Владимир Маяковский
СТИХОТВОРЕНИЯ
1928
БЕЗ РУЛЯ И БЕЗ ВЕТРИЛ
На эфирном океане, там, где тучи-борода, громко плавает в тумане радио-белиберда. Утро. На столике стоит труба. И вдруг как будто трубу прорвало́, в перепонку в барабанную забубнила, груба: «Алло! Алло!! Алло!!! Алло!!!!» А затем — тенорок (держись, начинается!): «Товарищи, слушайте очередной урок, как сохранить и полировать яйца». Задумался, заволновался, бросил кровать, в мозгах темно, как на дне штолен, — К чему ж мне яйца полировать? К пасхе, што ли?! — Настраиваю приемник на новый лад. Не захочет ли новая волна порадовать? А из трубы — замогильный доклад, какая-то ведомственная чушь аппаратова. Докладец полтора часа прослушав, стал упадочником и затосковал. И вдруг… встрепенулись восторженные уши: «Алло! Последние новости! Москва». Но то́тчас в уши писк и фырк. Звуки заскакали, заиграли в прятки — это широковещательная Уфы дует в хвост широковещательную Вятки. Наконец из терпения вывели и меня. Трубку душу́, за горло взявши, а на меня посыпались имена: Зины, Егора, Миши, Лели, Яши! День промучившись в этом роде, ложусь, а радио бубнит под одеяло: «Во саду аль в огороде девица гуляла». Не заснешь, хоть так ложись, хоть ина́че. С громом во всем теле крою дедушку радиопередачи и бабушку радиопочте́лей. Дремлют штаты в склепах зданий. Им не радость, не печаль, им в грядущем нет желаний, им… — с е м ь с п о л о в и н о й м и л л и о н о в! — не жаль! ДАЕШЬ ХЛЕБ!
Труд рабочего, хлеб крестьян — на этих двух осях катится время на всех скоростях, и вертится жизнь вся. И если вдоволь муку меля советская вертится мельница, тебя — свобода, тебя — земля, никто отобрать не посмелится. Набег дворянства не раз повторен: отбито и сожжено — лишь потому, что в сумках патрон с краюхой лежал, с аржаной. Деревня пошла ходить в сапогах. (Не лаптем же — слякоть хлебать!). Есть сапоги. Но есть… пока рабочему есть хлеба́. Добреет крестьянство и дом его, и засухой хлеб не покаран. Так в чем же заминка? И отчего хвосты у наших пекарен? Спокойствие. Солнце встает на заре, а к ночи садится на домики, и глядя на тишь, ковыряют в ноздре некоторые губ-комики. Зерно не посыпется в рот само, гляди, чтоб леность начисто смёл — и голос надобен вкрадчивый. Р а б о т у у д в о й н а с е л е, к о м с о м о л! Б у д и, п о м о г а й, р а с к а ч и в а й! Чтоб каждый понял, чтоб каждый налег, чтоб за семь ближайших суток пошел на ссыпные сельхозналог, скользнула по снегу семссуда. Несись по деревне под все дымки́: — Снимай, крестьянин, с амбаров замки! Мы — общей стройки участники. Хлеб — государству! Н и п у д а м у к и н е с с ы п е м о т н ы н е у ч а с т н и к а! ТРИ ТЫСЯЧИ И ТРИ СЕСТРЫ
Помните раньше дела провинций? — Играть в преферанс, прозябать и травиться. Три тысячи три, до боли скул, скулили сестры, впадая в тоску. В Москву! В Москву!! В Москву!!! В Москву!!!! Москва белокаменная, Москва камнекрасная всегда была мне мила и прекрасна. Но нам ли столицей одной утолиться?! Пиджак Москвы для Союза узок. И вижу я — за столицей столица растет из безмерной силы Союза. Где во́роны вились, над падалью каркав, в полотна железных дорог забинтованный, столицей гудит украинский Харьков, живой, трудовой и железобетонный. За горами угля́ и рельс поезда не устанут свистать. Блок про это писал: «Загорелась Мне Америки новой звезда!» Где раньше су́шу китов и акул лизало безрыбое море, в дворцах и бульварах ласкает Баку — того, кто трудом измо́рен. А здесь, где афиши щипала коза, — «Исполнят такие-то арии»…— сказанием встает Казань, столица Красной Татарии. Москве взгрустнулось. Старушка, што ты?! Смотри и радуйся, простолицая: вылупливаются, во все Советские Штаты, новорожденные столицы! ДЯДЯ ЭМЭСПЭО
МСПО предложило вузовцам меню завтраков по… 3 рубля 50 копеек.
