Герман Вук
Внутри, вовне
Предисловие
Это — роман об американце первого поколения, родителями которого были еврейские эмигранты из Минска. Детство и юность главного героя очень похожи на мои собственные. Много глав отводится борьбе его родителей за то, чтобы найти свое место в Америке, и это некоторым образом является сутью повествования. На последней странице я называю эту книгу «кадишем» — поминальной молитвой по своему отцу. В работе над книгой я испытывал большое влияние неоконченного автобиографического романа Шолом-Алейхема «С ярмарки», и поэтому в духе Шолом-Алейхема здесь смешались смех и слезы.
Может статься, что после выхода этой книги на русском языке последуют переводы других моих произведений, особенно двухтомной эпопеи о Второй мировой войне под названием «Ветры войны» и «Война и память». Значительная часть этой саги посвящена событиям на Восточном фронте, блестяще запечатленным в телесериале, сделанном по мотивам обеих книг, в которых я с сочувствием и, надеюсь, точно рисую героическую (несмотря на ошибки руководства) борьбу советских солдат.
Издатель этого романа, профессор Герман Брановер из издательства «Шамир», прислал мне лестный отзыв о еще одной моей книге. Он пишет:
Поскольку среди моих предков были раввины, я глубоко тронут этими словами и благодарю Создателя за дарованное мне вдохновение.
Я шлю сердечный привет своим российским читателям и надеюсь, что вы найдете в этой книге много занимательного и в то же время грустного, потому что это — правдивая история. И хотя ее сюжет, разворачивающийся в Белом доме при президенте Никсоне, чистый вымысел, российский читатель должен получить представление об американской политике как она есть на самом деле. Небезызвестное Уотергейтское дело давно отошло в прошлое, но в высших эшелонах власти мало что изменилось.
Веселись, юноша, в юности твоей, и да вкушает сердце твое радости во дни юности твоей, и ходи по путям сердца твоего и по видению очей твоих; только знай, что за все это Бог приведет тебя на суд.
И удаляй печаль от сердца твоего, и уклоняй злое от тела твоего, потому что детство и юность — суета.
ЧАСТЬ I
Зеленая кузина
Глава 1
О себе
Разверзся ад кромешный, и, как видно, неожиданно подошли к концу мои золотые дни в мирном убежище президентской резиденции.
Да, наверно, и не могло такое счастье продолжаться слишком долго. Это была для меня диковинная передышка, о какой еще за несколько месяцев до того я и мечтать не мог; прежде всего мне казалось немыслимым, что я могу стать специальным помощником президента — особенно нынешнего президента; и еще диковиннее было обнаружить, что и здесь не боги горшки обжигают и что эта работа может стать блаженным оазисом, в котором я найду отдохновение от законодательства о налогообложении корпораций. Теперь наконец-то я сложил дважды два и понял подоплеку моего таинственного назначения на эту должность. Казалось бы, глупо было бы считать, что в таком деле может сыграть роль чистый случай, однако чем дольше я в Вашингтоне, тем лучше я понимаю, что большинство людей в этом городе склонны действовать с холодной рассудительностью цыпленка, которому отрубили голову. От этого меня просто холодный пот прошибает.
К счастью для моего душевного спокойствия, в книжном шкафу, стоящем в этой большой сумрачной комнате, среди бесконечных рядов покрытых пылью правительственных публикаций, имеются семь томов биографии Джорджа Вашингтона, написанной Дугласом Саутоллом Фрименом, и шесть томов книги Уинстона Черчилля «Вторая мировая война». Время от времени я открываю один из томов то того, то этого труда, чтобы еще раз убедиться, что и во времена этих двух великих людей дела обстояли почти так же, как сейчас. Черчилль называет Версальский договор — это детище коллективной мудрости и долготерпеливых трудов всех ведущих политиков Европы — «прискорбным и маловразумительным идиотизмом». Как я сейчас вижу, это определение вполне приложимо почти к любой политической деятельности. Не удивительно поэтому, что в мире все вверх дном — и так, видимо, было с тех пор, как Хаммурапи приказал своим писцам взять глиняные таблички и начать клинописью описывать его великие деяния.
Позвольте мне рассказать, какую я получил позавчера встряску, чтобы вы поняли мою точку зрения на то, как делаются дела в этом пупе земли. Когда я впервые прилетел в Вашингтон из Нью-Йорка и получил короткую аудиенцию у президента в Овальном кабинете — это был единственный раз, когда я его видел до позавчерашней встряски, — я объяснил, что если я поступлю на это место, то я не смогу работать по субботам, но буду возмещать это время в воскресенье или ночью. Президент слушал меня сначала недоуменно, а потом словно что-то вычисляя. Он выпятил губы, широко раскрыл глаза, поднял свои кустистые брови и то и дело мрачно кивал. Затем он рассудительно заметил:
— Превосходно. Мне это нравится, мистер Гудкинд. — Он правильно произнес мою фамилию — с ударением на первом слоге. — Должен сказать, что у меня было немало сотрудников-евреев, но вы первый, кто поставил такое условие, и мне это нравится. Очень нравится. Это превосходно.
Тут я должен сразу же оговориться, что я отнюдь не сверхблагочестив. По субботам я, кроме того что читаю молитвы, в основном лежу на диване и читаю, или же отправляюсь на прогулку со своим черным лабрадором по кличке Скрудж и прохожу милю-другую вдоль реки. Ни за что на свете я не пожертвую этим своим тихим еженедельным бегством от тревог и забот. Это субботнее высвобождение из беличьего колеса занятий законодательством о налогообложении корпораций помогло мне не свихнуться в те годы, когда я работал на Уолл-стрит.
