевиков. Мне указывали одного специалиста, который устраивал переезды под охраной матросов, сопровождающих подводы.

Нас собралось около одного такого постоялого двора целых девять подвод под водительством проводника, знавшего, где в данную минуту стоят большевицкие сторожевые посты и как их объехать. Для крестьян этот промысел необыкновенно выгодный. За один переезд в 40 верст они зарабатывают по 1000 рублей на подводу. В нашу подводу возчик набрал четверых пассажиров, взявши по 250 рублей с каждого.

Большевиков мы действительно не встретили и обыскам не подвергались. Это объясняется, как мне кажется, не только познаниями нашего главного проводника, но и общим сочувствием населения. Думаю, впрочем, что сочувствие относилось не столько к беженцам, сколько к выгодному промыслу своих односельчан-возчиков. Всякий встречный крестьянин давал им указания, – в какой деревне есть и в какой нет солдат-большевиков. Расценка этих показаний, впрочем, была неодинакова. Когда к нашему обозу пристал крестьянин, усердно убеждавший нас съехать с поля и углубиться в лес, чтобы скрыться от большевицких взоров, наши возчики его отогнали: по их словам он хотел «навести нас на комара», т. е. просто на просто на шайку разбойников, которые промышляли беженцами несколько иначе. По словам моего возчика в данную минуту препятствием к промыслу служили неоконченные полевые работы: «когда работы окончатся, говорил он, мы по дорогам свою стражу поставим, которая будет нас извещать о каждом движении большевиков».

Когда встречный мужик возвестил, что «большевиков всех проехали, теперь герман пошел» – все лица вдруг просияли, так как путешествие было далеко не безопасно. Нам казалось, что большевикам трудно не заметить нашего большого поезда из девяти подвод, скрипевшего шагом и нагруженного богатою кладью, так как с нами ехало именитое купеческое семейство из Москвы.

К тому же один из попутчиков, – еврей, дрожавший от страха, утешал нас рассказами о том, как большевики в Унече его сорокалетнего, заарестовали и заставили рыть окопы, да о том, как к нему вторгались в дом грабители в масках, которые истязали его и его жену.

В стране, занятой «германом», было тоже чрезвычайно интересно; тут мне пришлось наблюдать первые симптомы нравственного разложения – передававшегося от нас германской армии.

Дело было к вечеру. – «Когда увидите огонек в лесу – предупреждал нас встречный мужик, – вы на него не езжайте. Это германская сторожка будет. Там вас обыщут, да задержат; лучше, не доезжая до сторожки, сверните влево».

Так мы и собирались поступить. Увидав сторожку, мы попытались свернуть влево, но как раз у перекрестка были остановлены криками «Halt» (Стой) немецкого часового. Ехавшие в передней телеге хотели откупиться семьюдесятью пятью рублями, но немец запротестовал. «Сосчитайте сами, – говорил он, – вас девять подвод, по 15 рублей с каждой – стало быть с вас следует ровно сто тридцать пять рублей». Очевидно, это была установленная такса за право проезда; получив ее, немец любезно указал нам путь влево, в объезд сторожки, которую необходимо миновать, чтобы она не была обязана нас обыскивать. Для меня несомненно, что в этом промысле участвовал весь караул, в том числе и господа офицеры. Мы свернули влево настолько близко от сторожки, что там, конечно, не могли не слышать отчаянного скрипа наших немазаных колес.

Крестьяне-возчики наблюдали эту сцену с довольным выражением сочувствующих знатоков дела. «Надыть покормить германа», говорил один, а степенный мужик, с окладистой бородой, тут же наставительно заметил: «вы, барин, не смотрите на германа, – Россея их образует, все выучатся воровать понемногу; вот как взятки уж берут». Впоследствии меня поражал широкий масштаб этого немецкого взяточничества. Все можно было купить у немцев за деньги: право стоять не в очередь в хвосте у немецкой комендатуры, пропуск в Киев, разрешение выехать внутрь Украйны без сидения в карантине, пропуск на железнодорожную платформу для посадки в неурочное время в вагон, даже Entlausungscertificat (Справка о проведенной дезинфекции против вшей). Стихийный характер приняло и воровство. В Киеве пришлось снять зелеными плоды из моего фруктового сада, потому что немцы лазили через забор и воровали, а в это время другие немцы стояли у забора и караулили. От русских офицеров, вернувшихся из Германии, я узнал, что низшее «русское образование», полученное немцами, дало свои плоды и там. В лучших берлинских гостиницах вывешены были объявления, которые приглашают жильцов во избежание краж не выставлять в коридорах для чистки платья и ботинок. Традиции «немецкой честности», как видно, основательно поколеблены.

В Клинцах мне пришлось провести целых три дня и бесплодных поисках разрешения на выезд в Киев без карантина, потому что я сначала не знал, как упрощенным способом добыть разрешение, а потом все-таки предпочел не прибегать к этому способу, который не всегда удается.

За эти три дня пришлось познакомиться со всеми прелестями беженской жизни. Приехав в Клинцы глубокой ночью, мы не могли найти помещения для ночлега, так как все постоялые дворы были заняты, а стучаться в частные квартиры мы не решались. Пришлось ночевать в свежую сентябрьскую ночь на открытом воздухе. К счастью встретившийся с нами германский офицер принял в нас участие: он предложил мне и моему спутнику провести ночь на дворе немецкой комендатуры, куда мы въехали с подводой и расположились кое как на досках. Не смотря на шубу к утру стало так холодно, что спать я не мог и стал ходить по двору, где провел остаток ночи в разговорах с немецкими солдатами. Они расспрашивали про большевиков и поражали трезвостью своих суждений о Ленине, которого они считали «утопистом». О войне они говорили без всякого подъема, видимо уже утратив веру в победу. «В конце концов, Бог весть кто победит. Возможно, что все народы Европы работают в пользу желтых». Таков был общий смысл их суждений задолго до перемирия.

Когда на другой день я понял, что придется еще переночевать в Клинцах после бессонной ночи на дворе, я стал усиленно искать ночлега, но все поиски были безрезультатны. Тут выручила из беды счастливая случайность. Иду по улице, вижу маленький, чистенький и уютный домик, одноэтажный, в четыре окна по улице, а на заваленке сидит чья то добрая душа с мужем и кучей детей и голубыми глазами на меня смотрит. Я почуял, что тут найду приют и обратился к доброй душе за советом, как и где найти ночлег, рассказав о наших скитаниях. Муж «доброй души» стал отговариваться трудностью найти помещение. А она вдруг строго на него посмотрела: «ты не знаешь где найти комнату, а вот я знаю, пожалуйте к нам переночевать, милости просим».

Мы вошли в ослепительной чистоты «гостиную», которая была нам отведена. Передняя стена вся сплошь до потолка была увешана иконами с горящими перед ними лампадками. Это было жилище почтенного старообрядческого семейства. Все там дышало благолепием, честностью и добротою. Отношение к нам было в высшей степени сердечное и ласковое. Тогда как в других местах и нас, и других беженцев обдирали, как могли, здесь, наоборот, трудность при расчете заключалась в том, что хозяева, которые для нас стеснили себя как только могли, опасались взять с нас лишнее. После всего утомительного путешествия нескольких дней – эти лампадки, образа, возня кучи детей, да сочувствующие добрые лица производили удивительно успокоительное впечатление. Среди всеобщего разложения, мерзости воровства, эксплоатации и всяческой нечистоты, вдруг этот уголок старой России, сохранивший Божий мир и Божью благодать. И кажется, все будущее Poccии зависит от того, много или мало в ней уцелело таких неведомых людям, но Богу ведомых, уголков.