Славлю, от восторга воя, дядю ЭМЭСПЭО я. Видит дядя: вузовцы в голод знанием грузятся. На голодных вузов глядя, вдрызг расчувствовался дядя. Говорит, глаза коряча: «Вот вам — завтрак разгорячий. Черноморских устриц с писком заедайте супом-биском. Ешьте, если к дичи падки, на жаркое куропатки. Рыбку ели? Ах, не ели? Вот на третье вам — форели. А на сладкое же жрите это бламанже. Не забудете века завтрак на два червяка!» Что ж, я дядю не виню: он привык к таким меню. Только что-то вузовцы не едят, конфузятся. «Что приуныли? Бокалы не пените?! Жир куропатки шампанским полей!» «Добрый дядя, у нас стипендий только всего — 25 рублей!» Ты расскажи, ЭМЭСПЭО, нам, чтобы зажить с комсомолом в ладах, много ль таких расцветает пионом в расканцелярских ваших садах? Опустили бы, мечтатели, головки с поднебесий на вонючие столовки. ЕКАТЕРИНБУРГ — СВЕРДЛОВСК
Из снегового, слепящего лоска, из перепутанных сучьев и хвои — встает внезапно домами Свердловска новый город: работник и воин. Под Екатеринбургом рыли каратики, вгрызались в мерзлые породы и ру́ды — чтоб на грудях коронованной Катьки переливались изумруды. У штолен в боках корпели, пока — Октябрь из шахт на улицы ринул, и… разослала октябрьская ломка к чертям орлов Екатерины и к богу — Екатерины потомка. И грабя и испепеляя, орда растакая-то прошла по городу, войну волоча. Порол Пепеляев. Свирепствовал Га́йда. Орлом клевался верховный Колчак. Потухло знамен и пожаров пламя, и лишь, от него как будто ожог, сегодня горит — временам на память — в свердловском небе красный флажок. Под ним с простора от снега светлого встает новоро́жденный город Све́рдлова. Полунебоскребы лесами по́днял, чтоб в электричестве мыть вечера́, а рядом — гриб, дыра, преисподняя, как будто у города нету «сегодня», а только — «завтра» и «вчера». В санях промежду бирж и трестов свисти во весь широченный проспект. И… заколдованное место: вдруг проспект обрывает разбег. Просыпали в ночь расчернее могилы звезды-табачишко из неба кисета. И грудью топок дышут Тагилы, да трубки заводов курят в Исети. У этого города нету традиций, бульвара, дворца, фонтана и неги. У нас на глазах городище родится из воли Урала, труда и энергии! РАССКАЗ ЛИТЕЙЩИКА ИВАНА КОЗЫРЕВА О ВСЕЛЕНИИ В НОВУЮ КВАРТИРУ
Я пролетарий. Объясняться лишне. Жил, как мать произвела, родив. И вот мне квартиру дает жилищный, мой, рабочий, кооператив. Во — ширина! Высота — во! Проветрена, освещена и согрета. Все хорошо. Но больше всего мне понравилось — это: это белее лунного света, удобней, чем земля обетованная, это — да что говорить об этом, это — ванная. Вода в кране — холодная крайне. Кран другой не тронешь рукой. Можешь холодной мыть хохол, горячей — пот пор. На кране одном написано: «Хол.», на кране другом — «Гор.». Придешь усталый, вешаться хочется. Ни щи не радуют, ни чая клокотанье. А чайкой поплещешься — и мертвый расхохочется от этого плещущего щекотания. Как будто пришел к социализму в гости, от удовольствия — захватывает дых. Брюки на крюк, блузу на гвоздик, мыло в руку и… бултых! Сядешь и моешься долго, долго. Словом, сидишь, пока охота. Просто в комнате лето и Волга — только что нету рыб и пароходов. Хоть грязь на тебе десятилетнего стажа, с тебя корою с дерева, чуть не лыком, сходит сажа, смывается, стерва. И уж распаришься, разжаришься уж! Тут — вертай ручки: и каплет прохладный дождик-душ из дырчатой железной тучки. Ну ж и ласковость в этом душе! Тебя никакой не возьмет упадок: погладит волосы, потреплет уши и течет по желобу промежду лопаток. Воду стираешь с мокрого тельца полотенцем, как зверь, мохнатым. Чтобы суше пяткам — пол стелется, извиняюсь за выражение, пробковым матом. Себя разглядевши в зеркало вправленное, в рубаху в чистую — влазь. Влажу и думаю: — Очень правильная эта, наша, советская власть. Свердловск, 28 января 1928 г. СЕРДЕЧНАЯ ПРОСЬБА