Но суть дела не в этом. Суть дела в том, что в довольно ранние годы своей жизни я пристрастился к Талмуду. Я не просиживаю над его пухлыми томами дни и ночи напролет, как делал мой дед, но даже работая в фирме «Гудкинд и Кэртис», я приходил на службу раньше времени и, подкрепляясь четырьмя-пятью чашками крепкого кофе, час-полтора каждое утро изучал Талмуд. Я не буду об этом чересчур долго распространяться. Просто поверьте мне на слово, что под прозрачной арамейской поверхностью Талмуда скрывается бесподобное собрание блистательных правоведческих тонкостей, переплетенное с преданиями, таинствами, красочными картинами прошлого и поразительными откровениями великих умов в мощном столкновении друг с другом. Я не способен постичь всю глубину Талмуда, но я вчитываюсь в него уже не одно десятилетие.
После того как я обосновался в этом учреждении и понял, что я обнаружил бездонный колодец спокойствия, я не видел причины, почему бы мне не принести сюда Талмуд, дабы и здесь соблюдать свой обычный распорядок дня. И вот позавчера сижу я за своим столом, открыв перед собою толстый фолиант, и под моей ермолкой кипит напряженная работа по разгадыванию задачи о том, насколько обоснован был закон о разводе, привезенный из Испании в Вавилон, как вдруг, представьте себе, отворяется дверь и в комнату без всяких церемоний входит — кто бы вы думали? — президент Соединенных Штатов Америки собственной персоной. Обе стороны смущены и озадачены.
Я вскакиваю, срываю с головы ермолку и захлопываю свой фолиант. Чистый рефлекс. Президент говорит:
— О, простите! Я вам помешал? Ваша секретарша, видимо, вышла, и…
Неловкая пауза, пока я собираюсь с мыслями.
— Господин президент, вы вовсе не помешали. Для меня это большая честь, и… э…
Мы молча глядим друг на друга. Это может показаться нелепым и невероятным, но так оно и было: гой вошел в комнату в Белом доме, где еврей изучал Талмуд, и подобающим образом извинился. Я знал, что у президента есть небольшой укромный кабинетик на первом этаже этого здания, но когда он вошел ко мне таким образом, я был совершенно ошарашен. Мы с минуту молчали. Потом своим глубоким президентским голосом — одним из тех, какими он умеет говорить, подражая чревовещателю, при том, что все эти голоса исходят из одного рта, — президент спросил:
— А что это за громадная книга, мистер Гудкинд?
— Это Талмуд, господин президент.
— А, Талмуд. Это превосходно.
Он попросил у меня разрешения заглянуть в книгу. Я показал ему текст, указал на датировку комментариев, рассказал об истории публикации Талмуда и о том, где жили комментаторы, и тому подобное: это была моя обычная краткая экскурсия для непосвященных. Это совсем не скучная экскурсия. На одной и той же странице Талмуда вы можете найти мнения знатоков многих стран и веков, начиная от времени Иисуса или даже раньше и всех более поздних столетий вплоть до девятнадцатого; и все эти комментаторы часто обсуждают и истолковывают один и тот же правоведческий вопрос. Насколько мне известно, больше нигде в мире не создано ничего подобного. Президент — человек сильного и острого ума, хотя не все это признают, далеко не все. Его лицо осветилось. Он бросил на меня быстрый взгляд и сказал самым естественным тоном:
— А вы и вправду понимаете все, что тут написано?
— Я бы сказал, что я скольжу по поверхности, господин президент. Я происхожу из семьи раввинов.
Он кивнул. С его лица исчезло мимолетное выражение расслабленности и осталась усталость и глубокая озабоченность. Теперь он выглядел лет на десять старше, чем два месяца назад, когда я увидел его впервые.
Я услышал его голос:
— Дэвид, я хотел бы с вами потолковать. Ваши внушительные познания — это для меня очень важно. Давайте немного поговорим. Здесь тихо и спокойно.
Так оно и было. Тихо, как в склепе. Он сел, и я тоже сел. Итогом этой чрезвычайно странной «беседы» было то, что я написал для него текст телевизионного выступления об Уотергейтском деле. Это был явно непредсказуемый и неожиданный поворот в жизни Дэвида Гудкинда, юриста и всегдашнего приверженца демократической партии, — диковинный поворот, к которому я не стремился, хотя и ничуть не более диковинный, чем обстоятельства, приведшие меня на работу в Белый дом.
Не беспокойтесь: об Уотергейтском деле я здесь писать не собираюсь. Если это дело, как я ожидаю, само собой заглохнет — на это, естественно, президент надеется и к этому он старается вести, — то быть по сему: на глиняных клинописных табличках будет на века записан еще один случай «прискорбного и маловразумительного идиотизма». Весь этот уотергейтский скандал начинает мне напоминать один случай, происшедший после того, как я впервые рассорился со своей подружкой Бобби Уэбб из-за того, что затеял интрижку с блудливой, но доброй девочкой по имени Соня Филд.
Когда наша страсть начала остывать, Соня связала мне теплый свитер — бесформенную, мешковатую хламиду, которая сидела на мне как на корове седло. Вместе со свитером Соня прислала сентиментальное письмо, которое сделало свое дело: я снова почувствовал к ней влечение; для нашей интрижки, находившейся тогда на последнем издыхании, это письмо было как внутривенный укол глюкозы. От Сониного свитера отвязалась и свободно болталась одна нитка; я отрезал ее ножницами, но когда я стал носить свитер, она снова отвязалась, и я снова ее отрезал. Потом, когда я однажды почему-то напился — наверно, после того, как Бобби Уэбб позвонила по телефону и наговорила мне гадостей, на что она была большая мастерица, — я увидел, что проклятая нитка снова болтается. Я потянул за нее. Я тянул и тянул, и Сонино вязание начало распускаться. Это привело меня в ярость, и я продолжал тянуть, так что в конце концов передо мной на полу оказалась гора шерсти, а моего свитера как не бывало. И я остался без свитера.
Президент незадолго до того был переизбран на второй срок — причем переизбран таким большинством, какого еще не было ни у одного президента в американской истории. И вот от его президентства, как от моего свитера, отвязалась и некрасиво болталась эта уотергейтская нитка, и президент не мог ее ни отрезать, ни ввязать обратно. Но наш президент — это тертый калач, которому палец в рот не клади, а президентство — это такой свитер, который связан очень прочно.
