Он вытаскивает свой мешок с кирпичами. Это альбомы эскизов. Война во всем разнообразии ее облика. Трупы. Груды трупов. Динамика боя передана с удивительной, потрясающей силой. Здесь ничто не стоит на месте. Кипит сам воздух. Черт возьми! Как это достигнуто? Барбюс хочет уловить основу этой живописи. Манеру художника. Его метод. Сердцевину.
И вдруг он видит, что где-то в самой глубине — он сказал бы: в подтексте лежит одна мысль: «Нет — войне!» Протест. Обличение. Эта мысль спрятана, словно канва под узором вышивки. Но она лежит там, в глубине, у корневищ картины, невидимая, не бьющая в глаза. Она определяет выразительность рисунков, их основу, как гамма в мелодии. Это сильно, это очень сильно.
— Ты давно в окопах?
— С самого начала! — художник пожимает плечами. — Если я останусь жив, в моих альбомах будет все: и начало и конец.
— Мы не знаем, каков будет конец, — задумчиво замечает Барбюс.
— Наверное, финал представления будет таков же, как начало, только с меньшим количеством участников.
— Нет. Этого не может быть. Будет взрыв. Будет перемена. Это не может кончиться просто так!
Художник смотрит на Барбюса, он обескуражен. Он уже слышал такие слова. Но он не ожидал услышать их именно от Барбюса. Он думает о том, что на войне, конечно, главным образом, умирают…
Но случается, и рождаются!
3
Барбюс лежал в прифронтовом госпитале с повторным воспалением легких. Весенняя ночь входила в палату еле ощутимым веянием молодой зелени, оно с трудом пробивалось в пропитанную запахами йода и лекарственных трав комнату.
Он смотрел в светлеющий квадрат окна с тонкими летучими тенями веток, раскачиваемых весенним ветром.
Ветер шумел, он беспокоил, он приносил воспоминания.
Однажды умный пожилой человек с лицом и осанкой патриция ввел юношу во дворец Поэзии. И юноша был счастлив. Потом он стал мужчиной. И увидел: то, что ему казалось дворцом Большой Поэзии, всего только ее прихожая. Посетители приходили и уходили, так и не увидев лица той, рыцарями которой себя называли.
Когда он понял это, жизнь его стала сначала ожиданием, потом — поиском. Был ли он теперь ближе к пониманию цели жизни и сущности искусства, чем в прежние годы?
Он всегда был против войны. Он всегда был гуманистом. Но только сейчас он увидел лицо виновников войны. И возненавидел их. Путь узнавания он прошел быстро — сроки сокращала война. Но от этого он не стал менее сложным.
Барбюс понимал, что должен порвать со многим, некогда ему дорогим, что держало его мягкими руками привязанностей, сковывало обручами привычек. Он должен был отбросить, отринуть многое.
Может быть, в других условиях драматизм разрыва с прошлым выступил бы резче, ранил бы больнее. Но сейчас мысль о предстоящей борьбе несла ему чувство освобождения.
Он очень нуждался в дружбе. И на войне он нашел друзей.
Поль Вайян-Кутюрье был почти на двадцать лет моложе его. И все же его судьба напоминала Барбюсу его собственную. Вайян тоже происходил из семьи «интеллектуалов», любил искусство, знал живопись, писал стихи. Он пришел в окопы сложившимся человеком: доктор права, адвокат. Он уже был политиком и борцом. Классовые бои французских горняков, волнения виноградарей, восстание в 17-м пехотном полку были его университетами в большей степени, чем «Эколь жюстис», которую он окончил.
Вайян-Кутюрье — человек действия. Социализм был для него не смутной мечтой, а реальной программой, за которую он боролся.
И Барбюса потянуло к нему. Их дружбе суждено было стать долгой и крепкой. Но уже тогда, на ее заре, они смотрели в будущее, они готовились к нему.
4
13 июля 1915 года Барбюс написал жене: «Густав Тери просит меня прислать «зарисовки» для своей газеты… Если будет время, попытаюсь».
О чем идет речь? О «зарисовках», фактически о корреспонденциях.
Густав Тери, редактор либеральной газеты «Эвр», предприимчивый и не лишенный вкуса журналист, хотел иметь материал «с жару, с пылу», материал, от которого пахнуло бы на читателя порохом и кровью. Барбюс в окопах! Это само по себе уже заинтересует читателя.
Но автор не торопился. В последующих письмах к жене он вовсе не упоминает о предложениях издателя. Он продолжает описывать день за днем солдатские будни. Трагическое в них так естественно смешивается с обыденным: гибель товарища, война с мухами и крысами, «заблудившийся» автобус — все в одном ряду.