Это еще не был конец мытарствам. Решившись ехать без немецкого пропуска, я нанял подводу, которая доставила меня на следующую станцию, откуда пропуск уже не требовался. А там пришлось опять садиться в теплушку в единственный в сутки и совершенно переполненный поезд. Я не нашел места даже на площадке вагона. Пришлось висеть в дождь и ветер на нижней его ступеньке, как висели в революционные дни в московских трамваях. Только когда рукам стало холодно и я боялся, что от усталости могу не удержаться на ступеньках, верхние пассажиры сжалились и дали мне место на площадке.

Приехав вдребезги усталый в Гомель, я снова был возмущен эксплоатацией. Извозчик взял тридцать рублей только за то, чтобы «рекомендовать» номер, находившийся почти около самого вокзала. А за крошечный номер-клоповник, без белья, содержатель еврей взял пятьдесят рублей. Так обижали беженцев на каждом шагу. Попадаясь всегда в расставленные для них сети, словно мухи к паукам, многие из них в дороге тратили все, что имели, и доезжали до места буквально без гроша.

На другой день на пароходе из Гомеля в Киев я почувствовал сразу полный отдых. Мягкая скамья, где я мог разлечься, обильная мясная пища, которой я был лишен в Совдепии, масло, сахар вволю к чаю и многое другое, от чего я отвык в течение долгих месяцев, – все это вместе взятое заставило забыть про усталость путешествия.

II. На Украйне

От пребывания на Украйне у меня осталось впечатление тяжкого сна. Точно вся та действительность, которую я наблюдал, была не подлинною былью, а калейдоскопической сменою фантастических видений, которые быстро появлялись и столь же быстро улетучивались. Каких только народов я не видал в южной Poccии: и немцев, и австрийцев, и румын, и французов, и греков. Все мелькали и исчезали как призраки. Призраками оказались и народы и все те государственные образования, которые они насаждали; призрачною была самая государственная жизнь и не только наша русская, а государственная жизнь всех народов Европы. Но не призрачным, реальным был тот хаос, который грозит похитить всякую государственность в мире, a с нею вместе и все то, что до селе называлось «цивилизацией». Не призрачно еще что то другое, высшее, сверхгосударственное, что предохраняет народы от полного и окончательного падения.

Первое, что меня поразило на Украйне, это неестественное кошмарное видение германской государственности в русской обстановке. Порою бывало испытываешь впечатление, словно Украйна стала уголком Германии. Всюду по дорогам немецкие столбы с надписями, с точным обозначением направлений и расстояний – путь на вокзал, в город, в комендатуру, «10 минут ходьбы» и т. п. А в городах, особенно в Киеве, – все полно германской культурой: и немецкий театр, и немецкий книжный магазин, и немецкий походный книжный магазин, и гастролирующие немецкие актеры, да музыканты. В концертных залах раздавались победные звуки музыки Вагнера. На улицах немецкий говор, множество немок приехавших с голодающей родины покушать хлеба да сахара во вновь завоеванных землях. Носились тревожные слухи о том, что отныне Крым станет немецким уголком, потому что он немцам раз навсегда понравился и они решили не отдавать его назад «русским варварам».

Казалось, все это здание немецкого владычества построено так прочно, как умеют только немцы. Впечатление прочности производили и войска, когда они маршировали: маршировка, смена караулов, вообще военная обрядность у немца носит характер священнодействия. Но вдруг какая то неуловимая черта вам выдавала, что все это не настоящее, неподлинное, что весь этот внушительный парад чем то глубоко извнутри подточен. Такое впечатление я испытывал, когда видел немецкое взяточничество и воровство. Тот pyccкий мужик, который смеялся в бороду, глядя на эти сценки, видимо, радовался, что серьезный и солидный немец вдруг обрусел и стал совсем на него похожим. Такое впечатление приходится испытывать в известной оперетке, когда на сцену являются Ахиллес, Аякс, Агамемнон, но вдруг торжественные жесты классических героев сбиваются на канкан.

Когда в дни немецкой революции канкан стал явным и открытым, радость русского мужика перешла в ликование. Я видел в Киеве бесподобную картинку. Двое немецких солдат курили на часах. А над ними сиял с улыбкой во весь рот бородач извозчик, бывший русский солдат: «господа, господа, – говорил он наставительным тоном, – как нехорошо, на часах курите; вот нас бывало в русской армии за это расстреливали». А немцы, словно понимавшие, тоже смеялись: пришла их очередь смеяться над порядком и дисциплиной. В те дни описанный Щедриным спор мальчика в штанах и мальчика без штанов разрешился в пользу последнего. И испарилась как дым немецкая «героическая мечта». Что осталось теперь от немецкого театра в Киеве, от немецкой «Feldbuchhandlung» (военный книжный магазин) и от немецкого Крыма. Германия в Россия была только призраком. Была трагическая минута, когда она казалась призраком даже у себя дома. «Поздравляю, вы возвращаетесь в отечество», сказал один знакомый киевлянин немецкому солдату после революции, а тот ответил: „es gibt ja kein Vaterland mehr, es bleibt nur Heimat“ (нет больше отечества, осталась только родина).

Были рядом с этими другие призраки русского происхождения, тоже обреченные на быстрое и еще более позорное исчезновение. Призраком из призраков была выдуманная ради немцев, изобретенная озлобленными русскими интеллигентами украйнская национальность, о которой сами немцы острили, что это народность без языка и без головы, и без рук. – Рядом с надписями немецкими были другие, еще более оскорблявшие глаз, написанные на каком то странном языке, непонятном местному малорусскому населению, – надписи на провинциальном галицком наречии, выдававшем себя за «украйнское». Pyccкие люди тщетно силились говорить на этом языке, выдавая его за свой родной, бесплодно пытались перевести на этот захолустный крестьянский диалект сложные понятия современной государственной жизни. При министрах состояли особые чиновники, которые переводили по украйнски официальные протоколы их заседаний. И министры не могли проверить этой работы, потому что не понимали своего «родного языка»… Это не мешало Скоропадскому и Лизогубу говорить речи о том, как «двести лет стонала Украйна под русским игом». И эти речи свидетельствовали о той, увы, непризрачной действительности, которая в угоду немцам создавала и поддерживала фикции, о характерном для русского человека отсутствии чувства собственного достоинства.

То была маленькая доморощенная мечта об украйнском гетманском величии, которая примазалась к великодержавной немецкой мечте о «срединной империи». Я видел яркие образные выражения этого провинциального отражения славы Вильгельма. В Киеве, на углу Крещатика и Лютеранской, была фотография, предательски обнажавшая тайные пружины украйнского политического мира. Приехав в Киев в конце сентября, я видел там в витрине разнообразные портреты гетмана. Один с пером в рук, поднятым над бумагой, с вдохновенным взглядом и морщиной на бессмысленном челе: это гетман в тиши своего кабинета «творит жизнь», пытаясь придать тусклому взору выражение государственной мысли. На другом портрете стоит сам Вильгельм, с руками в карманах, а перед ним, как робкий молодой солдат перед начальством, тянется, держа руки по швам, тот же великий гетман Украйны. А на третьем – опять гетман, сияющий и довольный между Гинденбургом и Людендорфом.