Некоторое время назад произошли два события, оставившие в штате Белого дома ту самую брешь, которую мне суждено было заполнить своей персоной. Во-первых, подал в отставку один из президентских речевиков, который поставлял президенту остроты и шутки, и, во-вторых, Израиль прислал в Вашингтон нового посла. У прежнего посла — прямодушного отставного генерала — были с президентом такие отношения, что лучше некуда; во время предвыборной кампании он без обиняков агитировал за переизбрание президента. На заседании кабинета президент сказал, что хорошо было бы, если бы в Белом доме был кто-нибудь, кто знал бы нового посла достаточно хорошо, чтобы говорить с ним по душам, пока он сам с ним не сойдется. И министр обороны назвал мою фамилию. За некоторое время до того этот самый израильский дипломат, назначенный теперь послом, выступал с речью на банкете Объединенного еврейского призыва, куда я пригласил министра обороны в качестве почетного гостя, и министр обратил внимание на то, что мы с этим дипломатом тепло обнялись. В этом не было ничего особенного: генеральный юрисконсульт Объединенного еврейского призыва всегда знакомится и обнимается с важными гостями из Израиля. Министр обороны рассказал президенту, кто я такой, поскольку тот, конечно, никогда обо мне не слышал (с точки зрения газетной известности, я — последняя спица в колеснице). Президент сказал:
— Это как будто то, что надо. Давайте свяжемся с ним.
Так это все и произошло. Именно так.
В мою пользу сработала, в частности, та подробность моей биографии, что у меня был опыт работы на радио. Давным-давно, еще до войны, — то есть для меня это все равно что до всемирного потопа, — мы с нынешним министром обороны одновременно ухаживали за двумя хористками, выступавшими в театре «Уинтер Гарден» в мюзикле «Джонни, брось винтовку!». Мне был двадцать один год, я зарабатывал на жизнь тем, что сочинял репризы для радиопостановок, и мой роман с Бобби Уэбб был в то время в самом разгаре. Нынешний министр обороны — тогда простой юрист — был на несколько лет старше меня; прочно женатый человек, он позволял себе последние в своей жизни холостяцкие выходки. Я держал язык за зубами, и он это оценил. С тех пор мы были дружны: он ведь тоже, как и я, начал свою карьеру уолл-стритовским юрисконсультом, хотя сейчас в нем каждый вершок — это почтенный государственный деятель, добропорядочный семьянин, отец пятерых детей и владелец дома в Маклине. Всего лишь на прошлой неделе мы с женой у него ужинали, и он отпускал неуклюжие шутки о тех временах, когда мы вместе с ним ошивались у артистического подъезда «Уинтер Гардена». Госпожа министерша обороны весело смеялась — в основном, как мне показалось, шевеля мускулами рта, — а глаза ее при этом были похожи на отполированные кусочки мрамора.
Но, как бы то ни было, на заседании кабинета министр обороны упомянул о том, что когда-то я был автором радиошуток, и президент при этом вскинул голову и оживился. У всех политических деятелей — слабость к шуткам. Очень немногие из них умеют остроумно шутить, и наш президент — не из их числа, но он продолжает пытаться. За то время, что я работал у него в штате, я снабдил его десятком-другим неплохих острот, но он выдает их таким образом, что они, вместо того чтобы легко порхать в воздухе, тяжело плюхаются оземь, расплескиваясь, как рыбное желе.
Кроме того, министр обороны рассказал президенту, что я вел судебные дела о порнографии. Тут президент поморщился. Как большинство потомственных чистокровных американцев, президент — полнейший пустосвят. Однако избирателям его преподносят так, что они видят в нем другую сторону американской медали за мужество: семейные узы, добрый старый флаг, покорение Дикого Запада — ну ни дать ни взять космонавт! Президент признался, что он ничего не знает о таких книгах, как «Сара лишается невинности» Питера Куота или «Тропик Рака» Генри Миллера — президент не очень-то силен в модернистской литературе, — и поэтому он думает, что большинство других людей тоже не знают этих книг. Но, во всяком случае, президент согласился, что если впустить в Белый дом немного либерального ветра, это может принести пользу. И моя кандидатура была одобрена.
И, по-моему, кое-какую пользу я уже принес. Дело вовсе не в том, что я помог президенту сойтись накоротке с израильским послом. Этот президент ни с кем не бывает накоротке — может быть, даже со своей женой и дочерью. Он живет в какой-то черной щели где-то внутри самого себя, и если он и показывает миру что-то от своей сущности, то разве что слабое мерцание фосфоресцентных озабоченных глаз, глядящих из этой щели. Я, правда, действительно облегчил первую встречу министра обороны и главы президентского штата с израильским послом. С тех пор я сделался чем-то вроде подушки, смягчающей карамболи, нацеленные в некоторые деликатные аспекты израильской политики, если эти аспекты слишком незначительны, чтобы ими занимался главный игрок нашей команды — советник по национальной безопасности. Я тихо и вроде бы ненароком формулирую идею или позицию, подброшенную мне либо послом, либо кем-то из нашей администрации, и никто ни за что не отвечает, и нет никаких личных контактов, я отбиваю удар, и игра либо продолжается, либо прекращается. Таким образом, я помог решить некоторые второстепенные проблемы.
Официально моя должность называется «специальный помощник президента по связям в области культуры и просвещения». В нашем политическом розарии специальных помощников и просто помощников президента — что собак нерезаных, и я в этой команде — самая мелкая сошка. Но моя работа — это таки да работа, и я не даром ем хлеб. Я также вхожу в Национальный совет поощрения искусств. Кроме того, я принимаю делегации учителей и деятелей искусства, которые постоянно слетаются в Вашингтон как мотыльки на огонь. Я обсуждаю с ними их проблемы, и я достаю им пропуска на специальные экскурсии по Белому дому и тому подобное. И я пасу иностранных визитеров — таких, как делегация советских профессоров американской литературы, которые приехали на прошлой неделе и озадачили меня тем, что потребовали свезти их первым делом на стриптиз, а потом на порнофильм. Я, разумеется, известный защитник свободы творчества, но это был первый порнофильм, который я видел в своей жизни. Моя жена Джен и слышать не хочет о том, чтобы материально поощрять постановщиков порнофильмов, а один я на порнофильм ни за что не пойду. А ну как если у меня там, прямо в кинозале, случится инфаркт и я отдам Богу душу? Джен тогда вынуждена будет хоронить супруга, которого вынесли вперед ногами с сеанса «Дьявола, вселившегося в мисс Джонс». Нет, так не пойдет.
