– Господа, это приказ, эшелоны для полка должны подать, – он посмотрел на часы, – через сорок минут, максимум час. Аркадий Иванович, прикажите трубить сбор.
Вяземский посмотрел на адъютанта.
Семён Евтеевич положил раскалённую добела полосу на наковальню, достал из сапога бебут, приладил его лезвием к полосе там, где полоса из белой становилась красной, и молотком ударил по лезвию; бебут разрезал полосу, Семён Евтеевич воткнул в наковальню два штыря, бебут засунул за сапог, полосу приладил между штырями и стал молотком подбивать один конец полосы, гнуть её, и на глазах полоса стала принимать форму подковы. Иннокентий смотрел.
– Ты пока отдохни, – сказал Семён Евтеевич. – Тут я сам.
Он ударял молотком по полосе, повёртывал её то так, то так, опять ударял-постукивал, взял щипцы и, пока подкова была горячей, вывернул и загнул у неё на концах шипы. В готовой подкове пробойником пробил восемь дыр для гвоздей и бросил остывать.
– А мне такого бебута сробишь? – тихо спросил Кешка.
– Сроблю, а што ж не сробить?
– А чё возьмёшь?
Семён Евтеевич положил инструмент, отпил из ковша воды и ответил:
– Я тут часами интересуюсь… – Он не успел договорить, в кузню вбежал младший сын хозяина и заорал:
– Лихо! – Он махал руками и дрожал.
– Што за лихо, што стряслось? – Семён Евтеевич плеснул из ковша на руки и стал вытирать о передник.
Следом вошёл хозяин.
– Там ваш… – сказал он и сделал замысловатое движение рукой вокруг шеи.
– Где? – Семён Евтеевич сорвался с места, и Иннокентий за ним. Они выскочили из кузни, хозяин завёл их в пустую конюшню, и они увидели, что седельник висит в петле. Семён Евтеевич подскочил, выдернул из сапога бебут и резанул им по сыромятному ремню, на котором висел седельник, тот стал падать, Иннокентий только успел перехватить его поперёк туловища.
– От дура, – пыхтел Семён Евтеевич, перехватывая седельника под плечи. – Што удумал! Язви т-тя в душу.
Они втроём положили седельника на застеленный соломой пол, и Семён Евтеевич кулаками ударил его в грудь, тело седельника дрогнуло и обмякло. Семён Евтеевич некоторое время смотрел, потом заправил вывернутый изо рта багровый язык, провёл ладонью седельнику по лицу и закрыл ему глаза.
– Вот тебе и вот! – тихо промолвил он. – Прими, Господи, душу раба твоего Илизария!
Они сидели рядом с телом седельника и молчали. И тут Кешка вздрогнул, он услышал с улицы сигнал полковой трубы «сбор» и конский топот.
– Час от часу не легче, – выдохнул Семён Евтеевич. – Как же его теперь хоронить, коли сбор трубят?
Иннокентию сказать было нечего, судя по всему, Красотка уже стояла готовая, и надо ехать в казарму, но он не мог пошевелиться. Семён Евтеевич встал с колен, отряхнул штаны, глядя на седельника, перекрестился, нагнулся, вынул у того из сапога такой же, как его, бебут и подал Иннокентию:
– И ковать не надо! Иди, я тута сам управлюсь, это дело наше, обозное! А медалю свою ты перецепи на шинель.
Когда офицеры разошлись по эскадронам, Розен обратился к капитану Адельбергу:
– Аркадий Иванович сказал, что вы знаете обстановку!
Адельберг согласно кивнул:
– Да, представление имею.
– Объясните, что происходит! Присядем, господа!
Адельберг взял чистый лист, перо и нарисовал схему, на которой в верхнем правом углу листа написал «Ласденен», в центре – «Лык», а в правом нижнем углу «Августов». Между названиями городков Ласденен и Августов он нарисовал удлинённый овал и написал латинскую букву «X».