«Ку-ль-т-у-р-р-рная р-р-р-еволюция! И пустились! Каждый вечер блещут мысли, фразы льются, пухнут диспуты и речи. Потрясая истин кладом (и не глядя на бумажку), выступал вчера с докладом сам товарищ Лукомашко. Начал с комплиментов ярых: распластав язык пластом, пел о наших юбилярах, о Шекспире, о Толстом. Он трубил в тонах победных, напрягая тихий рот, что курить ужасно вредно, а читать — наоборот. Все, что надо, увязал он, превосходен говор гладкий… Но… мелькали, вон из зала, несознательные пятки. Чтоб рассеять эту мрачность, лектор с грацией слоновьей перешел легко и смачно — на Малашкина с луною. Заливался голосист. Мысли шли, как книги в ранец. Кто же я теперь — марксист или вегетарианец?! Час, как частникова такса, час разросся, как года… На стене росла у Маркса под Толстого борода. Если ты — не дуб, не ясень, то тебе и вывод ясен: — Рыбу ножиком не есть, чай в гостях не пейте с блюдца…— Это вот оно и есть куль-т-у-р-р-ная р-р-революция.— И пока гремело эхо и ладоши били в лад, Лукомашко рысью ехал на шестнадцатый доклад. С диспута, вздыхая бурно, я вернулся к поздней ночи… Революция культурная, а докладчики… не очень. Трибуна у нас не клирос. Уважаемые товарищи няни, комсомолец изрядно вырос и просит взрослых знаний. ДЕСЯТИЛЕТНЯЯ ПЕСНЯ
Дрянь адмиральская, пан и барон шли от шестнадцати разных сторон. Пушка — французская, а́нглийский танк. Белым папаша Антантовый стан. Билась Советская наша страна, дни грохотали разрывом гранат. Не для разбоя битва зовет — мы защищаем поля и завод. Шли деревенские, лезли из шахт, дрались голодные, в рвани и вшах. Серые шлемы с красной звездой белой ораве крикнули: — Стой! — Били Деникина, били Махно, так же любого с дороги смахнем. Хрустнул, проломанный, Крыма хребет. Красная крепла в громе побед. С вами сливалось, победу растя, сердце — рабочих, сердце — крестьян. С первой тревогою с наших низов стомиллионные встанем на зов. Землю колебля, в новый поход двинут дивизии Красных пехот. Помня принятие красных присяг, лава Буденных пойдет на рысях. Против буржуевых новых блокад красные птицы займут облака. Крепни и славься в битвах веков, Красная Армия большевиков! ЛОЗУНГИ-РИФМЫ
Десять лет боевых прошло. Вражий раж — еще не утих. Может, скоро дней эшелон пылью всклубит боевые пути. Враг наготове. Битвы грядут. Учись шагать в боевом ряду. Учись отражать атаки газовые, смерти в минуту маску показывая. Буржуй угрожает. Кто уймет его? Умей управляться лентой пулеметовой. Готовится к штурму Антанта чертова — учись атакам, штык повертывая. Враг разбежится — кто погонится? Гнать златопогонников учись, конница. Слышна у заводов врага нога нам. Учись, товарищ, владеть наганом. Не век стоять у залива в болотце. Крепите советский флот, краснофлотцы! Битва не кончена, только смолкла — готовься, комсомолец и комсомолка. Сердце республика с армией сли́ла, нету на свете тверже сплава. Красная Армия — наша сила. Нашей Красной Армии слава! ХОЧУ ВОРОВАТЬ
(«РАБОЧЕЙ ГАЗЕТЕ») Я в «Рабочей», я в «Газете» меж культурнейших даров прочитал с восторгом эти биографии воров. Расковав лиризма воды, ударяясь в пафос краж, здесь мусолятся приводы и судимости и стаж… Ну и романтика! Хитры и ловки́, деньгу прикарманьте-ка и марш в Соловки. А потом: побег… тайга… Соблазнен. Ворую! Точка. «Славное мо-о-о-ре, Священ-н-ный Байкал, Славный кор-р-р-рабль, Омулевая бочка…» Дела́, чтоб черти ели вас! Чем на работу злиться, пойду вором, отстреливаясь от муров и милиций. Изучу я это дельце. Озари, газета, лучиком!!! Кто писателем в отдельце — Сонька Золотая ручка? Впрочем, в глупом стиле оном не могу держаться более… Товарищи, для чего нам эта рокамболия? ГОЛУБОЙ ЛАМПАС
В Новочеркасске на 60 000 жителей 7 000 вузовцев.