Ну, а в сопровождении советских профессоров я мог с чистой совестью посмотреть картину под названием «Разгульное общежитие». Но, признаться, фильм меня очень разочаровал. Это была тоска зеленая, и мне было ужасно жаль бедняжек актрис. Однако русские были в полном восторге, и, выйдя из кино, они захотели сразу же пойти на другой такой же фильм. Я вместо этого повез их в Национальную галерею, и, по-моему, это им очень не понравилось. Во всяком случае, отзывались они о Национальной галерее нарочито раздраженным тоном. Дескать, не для того они приехали в Америку, чтобы смотреть картины, у них в Ленинграде свой Эрмитаж, и Национальная галерея ему в подметки не годится, и вообще, не пойти ли теперь еще на один порнофильм? Я сбагрил их худосочному парню из советского отдела Государственного департамента, который выразил живейшую готовность показать советским профессорам — за счет американского правительства — все образцы американской свободы творчества, какие только можно найти в грязных кинопритонах злачного квартала Вашингтона.
Затем я ублажал представителей писательского комитета, приехавших в Вашингтон обхаживать конгресс и министерство финансов и добиваться, чтобы налоговое управление отменило какое-то свое вредное постановление, касающееся накладных расходов на писательские поездки и изыскания. Как только у крота из налогового управления выпадает свободная минута, он сразу же точит свои оскаленные клыки и вцепляется в актеров, спортсменов или писателей. Видите ли, несколько крупных литературных зубров зарабатывают бешеные деньги, а потом всячески финтят, пытаясь увильнуть от уплаты налогов с помощью разных жульнических приемов, от которых налоговое управление до смерти любит не оставлять камня на камне. И в результате появляются на Божий свет эти вредные постановления, которые пускают по миру рядовых писателей, не получающих больших барышей. Это, между прочим, моя специальность, так что я взял дело в свои руки и быстренько заставил налоговое управление пойти на попятный. Писатели всем скопом пришли в Белый дом поблагодарить президента, а после этого я проводил их в аэропорт, откуда они улетели в Нью-Йорк, отпуская удивленные замечания относительно его почти человекообразной внешности. И действительно, на карикатурах наш президент выглядит несколько диковинно.
Но какого же черта я согласился поступить на эту должность? Я могу лишь сказать, что я сделал это, повинуясь тому же рефлексу, который в свое время побудил меня работать на Генри Миллера и на Объединенный еврейский призыв. Я был бы сейчас куда зажиточнее, занимайся я все время только своим делом. Мне нравится заниматься налоговым законодательством: это для меня — увлекательная игра ума, упражнение в умении сосредоточиться, схоластическая головоломка, как некоторые места из Талмуда, хотя, конечно, совершенно лишенная свойственных Талмуду интеллектуальной красоты и нравственной глубины. Эта работа доставляет мне удовольствие, однако все это — лишь низменная борьба из-за денег, — борьба, в которой схлестываются тяжелые кулаки правительства и легкие, находчивые умы юристов, которых нанимают большие киты с тугой мошной. За эту работу, если вы умеете ее хорошо делать, платят очень хорошие деньги, но это ужасно выматывающая рутина. Вам приходится самим ставить все точки над «i», не доверяясь своим клеркам. Оставьте в деле хоть одну лазейку, величиной с игольное ушко, — и налоговое управление проедет в нее на танке. Мне платят за то, чтобы я делал свое дело так, что комар носу не подточит.
Поэтому у меня постоянно возникает искушение заняться чем-то другим, если моя жена не возражает. Джен — умная, красивая женщина, и мой брак — лучший на свете. Из моего рассказа вы мало что узнаете о Джен и о моем браке. Джен — это сокровище, не сравнимое ни с Бобби Уэбб, ни со всеми другими моими прежними пассиями; как сказал Толстой, все счастливые семьи счастливы одинаково, так что тут и рассказывать не о чем, и Джен останется для вас, читатель, загадочной фигурой. Мне просто приходит в голову, когда я об этом думаю, что, насколько я могу судить, счастливые семьи так же неодинаковы, как человеческие лица или отпечатки пальцев, но я уступаю Толстому. Что с моей стороны очень великодушно.
Однако я должен сообщить, что моя жена родом из Калифорнии и презирать нынешнего президента — это с давних пор любимое ее занятие. Началось это еще тогда, когда он давным-давно баллотировался в конгресс, а его противницей была бывшая актриса, женщина либеральных взглядов. Во время предвыборной кампании он как заведенный все время намекал на то, что его противница получает указания прямо из Кремля и собирается то ли взорвать Белый дом, то ли передать Сталину все наши атомные секреты, то ли сделать что-то столь же непатриотичное, на руку коммунистам. Джен тогда работала в штабе избирательной кампании этой дамы и считала все эти обвинения низким вымыслом. Джен не понимает, что такое серьезная политика.
Когда я решил обдумать предложение поступить на работу в Белый дом — предложение, которое было для меня громом с ясного неба, — главная трудность состояла в том, чтобы убедить Джен. Когда я сообщил ей об этом предложении, она осведомилась, как мне нравится перспектива развода. Она тоже всю жизнь голосовала за демократов, и ее кумиром был и остается Эдлай Стивенсон. Она на самом деле не могла понять, как я могу даже думать о том, чтобы работать на этого злобного примитива, который так гнусно поступил с Эдлаем. Я дал ей покипеть денек-другой, а затем постарался ей все объяснить как можно понятнее.
Только что перед этим я заработал крупный куш от одной большой корпорации за то, что выиграл ее налоговый иск и сберег ей приличную сумму. Прав был мой клиент или нет? Кто знает? Я выиграл дело — и это самое главное. В конце концов, кто в налоговых делах прав, а кто нет? Политики принимают законы о конфискации чужих заработков, чтобы потом тратить эти деньги, как им заблагорассудится. В этом суть.
