И вот заключительная тирада героя: «Я видел жизнь, всю, целиком. Я видел трагическое, священное и чистое и счел их в порядке вещей. Я видел постыдное, и я счел его также в порядке вещей. Но зато я был в Царстве Действительности».
И для героя и для автора это критерий ценности книги, смысл ее появления в свет.
Одиночество, печаль, смерть. Сколько раз повторены эти слова в романе! И все же есть в нем светлое начало, влекущее Барбюса, кружащее ему голову, поглощающее всю его творческую силу. Что смерть и печаль, что безнадежность и отчаяние, когда на свете есть любовь! Ее Барбюс ощущает как высшую человеческую радость, как величайший дар жизни. И это ощущение окрашивает все проходящее перед героем, в какие бы эротические крайности ни выливалось описание.
Лицемеры, чью подноготную подсмотрел герой Барбюса в щель стены, ополчились на автора. Эти ханжи были сродни тем «законникам», которые травили Флобера за «Мадам Бовари» и привлекали к ответственности Мопассана за безнравственность, тем «моралистам», которые били стекла в окнах квартиры автора «Нана».
Поэтому «Ад» получил скандальную славу. Либеральная пресса превозносила его. Официальная — безоговорочно осудила. В бульварных газетах к имени Барбюса присовокупляли эпитеты: «бесчестный», «отвратительный» и даже «сам сатана».
Лай мелких шавок только подчеркивал значительность высказываний титанов литературы.
Истинные ценители нашли в книге Барбюса не только модный пессимизм, типичный для людей, молодость которых, бледная, как растение, лишенное света, дышала затхлым воздухом Третьей республики. В скорбных строках романа прочли подлинное человеческое страдание, душевную боль.
Одинокий романтик, герой книги возбуждал симпатии, его неприятие отвратительной действительности не было ли протестом против нее? Вера в возможности человеческого сердца выражена здесь твердо, ясно. Она пробивается в печальные потемки, окружающие героев. И это делает новый роман Барбюса более оптимистичным, чем его книга «Умоляющие», более человечным и полным скрытой живой силы.
«Вот, наконец, книга о человеке!» — восклицал Анатоль Франс. Морис Метерлинк обратился к Барбюсу со словами признания и восторга: «Мой дорогой поэт, вы не имеете премии Гонкура! Я презираю тех, кто еще не знает ваших произведений… После чтения вашей книги хочется кинуть в великую тишину крик справедливости!»
Барбюс получил премию Гонкура. «Ад» расходился большими тиражами, переиздавался и снова расходился…
Имя Анри Барбюса стало известно Франции. «Отвратительный Барбюс снова выпустил свою ужасную книгу! Берите, хватайте «Ад»!» — кричали продавцы на улицах Парижа.
Книгу в светло-желтой обложке с монограммой в декадентском духе — фирменным знаком издательства Альбен Мишель — хватали руки мужчин и женщин, молодых и старых.
— Не читали «Ад»?.. Как можно!.. — Среди «интеллектуалов» это считалось непростительной отсталостью.
Толковать об «Аде», вкривь и вкось судить об его авторе стало модой.
— «Адская» слава! — бормотал Барбюс, высокий, нескладный, элегантный, садясь в фиакр, чтобы ехать к Лаффиту.
Слава этой книги, родившись внезапно, так же молниеносно угасла, как все, что не проникает в глубину, в толщу народа. Это была слава вспышки, а не огня.
2
«Ад» не сделал жизнь Барбюса раем. Он должен был по-прежнему отдавать время издательской суете.
И все же многое изменилось. Он стал автором «нашумевшего романа». Пусть этот шум быстро затих, все же о нем теперь говорили: «Тот самый Барбюс». Наиболее существенным результатом этой перемены были поездки в Англию, Швецию и Италию. Барбюс узнал многих собратьев по перу в других странах, они узнали его. Наконец он стал главой Ассоциации сорока пяти.
Это было яркое и шумное явление литературного Парижа. Хотя бы потому, что все сорок пять много шумели о себе и друг о друге.