– От Ласденена и вот сюда юго-западнее Августова стоит наша Десятая армия генерала Сиверса. 25 января германцы начали обходить её фланги, вот здесь на северо-востоке и здесь – на юго-западе. – Он нарисовал дуги, окружавшие правый и левый фланги Десятой армии. – Окружить пока не удалось, Десятая армия стала отходить на запасные позиции, однако положение угрожающее. На северо-востоке нам зацепиться не за что, там леса и болота, на юге крепость Осовец, там зацепиться есть за что – в тылу крепость Гродна. Сейчас в серьёзном положении оказался Двадцатый корпус генерала Булгакова, он в самой середине Десятой армии. К югу от него Двадцать шестой корпус, и вот здесь на самом южном фланге Третий Сибирский стрелковый корпус, а на северо-востоке Третий армейский корпус генерала Епанчина и Вержболовская группа. Она дрогнула, и дрогнул Третий корпус Епанчина и отходит на восток. Таким образом, Двадцатый корпус Булгакова оказывается на острие атаки германцев. Это сведения на вчерашний день, когда я покидал ставку. Думаю, – Адельберг закурил, – ваш полк высылают на усиление Третьего Сибирского корпуса, вам туда самая кратчайшая дорога. А записки вашим сыновьям, Константин Фёдорович, я постараюсь передать.
– Ну вот и хорошо, голубчик, вот и хорошо, – поблагодарил Розен, долго смотрел на схему, потом перевёл взгляд на Вяземского. – Ну что, господа, надо собираться?
Вяземский кивнул и поднялся, поднялся и Адельберг.
– Аркадий Иванович, – попросил Розен, – пришлите ко мне адъютанта!
Когда Вяземский и Адельберг ушли, Розен в ожидании адъютанта Щербакова снова подошёл к окну. Уже смеркалось, погода стояла и без того мрачная, и серый воздух сгущался. Несколько окон в домах напротив осветились, но ещё не отбрасывали светлых пятен на снегу, по улице проходили редкие прохожие.
«Да, – думал полковник, – как там мои мальчики? Нас, Розенов, осталось всего трое. – Он вспомнил похороны жены, в такую же вот погоду семь лет назад в Симбирске, там стоял полк, и мальчики учились в кадетском корпусе. Им с супругой хотелось внуков, они о них мечтали: – А ведь Константин уже мог бы и жениться, если бы не служба и не война, но кто же ему, поручику, это позволит, ему ещё до срока три года!»
В зале темнело быстро, быстрее, чем на улице. Розен смотрел в окно, и вдруг его внимание привлёк всадник, это был унтер-офицер № 2-го эскадрона. Он его узнал – это был Четвертаков.
«Надо подписать на него представление и послать в дивизию!»
Четвертаков скакал галопом, из-под копыт летел снег, сам Четвертаков сидел чёртом, прямо, высоко подняв голову, правя левой рукой и держа правую с плёткой на отлёте. Когда он подъехал под светившееся окно в доме напротив, Розен увидел, что на груди Четвертакова блеснула медаль.
В утренних сумерках на запасных путях станции Белосток разгружались № 1, № 2, № 3-й эскадроны и команда связи. Восемь офицеров молча наблюдали за разгрузкой. Розен обратился к фон Мекку и командиру № 3-го эскадрона ротмистру Дроку:
– Господа, проследите, а мы с подполковником поедем к военному коменданту, может, там пришли какие-то указания? Надеюсь, к чаю вернёмся!
К Розену подошёл Курашвили:
– Господин полковник, разрешите, я пока гляну санитарные эшелоны? Возможно, рядом кто-нибудь стоит!..
– Идите, голубчик, да долго не задерживайтесь, чтобы не отстать ненароком.
Курашвили поклонился. Через площадку ближнего вагона стоявшего рядом пустого эшелона он перешёл на другую сторону. На следующих путях тоже стоял эшелон, мёртвый и пустой, Курашвили таким же образом миновал его; железнодорожный узел Белосток был большой, и путей было много. На четвёртых или пятых путях он увидел санитарный поезд, паровоз пускал пары, а рядом со вторым вагоном Курашвили увидел двух военных чиновников. Он направился к ним, представился, они тоже представились, это были комендант и старший врач санитарного поезда № 1 гродненского крепостного лазарета. Поезд стоял в ожидании отправки, и они стали разговаривать: они прибыли час назад забрать раненых из 10-й армии.
– Пекло, коллега! – сказал комендант. – В десятой-то… оттуда везём… жмёт германец!
– Много обмороженных и с потерей крови, – добавил главный врач.