Все остальное — это попытки оградить людей от жадности политиков. Так было, наверное, еще при египетских фараонах, и так будет, несомненно, и тогда, когда мы колонизуем созвездие Андромеды, и Агентство по заселению Андромеды будет безответственно разбазаривать общественные фонды. Я пытаюсь, как видите, успокоить свою больную совесть. Ладно, хватит об этом.
Состояние моих финансов вполне позволяло мне принять президентское предложение, и, к своему собственному изумлению, я был склонен его принять. Тому было несколько причин. Главной из них было любопытство. Большинство моих друзей — это такие же люди, как Джен, либералы до мозга костей, которым доставляет удовольствие дни и ночи напролет ненавидеть президента и желать ему поскорее окочуриться или же мечтать о том, чтобы Эдлай встал из гроба. Ладно, пусть так, но, хотим мы того или нет, сейчас он держит в своих руках наши судьбы, не так ли? Он сумел пробиться в Белый дом, невзирая на крайнюю несимпатичность и на изрядно замаранную политическую биографию. Как ему это удалось? По-моему, было бы очень интересно понаблюдать за ним с близкого расстояния: это, наверное, серьезно расширило бы мой кругозор.
Второй причиной было обстоятельство, унаследованное мною от отца. Папа был типичный еврейский иммигрант из России, полный юношеского идеализма, ненавидевший деспотическое царское самодержавие, попавший под надзор полиции за свои социалистические речи и живший мечтою об Америке. Своего мнения о Соединенных Штатах он так и не изменил. До самого конца его слишком рано прервавшейся жизни Америка была для него «а голдене медине» — золотой край, страна свободы. Папа всегда любил эту «а голдене медине». Я ее тоже люблю, хотя в День поминовения я не вывешиваю флагов. Так вот, теперь эта самая «а голдене медине» (с которой, если не считать военных лет, я имел дело только тогда, когда я ограждал своих клиентов от цепких когтей ее налоговых законов) просит меня, как мужчина мужчину, протянуть ей руку помощи. Подождите, пока это случится с вами. Если в ваших венах течет американская кровь, то, как бы цинично вы ни шутили об Америке, вы почувствуете, куда вас влечет. И еще — где-то в подсознании у меня тлело то, о чем наверняка подумали бы и папа и мой дед: если я пойду на эту работу, то как-нибудь, в какой-то момент, я смогу сделать что-то полезное для нашего еврейского народа. Как сказано в Талмуде, «в один час человек может получить в награду весь грядущий мир».
Конечно, хотите — верьте, хотите — нет, но ни предложенный мне важный чин, ни близость к кормилу власти не имели для меня ни малейшей притягательности. В этом отношении у меня в мозгу, должно быть, не хватает какого-то винтика, ибо всех людей, работающих в Белом доме, только это и вдохновляет. И едва ли кто-нибудь заворожен властью и могуществом так, как сам президент. Через четыре года после того, как он пришел в Белый дом, он управляет страной так, как будто это новехонький сверкающий велосипед, который был подарен ему на день рождения и который у него могут отобрать, если он не будет начеку. Это совершенно поразительно.
Раз я сейчас здесь, это, как вы понимаете, означает, что мне удалось убедить Джен. Она поняла, что это — такое дело, какое мне хочется делать, и что мои соображения, какими бы они ни были донкихотскими, заслуживают какого-то уважения. Сейчас она часами разговаривает по телефону с нашими нью-йоркскими друзьями, убеждая их, что я отнюдь не продался, и что меня не застращало ФБР, и что я не сбрендил из-за мужского климакса. А мне теперь уже наплевать, и ей тоже. Все это ее уже начинает смешить. А если Джен смеется, значит, все в порядке. Она знает, что когда мне на работе нечего делать, я пишу, а моя беседа с президентом была так необычна, что я решил рассказать о ней Джен, прежде чем ее описать. Ее реакция меня поразила. Мне-то казалось, что этот человек передо мной извивался как уж на сковородке, а Джен разъярилась, потому что в моем рассказе он выглядел слишком симпатичным. Мне нужно все это еще обмозговать. Если я действительно подпадаю под обаяние президента — по-моему, нелепейшее предположение, — то я хочу это знать.
Тем временем большое телевизионное выступление, срывающее все покровы, состоялось и окончилось. Из черновика, который президент попросил меня написать, уцелело лишь несколько абзацев то тут, то там. Да на большее я и не рассчитывал. Если раньше здесь было изрядное замешательство, то теперь царит полный хаос, потому что раньше всем заправляли две ныне выгнанные немецкие овчарки, как их прозвали журналисты: начальник президентского штата и помощник президента по внутренним делам. Теперь журналисты, как голодные волки, воют и рычат на их трупы, лежащие на окровавленном снегу, а президент настегивает лошадей, запряженных в сани, которые должны увезти его в безопасное место. Извините за столь напыщенное сравнение — сравнения приходят мне в голову не так часто, так что если уж приходят, я выжимаю их досуха, как половую тряпку. Вот старик Питер Куот швыряет сравнения пригоршнями, но ведь Питер Куот — это уникум.
Кстати, он, говорят, закончил новый роман, и мы, видимо, скоро вдоволь позабавимся. Пока никто, кроме его литературного агента, этого романа не читал. Я скоро его прочту, потому что я буду оформлять издательский договор. Агент — старый, седой, продажный греховодник, который, кажется, прочел и подготовил договоры на все книги о сексе, какие только есть в Америке, — качает головой и ничего не рассказывает; он говорит только, что «от одного названия закачаешься».