И вдруг в августе 1915 года он пишет о «счастливчике», некоем «докторе Л.». Почему он счастливчик? Потому, что доктор пишет роман. Он имеет возможность это делать, так как подолгу остается с госпиталем на стоянках.
Барбюс сообщает это в период, когда болезненное его состояние могло бы ему дать основание проситься в тыл. У него плохо с легкими. Он чувствует недостаток воздуха, его мучает удушье, он то и дело заболевает то плевритом, то воспалением легких.
И все же он не хочет уйти из окопов первой линии. Даже для того, чтобы писать роман, подобно счастливчику доктору. Самое важное для него накапливать впечатления, видеть, ощупывать своими руками материал, из которого потом он воздвигнет памятник «пролетариям битв».
Доводы рассудка были бессильны. Он не мог уйти раньше, чем труд его будет закончен. Он грел руки у каждого костра, он выслушивал исповедь каждого. Перед ним раскрывались сердца. И они были единым большим сердцем. Сердцем народа. Потому что только оно могло вместить столько благородства, доброты и отваги.
Как рождается книга?
Когда писатель говорит себе: «Довольно! Я переполнен до краев. Я боюсь расплескать все, чем я полон. Я сажусь за стол, чтобы писать»?
Когда пчела кончает брать нектар и летит к улью со взятком?
26 января 1916 года Барбюс писал: «… я накапливаю капитал, а затем смогу с полной свободой орудовать и перекраивать материал, имея в своем несгораемом шкафу готовую богатую рукопись».
В «несгораемом шкафу»? Это шутка или действительно он откладывает «перекройку» материала до далеких дней мира?
Почему именно 9 февраля того же года, как это говорится в письме к жене, он уже занят «сооружением большой махины» и ему «необходим весь материал для того, чтобы каждый отрывок встал на свое место»?
Так начинается создание «Дневника взвода».
И с этих пор работа над ним идет все с большим напряжением. Он с головой погружается в творчество. Он пишет на коротких стоянках, в канцеляриях, в деревенском кабачке, где за два су можно взять кружку пива или чашку кофе и сидеть весь вечер. Он так боится помех, вынужденных перерывов в работе, что вырабатывает в себе постоянную готовность к ним. Он то и дело говорит себе: «Сейчас тебе помешают».
Что же происходит в этой походной мастерской художника, удивительной мастерской, где портретное сходство растет вместе с силой художественного обобщения?
Барбюс осуществляет свой большой замысел. Поиск его жизни закончен. Он обрел ясность. Он увидел героизм простых людей и воспел его. Он увидел безумие и преступления капитализма и проклял его.
Книга любви и ненависти, подобная «Огню», могла быть создана только человеком прозревшим.
«Магический кристалл» ее творца стал магическим тогда, когда в нем появилась новая грань. Эта грань — ясность. Мировоззрение.
Он по-прежнему готов «страдать общим страданием», которого не существовало бы, если бы каждый думал так, как он, — он пишет об этом жене 14 апреля 1916 года.
Как же думает он?
Социализм — это единственная справедливая политическая доктрина, «которая… озарена не только светом человечности, но и светом разума». Эти слова не дошли до ушей Густава Тери, но либеральный редактор «Эвр» и без того понял, с кем имеет дело.
Автор «Огня» далеко ушел от теплого болотца пацифизма. Он был не только убежденным, он был непримиримым противником капитализма и войн, которые капитализм несет.
Тери читал рукопись, принесенную солдатом-отпускником, плохо выбритым и в поношенной шинели, в котором он с трудом узнал Барбюса. По редакторской привычке Тери начал было отчеркивать карандашом места, казавшиеся ему сомнительными. Но вскоре прекратил это занятие. Такую рукопись нельзя было править. Ее надо было бросить в корзину или печатать. Так, как она есть.
Тери читал именно те строки, о которых мечтал. С запахом крови и пороха. Тери держал в руках бомбу, начиненную сенсацией. Как всякая бомба, она была прежде всего опасна…
Над Парижем повисло знойное марево. В это лето, военное лето 1916 года, только немногие покинули столицу. Bce ждали… Ждали «похоронок», боясь признаться себе в этом. Ждали обнадеживающих вестей: о легком ранении, о болезни не опасной, но все же достаточно серьезной для того, чтобы не вернуться в окопы. Только непоколебимые оптимисты уповали на мир.
За широкими плечами русских войск, сковывавших силы германского блока, Англия и Франция сколачивали новые армии.
Дымы военных заводов заволокли поля Нормандии. Антанта, вышедшая из прорыва, готовилась к сокрушительному удару. Население готовилось к новым жертвам. Но можно ли быть готовым к потере сына, мужа, отца?