Сорок пять литераторов противопоставили свою организацию Французской Академии. Молодежь против стариков, задор и смелость против рутины и окостенения — такой смысл крылся за самоуверенными манифестами ассоциации.
Барбюс был признан ее «императором». Не потому, что он был лучшим из сорока пяти, но, вероятно, потому, что был менее «растрепанным» и более четким, в большей мере, чем другие, обладал талантом организатора и той силой притягательности, которая всегда влекла к нему товарищей по перу.
Барбюс разделял иллюзии многих других членов Ассоциации, полагая, что она будет иметь большое общественное значение. Это было наивной мечтой по одной той причине, что в число сорока пяти вошли люди, уже тогда мыслившие по-разному. Нет ничего удивительного в том, что их пути вскоре круто разошлись. В годы, когда утонченный автор декадентских романов Анри де Ренье жил среди образов опоэтизированных им аристократов, Леон Блюм плел сложную паутину политических интриг, прокладывая себе путь в члены правительства.
Для многих примыкавших к сорока пяти Ассоциация была узкой береговой полоской, с которой они бросались в бурное море политики, то плывя вместе на одной волне, то теряя друг друга из виду.
Поль Бонкур, Андре Тардье, Леон Блюм оставили в истории Франции следы и сходные и отличные. В 1938 году голос Поля Бонкура прозвучал как призыв здравого рассудка против Мюнхенского соглашения, а потом — против доверия бесславному маршалу Петэну.
Андре Тардье — неоднократный глава правительства, оказался в той недоброй упряжке, которая привела Францию к капитуляции перед гитлеровской Германией.
И не сосчитать черных дел Леона Блюма, могильщика испанской революции и мастера антисоветской стряпни…
Много лет спустя Барбюс встретит Леона Блюма, уже главу правительства, в ресторане, случайно.
Целиком поглощенный планами и мыслями о предстоящем мирном конгрессе, инициатором которого он выступал, Барбюс решительно подсаживается к Блюму:
— Почему вы запрещаете социалистам выйти на конгресс вместе с нами? Почему вы ищете маневр и политическую интригу там, где они начисто отсутствуют?
Блюм произносит длинную обтекаемую фразу. При этом у него такое выражение лица, «как у мадонны в церкви, когда у нее чего-нибудь просят». Эти слова героини Барбюса, пожалуй, были вполне применимы к данному случаю. Но эта встреча состоится много позже.
Если судить поверхностно, Барбюс жил хорошо, временами — отлично. Он путешествовал, встречался с друзьями в литературных салонах, был завсегдатаем модных театров, сидел за длинным столом банкетов, в меру веселый и немного печальный. А то, что раскрывалось в его книгах, в его романах, о которых говорил весь Париж: ужас жизни, разочарование, безысходность, — приписывалось моде, и в конце концов к этому привыкли. Привыкли к тому, что известные, процветающие молодые писатели пишут об ужасах жизни, что не мешает им наслаждаться ею.
Барбюс уходит от Лаффита и делается шефом издательства Ашетт. Это не вносит больших перемен в его жизнь.
В эти годы, ведя жизнь светскую, довольно шумную, сопутствуемый удачей и признанием, Барбюс был глубоко одинок. Лучше других понял это биограф Барбюса Анри Герц, который не так уж был с ним близок. И все же он выразил душевное состояние Барбюса с наибольшей полнотой. Он нарисовал образ человека, который среди парижской литературной сумятицы выглядел «не свыкнувшимся с ней и не могущим быть опьяненным мимолетными хлопками нескольких сотен рук в перчатках».
3
«Сильвия» помогала Барбюсу жить, вернее — ждать. Чего? Он не мог бы ответить. И, во всяком случае, «Сильвия» помогала ему творить. Она была открыта внезапно, в момент наибольшей в ней потребности. Как и полагается настоящему открытию.
Санлис — маленький городок в сорока километрах от Парижа. Барбюс приезжал туда с товарищами. Там ему легко дышалось. Там была вода, тишина, зелень, воля. Последнее время ему не хватало воздуха в Париже.