Честно говоря, я чувствую себя слегка неполноценным, когда делаю эту неуклюжую попытку написать книгу в то самое время, когда вот-вот появится сногсшибательный боевик, который взорвет весь мир. Но многие юристы — это неудавшиеся писатели. Я пытался писать с тех самых пор, как окончил юридический факультет, и когда я здесь, на службе, в свободные часы писал эти страницы, я получал большое удовольствие. Когда-то я литературным трудом зарабатывал себе на жизнь — если сочинение реприз можно считать литературным трудом… В прошлом году, когда я слег с болями в спине, я начал писать книгу о моих днях в «Апрельском доме», о Гарри Голдхендере, Бобби Уэбб, Питере Куоте и о бурях, бушевавших в нашей семье, — это было умопомрачительное время. Недавно я откопал эти черновики. В них говорится о незапамятных временах, и теперь я возвращаюсь к своему началу. На президентской кухне сейчас как раз ничего не варится. Я не могу, как ни в чем не бывало, сидеть здесь, в этом склепообразном кабинете, где царит ложный штиль в центре бури, и ожидать, пока какой-нибудь ошалелый болван нажмет не ту кнопку и взорвет весь мир. Так что я продолжаю свою книгу. В основном я собираюсь рассказать правду — с некоторыми преувеличениями, как говорит Гек Финн, но правду; и начну я с давних-давних времен — с Зеленой кузины.
Глава 2
Плойка
Начнем с дородной женщины в русской кофте и длинной черной юбке; эта женщина бьет молодую девушку, хлещет ее по лицу, колотит по рукам и по плечам, а девушка пытается защитить руками лицо и голову — не кричит, не плачет, только заслоняется, как боксер, которого атакует более сильный противник. И вдруг девушка отнимает руки от своего красивого лица и переходит в контратаку, начинает лупить своими маленькими кулачками по лицу своей мачехи. Мачеха от удивления и боли отшатывается и начинает визжать:
— Караул! Помогите! Она с ума сошла! Караул! Убивают!
А тем временем мама — потому что этой девушке предстоит стать моей матерью, да, да, именно этой светловолосой краснощекой девушке лет пятнадцати, со сверкающими от гнева голубыми глазами, — гонит свою тучную, съеживающуюся от страха мачеху по комнате и выбегает за ней следом на грязную улицу, все еще колотя ее по спине. Мачеха, спотыкаясь, тяжело бежит по деревянному настилу между домами в синагогу к моему деду и орет благим матом:
— Она с ума сошла! Караул! Сара-Гита хочет меня убить! Караул!
Мама между тем возвращается в дом, вся трясясь от радостного возбуждения, в которое ее привел ее собственный безрассудный поступок. Из спальни испуганно выглядывают ее сводные братья и сестры, дивясь отчаянной смелости этой кровожадной Сары-Гиты. А, зрители! Мама степенно идет к столу и, изображая полнейшее самообладание, садится и начинает спокойно есть плойку.
По крайней мере, так мама сама излагает это событие. Я знаю о ней только по ее рассказу. Историю пишут победители. Мачехи давно уже нет на свете, никто о ней не помнит, а если и сохранилась о ней какая-то память, то только в рассказе об этой драке. Очень может быть, что она была ангелом долготерпения, идеальной женой раввина, наиболее почитаемой женщиной в Минске, но я в этом сомневаюсь. Однако и мамина версия тоже вызывает у меня некоторые сомнения.
С мамой всегда было трудно ладить. Однажды она схватила кирпич и бросилась на сторожа строительной площадки в Бронксе, когда он шлепнул меня по мягкому месту, чтобы отогнать от груды бревен. Я кинулся наутек, больно мне не было, но я испугался. Мама все это видела. Она треснула сторожа кирпичом, а потом вызвала полисмена, чтобы тот арестовал сторожа за оскорбление действием и нанесение побоев. Я отправился в суд в качестве свидетеля. Судья был всем этим делом немало озадачен, поскольку у обвиняемого голова была вся перевязана и сквозь бинты проступали пятна крови, тогда как ни на маме, ни на мне не было ни царапины. После несколько сбивчивого допроса судья выгнал нас вон. Все это припоминается мне очень смутно, но я совершенно ясно помню истошный крик моей матери, когда она опускала кирпич на голову сторожа:
— Как ты смеешь бить моего ребенка?!
Однако не будем отвлекаться. Мама не будет играть большой роли в моем рассказе. С другой стороны, если бы не случай с плойкой, меня бы здесь не было. То, что в тот день случилось, было несомненной причиной того, что мама эмигрировала в Америку и в результате я появился на свет. Отсюда и начнем.
Так вот. Как всем известно, когда вскипает молоко, на поверхности образуется пенка, она на литовском диалекте идиша называется
Ну, так вот, то, что маме не давали плойки, ужасно ее бесило, и тут-то кроется самый главный момент всей этой истории. Каждый, кто пытается лишить маму чего-то, принадлежащего ей по праву, рано или поздно об этом пожалеет. В тот памятный день мама — уже изрядно выросшая, чего эта кайдановская дура не сообразила, и явно ощущая себя в свои пятнадцать с половиной лет совсем взрослой женщиной, с вполне округлившейся грудью, — решила, что, Бог свидетель, настала пора вскипятить молоко и съесть плойку. Другие дети были меньше ее, и, конечно, им полагалось в первую очередь все молоко, какое было в доме; но мама восстанавливала давно попираемую справедливость. Кайдановская баба застала ее за этим занятием и, не вникая, что и почему, набросилась на нее.
— Почему ты ударила свою мать? — спросил мой дед, прибежавший домой из синагоги.
— Она мне не мать, и я ее не ударила, — ответила мама. — Я только дала сдачи.
Вот так и случилось, что дочке раввина, которой еще и шестнадцати лет не стукнуло, разрешили — и, по сути дела, чуть ли не велели — одной уехать в Америку. Мама была тогда очень красива и стройна как тополь, она была словно пополам перерезана в талии, стянутой корсетом. Я видел ее фотографию, сейчас уже изрядно потускневшую, снимок был сделан на пароходе. Понять не могу, каким образом нищая девочка из захолустного Минска ухитрилась вырасти такой красавицей, но она и вправду выглядела как шикарная манекенщица, вот она, вся в турнюрах, с пышным бюстом и роскошными длинными волосами, в шляпке с широкими прямыми полями, стоит, опершись на поручни, около спасательного круга. Я скажу вот что: если какая-то дочка российского раввина могла отважиться на то, чтобы в одиночку отправиться в Америку, то это должна была быть моя мать. Когда недавно я советовался с ней, принять ли мне диковинное предложение работать в Белом доме, она решительно заявила:
— Почему нет? Скажи «да». Мир принадлежит тем, кто дерзает и рискует.