Чернеют небеса — шалаш. Меняет вечер краску. Шел снег. И поезд шел. И шла ночь к Новочеркасску. Туман, пятна. Темно, непонятно. С трудом себя карабкал по ночи… по горе ли… И что́ ни дом — коробка, черней, чем погорелец. Город — идет в гору. Но лишь взобрался город-оборвыш — тут тебе — площадь, ширь — собор вишь! Путь до небес раздели́ пополам — дотуда дойдут купола! А за собором средь сора и дерьма, эдакой медной гирей, стоит казак, казак Ермак, Ермак — покоритель Сибири. Ермак не один: из ночи и льдин встает генерал Каледин. За ним другие. Из снега и тумана, из старого времени клятого скачут по улице, по улице атамана Платова. Мчит на рысях «краса Расеева»! С-под шапок свисают пряди. Може, едет и дед Асеева, може, и мой прадед. Из веков испокон, будто снова в огонь, под бубны и тулумбасы — трется конь о конь, золотится погон, и желтеют на ляжках лампасы. Электро-глаз под стеклянной каской мигнул и потух… Конфузится! По-новому улицы Новочеркасска черны сегодня — от вузовцев. И вместо звяканья сабель и шпор на дурнях с выправкой цапли — звенит комсомольский смех и спор да мысли острее сабли. Закройся, ушедших дней лабаз! Нет шпорного диня и дона. Ушли генералы в бессрочный запас,— один на Кубани сияет лампас — лампас голубой Волго-Дона. ЛИЦО КЛАССОВОГО ВРАГА
I. БУРЖУЙ-НУВО
Распознать буржуя — просто (знаем ихнюю орду!): толстый, низенького роста и с сигарою во рту. Даже самый молодой — зуб вставляет золотой. Чу́дно стрижен, гладко брит… Омерзительнейший вид. А из лы́синных целин подымается — цилиндр. Их, таких, за днями дни — раздраконивал Дени. А буржуй — завел бородку (зря соваться — нет причин), влез, как все, в косоворотку и почти неотличим. Вид под спе́ца, худ с лица — не узнаешь подлеца. Он вшой копошится на вашем теле, никак не лезет в тузы, гнездится под вывеской разных артелей, дутых, как мыльный пузырь. Зал парадных не любит он, по задворкам ищите хвата. Где-то он закупает лен, где-то хлеб у нас перехватывает. Он лавку украсит сотнею ваз… Куда государственным органам! В такую любезность обсахарит вас, что вы прослезитесь растроганно. Не сам штурмует, тих да хитёр, сначала движется парламентёр: он шлет в канцелярский за́мок своих расфуфыренных самок. Бывает, раскиснет партиец иной: — И мне бы влюбиться в звезду из кино! — мечтает, ничем не замаран… А частник встает за его спиной, как демон сзади Тамары. «Не угодно ли взаймы? Что вы? Ах! Сочтемся мы!..» И идет заказ на сии дрова в артель гражданина Сидорова. Больше, Сидоров, подноси даров! И буржуй, от чувства великого, из уральского камня, с ласкою, им чернильницу с бюстом Рыкова преподнес в годовщину февральскую. Он купил у дворника брюки (прозодежда для фининспектора),— а в театре сияют руки всей игрой бриллиантного спектра. У него обеспечены рублики — всем достояньем республики. Миллионом набит карман его, а не прежним советским «лимоном». Он мечтает узреть Романова… Не Второго — а Пантелеймо́на. На ложу в окно театральных касс тыкая ногтем лаковым, он дает социальный заказ на «Дни Турбиных» — Булгаковым. Хотя буржуй и лицо перекрасил и пузо не выглядит грузно — он волк, он враг рабочего класса, он должен быть понят и узнан. Там, где речь о личной выгоде, у него глаза навыкате. Там, где можно пролезть для своих нажив, там его глаза — ножи. Не тешься, товарищ, мирными днями. Сдавай добродушие в брак. Товарищи, помните: между нами орудует классовый враг. II. НОВЫЙ КУЛАК