Это случилось в одну из таких поездок. Он оставил друзей на берегу и углубился в лес. Он так глубоко задумался, что ему показалось: он шел с закрытыми глазами. И когда открыл их, оказался на повороте незнакомой деревенской улицы перед домиком с изгородью, одетой старым плющом. Это был Омон, это была вилла, которую назовут «Сильвия».
Место манило и обещало, как речная излучина. Не успев еще подумать, для чего это ему нужно, он толкнул калитку. Она подалась легко, словно приглашала следовать дальше. Внутренний дворик был полон вьющихся глициний, анемонов, зелени и тишины. Тишина стояла удивительная. Ему показалось, что он попал в спящее царство. Несомненно, где-то здесь спала столетним сном заколдованная принцесса. А в глубине дворика в старом колодце жил водяной…
Откуда-то, как будто из самой стены, выступил маленький старичок с блестящими глазами.
— Вы хотите посмотреть виллу? — спросил он скрипучим голосом Полишинеля.
Барбюс посмотрел. Он уже видел себя среди этого покоя, со своими рукописями и книгами.
— Сколько? — Ему назвали цену, и перед ним встало новое видение: пустыня его банковского счета.
Все же Барбюс купил «виллу». Ее назвали «Сильвией» в честь героини Жерара де Нерваля.
«Сильвия» вошла в жизнь Барбюса прочно. На долгие годы. Она стала его приютом, его домом, открытым для друзей, как вольтеровский Ферней.
Со свойственной ему способностью внезапно загораться какой-нибудь мыслью Барбюс принялся за устройство «Сильвии».
И все время в Париже над ним витал образ дома на повороте деревенской улицы. Легкая дымка таинственности, окружавшая его, не снималась даже прозаическим объявлением «Продается» на калитке.
В этот период, когда «Сильвию» приводили в должный, по представлениям Барбюса, вид, даже на рукописях можно было найти сделанные его рукой чертежи — эскизы мебели и ее расстановки в четырех скромных комнатах деревенского дома.
И каждую субботу Барбюс погружался в хлопоты, безмерно радовавшие его.
Барбюсы привезли сюда свой знаменитый витраж. Они его любили: он был первым приобретением в их молодом хозяйстве.
Через много лет, в один жаркий июльский день, в живописном местечке, красота которого воспринималась еще острее рядом с разрушениями, принесенными войной, около церкви, на земле Барбюс увидит расписные оконные стекла, разбитые вдребезги, и вспомнит свой витраж.
«Меня даже в дрожь бросило», — признается он в письме к жене.
Но даже в страшных снах видения жестокого мира, который поглотит его в будущем, не омрачали чудесных дней «Сильвии».
Здесь было все, что он любил. Здесь цвели голубые глицинии; в холодке под крыльцом, положив большую голову на лапы, лежал пес Волк. Барбюс сам мыл его и чистил скребницей, словно коня.
Стены были украшены эскизами театральных декораций Бакста и японскими пейзажами: темная зелень пиний на желтом камне стен. И корешки любимых книг пестрели на низких полках вдоль стен.
Сюда уходил он от безвкусицы «конца века». Все здесь, в Омоне, выглядело слегка старомодно. Прохожие приветствовали друг друга любезно и многословно. О жителях знали всю подноготную.
Но и здесь, в затишье, Барбюс чутко слушал шум мира. Он ловил его жадно и недоуменно, как некогда шум моря в раковинах с зазубренными краями.
4
В это лето, необыкновенно жаркое, с сильными ливнями, в ароматы буйно поднявшихся трав вплеталось неуловимое веяние тлена.
Мир, поделенный между крупнейшими странами капитала, дышал предчувствием войны. Германия бряцала оружием. Россия зарилась на Дарданеллы. Правые французские газеты ратовали за возврат Эльзаса и Лотарингии. В пивных Берлина и Мюнхена молодые люди с воинственно поднятыми кончиками усов стреляли из мелкокалиберных ружей монтекристо по мишеням, изображавшим Марианну. Кайзер Вильгельм музицировал, писал пейзажи маслом и участвовал в любительских спектаклях. Все об этом говорили. Все восхищались разносторонними талантами монарха. Никто не говорил о его длительных ночных совещаниях с генеральным штабом. В Европе дамы носили платья цвета крови, узкие внизу, как штаны кирасира, и шляпы-токи, напоминающие каску французского пехотинца.