Глава 3
Билет на пароход
Погодите. Вот вам пример того, как человека может подвести память и как опасно доверять мемуарам — да и, возможно, любым историческим трудам. Вот я честно пытаюсь рассказать все, как было. И, однако же, немного подумав, я вспомнил, что ведь на самом деле я вовсе и не советовался с мамой, поступать ли мне на эту работу. А свой афоризм, который я сейчас процитировал, она изрекла совсем в другое время и по другому поводу. Дело было так. Несколько лет назад мы отдыхали на одном из островов Карибского моря. Мы остановились в отеле на вершине горы — все мы, то есть моя жена и дети, я сам и мама. Перед нашим отъездом моя сестра Ли, нарушив первую форму семейной секретности, раскрыла маме наши с Джен отпускные планы, и мама сразу же позвонила и пригласила себя поехать вместе с нами.
В тот день на этом острове с утра шел тропический ливень: с неба низвергались настоящие водопады, все отсырело и дымилось. Мы боялись, что ударит ураган. Однако, едва лишь наступило время, когда положено купаться, мама потребовала, чтобы я немедленно отвез ее на пляж. Она утверждала, что это «всего лишь дождик», который, того и гляди, кончится. Джен и дети говорили, что выходить из дому, когда разверзлись такие хляби небесные, — чистейшее безумие, но для меня было проще поехать, рискуя быть смытым в море, чем спорить с мамой. И вот мы отправились в нашем взятом напрокат «вольво»; пока мы по серпантину спускались с горы, машину окатывало каскадами мутной, грязной жижи, низвергавшейся с уступов; нас, в наших купальных костюмах, кидало из стороны в сторону, а дождь молотил по машине, как град. Но не успели мы подъехать к пляжу, как облака неожиданно умчались прочь и на очистившемся лазурном небе засияло карибское солнце. Мама немного поплескалась в прибое, набегавшем на совершенно пустой пляж, затем уселась в прибрежной пене и, нежась на солнце, стала, как ребенок, загребать руками и ногами.
— Мир принадлежит тем, кто дерзает и рискует, — сказала она.
Она была тогда уже слишком стара, толста и неуклюжа, чтобы по-настоящему плавать. Может быть, эти слова сами собой вспомнились мне много позднее — когда я получил по телефону предложение, приведшее к тому, что я теперь работаю здесь. Не знаю.
Как бы то ни было, не так-то просто было маме отправиться в Америку. Где взять деньги на дорогу? У раввинов в России обычно за душой медной полушки не было. Но вот каким образом мама раздобыла деньги на пароходный билет. Эта история кое-что говорит и о маме, и, как мне кажется, о русском еврействе, а более всего — о моем деде, который в этой хронике сыграет немаловажную роль под именем «Зейде». Мама же вскоре исчезнет из рассказа.
Ну, так вот. В нашем старом галуте было принято, что когда умирал раввин, преимущественное право занять его место получал его сын или зять. Здесь, в «а голдене медине», где община может заключить с раввином хороший контракт и положить ему весьма солидное жалованье, да еще дать в придачу дом, машину и кучу разных других дополнительных льгот, — здесь, если раввин умирает или уезжает в другое место, синагогальный совет, естественно, опрашивает претендентов на освободившуюся должность и выбирает из них, кого захочет. Это в чистом виде бизнес — точно такой же, как, например, когда нанимают тренера футбольной команды. Но не так делались дела в Минске. Женившись на маминой матери, мой дед тем самым закрепил за собой место в одной из лучших минских синагог — в Романовской синагоге. Раввином там был знаменитый реб Исроэл-Довид Мосейзон, и, поскольку ни один из его двух сыновей не был раввином, первым претендентом на его место был «Зейде». Реб Исроэл-Довид, мой прадед, в честь которого меня назвали, был человеком большой учености. Он написал книгу под названием «Мигдал Довид», что значит «Башня Давида»: это сверхсверхкомментарий к книге «Сифтей хахамим» («Уста мудрецов») — сверхкомментарию к комментарию Раши к Торе. Коль скоро «Башня Давида» была не ходким детективным романом, а ученым трактатом, реб Исроэл-Довид напечатал эту книгу за свой счет тиражом семьсот экземпляров. Один экземпляр мама привезла в Америку — в доказательство своего высокого происхождения. Этот экземпляр хранится у меня до сих пор. Страницы от времени пожелтели и стали ломкими, но книгу все еще можно читать. Мне доводилось ее просматривать, и, могу вас уверить, это очень, очень хорошая книга — для тех, кто сколько-нибудь разбирается в талмудических тонкостях.
Обычно реб Исроэл-Довид спал не больше четырех часов в сутки, а остальное время дня и ночи посвящал изучению Торы; однако когда он писал свой сверхсверхкомментарий, он сократил себе время сна до двух часов. Это уж он перестарался. Когда его дочь выходила замуж, он был так болен и слаб, что его ветром качало, он не мог сам ходить, и на свадьбу его принесли на носилках. То есть, если говорить цинично, у «Зейде» виды на будущее были самые блистательные. Однако поток ученых восхвалений, обрушившихся на «Башню Давида», придал ребу Исроэлу-Довиду новых сил, здоровье его полностью восстановилось, и «Зейде» не оставалось ничего иного, как вернуться в знаменитую Воложинскую иешиву, снова приступить там к занятиям и ждать. Жены молодых раввинов в России знали, что им придется смиряться с таким благочестивым отреченьем их мужей от суеты мирской — иногда на многие годы, в ожидании того, когда ангел смерти обеспечит им постоянную работу.