Курашвили слушал, курил, комендант смотрел в сторону паровоза, он ждал отправки, главный врач стоял спиной к вагонам, на вагонных подножках курили санитары и раненые. В какой-то момент Курашвили увидел, что санитары и раненые зашевелились, стали оглядываться и сторониться, они раздвинулись, и на площадку вагона вышла сестра милосердия. Один санитар спрыгнул и подал ей руку, сестра сошла на землю и решительными шагами пошла в их сторону. Курашвили смотрел на сестру и не мог пошевелиться. Это была…
Худощавый комендант увидел её и поджал губы, крепыш лет пятидесяти, главный врач обернулся и стал чертыхаться:
– Принесло на мою голову, ведь не хотел соглашаться! – Он бросил папиросу под ноги и стал затаптывать. – И не соглашусь!
Сестра подошла, кивнула всем, взяла главного врача под локоть и отвела на несколько шагов. Комендант тоже бросил папиросу, Курашвили о своей забыл…
Комендант промолвил:
– Всем хороша, да только… – Он не успел договорить, часто раздались три свистка, паровоз дал гудок, и эшелон задрожал. Шептавшиеся сестра и главный врач махнули друг на друга руками, и сестра с недовольным лицом пошла к вагону, откуда с площадки ей уже призывно махали и – Курашвили это отчётливо увидел – радостно улыбались раненые и санитары. Они протянули ей руки, и сестра исчезла в тамбуре.
Главный врач, проходя мимо Курашвили, в сердцах высказался:
– Обещался её матушке, моей сестрице, присматривать, и с неё взяли обещание не своевольничать, так, представляете, рвётся в полковые санитарки, прямо как сноровистая лошадь постромки рвёт, говорит, что вот, мол, разгружается полк, так она готова прямо в этот полк… Приедем в Гродну, спишу, от греха подальше!
Когда сестра проходила мимо Курашвили, она мельком глянула на него и неожиданно сунула ему в руки какую-то книжицу, но Курашвили о книжице тут же и забыл. Только что он лицом к лицу столкнулся с Татьяной Ивановной Сиротиной, девочкой, девушкой-гимназисткой из соседнего с ним дома, что во дворе доходного дома лесопромышленника Белкина.
Только через секунду Курашвили осознал, что произошло. Он побежал за Татьяной Ивановной, но поезд уже тронулся и разгонялся, санитары с подножек удивлённо смотрели на Курашвили и ничего не делали, тогда Курашвили остановился и стал заглядывать в окна проходившего перед его глазами вагона, но в окнах никого не было.
Ошеломлённый Курашвили проводил взглядом санитарный поезд, кругом стало пусто, и он тем же путём вернулся обратно, только эшелон, на котором он приехал, уже ушёл. Он стал осматриваться. Железная дорога проходила к западу от Белостока, а западнее железнодорожных путей простиралось широкое поле с куртинами высоких кустов. Эскадроны уже перешли на это поле, и он увидел авангард своей медицинской части: две повозки с красными крестами на брезентах – фуру и двуколку. Надо было идти, но вместо этого хотелось сесть где-нибудь на пне и всё обдумать. И закурить. Он пощупал на груди шинель, там во внутреннем кармане лежали его письма.
«Вот это да! Вот это да!» – вращалось в его голове по кругу.
Это «Вот это да!» возникло в тот момент, когда он остановился перед уходящим уже санитарным поездом. В сознании всё смешалось: он то видел, как Татьяна Ивановна идёт мимо него к главному врачу гродненского санитарного поезда, оказавшемуся её дядькой; то он видел, как она переходит через ставший родным Малый Кисловский переулок на противоположную сторону к Никитской. Видел по-разному: по Малому Кисловскому он не мог разобрать, во что она была одета и даже что это было, зима или лето. Он видел только её лёгкую изящную фигуру, а тут! А тут она шла прямо на него. Тут она была ещё более изящная, совсем близко, в белой, скрёпленной под подбородком головной накидке, длинной, почти до локтей; в наброшенном на плечи пальто, под которым белел передник. Она была похожа на монашенку, светлую, с крестиком – вышитым красными нитками на груди.
Сесть было негде, не торчал ни один пень. Курашвили остановился и увидел, что рядом с повозками возятся фигуры, одна фигура распрямилась во весь рост и посмотрела в его сторону. Это был Клешня. Теперь, даже если бы пень появился, сесть уже было бы нельзя. Он одёрнул шинель и нащупал что-то в кармане и вспомнил, что это книжка, сунутая ему в руки донельзя рассерженной на своего дядьку Татьяной Ивановной. Он её такой ещё не видел, а она его не узнала.