Как всегда, впереди армии агрессоров через границы ползли шпионы и террористы. Национализм поднял змеиную голову, с отвратительным шелестом развернул свои кольца, готовясь смертельно ужалить.
И удар был нанесен. О нем кричали траурные заголовки газет. И под зловещую барабанную дробь деревенские глашатаи возвестили французам горестную весть: убит Жорес!
Это злодейство потрясло Францию. «Доброго великана» знали все. Его портреты висели в домах миллионов французов. Дом в Пасси, где он жил, почитался, как святыня. Все слышали его речи, полные огня, все видели его большое красивое лицо, его бороду, разметавшуюся на широкой груди. И внимали трубному голосу, взывающему к братству людей.
Кто в эти дни мог предвидеть чудовищный приговор французского суда, через пять лет вынесшего оправдательный вердикт убийце Жореса!
1 августа 1914 года в комнате со спущенными в защиту от дневного жара жалюзи сидели мужчина и женщина — муж и жена.
Они обменялись словами, которые в этот самый день и час произносились в тысячах других домов тысячами других мужчин и женщин.
— Что ты будешь делать? — спросила она.
— Буду добиваться отправки на позиции, — ответил он.
Она ждала именно этого. Она боялась именно этого.
Вот он стоит, слишком высокий для этой комнаты, слишком спокойный для этого момента. И она не может его удержать.
Она еще не знает своего будущего. Она не знает, что Париж, орущий, галдящий, плачущий, поющий Марсельезу, выкрикивающий: «В Берлин!», выплескивается к Северному вокзалу. На платформах пьют вино, закусывая сыром, чокаются, кричат, поют. И среди всего этого шума все же слышен нежный шепот невест и тихий плач матерей.
Она не знает еще томительных ночей, когда над городом повисает, словно гигантская рыба, немецкий цеппелин, ужасая своей неподвижностью и неуязвимостью. Она не знает, что потянутся длинные дни, и месяцы, и годы. И все более смутно будет ей видеться его лицо, его нежная и грустная улыбка. И будут приходить письма, спокойные и страшные, горькие и добрые, день за днем, неделя за неделей…
«…C какой тоской я думал о тебе во время этого яростного стального дождя, когда ежесекундно мне казалось: ну, сейчас конец!»; «…Дорогое мое сердечко! Пишу наспех, так как готовимся к выступлению»; «…Дорогая моя детка, пишу тебе, сидя на снарядном ящике»; «…Милая, любимая крошка. Я — в окопах»; «…Неделя выдалась жаркая»; «…У полка много потерь…»
Она ничего не знает. Она стоит, дрожащая, растерянная, у открытого окна, на фоне солнечной улицы, наполненной зноем и барабанной дробью.
Через девятнадцать лет будет написана книга «Золя», одна из многих удивительных книг, оставленных миру Барбюсом.
В ней есть глава о войне. Барбюс заканчивает ее лирически. Он думает о том, что сказал бы «мужественный Сезанн», верный и нелицеприятный друг Золя, слушая его рассуждения о войне:
«Он, вероятно, сказал бы:
— Скажи-ка, Эмиль, если ты уж горячишься во имя отечества и войны, почему же ты во время последней вел себя так, как ты себя вел? Вместо того чтобы отправиться в Бордо и заняться там главным образом урегулированием собственных делишек, здоровый парень, тридцати лет, каким ты был тогда, должен был бы отложить в сторону свои очки и отправиться под знамена, а не предоставлять другим, менее убежденным, чем ты, выполнение этой трудной обязанности, которая, по-твоему, есть обязанность мудрых».
Барбюс имел право на эти строки. Он поступил именно так. Когда на деревенской улице пробил барабан, он «отложил в сторону свои очки» и отправился «под знамена». Сорокалетний человек, эстет, признанный литератор, утонченный обитатель «Сильвии».