О маминой матери я знаю только одно — каким образом случилось, что она вышла замуж за «Зейде». Когда «Зейде» был еще молодым ешиботником без гроша за душой, он проезжал как-то через Минск и остановился на субботу в доме реб Исроэла-Довида. Моя бабка влюбилась в него и не преминула сообщить ему об этом. Поведение, не подобающее, конечно, раввинской дочке, но так уж случилось. «Зейде» был, разумеется, совсем-совсем не пара для дочери «Башни Давида», как все называли реб Исроэла-Довида. Хоть и блестящий знаток Талмуда, «Зейде» был гол как сокол — сын простого, набожного деревенского трактирщика, у которого ветер свистел в кармане. Однако же, видно, у моей бабки было в характере что-то такое, что потом было и у мамы; ну, долго рассказывать, что да как, но кончилось тем, что к «Башне Давида» пришла смущенная сваха с брачным предложением от «Зейде». Был такой скандал, что небу стало жарко. Реб Исроэл-Довид, само собой, отказал «Зейде», обосновав свой отказ более чем возвышенным аргументом: дескать, «Зейде» не обладает достаточно глубокими познаниями в еврейском правоведческом кодексе — книге «Шулхан арух».
Из того давно исчезнувшего дома на Романовской улице Минска, через пропасть длиною почти в сто лет, через моря и континенты, доносится до меня дерзкий ответ моей бабки ее величественному отцу, как о том повествует наше семейное предание:
— Ну и что? Или мне за «Шулхан аруха» выходить замуж, что ли?
Эта отважная женщина, оставшаяся для меня смутной тенью, умерла во время родов, дав жизнь маме. И ее дерзкий ответ, донесенный до нас семейным преданием, — это главное свидетельство того, что она существовала. Чтобы она жила у меня в воображении, мне этого ответа вполне достаточно — и, возможно, читателю тоже. Ее звали Лея-Мирьям, или, сокращенно, Лея-Мира. В ее честь была названа моя сестра Ли, с которой вы познакомитесь, когда придет пора.
Но мы все еще не вывезли маму из Минска. За шифскарту — то есть билет на пароход — нужно было выложить двести рублей, а где нищий «Зейде» мог достать такие деньги? Это же было целое состояние.
В мою жизнь «Зейде» вошел суровым седобородым стариком на седьмом десятке, но это был уже совсем не тот «Зейде» из Минска, который женился сперва на дочери одного раввина, а потом на дочери другого. «Зейде» брал себе жен только из сливок общества, и между первой женой и второй он не долго куковал вдовцом. В те годы, как рассказывала моя тетка Соня, он был высоким, плечистым, задорным крепышом, и долгие годы, проведенные за изучением Талмуда, не убили в нем веселости и жизнелюбия. Ему, конечно, нужна была женщина в доме, и он женился на дочери кайдановского раввина, а почему бы и нет? Я ни разу не слыхал от «Зейде» ни одного худого слова о покойной маминой мачехе. Он даже, как мне кажется, иногда вспоминал о ней с какой-то затаенной тоской, но, конечно, не при маме, это уж точно. А теперь — о том, откуда мама раздобыла двести рублей.
По-моему, всем понятно, что, женившись по очереди на двух раввинских дочках, «Зейде» получал места сразу в двух синагогах. Казалось бы, чего лучше? Но сразу две синагоги для одного раввина — это, пожалуй, чересчур много добра в одной клети. Когда именитый автор «Башни Давида» в конце концов умер, причем не в таком уж преклонном возрасте, и «Зейде» примчался из Воложина в Минск, чтобы с подобающей скорбью вступить в права наследования, ему преградило дорогу препятствие по имени реб Янкеле.
Реб Янкеле до того много лет был помощником реб Исроэла-Довида. Вам следует уразуметь, каковы в нашем старом галуте были служебные обязанности раввина, считавшегося талмудическим светилом. Прославленный автор «Башни Давида» за год два-три раза вел общественную молитву и с важным видом выносил суждения по особо сложным правоведческим вопросам, а в остальное время он лишь придавал блеск общине самим своим присутствием, внушавшим священный трепет, тогда как всю повседневную работу выполнял его помощник: он учил мужчин Талмуду, давал домохозяйкам указания насчет кошерности или некошерности той или иной курицы и так далее. А светило-раввин тем временем предавался ученым занятиям, молился, размышлял и писал. Таким образом, реб Янкеле завоевал уважение многих членов общины, которые и слышать не хотели о том, чтобы вакантное место усопшего реб Исроэла-Довида занял какой-то чужак, а не реб Янкеле, которого они так хорошо знали. Фракция сторонников реб Янкеле доказывала, что, коль скоро «Зейде» сейчас женат на дочери кайдановского раввина, то его-то место он и должен унаследовать, не так ли?
Это звучало вполне логично, и казалось, что бедняге «Зейде» уже ничто не светит, но у него в запасе был козырной туз — а именно моя мама. Дело в том, что мама была любимицей всех, кто молился в Романовской синагоге; как она сама объясняет, ее любили за острый ум и красоту. И вот фракция сторонников мамы вышла в бой против фракции сторонников реб Янкеле. И когда рассеялся пороховой дым, в Романовской синагоге оказалось сразу два раввина: каждому из них отвели свое почетное место у восточной стены. Два раввина в одной синагоге? Невероятно, но факт. И такое положение длилось много лет.
А затем скончался кайдановский раввин — отец второй жены «Зейде». Наверно, «Зейде» охотно занял бы монопольное место в Кайданове, но и здесь на пути у него возникло препятствие. В делах, касающихся добывания средств пропитания, у русских евреев мало что делалось без сучка без задоринки: уж слишком это были, в большинстве своем, бедные, голодные и отчаявшиеся люди. В Кайданове жил другой зять скончавшегося раввина, и он, само собой, тоже хотел занять освободившееся место. Конечно, у «Зейде» было право старшинства. Однако он жил в другом городе, и у него уже была своя община — или, по крайней мере, половина общины — в Минске. Этот аргумент и выдвинула кайдановская фракция противников «Зейде». «Зейде» претендовал сразу на два раввинских места — и в результате оказался где-то посередке между ними.