Курашвили огляделся, между ним и повозками лежал нетронутый снег, он поискал глазами что-нибудь вроде колеи и нашёл. Он перешёл на колею и пошёл к повозкам, к лагерю, на ходу вынул из кармана книгу, это был томик Чехова. Он покрутил его и на уголке обнаружил пропитавшую матерчатую обложку засохшую кровь. «Книжка какого-нибудь раненого, – подумал он и подумал ещё: – Умершего раненого!»
Вокруг повозки ходили и разглядывали старший фельдшер, Клешня и кузнец. Курашвили остановился в нескольких шагах, он держал в руках книжку и, делая вид, что занят, стал слушать и, как бы невзначай, поглядывать на компанию. При его приближении все трое остановились, но, увидев, что врачу не до них, продолжали своё дело. Из их разговоров Курашвили понял, что треснула передняя поворотная ось фуры, это была большая беда, потому что поменять ось не было возможности, вокруг были только поле и кусты. Это встревожило Курашвили, фура была слишком важной частью его хозяйства. В первых эшелонах, в которых приехали № 1, № 2 и № 3-й эскадроны, места хватило только для части медицинского хозяйства полка, остальное осталось в Бяла-Подляске и должно прибыть следующими эшелонами. Слава богу, что все медикаменты и большую часть перевязочного материала он взял с собой. А теперь получалось, что если ось не починят, значит что, бросать эту часть, чего-то самого нужного? С кем? На кого? Он захлопнул книжку, сунул в карман и подошёл:
– Сделайте шину на ось, шпагата много, а дальше, может быть, удастся что-нибудь срубить по дороге подходящее.
Старший фельдшер смекнул быстро, объяснил кузнецу про торчащие кругом кусты орешника, и тот взялся за топор. Курашвили, пожимаясь от влажного холодного ветра, залез в двуколку, накинул на ноги полость и стал думать о том, что произошло.
Алексей Гивиевич Курашвили, тридцати лет от роду, был потомственным врачом и москвичом. Его предки давно перебрались из Грузии, его фамилия звучала гордо – «Сын Куры», но эти русские ничего не понимали в старинных грузинских фамилиях и вечно путали гордую горную реку, на которой стоял тысячелетний Тифлис, с домашней птицей. Отец Алексея, Гиви Нодарович Курашвили, служил приват-доцентом на медицинском факультете Московского университета и имел травматологическую практику, а десять лет назад ему предложили кафедру в Военно-медицинской академии в Санкт-Петербурге, и они покинули Москву. Алексей пошёл по отцовскому пути и кончил академию по кафедре военно-полевой хирургии и выпустился в госпиталь Московского военного округа. Жил при госпитале, а два года назад перебрался в центр и снял квартиру в доходном доме лесопромышленника Белкина, что в Малом Кисловском переулке, в двух шагах от Арбатской площади. От госпиталя было довольно далеко, но жить в Лефортове ему наскучило. Дом в Кисловском, построенный как поставленный набок ученический пенал, своим парадным подъездом выходил в переулок; под правой стеной у него располагался обширный рабочий двор театра «Интернациональный». Слева, как раз под окнами снятой Алексеем Курашвили квартиры, был уютный дворик с соседним доходным домом и воротами каретного проезда. Вот в этом доме, в соседнем, и жила Татьяна Ивановна Сиротина. В этом дворике он её и увидел первый раз, когда разгружали мебель её семьи, и потом, когда она выходила в гимназию, приходила из гимназии, гуляла с собачками, сидела на лавочке с подругами-гимназистками, в общем, довольно часто. Комнатная девушка сопровождала её до последнего класса гимназии, после Татьяне Ивановне была предоставлена свобода.
Курашвили сидел в двуколке и думал, глядя перед собой на серый, мрачный изнутри брезентовый полог, и в этот момент его внимание отвлёк Клешня, тот стал отвязывать караван из трёх лошадей, личный обоз полковника с его гардеробом, винным припасом и столовой посудой. Клешня увидел, что Курашвили смотрит, козырнул, сказал: «Здравия желаю, ваше благородие» – и потянул головную лошадь. «Нет чтобы сказать «Доброе утро, Алексей Гивиевич!» или хотя бы «Гирьевич!» Вояка!» Курашвили был недоволен, его отвлекли от мыслей, от только что увиденного, неожиданного, непонятного и тревожного: «Полковая сестра милосердия! Да что же это делается? А может быть, прямо к нам в полк?»