Но был ли он в этот момент убежден, что именно эти знамена лучшие? Что они реют над армией, несущей справедливость и братство?
Так или иначе, он должен был разделить с народом его судьбу.
5
В это самое время один из продажных писак, сотрудник дрянной парижской газетенки, метался по Парижу. Он не хотел идти на войну. Да боже мой! Почему он должен гнить в окопах, а то и сложить голову и быть съеденным червями? Но, будучи здоровенным верзилой, трудно избежать общей участи. В одну из бессонных ночей, обливаясь холодным потом при мысли о предстоящих испытаниях, он вдруг увидел себя в военной форме и со знаком отличия, — с перепугу он не разобрал, с каким именно.
Это зрелище, напугавшее его, вместе с тем имело великую притягательную силу. Его мысль с изворотливостью ящерицы немедленно устремилась в щель между страхом и честолюбием. Он загорелся желанием стать героем, не совершая геройства. Он вспомнил, что как-то на скачках в Шантильи познакомился с видным чиновником интендантского управления.
Он устремился к своему приятелю. Оказалось, что тот выехал в действующую армию, приняв пост чуть ли не главного интенданта фронта. Слова «действующая армия», «фронт» оказали на «героя» гипнотизирующее действие. Используя свои журналистские возможности, он установил, что «фронт», на котором «воюет» его приятель, находится всего лишь в Альби. Узнав об этом, он купил пару светлых краг и кожаную куртку. Это был, пожалуй, слишком теплый наряд для сентября, зато он придавал настоящий фронтовой вид. Кроме того, «храбрец» был готов к испытаниям уже сейчас.
Прибыв на место, он узнал, что здесь готовится парад. Кругом только и говорили о параде, все были заняты только им.
По улицам беспрерывно маршировали солдаты, и казалось, что в природе существуют только два цвета: синий и красный.
Несмотря на то, что все только начиналось, здесь тоже был свой быт, свой тотализатор и, конечно же, риск.
Вылощенные офицеры в кремовых перчатках, и даже с моноклями, муштровали солдат на базарной площади. Трудно было представить себе, что они поведут людей в атаку или даже просто разделят с ними жизнь в окопах.
Каждый час, проведенный в этом городе, центре скопления войск, убеждал в том, что человек, окопавшийся в тылу, окажется далеко не в одиночестве.
Ободренный этой мыслью, наш герой снова бросился на поиски своего интенданта. Он застал его в обществе мэра города и его помощников, с которыми обсуждалась материальная сторона предстоящего парада. Из их разговора можно было понять, что это начинание влетит отцам города в копейку.
Куртка и краги возымели свое действие: интендант увидел, что его приятель исполнен патриотических стремлений. Он пообещал ему скромное место в одной из канцелярий, где перо журналиста оказалось необходимым при составлении ведомостей на выдачу ботинок и носков.
— Из вашей писательской братии, — интендант плохо разбирался в литературной иерархии, — здесь есть еще один из заправил… из издательства Ашетт… Ну, такой длинный, как ручка метлы… Еще у него была книга: не то «Приятельницы», не то «Подательницы»…
Можно было не пояснять дальше: Барбюс здесь!.. Как?! Этот сноб, завсегдатай театральных премьер и модных выставок, баловень фортуны, зять Короля Поэтов, муж одной из красивейших женщин Парижа… Его забрили, этого счастливчика, и, конечно, он поспешил окопаться подальше от немецких снарядов. Еще бы! Грязь окопов не для него!..
Интендант между тем продолжал сообщать новости с пунктуальностью кладовщика, отсчитывающего солдатские пуговицы:
— Вы можете себе представить… Этот немолодой мужчина, совсем не силач, уверяю вас, потребовал отправить его с маршевой ротой на передовые позиции… — Он уловил жест собеседника, но неправильно его истолковал:
— Вы хотите с ним повидаться? Боюсь, что уже поздно: двести тридцать первый пехотный полк должен был выступить ночью…
Нет, нет, «храбрец» не имел желания встретиться с немолодым пехотинцем, совсем не силачом.