Кулака увидеть — просто — посмотри любой агит. Вон кулак: ужасно толстый, и в гармошку сапоги. Ходит — важный, воло́сья — припомажены. Цепь лежит тяжелым грузом на жилетке через пузо. Первый пьяница кулак. Он гуляка из гуляк — и целуется с попами, рабселькорам на память. Сам, отбился от руки, всё мастачат батраки. Сам, прельщен оконным светом, он, елозя глазом резвым, ночью преда сельсовета стережет своим обрезом. Кулака чернят — не так ли? — все плакаты, все спектакли. Не похож на кулачество этот портрет. Перекрасил кулак и вид и масть. Кулаков таких почти и нет, изменилась кулачья видимость. Сегодня кулак и пашет, и сам на тракторе прет, коптя, он лыко сам дерет по лесам — чтоб лезть в исполком в лаптях. Какой он кулак?! Помилуй бог! Его ль кулаком назовем? Он первый выплатил свой налог и первый купил заем. А зерно — запрятано чисто и опрятно. Спекульнуть получше на голодный случай. У него никакого батрачества, крестьянин лучшего качества. На семейном положеньице,— чтоб не было зря расходца, каждый сын весною женится, а к зиме опять расходится. Пашут поле им от семи до семи батраков семнадцать под видом семьи. Попробуй разобраться! Иной работник еще незрел, сидит под портретом Рыкова, а сам у себя ковыряет в ноздре, ленясь, дремля и покрикивая. То ли дело — кулак: обхождение — лак. Все дворы у него, у черта, учтены корыстным учетом: кто бедняк и который богатый, где овца, где скот рогатый. У него на одной на сажени семенные культуры рассажены. Напоказ, для начальства глазастого, де — с культурой веду хозяйство. Но по-прежнему — десятинами от трехполья веет сединами. И до этого дня наш советский бедняк голосит на работе «Дубину», а новейший кулак от культурнейших благ приобрел за машиной машину. «Эх, железная, пустим. Деревенщина — сама пойдет. Заплатит,— получим и пустим». Лицо приятное, ласковый глаз, улыбка не сходит с губ. Скостит на копейку задолженность с вас, чтоб выпотрошить — рупь. Год, другой — и вся округа в кабалу затянута туго. Трут в поклонах лбом о́нучи: «Почет Иван Пантелеймонычу». Он добряк, но дочь, комсомолку, он в неделю со света сживет. «Где была? Рассказывай толком! Набивала детьми живот?» Нет управы. Размякло начальство от его угощения частого. Не с обрезом идет под вечер,— притворясь, что забыл о вражде, с чаем слушает радиоречи — уважаемых вождей. Не с обрезом идет такой мужик. Супротив милиции… Где ж им?! Но врагу своему сегодня гужи он намажет салом медвежьим. И коняга, страшась медведя, разнесет того, кто едет. Собакой сидит на своем добре. У ямы, в кромешной темени, зарыта деньга и хлеб,— и обрез зарыт до поры до времени. Кулак орудует, нечего спать. Будем крепче, чем кре́мни. Никаким обрезом обратно и вспять не повернуть советского времени. Хотя кулак лицо перекрасил и пузо не выглядит грузно — он враг и крестьян, и рабочего класса, он должен быть понят и узнан. Там, где речь о личной выгоде, у него глаза навыкате. Там, где брюхо голодом пучит, там кулачьи лапы паучьи. Не тешься, товарищ, мирными днями, сдавай добродушие в брак. Товарищ, помни: между нами орудует классовый враг. ДАЕШЬ ТУХЛЫЕ ЯЙЦА!