Прошло два месяца, немцы были разбиты. После заключения перемирия гетман объявил «русскую ориентацию» и попытался задобрить союзников. Тогда в витрине фотографии тоже произошла перемена ориентации. Исчезли и Вильгельм, и Гинденбург, и Людендорф, остался на время гетман наедине со своей государственной мыслью. А с ним рядом – Пуанкарэ, Фош и другие именитые французы с надписью: «добро пожаловать». На этом я и расстался с Киевом. Хотелось мне хоть одним глазком заглянуть в витрину фотографии, посмотреть, кем из совдепов заменен был гетман и какая мысль бродила на челе этих вновь пришедших.

Было в Киеве и другое яркое символическое изображение гетманского режима – гетманский дворец. Не всякому киевлянину выпадало на долю счастье к нему приближаться: для этого нужно было иметь пропуск от немецких властей; постоянный пропуск был снабжен фотографическом карточкой его обладателя. Снаружи дворец был окружен двумя цепями караульных. Целый прилегающий к нему квартал был отгорожен немецкими заставами, которые пропускали лишь по предъявлении пропуска. Далее самый дворец был окружен стражей из украйнских казаков и сечевиков. Публике позволялось ходить лишь по противоположной стороне улицы. Случайно мне удалось проникнуть в самую глубь дворца, в его жилые помещения, куда я ходил навещать одного знакомого – родственника гетмана. К величайшему моему удивлению я увидел там еще третью цепь. Я проходил через длинный коридор со множеством дверей и перед каждой дверью стояли часовые с винтовками – украйнцы вперемежку с немцами. «Немного похоже на тюрьму», говорит мне мой знакомый, «но ничего – не смущайтесь». Сходство было действительно жуткое. Сочетание двух национальностей было подсказано недоверием: гетман видимо не полагался на своих и, безопасности ради, перемешал их с немцами. Он имел на это основания. Когда после франко-германского перемирия осовдепившиеся немцы отказались караулить гетманский дворец и на Киев стал двигаться Петлюра, среди украйнской стражи дворца возник заговор, – попытка убить гетмана. В конце концов все три железные цепи, окружавшие и ограждавшие верховного блюстителя Украйны, оказались призрачными. Как только немцы перестали ему покровительствовать, он упал как зрелый плод и Украйна подпала под другую, тоже фиктивную власть Петлюры, которая через несколько недель была вынуждена уступить свое место власти большевиков.

Интересна та общественная атмосфера, которая дала жизнь призрачному гетманскому владычеству. В кругах, наиболее сочувствующих гетманской власти, господствовало настроение, которое может быть точно охарактеризовано как интернационализм справа. Это были испуганные обыватели, которые чувствовали себя гораздо ближе к немецкому буржую, чем к русской демократии, и в сущности вдохновлялись лозунгом: «буржуи всех стран соединяйтесь». Я знаю лиц, которые откровенно в этом признавались. Их страх перед революцией был куда сильнее их русского национального чувства, а их украйнский «национализм» был лишь последствием упадка их русского патриотизма. Этот интернационализм, переряженный в синий жупан, был просто на просто ставкой на немца и ничем другим. Если бы дело происходило в другом месте, где немцам нужно было бы насаждать другие национальности, те же люди с такой же легкостью признали бы себя грузинами, финляндцами или еще чем-нибудь другим.

И в Киеве, и в Одессе среди высокопоставленных «бывших людей» я часто наблюдал эту гнетущую атмосферу буржуазной деморализации. Эти люди драпировались красивым и с виду соблазнительным лозунгом «борьба против большевиков во что бы то ни стало» и при этом подразумевали, что она должна вестись какою угодно ценою, если нужно, ценой единой России. Упадок духа, безграничное неверие в Poccию было тут преобладающим настроением. Перепуганные и уставшие они решили, что Россия все равно погибла, каковы бы ни были усилия для ее восстановления. Остается стало быть спасать порядок, жизнь и имущество. Если нужно, можно пожертвовать для этого Poccией, ставшей «Совдепией». Отсюда сделка с немцами, спасавшими порядок в отдельных русских областях ценою расчленения России, да унизительный украйнский маскарад Скоропадского и Лизогуба.

Не малочисленные и бессильные «украйнцы» создали Украйну, а pyccкие люди, цеплявшиеся за немцев, как утопающее за соломинку. Эти несчастные, малодушно отрекавшиеся от родины, не чувствовали глубины этого мирового провала, куда вслед за Poccией должна была быть втянута Германия… Только после перемирия, непосредственно перед уходом германских войск обнаружилось все невероятное легкомыслие этой ставки на немцев. Когда началось наступление Петлюры на Киев, оказалось, что для его защиты гетман располагает двумя тысячами добровольцев при одном орудии. С величайшим трудом удалось раздобыть у немцев еще двенадцать орудий. А всего на украйнскую державу числилось не более 15.000 «сечевиков», которые к тому же перешли почти целиком на сторону Петлюры. Оно и не удивительно: маскарада ради Скоропадский и его министры подбирали в эти войска офицеров с «украйнской ориентацией»; в угоду немцам офицеры с «русской ориентацией» на службу не принимались. И вот в тот день, когда в угоду союзникам тот же Скоропадский был вынужден высказаться за «единую и неделимую Poccию», он был жестоко наказан собственными ставленниками. Он был побежден ничтожеством Петлюры, потому что сам он оказался еще ничтожнее.

В минуту опасности обнаружилась беспредельная бездарность да нравственное убожество гетмана и его окружающих. Все спрашивали, где же его войска, что делало в течение стольких месяцев военное министерство. На заседании совета государственного объединения я слышал из уст министра внутренних дел И.А. Кистяковского, что военный министр был явный изменник, что вместо организации военных сил он занимался организацией бесчисленных штабов, да переводом командных возгласов с русского на украйнский язык.

Это преступное бездействие оправдывалось «препятствиями со стороны немцев». Но от одного из немногих порядочных членов украйнского правительства я слышал определенное заявление и по этому поводу: по его словам немцы действительно вставляли палки в колеса, но непреодолимых препятствий все таки не делали; армию было вполне можно и должно набрать и обучить за этот срок.

Как бы то ни было, армии в нужную минуту не оказалось. Защита Киева и гетмана была волею судеб вверена немногочисленным добровольческим отрядам, по отношению к которым, к тому же, Скоропадский играл двусмысленную роль. Штаб генерала гр. Келлера имел в руках положительные доказательства, что через головы армии из гетманского дворца велись какие то тайные переговоры с Петлюрой. Была еще характерная для облика Скоропадского подробность. Защитники Киева терпели недостаток в автомобилях; а в это время на дворе гетманского дворца бездействовали три автомобиля, приготовленные на всякий случай на предмет возможного бегства гетмана и его семьи. В эти критические минуты его «государственная мысль» не поднималась выше забот о самосохранении.