А Клешня отходил и тянул за собой караван. Ему было неловко за то, что он отвлёк врача, он видел, что тот остался недоволен, но как было не поздороваться, а с другой стороны, уже надо было заняться своим прямым делом, ведь как говаривал Розен: «Вой на войной, а обед по расписанию!» – но Розен вторую часть фразы, как правило, недоговаривал, замолкал и смотрел на господ офицеров, и все знали, что должно последовать в финале этой армейской мудрости, и должны были засмеяться. Таких недоговорок у полковника было много, например: «Ученье свет, а…», а заканчивалось странно: «…а неучёных – тьма!» Это смешило офицеров и придавало суровому армейскому быту оттенок семейности. Полковник не доверял обозам, они всегда запаздывали или застревали там, откуда их было не вытащить, или торчали там, где были не нужны, и весь свой скарб возил за собой. Это был его личный обоз I разряда.
«Война войной… а неучёных – тьма!» – соединил Клешня недоговорки полковника, испугался собственного своемыслия и оглянулся, но близко никого не было, и никто его дерзости не мог услышать, и он заторопился к лагерю, кострам и палатке офицерского собрания, потому что полковник вот-вот явится, а «обеда по расписанию» ещё нет. И тогда будет ему, Клешне, нагоняище.
Курашвили смотрел ему вслед, в голове стало пусто и холодно, как в дровяном сарае, из которого вынесли и все дрова, и старую мебель.
Розен и Вяземский ехали. Розен был озабочен и недоволен. Вяземский молчал.
Розен был недоволен тем, что железнодорожный комендант, совсем ещё молодой подполковник, не обратил на него никакого внимания и всё время что-то кричал в трубку телефона, называл длинные номера, а потом поднимал палец и слушал, что ему ответят. Рядом ещё стоял телеграфный аппарат Юза и всё время стучал, стучал, стучал.
Вяземский тоже был озабочен.
От коменданта они поехали к начальнику гарнизона, и у него Розен получил телеграмму.
На обратном пути полковник читал телеграмму и что-то прикидывал в уме, Вяземский ждал. Когда они уже подъезжали к путям и в четверти версты стали видны расположившиеся лагерем эскадроны с санитарными повозками, Розен заговорил:
– Вы были правы, Аркадий Иванович! Всё, что вам удалось узнать, пока я ждал, когда же удостоит меня своим вниманием этот каналья-подполковник, – правда. Там, – Розен махнул рукою куда-то на север, и в нескольких шагах от железнодорожной насыпи натянул поводья и перевёл своего арабчика на шаг, – крепко теснят в южном направлении Десятую армию уважаемого Фаддея Васильевича Сиверса. Судя по тому, что здесь написано, – он передал телеграмму Вяземскому, – нам предстоит встать на правом фланге дивизии, то есть на самом краю нашей Двенадцатой армии, на стыке с левофланговым Десятой армии Третьим Сибирским стрелковым корпусом… И дела там совсем невесёлые…
«Десятая армия Сиверса, – слушая полковника, думал Вяземский. – Теснят в южном направлении…»
– Вот что, голубчик, завтрак без вас всё равно не начнём, вы только особо не задерживайтесь, а сейчас поезжайте-ка к коменданту железнодорожной станции и отбейте телеграмму, пусть оставшиеся эскадроны не разгружаются здесь в Белостоке, а тянут как можно дальше на север, и чем дальше от Белостока, тем лучше. Пусть дотянут хотя бы до станции Моньки или прямо до Осовца. Наша задача, когда первый, второй и третий эскадроны сгрузятся, не терять времени, двигаться по шоссе вдоль чугунки в том же направлении, и, может быть, они нас обгонят или мы перехватим их по пути. В Осовце, если других указаний не будет, повернём налево на Ломжу, дивизия выдвигается туда же. И ещё, Аркадий Иванович, вопрос о назначении Четвертакова вахмистром и его переводе в ваш эскадрон считайте решённым.
Вяземский согласно кивнул.
– А этого вашего, нынешнего…
– Жамина! – подсказал Вяземский.