Однако люди привыкали к ужасам войны. После газовых атак на Ипре, после Вердена. Привыкали к чудовищным переменам. Безвестная река в Бельгии дала имя одному из страшнейших средств уничтожения. Маленький городок на северо-востоке, имевший славу «кондитерской Франции», снабжавший страну сладостями, любимыми детьми, и ликерами, стал символом бойни, могилой миллионов солдат обеих сторон.
Парижане привыкли к страшным поездам на запасных путях у Восточного вокзала. Дамы-патронессы — «крестные» — находили изощренное удовольствие в общении с молодыми калеками. Смесь горечи и разочарования с обострившейся жаждой наслаждения украшала солдат в глазах женщин общества. Инвалидов приглашали наперебой, для них устраивали балы. Это были странные, необычные балы. Здесь звучала грубая речь фронтовиков, лексикон окопов был принят салонами. Пахучая портянка пуалю развевалась над «лучшими домами», как знамя патриотизма.
Что могло изумить, пробрать до костей общество? Никто не мог отгородиться от войны. Даже те немногие, кто лично не был тронут ее лапой с железными когтями, погружались во все ужасы бойни при посредстве прессы. Каждый получал из собственного почтового ящика ежедневную порцию разрушения, смертей и всех ужасов войны.
И все же было в рукописи Барбюса нечто совершенно новое. В ней был вызов. В ней показывался просвет.
Можно было относиться как угодно к воззрениям автора, но не удавалось отмахнуться от простой мысли: это война жирных.
Тери перечитал рукопись солдата-отпускника. Оценил ее. Затем мысленно разбил ее на куски, которые можно будет дать в номер. Ослабит ли дробление ее взрывчатую силу? Отчасти. Во всяком случае, легче будет смягчить, спустить на тормозах, приглушить! Тери не был трусом. Правда, он и не отличался особой смелостью. Но он был газетчиком. Сенсация была его хлебом.
Газетчик взял верх над политиком. Хотя газета и была политикой, но существовала какая-то развилка. Тери не хотел уходить очень далеко, он рассчитывал укрепиться на этой развилке. Здесь были истоки «иезуитских каверз», о которых потом с яростью будет писать Барбюс.
Тери сообщил Барбюсу, что будет печатать «Огонь».
С этой минуты оба: и Тери и Барбюс, знали, что они вступают в войну.
Тери в ней имел преимущества: он сидел в Париже и был хозяином газеты. Барбюс располагал возможностью нанести решающий удар: запретить печатание «Огня». Но это было бы равносильно самоубийству.
Плохо подлеченный в госпитале, Барбюс снова на фронте. В полковой канцелярии он разворачивает «Эвр» и видит анонс о том, что «Огонь» начнет печататься с 3 августа. Сегодня! Он взбешен: он не видел корректуры! Он не знает, получила ли газета его правку! Он боится завтрашнего дня. Он ждет его!
«Огонь» начинает печататься… с бесцеремонными купюрами, с возмутительной заменой сочных народных словечек «приличной, аристократической, академической» размазней.
Пуалю превращаются в оловянных солдатиков в результате Манипуляций с ножницами и резинкой.
Барбюс прекрасно понимает, что дело не только в цензуре, — это безобразия Тери!
Война ведется по всем правилам. Применяется военная хитрость: редакция посылает корректуру с умышленным запозданием, чтобы автор не мог внести исправления к сроку.
Барбюс атакует Тери негодующими письмами. А куски «Огня» продолжают выходить. И все хитроумные «ходы» редакции не могут, не в силах уберечь читателя от грозной силы «Огня».
— Гип-гип, ура! — кричит Барбюс уже лежа, так как снова оказывается на лазаретной койке. — Разговор с Бертраном прошел полностью! — …Бесконечно дорогой автору разговор о Либкнехте!
Тери сдался. Нюх газетчика подсказал ему блистательную победу «Огня». Он учуял, что поражение Тери-политика будет победой Тери-газетчика. Парадокс тоже может оказаться лошадкой, выносящей к финишу успеха!
Еще не смялись листы номеров «Эвр», в которых печатался «Огонь», а различные издательства засыпают автора предложениями. Их не всегда даже останавливает категорическое требование Барбюса: никаких купюр! До смерти перепуган Фурэ, но Киньон предлагает тираж в десять тысяч. Предлагают перевод «Огня» на английский.
Барбюс, больной, истерзанный фокусами редактора более, чем уколами какодилата[9], по уши в творческой работе: готовится отдельное издание «Огня».
B художественной литературе века не было книги, которая вызвала бы такую бурю восторгов и хулы, сочувствия и озлобления, как «Огонь». И не было книги, в такой мере ставшей фактором политическим.