Выросшая на почве буржуазной деморализации, гетманская власть сама стала источником деморализации. Когда гетман отстранил от командования войсками генерала графа Келлера только потому, что этот прямой и честный человек был ему неудобен, когда разнеслась в рядах весть о тайных переговорах Скоропадского с Петлюрой, добровольцы стали задаваться вопросом, для кого и для чего они жертвуют жизнью – ради России или ради гетмана, который, быть может, их предаст. Иные говорили: да, стоит ли сражаться при таких условиях. Было и начало заговора; среди офицеров была партия, которая требовала низвержения Скоропадского и передачи полноты власти графу Келлеру.

Возможно, что слухи были преувеличены. В чем заключались переговоры гетмана с Петлюрой, мы не знаем и обвинения в «предательстве» остаются недоказанными. Но какое доверие мог внушить человек, который сначала в угоду немцам заявлял, что Украйна двести лет стонала под «русским игом», а потом в угоду французам вздумал выступить в роли вождя в борьбе за единую Poccию. Неудивительно, что дело окончилось катастрофою. Рухнул украйнский маскарад русской буржуазии: немцы, предавшие Киев Петлюре, наглядно показали, что значила ставка на немцев.

Это предательство положило начало новому маскараду. Раньше в синий жупан облекались «буржуи», теперь под именем «петлюровцев» и украйнцев явились в Киев русские большевики. Один знакомый мне публицист, застигнутый в Киеве вторжением банд Петлюры, был поражен чисто русским говором его солдат. На вопрос: «как это вас так скоро успели сформировать», – солдат отвечал: «да мы давно сформированы». «Где?». – «В Курске». – «А кто вас формировал?» – «Да, Троцкий».

Французский генеральный консул в Одессе – Энно, – знавший этот и многие другие аналогичные факты, показывал мне свой рапорт Пишону, где прямо говорилось, что не петлюровцы голова, а большевики хвост и что ближайшее будущее принадлежит большевикам, а не Петлюре.

Так думал не один Энно. Украйнская маска петлюровского движения обманула только немногих ограниченных фанатиков украйнства и в том числе самого Петлюру.

Народные массы просто не понимали украйнской вывески движения и сочувствовали Петлюре только потому, что он обещал сломить господство буржуазии, наказать помещиков, с помощью немцев «обобравших» крестьян, и отдать крестьянам землю. В последние дни гетмановщины крестьяне говорили: «мы все за Петлюру, вот он придет и господ лишит власти». А на вопрос: «так, значит, вы хотите отделить Украйну от Poccии», те же люди отвечали: «ну, это вздор,  должен быть Петлюра, но должна быть и единая Россия». Успехам Петлюры способствовали и непонимание народных масс и утомление междоусобием, жажда мира во что бы то ни стало.

Помню типическую сценку на киевском рынке на Бессарабке. Я покупал сливочное масло и слышал кругом оханье, да кряхтение людей, жаловавшихся на цены, непомерно увеличившиеся во время блокады Киева повстанцами. Вдруг мужичек радостно возвестил: «да теперь цены скоро опять будут божеские. Разве не знаете, мир заключен, мир с Петлюрой. Я сам видел на Крещатике огромный белый флаг, на котором об этом написано». Я поинтересовался узнать, что это за белый флаг и пошел на указанное рассказчиком место. Действительно там висел в воздух протянутый с одной стороны Крещатика на другую гигантский белый флаг с надписью: «покупайте газету «Мир». Это была чудовищная реклама о предстоящем выходе новой гетманской газеты.

III. Политики, политика и сверхполитическое.

Бывают такие болезни, в особенности эпидемические, против которых никакие рецепты не помогают, Как там ни лечи, болезнь возьмет свое, пройдет весь положенный ей срок закономерного течения. В этих случаях попытки лечить людей обнаруживают бессилие врачей, а попытки лечить народы – столь же роковое бессилие политиков.

Я думаю, что Украйна могла бы управляться умнее и искуснее, чем она в действительности управлялась, что многие ошибки гетмана и его министров могли быть и не сделаны, но все таки конечный результат был бы по всей вероятности тот же. Украйна должна была переболеть большевизмом. чтобы окончательно от него освободиться. Если бы, например, гетман поменьше полагался на немцев и постарался обзавестись собственной армией, он мог бы дольше бороться с движением Петлюры и даже, пожалуй, справиться с ним, но основной болезни – большевизма – он все-таки не преодолел бы. При том настроении народных масс, какое господствовало на Украйне в 1918 году, всякое собранное там войско было обречено на более или менее быструю большевизацию. Если бы гетманское правительство вело то, что называется «разумной политикой», процесс пошел бы в затяжку, но рано или поздно большевизм все таки взял бы верх. И, кто знает, может быть теперь, летом 1919 года, когда сила большевиков в Совдепии надломлена, эта вспышка большевизма на Украйне была бы еще опаснее для России, потому что в критическую минуту она дала бы в руки Троцкого и Ленина совершенно свежую, нетронутую разложением силу.

Бессилие рецептов и политиков – вообще одно из самых ярких моих наблюдений за зиму и весну 1918-1919 года. В такие дни повторяется все тот же парадокс, который неизменно сопровождает всякие эпидемические болезни. Всякий знает, что корь или оспу лечить нельзя. Но не лечить дорогого и близкого человека нравственно невозможно. И вот вопреки очевидности больного корью лечат, изощряют ум на изобретении способов, которые не приводят к цели.

В политике бывает еще хуже. Когда болен народ, попытки лечения составляют не только непреодолимую нравственную потребность лечащих; они сплошь и рядом внушаются той наивной верой в рецепты, над которой уже давным-давно возвысилась медицина. Каких только рецептов не приходилось читать и слушать. Были правые, были левые, были явно наивные, были и такие, которые казались умными. Но в конце концов все были непригодны. Болезнь обманула все расчеты, ниспровергла всю нашу обиходную рецептуру.

Кристально чистый граф Келлер, исчезнувший ныне тип генерала доброго времени, говорил мне недели за две до своего трагического конца: «Вся суть в том, что у нас каждый берется не за свое дело, забывая о прямых своих обязанностях. Вот, хотя бы Деникин, мой прежний подчиненный. Я ему поставил вопрос: скажите мне, наконец, ваше превосходительство, кто вы и что вы такое». Он сконфузился и отвечал: «я монархист» и поспешно добавил: «я конституционный монархист». «Ваше Превосходительство, сказал я ему, я думаю, что я не глупее вас, но полагаю, что это не нашего с вами ума дело. Мы военные должны стоять вне политики; для нас должно быть только одно: воля Государя Императора и единая Россия. А о конституции рассуждать нам не приходится. Захочет Государь Император, будет вам и конституция или хотя бы даже федерация, не захочет Его Величество, не будет ни того, ни другого. А мы с вами должны исполнять его волю, а не политиканствовать». – «Граф, заметил я моему собеседнику, ведь это тоже политика, хотя политика правая и монархическая», но тотчас понял, что попытки убедить в этом старика были совершенно бесполезны. Он просто разводил руками и не понимал, повторяя:

«Государь Император и Россия, да какая же это политика».