– Да, Жамина, поскольку не хватает офицеров, назначим в учебную команду. Людей нет, придётся тасовать, ничего не поделаешь! Как ни растягивай баян… только лишь порвёшь к… – Розен не договорил, но Вяземский, зная привычку графа, и без того всё понял и улыбнулся; с таким решением он был согласен. Он козырнул, поворотил Бэллу и оглянулся. Розен аккуратно перевёл арабчика через рельсы, за рельсами тут же дал шпоры, взмахнул плёткой, и арабчик пошёл крупной рысью сначала поперёк шоссе, а потом по снежной целине. Шедшие по шоссе беженцы с телегами и скарбом почтительно остановились и расступились. Полковник в свои пятьдесят два года красиво сидел в седле и отменно выглядел, у него была отличная кавалерийская выправка.
Доехав до коменданта, диктуя телеграмму и возвращаясь к эскадронам, Вяземский в уме складывал сведения, которые получил.
А сведения были вот какие, и они мало отличались от того, что вчера сообщил капитан Адельберг.
Германцы к фронту 10-й армии генерала Сиверса подтянули крупные соединения: две свои армии. Соединения состояли из резервных и ландверных корпусов. Но уже названия «резервный» и «ландверный», то есть «местный», то есть почти что «ополченческий», никого не обманывали – это были старые крепкие солдаты и офицеры с традициями, регулярной подготовкой, а кроме того, по большей части из местных жителей, которым было за что сражаться. А 10-я армия, сейчас противостоящая натиску германских войск, всем своим составом как раз находилась на территории Восточной Пруссии.
Вяземский выяснил, что правый северо-восточный фланг 10-й армии – 3-й армейский корпус генерала Епанчина – уже охвачен немцами, сбит и отступает на юго-восток. Прикрывавшая этот фланг конная дивизия генерал-лейтенанта Леонтовича своей задачи не выполнила и замялась где-то в лесах. Южный левый фланг потеснён германским 40-м ландверным корпусом и сейчас с арьергардными боями двигается на восток. Все корпуса отступающей 10-й армии сходятся по радиусам к центру в городке Августов, за которым простирается большой лес. Дороги завалены сугробами, войска отбиваются днём, отходят ночью, измотаны и голодны, обозы и артиллерийские парки частью попали в плен, частью рассеяны или ушли в тыл, германцы наседают. Беда была в том, что достаточного управления войсками ни со стороны главнокомандующего Северо-Западным фронтом генарал-адъютанта Рузского, ни со стороны командующего 10-й армией генерала от инфантерии Сиверса нет. Вяземский это чувствовал, и это волновало. Успокаивало только то, что в тылу 10-й армии стоят крепости Ковно и Гродно, а южнее порядочно оборудованная, хотя и недостроенная крепость Осовец. Однако если 10-я армия не остановится и не даст достойного отпора противнику, эту битву можно считать проигранной. Полк Розена должен был занять позицию между 10-й и своей 12-й армией.
«Хорошо! – думал Вяземский. – Мы выйдем на фланг, а если Десятую уже сомнут, значит, между нами окажется большой разрыв, и туда…» На этом Вяземский остановил свои размышления и пришпорил Бэллу.
Германцы начали наступление 25 января.
Сегодня – 3 февраля.
Курашвили услышал топот копыт, выглянул из-под брезента и подумал: «Вовремя Клешня занялся делом». Он увидел, как Розен выехал с целины на натоптанную эскадронами дорогу, дал плеть и фертом, слегка расставив в стороны локти и удерживая мизинцем левой руки поводья, пролетел мимо Курашвили, подскакал к палатке офицерского собрания и спрыгнул с коня.
Стоявшему у палатки Клешне показалось, что полковник и его араб были в полёте одновременно. Он восхищённо смотрел на уже растаявший в воздухе след этого двойного полёта и вдруг услышал свистящий шёпот:
– Жрать, каналья, чего вылупился?
Клешня вздрогнул – это был командир 2-го взвода № 2-го эскадрона корнет Введенский. Он появился из-за спины неожиданно, и Клешня его не видел.
Розен прошёл в палатку, а за ним, грозя Клешне кулаком, проскочил Введенский.
«А у меня всё готово», – подумал Клешня и пожал плечами.
– Што жмёшься? Команды не слыхал? – То, что он услышал, было снова неожиданно, и он опять вздрогнул. Это был вахмистр 1-го эскадрона Жамин. Жамин выпятил грудь и встал, как на караул, около входа в палатку офицерского собрания.