По сигналу монархической «Аксьон франсез» заговорили пушки главного калибра: реакционная пресса ударила по «крамольной книге», «ужасной книге», «книге, полной дерьма», «пытающейся деморализовать Францию», «служащей врагам отечества»… Продажные писаки, состоящие на жалованье у Шнейдера — Крезо и Круппа, не нюхавшие пороха, зарывшиеся, как в тещиных пуховиках, в грудах зловонных листков, расписывали подвиги прилизанных пуалю, умирающих с улыбкой на устах. Могли ли они принять правоту Барбюса?
Все, кого ужалила книга Барбюса, накинулись на «Огонь» и его создателя. «Лжец», «Безумец», — пищали крысиными голосами самые робкие. «Вредитель!», «Агент врага!» — вопили самые наглые.
Под прохладными сводами духовных учреждений звучали проклятия служителей бога. Некий аббат требовал крови Барбюса, взывая по всем правилам риторики: «Если военный суд ставит к стенке простого солдата, который не решался отдать свою кровь за отечество, какого наказания заслуживаете вы, господин Барбюс?»
«Государственно опасная книга!» — раздался приговор официальных кругов.
А «Дневник взвода», эта правдивая и жестокая, простая и патетическая, полная любви и ненависти летопись, совершает свое победоносное шествие по свету. Ее запрещают — она переходит границы государств вопреки запрету; ее изымают из книжных магазинов и библиотек — она уходит в подполье. Ее поднимают мужественные руки бойцов, тонкие руки матерей и невест; всех, кому ненавистна война.
Книга побеждает вопреки заклятиям реакции, она становится знаменем, в алом полотнище которого трепещет ветер эпохи.
И если бы в это время некий провидец возвестил миру, что через семнадцать лет люди в коричневых рубахах с кабалистическим знаком на рукавах сожгут эту книгу на костре, полыхающем на площади перед Берлинским университетом, — такого провидца сочли бы безумным.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
Громыхая траками, примкнув штыки, шел четвертый военный год. Германия вела стратегическую оборону на суше и крейсерскую войну на море.
В России при царском дворе занимались спиритизмом. Вызванный с того света «дух» Марка Аврелия сказал, что Распутин — хитрая бестия и морочит голову царице. В доме Пуришкевича готовили убийство Распутина.
В районе Пикардии четыре русских солдата, посланных в разведку, наткнулись на немцев. Немцы отбросили винтовки. Русские тоже. Они договорились. Они не только не стали стрелять друг в друга, колоть друг друга штыками, резать ножами — они обещали рассказать товарищам о своей встрече и уговорить их бросить оружие.
Это было первое братание. Русское слово «братание» с быстротой света облетело фронт.
Железный строй полков заколебался. Семена правды падали на почву, вспаханную снарядами, и давали ростки гнева.
B эту пору лучшие люди мира искали и находили друг друга, они знали: сила их умножится, если они будут вместе.
В маленькой квартирке на улице Бель-Апаранс сидел перед зеркалом человек, чья слава в это время облетела мир.
Он снова в Париже и ищет приметы нового. Ему кажется, что мир должен был существенно измениться за время его отсутствия. Время катаклизмов, землетрясений, горообразований… Но вокруг все тот же старый Париж. Разве только поубавилось такси, появившихся незадолго до войны и тут же угнанных на позиции. И автобусы вытеснили старинные двухэтажные омнибусы.
Барбюс отпущен из госпиталя. Он дома. Он рассматривает себя в зеркале. Он видит ставшее немного чужим лицо пергаментного оттенка, который он сам, в бытность свою санитаром, наблюдал у обитателей госпиталей, тощую шею, выступающую из ворота потрепанной шинели, бледные губы под темными усами, тоже как будто выцветшие.
Впрочем, он не задерживается на лицезрении своего печального образа. Настроение его абсолютно не соответствует внешнему виду. Он счастлив. Его ждут письма. Кипы писем. Большинство — от друзей. Друзей его, друзей его книги. Но есть и другие письма: ругань вперемежку с призывами оголтелых реакционеров.
Он с отвращением отбрасывает их. Оказывается, он предал свое писательское звание! Нет, никогда в жизни он не чувствовал так ясно и сильно, что выполняет свой писательский долг.
Он просматривает вырезки из газет, подобранные его прилежным секретарем — его женой.
«Огонь» сорвал маски с его врагов, но он же соединил его с друзьями.
Кто они, эти люди, которых Барбюс встречает, широко раскинув свои длинные руки? К речам которых задумчиво прислушивается, по привычке рассыпая куда попало пепел папиросы?
Их посещения не похожи на довоенные визиты хороших знакомых. И это волнует хозяйку дома. Они вносят в квартиру иной воздух, она вдыхает его с опасением.
Короткие, энергичные реплики, которыми они обмениваются, не похожи на беседы друзей, они не похожи… на разговор. Тот разговор, который доставляет удовольствие собеседникам, обогащая и развлекая их.