Позднее в Одессе меня поразило сходство с этими речами бесед французского генерала д'Ансельма, столь же прямолинейного в своих республиканских убеждениях:

«Nous autres militaires, nous ne nous mêlons pas de politique, nous sommes au dehors des parties, maïs pourvu qu'on ne soit pas trop réactionnaire. Oh, ces diables de monarchistes dans l'armée des volontaires! Ils n'ont rien oublié et rien appris» (Мы военные не вмешиваемся в политику, мы вне партий. Однако, не следует быть слишком реакционными. Ох, уж эти монархисты в Добровольческой армии. Они ничего не забыли и ничему не научились.).

Было совершенно так же бесполезно убеждать д'Ансельма, что ратуя за республику и за участи социалистических имен в управлении югом Poccии, он делает партийную политику. De la politique ça, je vous demande bien pardon и уверял, что республика вне партии.

Политические рецепты колебались между этими двумя противоположными полюсами. Были правые, которые говорили, что надо открыто объявить себя монархистами. По их словам только монархический лозунг в состоянии удовлетворить разочаровавшиеся в большевизме народные массы севера и воодушевить монархически настроенную добровольческую армию. Были и доктринеры слева, которые полагали, что только решительное исповедание республики с левой социальной программой может отшатнуть от большевизма народные массы, которые больше всего на свете боятся реакции. Но были одинаково неправы как те, так и другие; провозглашать монархический идеал в неизжившей большевизма Украйне было, конечно, безумием. Но по той же причине непригодны были лозунги левые, республиканские, демократические и социалистические: при наличности стихийного влечения масс к большевизму – эти лозунги удовлетворить не могли: они оказывались всего только промежуточными ступенями, на которых народное движение даже не задерживалось.

Так же несостоятельны были рецепты, исходившие из «ориентации» немецкой или французской, потому что ни та, ни другая не могла совершить самого главного для спасения России дела – исцелить южную Poccию от заразившей ее и еще не изжитой ею болезни.

Когда я приехал на Украйну – немецкая ориентация доживала свои последние дни. Сторонники единой России от нее отшатнулись в виду обнаруженного немцами бессилия и их предательской политики в Москве. П.Н. Милюков, коего я застал в Киеве, в то время от нее решительно отказывался. Но у немцев еще оставались приверженцы среди тех изверившихся в России и деморализованных русских, которые связали свою судьбу с мыслью об Украйне. Они приходили в панический ужас при мысли, что возможный уход немцев тотчас сделает неизбежным торжество большевизма на Украйне. Я уже говорил о том, как поражение немцев и их уход опровергли эти возлагавшиеся на них надежды.

Тогда все надежды устремились в сторону союзников. А.В. Кривошеин, высказывавшийся раньше за допустимость при наличии известных условий «немецкой ориентации», отправился вместе с П.Н. Милюковым для переговоров с союзниками в Яссы. Разговор мой с А.В. перед его отъездом из Киева ясно показывает, до чего преувеличены были тогда надежды «государственно-мыслящих» русских людей на англичан и французов. Я выразил надежду, что мы вернемся в Москву к осени 1919 г. «Нет, сказал мне А.В., после только что совершившихся событий, мы можем вернуться туда гораздо раньше, я думаю, примерно к Рождеству». Если у государственно мыслящих были преувеличенные надежды, то, наоборот, у большевицки настроенных масс явились преувеличенные опасения.

Крестьяне, доселе дрожавшие перед немцами, не на шутку испугались прихода «тех, что победили немца». По деревням говорили: «плохо, братцы, будет, вот мы союзникам изменили, а они придут в деревню, да спросят, кто в семнадцатом году бежал с фронта. Иван, да Сидор. Подать сюда Ивана да Сидора. Всех разыщут да расстреляют». И бывшие солдаты начали в  панике массами выправлять себе по волостям фальшивые свидетельства, где значилось: «уволены с фронта по болезни». Как бесконечно далеки мы были в то время от мысли, что победа союзников не ускорит, а наоборот задержит освобождение Poccии от большевиков. Союзники в то время казались каким то всемогущим земным божеством, которое может карать и миловать и непременно будет спасать.

Были, конечно, и скептики, которые сомневались, указывая на «утомление» союзников, но их тотчас приводили к молчанию. «Разве вы забыли угрозы англичан большевикам за тяжкое оскорбление английского посольства в Петрограде и за дерзкое убийство там английского офицера? Неужели вы думаете, что англичане могут проглотить такое наглое издевательство над Англией? Возможно ли допустить, что англо-французы не понимают международной опасности открытого очага большевицкой заразы, который заразит весь мир?»

И политическая мысль продолжала работать в расчете на иноземную помощь.

Сколько было потрачено времени на бесплодные заседания из-за этого ошибочного расчета. Помнится, вся зима 1917-1918 года в Москве ушла на бесплодные, бесконечные споры об ориентациях. Споры эти иногда переходили в ссоры, инакомыслящие заподазривались в отсутствии патриотизма. В Москве две близкие по духу организации «национальный центр» и «правый центр» раскололись совершенно понапрасну, из-за того только, что последний признавал допустимыми и желательными не какие либо соглашения с немцами, а хотя бы переговоры с ними с целью уяснить их планы относительно Poccии, тогда как национальный центр считал всякие выяснения безусловно непозволительными. И после того, как отношения были совершенно понапрасну порваны, переговоры правого центра с немцами не только не привели к немецкой ориентации, но лишний раз убедительно доказали ее полную нежелательность в виду недоброжелательного отношения господствующего в Германии направления к мысли о единой Poccии.

Потом на Украйне, когда все колебавшиеся и все разочаровавшиеся перешли на сторону «союзнической ориентации», последняя послужила темой для новых столь же многочисленных и бесплодных заседаний. Бесплодность их происходила от того, что они покоились на двух ошибочных предположениях: 1) что Россия не может возродиться и освободиться от большевиков собственными силами и

2) что поэтому единственная надежда на спасение Poccии военная ей помощь, деятельное вмешательство держав согласия в русские дела.

Из этих предположений исходили все те общественные группы, которые мне приходилось наблюдать в Киеве. Также и впоследствии в Одессе все строилось на предположении, что союзники окажут деятельную помощь. Все было направлено к тому, чтобы во что бы то ни стало получить эту драгоценную помощь, уладить отношения между союзниками и добровольческой армией, все время очень шероховатые. Так как в конце концов французы внезапно бросили Одессу и Крым на произвол судьбы, у меня осталось впечатление огромного усилия, потраченного совершенно даром.

А между тем, сколько времени, сколько сил было израсходовано. За эти две зимы в Москве и на юге Poccии меня поражала болезненная страсть русских общественных деятелей к заседаниям. Бывали дни и недели, когда приходилось заседать по два, по три раза в день и на это уходило все время, так что не было возможности заняться чем либо другим. Всегда уходя из заседания испытываешь гнетущее впечатление, что мы ни на шаг не подвинулись вперед. Получая новую повестку, бывало думаешь: «не пропустить ли, ведь не непременно именно на этом заседании спасут». И в конце концов идешь из опасения, как бы какое-нибудь случайно составившееся большинство не постановило чего либо несуразного. Поразительная черта этих заседаний в том, что большая часть времени в них уходила на взаимную «информацию». Засим в виду безысходности положения после томительной болтовни организация или вовсе не приходила к определенному решению или принимала такое решение, которое только обнаруживало ее бессилие: составить меморандум для отсылки в Париж, послать депутацию к французам или в Екатеринодар. Меморандум посылался, но исчезал бесследно. Оставалось неизвестным, прочтен он или не прочтен, кем следует, и даже получен ли он по назначению.

Отправлялась депутация, но она или не оказывала никакого действия на ход событий или оказывала слабое действие, которое затем легко уничтожалось противоположными влияниями.

Хроническая неудача общественной деятельности вызывала нервное настроение. Люди горячились, ссорились, обижались, обвиняли друг друга в неумении, в бездействии, в политической бездарности, но на другой же день снова собирались и снова без конца рассуждали. По-видимому, эта черта свойственна безысходным положениям.

Брат мой Григорий (Кн. Гр. Ник. Трубецкой, бывший русский посланник в Сербии.) рассказывал мне, что та же несчастная страсть к заседаниям поражала наблюдателей во время войны в Сербии, в дни непосредственно предшествовавшие ее эвакуации. Потребность заседать является в таких случаях у людей, которые не хотят или не могут отдать себе отчета в неизбежности надвигающейся катастрофы или в безысходности положения. Они стараются обмануть себя надеждой, что общими усилиями какой то выход будет найден. Типическим примером такой психологии является для меня М.В. Родзянко, зимою 1918-1919 года неуклонно повторявший всякому встречному и поперечному, что для спасения России требуется немедленный созыв государственного совещания из бывших членов государственных дум. Несчастный, ему еще не осточертели совещания и он продолжал в них верить в то время, когда было столько доказательств их бесплодности.

Потребность в таком самообмане особенно сильна среди беженцев. В больших городах скопляется великое множество выбитых из колеи общественных и государственных деятелей, которым решительно нечего делать. А между тем живут они в гнетущей обстановке, в тесноте, без денег. Многие вдали от своих семейств, в тягостном сознании катастрофы, длящейся и развивающейся. Катастрофа напоминает о себе каждый час, каждую минуту, на каждом шагу повседневной жизни. Дома водопровод зачастую не работает, звонки не звонят, электричество периодически не светится, на улицах трамваи не ходят, на рынке цены непомерно растут, а с севера тревожные или катастрофические вести о России, об участи близких. При этом все живут с уложенными чемоданами в непрекращающемся страхе нового нашествия большевиков и в приготовлениях к новому бегству. Как в этой общей беде не собраться и не обсудить, что делать. И вот на этой почве рождаются бесчисленные собрания и обсуждения, которые готовят новые разочарования.

Помнится, в Киеве мы ежедневно несколько раз заседали почти в одном и том же составе, но под разными наименованиями. То мы назывались «совещанием членов законодательных учреждений», то «совещанием городских гласных». Конечно, были варианты; на каждом новом совещании не было одних деятелей, но за то являлись другие, раньше не встречавшиеся. В общем же лица до такой степени повторялись, что я иногда забывал, кто мы сегодня, горожане, земцы, члены законодательных учреждений или еще кто-нибудь. В этих случаях бывало толкнешь соседа и спрашиваешь: «как мы сегодня называемся». Собирались кроме перечисленных организаций еще промышленники, члены союза земельных собственников, члены церковного собора, сенаторы, банкиры, профессора. Всех организаций я даже не берусь вспомнить. Наконец, общественные деятели напали на счастливую, казалось, мысль, объединить все эти организации русской буржуазии в одно целое, составить из них нечто вроде союза союзов.

Так и было поступлено. Все названные и неназванные буржуазные организации составили вместе единый «Совет Государственного Объединения», куда были выбраны представители каждой из групп. Совет в свою очередь выбрал Бюро с председателем бароном В.В. Меллером-Закомельским во главе. В совет вошли видные государственные и общественные деятели: А.В. Кривошеин, В.И. Гурко, (см. – В.И. Гурко «Царь и Царица» Изд. «Возрождение», Париж – 1927 г.; ldn-knigi) С.Н. Маслов, П.Н. Милюков, Ф.И. Родичев, П.И. Новгородцев, графы А.А. и В.А. Бобринские, С.Е. Крыжановский и многие другие. Казалось, все обещало блестящую будущность этому представительному учреждению, объединявшему все собранные в Киеве, а затем и в Одессе вершины русской буржуазии. При этом совет работал чрезвычайно много; не проходило дня без заседаний его бюро, которое по мере надобности созывало общее собрание. И, однако, как член совета и бюро, я должен по совести сказать, что результаты деятельности совета за зиму 1918-1919 года равны нулю.

Кто в этом виноват? Многие из нас, к сожалению, искали виновников, обвиняя то председателя, то бюро в его целом. Напрасные обвинения: виноваты были решительно все. Председатель и бюро строили всю свою деятельность на тех самых ошибочных предположениях, из которых исходила в то время вся антибольшевицкая часть русского общества. Когда началась деятельность совета, никто не верил в возможность спасения Poccии ее собственными силами. Положение, что не может быть спасения без военного вмешательства союзников, всем казалось аксиоматическим. И вот жизнь опровергла эту мнимую аксиому.

Казалось, Совет дебютировал блестяще: ясская конференция была по преимуществу делом его рук. Когда его делегаты П.Н. Милюков, А.В. Кривошеин, Шебеко, Гурко, барон Меллер-Закомельский и другие явились в Яссы, оказалось, что союзники были далеки от намерения вмешиваться в наши дела. Утомленные великой европейской войной, они не особенно заботились о России, полагая, что ее спасение должно быть ее собственным делом. Делегатам Совета государственного объединения, национального центра и союза возрождения пришлось потратить не мало усилий, чтобы сдвинуть англичан и французов с этой точки зрения. И однако это удалось, причем блестящая речи наших делегатов – Гурко и Милюкова сыграли большую роль в этом деле. Французский дессант в Одессе явился прямым последствием ясской конференции. До конференции он вовсе не имелся в виду. Казалось, стало быть, что первый шаг Совета государственного объединения был большой заслугой перед родиной. И однако последующие события показали, что заслуга была мнимой. Это обнаружилось, когда волею судеб деятельность совета перенеслась из Киева в Одессу. К этой теме придется вернуться, когда дойдет очередь до одесского периода моих скитаний. Заканчивая этот отдел о пребывании в Киеве, мне хочется сказать два слова о том подлинном, не призрачном, что я там наблюдал.

Это подлинное было только в церкви и в ее окружении. Блуждая в дебрях политики, pyccкие общественные деятели или постыдно забывали о России, приобретая ценою этого забвения помощь немцев, или же тщетно искали, но не находили пути к ее воссозданию. В политике мысль об единой России была только мечтою, в минуты тяжкого сомнения могло казаться даже, что это мечта утопическая, неосуществимая. Наоборот, в области сверхполитической она была реальностью.

Утраченная в миру единая Россия сохранилась в церкви. Попытки привить к ней украйнство сразу и безнадежно провалились. Заседавший в Киеве всеукрайнский собор решительно и резко высказался против автокефалии, к которой в целях украйнизации стремилось гетманское правительство. Всего два-три члена собора – сторонники автокефалии, пытались произносить речи на украйнском наречии. Во время одной такой речи крестьянин хохол спросил соседа – архимандрита, о чем говорит оратор, ибо он его не понимал; а сосед оказался чистым великороссом, по происхождению тамбовским уроженцем. Собор вообще не понимал ни слова, ни тем боле духа этих речей. Он горячо стоял за единение со всей православной Poccией. К всероссийскому патриарху он относился с глубоким сочувствием и сыновней почтительностью. Благодаря этому весь тот мир призраков, которым жило государство, оказался совершенно чуждым церкви.

Бывало, слыша немецкую речь на улицах и читая раздражающие украйнские надписи – «поштова скринька» вместо почтовый ящик или «спилка» вместо союз, чувствуешь себя словно на чужбине. На каждом шагу мучительные напоминания об утрате родины, наглые издевательства над русским национальным чувством. Приходишь в церковь и сразу чувствуешь себя успокоенным, удовлетворенным. Церкви удалось сохранить в полной неприкосновенности единый для всей православной России богослужебный церковно-славянский язык. Попытка ввести в церковную службу уродливую украйнскую «мову» успеха не имела. Другое яркое напоминание о национальном единстве – поминовение Тихона – патриарха московского и всея Руси во время литургии. Чувствовалось, что это не буква, а жизнь.

В украйнских храмах мы русские люди были у себя дома и это необычайно повышало ощущение нашей непосредственной близости к церкви. Приятно и новшество, которого не было в богослужении во времена дореволюционные. «Верую» и «Отче наш» теперь исполняются в храмах не одним клиром или хором певчих, а всем собором молящихся. В этой новой бытовой подробности отразилось то оживление соборного начала, которое составляет характерную черту церковной жизни в нашу смутную эпоху. Богослужение тем самым приобретает недостававшую ему раньше жизненность. Именно в минуты этого соборного пения молящихся охватывает и поднимает чувство ожившей в церкви родины.

В такие эпохи, как наша, становится ясным, какую силу приобретает в церкви и через церковь вера в Poccию. Mиpcкoe общество во всех слоях своих деморализовано; русские люди в большинстве своем променяли родину на низкую корысть, забыли о ней ради классовых интересов. А рядом с этим в церкви величайший подвиг бескорыстия и самоотвержения – героизм и мученичество.

За оградой Киево-Печерской лавры, на печерском крепостном валу стоит крест, напоминающий о мученической кончине митрополита Владимира, убитого большевиками на этом самом месте. В течение нескольких часов убийцы, явившиеся в келью святителя, требовали от него, чтобы он освободил монахов от монастырского послушания и преобразовал монастырь на началах коммунистического равенства. Но митрополит оказался непоколебимо твердым до конца и по долгу пастырской совести отвечал на эти домогательства решительным отказом. Тогда его вывели за монастырскую ограду и расстреляли.

Тут перед нами один из самых изумительных парадоксов нашей действительности. С одной стороны в жизни все носит подобие смерти, все свидетельствует об общественном разложении и гниении, о смертельной болезни Poccии. С другой стороны крест на месте кончины митрополита-мученика, да кресты на могилах безвременно погибших офицеров-мучеников – яркие свидетельства о неумирающей жизни России. Не все в ней погибло. Есть в ней великие непобедимые духовные силы, есть люди неспособные капитулировать перед злом и умирающие за правду. Вот о чем нам говорят эти кресты. Это духовный точки опоры для нашей веры в родину. Вспоминая этих дорогих отошедших, проникаешься чувством неизъяснимой бодрости. И становится очевидным, что своею смертью эти люди сделали для Poccии бесконечно больше, чем может сделать для нее человек всею своею жизнью. Они пробудили ту веру, которая горы передвигает и тем самым совершили то величайшее дело, от которого зависит наше спасение. Чтобы спасти Poccию, надо, прежде всего, поверить в правду Божию и в нее, как поборницу этой правды. Политика, искавшая спасения Poccии не в ней самой, а в иноземной помощи, не спасала именно потому, что не верила или недостаточно верила.

IV. Переезд в Одессу.

Восстание Петлюры вынудило нас беженцев из Совдепии ко второму бегству из Kиевa. Одесса, как прибрежный город занятый французскими войсками, намечалась само собою не только как безопасное местопребывание, но и как новый центр нашей деятельности. Пребывание в Одессе единственного дипломатического представителя союзных держав – французского генерального консула Энно делало именно ее наиболее удобным местом для сношений с союзниками. Во всех прочих центрах юга России, не исключая и Екатеринодара, были лишь третьестепенные дипломатические агенты без достаточных полномочий, к тому же весьма плохо осведомленные о том, что творилось у них дома и даже о намерениях их правительств. Россия вообще была заброшенным союзниками углом. Они не позаботились даже об установлении с нею правильных телеграфных и радиотелеграфных сношений. Радиотелеграммы были чрезвычайно скудны. Нередко были и ложные; при том сенсационные радиотелеграммы, например, сообщение о мнимом низвержении Клемансо в момент оставления французами Одессы. С первого же моего появления в Одессе я был поражен тем фактом, что консул Энно был вынужден посылать все сколько-нибудь пространные, хотя иногда и весьма спешные сообщения, не телеграммами, а курьерами, которые отправлялись во Францию на миноносцах.

Мне пришлось попасть в Одессу одному из первых. До меня из членов Совета государственного объединения там находились лишь члены ясской делегации с бароном Меллером-Закомельским во главе. Я был командирован туда из Киева с поручением побудить французов к скорейшей присылке отряда для освобождения Kиевa от осаждающих его войск Петлюры.

Когда началось движение Петлюры, престиж союзников, как сказано, стоял необычайно высоко. Bcе ждали их выступления и возмущались медленностью их приготовлений. Мне и моему спутнику А.С. Хрипунову было поручено довести до сведения Энно, что это промедление, кроме захвата Киева, может иметь другие неисчислимые последствия: движение большевиков внутрь Украйны и захват большевиками несметных сокровищ – запасов хлеба, угля, сукна, оружия и т. п. Премьер министр последнего русского кабинета гетмана – С.Н. Гербель несколько наивно признается нам в том, что в расчете на будущее наступление союзных и русских войск «нарочно» оставил нетронутыми богатые хлебные запасы и сукно (в Клинцах) на севере Черниговской и Харьковской губерний, как раз в непосредственном соседстве с Совдепией. Он побуждал нас к скорейшему отъезду. «Киев может продержаться еще восемь дней», говорил он, «за дальнейшее я не ручаюсь».

И это не смотря на то, что и у Петлюры настоящих войск было мало. Хороших солдат по официальным сведениям было не более трех тысяч. Остальные были шайки грабителей из восставших крестьян. Безопасность Киева при этих условиях зависла всецело от немцев, которые играли во всех этих событиях весьма двойственную роль. С одной стороны они провозгласили «нейтралитет» и невмешательство в домашние ссоры русских с украйнцами, с другой – выходило сплошь да рядом, что этот нейтралитет служил на пользу украйнцев. Один из немногих успехов добровольцев был остановлен немецкими войсками, которые объявили, что в данном месте нейтральная полоса, и потребовали прекращения военных действий как раз в важный момент преследования добровольцами дрогнувших петлюровцев. Энно из Одессы оказывал давление на немцев в нашу пользу и благодаря этому они объявили, что не допустят уличных боев в Киеве. Но в общем немцы были в высшей степени ненадежны, Их командование, сохранившее не смотря на революцию некоторое влияние на солдат, явно симпатизировало петлюровцам. Оно, видимо, продолжало традиционную политику немецкой дипломатии, стремившейся к расчленению России.

При этих условиях откладывать нашу поездку в Одессу было действительно невозможно. Но затруднение заключалось в том, что Киев был обложен почти со всех сторон. В момент нашего отъезда был свободен только путь на Харьков. Туда нас и направили, но с предупреждением принять все необходимые меры предосторожности. «У вас, конечно, есть фальшивые паспорта», заботливо внушал нам напутствовавший нас министр путей сообщения и, подумав, добавил: «впрочем, кто же не знает, что теперь нельзя путешествовать без фальшивого паспорта». Это было мое последнее впечатление от украйнского правительства. Совет обзавестись фальшивым паспортом. Можно ли подыскать более яркое изображение призрачности того государства, где министры вынуждены давать подобные советы. Министр был прав. Фальшивый паспорт на имя Евгения Николаевича Торленко с моим портретом, припасенный еще в Совдепии, пригодился в дороге.

Переезд до Харькова обошелся без каких либо осмотров, хотя близ станции Ромоданы Полтавской губернии мы проезжали в непосредственном соседстве от поля сражения, видели стоявшие недалеко друг от друга петлюровские и наши войска. Генерал, занимавший Ромоданы, спешивший с эвакуацией, не хотел нас пропускать, говоря, что раньше он должен эвакуировать четыре поезда с воинским имуществом. Но на наше счастье с нами ехало железнодорожное начальство, а в то же время из Kиева за движением нашего поезда следил С.Н. Гербель. Железнодорожники во время дали телеграмму в Киев и ответной телеграммой оттуда нас велели пропустить. Мы счастливо проскочили в Харьков, откуда мы должны были искать путь к морю и в Одессу, куда иначе как морем проникнуть было нельзя.

Сведения полученные нами в Харькове были весьма безотрадны: путь на Севастополь оказался почти отрезанным, так как близ станции Синельниково действовала разбойничья банда знаменитого Махно, которая останавливала поезда и нещадно их грабила. А путь на Новороссийск был перерезан другой бандой. Поезда, впрочем, ходили как в том, так и в другом направлении. В виду важности данного нам поручения ехать было все-таки необходимо. А ждать было немыслимо, как в виду срочности поручения, так и в виду событий назревавших в Харькове. Приход большевиков там ожидался со дня на день. На железнодорожном вокзале прислуга, ожидавшая прихода большевиков, держала себя необыкновенно нахально и грубила пассажирам. Лакей, вообразивший, что я еду на север, говорил мне: «чего вы к большевикам едете, не стоит, они сами сюда придут».

В виду неизбежности поездки мы выбрали кратчайший путь на Севастополь. В дороге наши фальшивые паспорта проверялись петлюровцами. Мы ждали с волнением Махно и на всякий случай прикололи имевшиеся у нас пачки «керенок» к оконной занавеске с задней стороны, обращенной к окну. Предосторожность оказалась лишней. Махно, накануне ограбивший поезд, шедший в те же часы, оставил нас в покое. Он, видимо, обладал природой удава, который, только что проглотив добычу, на другой день ее переваривает, а потому пока не нападает.

По приезде в Севастополь нас встретили пассажиры с предыдущего поезда с расспросами: «ну что, ну что, как доехали» и рассказали, что их обобрали до нитки, у некоторых отняли даже шапки. Синельниково мы проспали и только рано утром были разбужены выстрелами. «Ну, все пропало, грабят», раздался голос полусонного пассажира. Поезд вскоре тронулся. Стреляли не грабители, а офицеры-добровольцы, которые остановили нас для осмотра и проверки документов. От одного из этих добровольцев я узнал о том, как грабят поезда в пути. «Как то раз, начал он, постучались мы в запертое купэ первого класса, но оттуда женский голос отвечал: скорее застрелюсь, но не открою дверь. Что делать? Мы обязаны осматривать, пришлось взломать купэ. И увидали мы там совершенно раздетую женщину без вещей, без денег и без платья. Вот как очистили».

В Севастополе произошла первая наша встреча с союзниками. Дипломатических агентов, как сказано, там не было. Но там находился небольшой английский десант и стояла английская эскадра с адмиралом Кольторном во главе. Мы решили воспользоваться случаем, чтобы довести до сведения союзников, об ожидаемом падении Киева и о необходимости помощи. Тут, перед нами в первый раз обрисовалась вся трагическая безысходность положения.

Первое тяжелое впечатление произвели на нас свои же, русские. Мы попытались устроить свидание с англичанами через местных властей. Должностное лицо, к которому мы с этим обратились, заявило нам, что теперь оно не у власти, так как вся власть переходит к демократической думе: «вот, в соседней комнате сидят их представители, мы их спросим». Чиновник, посланный с вопросом к «демократам», вернулся с ответом, что демократы сами спрашивают, петлюровцы мы или гетманцы и вообще к какой партии мы принадлежим. После этого было решено с левыми не связываться. Если бы они узнали о нашей партийности, от них нельзя было бы ожидать ничего кроме пакостей. Мы решили попытаться проникнуть к англичанам без всякой местной рекомендации. Это и удалось без труда.

Мы попали на английский броненосец. Но сам адмирал в это время был занят разговором с начальником немецкого гарнизона, еще находившегося в Севастополе. Поэтому вместо адмирала нас принял его начальник штаба. За всю жизнь я не помню официального приема более холодного и неприятного. Англичанин не подал нам руки и, выслушав наше сообщение, ответил нам, злобно смотря на нас: «Мы кончили великую европейскую войну, а вы хотите вовлечь нас в войну, может быть еще более трудную. Нет, извините, о возрождении Poccии должны заботиться сами русские. Мы занимаем здесь портовые города, которые нам нужны. А Киев и Харьков далеко. Позаботьтесь о них сами». В сухом и холодном тоне, каким это говорилось, чувствовались неприязнь и безграничное презрение к России. К тому же от нашего собеседника мы узнали поразившую нас громом весть, о вступлении в Одессу войск Петлюры. Англичанин, видимо, тешился нашим отчаянием. «Вы напрасно говорите, что они бандиты», заметил он. «По нашим сведениям, это прекрасно дисциплинированные войска и в Одессе господствует порядок».

Мы поспешили откланяться. И когда мы очутились на берегу, встречные немецкие офицеры показались нам симпатичными по сравнению с англичанином.

Возникал вопрос, стоит ли ехать дальше. Но жребий был брошен. Даже отчаявшись в надежде добиться помощи, мы должны были ехать в Одессу, чтобы узнать от Энно о видах на будущее и соответственно с этим предупредить наших друзей и единомышленников в Киеве о том, что их ожидает, и побудить их к отъезду, если это окажется нужным. Пребывание в Одессе при наличии там петлюровцев было не безопасно. Но с нами были наши фальшивые паспорта, которые на первое время послужили нам защитою.



Поделиться книгой:

На главную
Назад