(Рецензия № 1)
Проходная комната. Театр б. Корш
Комната проходная во театре Корша (бе). Ух ты мать… моя родная! Пьеска — ничего себе… Сюжетец — нету крепче: в роли отца — мышиный жеребчик с видом спеца. У папы много тягот: его жена собой мордяга и плохо сложена. (Очевидно, автор влип в положительный тип.) Целый день семенит на доклад с доклада. Как змее не изменить?! Так ей и надо. На таких в особенности скушно жениться. И папа, в меру средств и способностей, в служебное время лезет на жилицу. Тут где ж невинность вынести? И сын, в семейке оной, страдая от невинности, ходит возбужденный. Ему от страсти жарко, он скоро в сажень вытянется… А тут уже — кухарка, народа представительница. Но жить долго нельзя без идеолога. Комсомолец в этой роли агитнуть ужасно рад: что любой из граждан волен жить с гражданками подряд. Сердце не камень: кухарка в ту же ночку обеими ногами лезет на сыночка. Но только лишь мальчишеских уст коснулись кухаркины уста — в комнату входит один хлюст в сопровождении другого хлюста. Такому надо много ли: монокль в морщине, и дылда в монокле лезет к мужчине. Целует у мальчика десять пальчиков. Пока и днем и ночью вот это длится, не отстают и прочие действующие лица. Я сбежал от сих насилий, но вполне уверен в этом, что в дальнейшем кот Василий будет жить с велосипедом. Под потолком притаилась галерка, места у нее высоки́… Я обернулся, впиваясь зорко: — Товарищи, где свистки?! Пускай партер рукоплещет — «Браво!» — но мы,— где пошлость, везде,— должны, а не только имеем право негодовать и свистеть. ДВЕ КУЛЬТУРЫ
Пошел я в гости (в те года), не вспомню имя-отчества, но собиралось у мадам культурнейшее общество. Еда и поэтам — вещь нужная. И я поэтому сижу и ужинаю. Гляжу, культурой поражен, умильно губки сжав. Никто не режет рыб ножом, никто не ест с ножа. Поевши, душу веселя, они одной ногой разделывали вензеля, увлечены тангой. Потом внимали с мужеством, упившись разных зелий, романсы (для замужества!) двух мадмуазелей. А после пучили живот утробным низким ржаньем, слушая, кто с кем живет и у кого на содержании. Графине граф дает манто, сияет снег манжет… Чего еще? Сплошной бонтон. Сплошное бламанже. Гостям вослед ушли когда два заспанных лакея, вызывается к мадам кухарка Пелагея. «Пелагея, что такое? где еще кусок жаркое?!» Мадам, как горилла, орет, от гнева розовая: «Снова суп переварила, некультурное рыло, дура стоеросовая!» Так, отдавая дань годам, поматерив на кухне, живет культурная мадам и с жиру мордой пухнет. В Париже теперь мадам и родня, а новый советский быт ведет работницу к новым дням от примусов и от плит. Культура у нас — не роман да балы, не те танцевальные пары. Мы будем варить и мыть полы, но только совсем не для барынь. Работа не знает ни баб, ни мужчин, ни белый труд и не черный. Ткачихе с ткачом одинаковый чин на фабрике раскрепощенной. Вглубь, революция! Нашей стране другую дорогу давая, расти голова другая на ней, осмысленная и трудовая. Культура новая, здравствуй! Смотри и Москва и Харьков — в Советах правят государством крестьянка и кухарка. КИНО И ВИНО
Сказал философ из Совкино: «Родные сестры — кино и вино. Хотя иным приятней вино, но в случае в том и в ином — я должен иметь доход от кино не меньше торговца вином». Не знаю, кто и что виной (история эта — длинна), но фильмы уже догоняют вино и даже вреднее вина. И скоро будет всякого от них тошнить одинаково. ДЕТСКИЙ ТЕАТР
ИЗ СОБСТВЕННОЙ КВАРТИРКИ
ВЫШИБАЮТ ТОВАРИЩИ
САТИРИКИ
БЫЛО
У «Театра сатиры» не было квартиры. Сатириков этих — приютили дети. Приходили тёти, толще — не найдете. Приходили дяди смеха ради. Дяди разных лет покупали билет смотреть на сцену за хорошую цену. Пирожное жрут, смотрят, ржут. ЕСТЬ
В «Театре сатиры» дяди — задиры. Дяди те прогнали детей — вышибли сатирики детей из квартирки. «Марш с малышами в подвал с мышами. Будет немало вам и подвала». БУДЕТ
Граждане — тише. Помягше манеры. Нет детишек, есть — пионеры. Чего нам бояться этого паяца?! Пусть чуть свет гремит война: «Даешь, Моссовет, театр нам!» ПАРИЖСКАЯ КОММУНА
Храните память бережней. Слушай истории топот. Учитывай в днях теперешних прошедших восстаний опыт. Через два коротких месяца, почуяв — Коммуна свалится! — волком, который бесится,— бросились на Коммуну версальцы. Пощады восставшим рабочим — нет. Падают сраженными. Их тридцать тысяч — пулей к стене пришито с детьми и женами. Напрасно буржуева ставленника молить, протянув ладони: тридцать тысяч кандальников звенит по каторгам Каледонии. Пускай аппетит у пушек велик — насытились до отвала. А сорок тысяч в плевках повели томить в тюремных подвалах. Погибла Коммуна. Легла, не сумев, одной громадой бушуя, полков дисциплиной выкрепить гнев — разбить дворян и буржуев. И вот выползает дворянство — лиса, пошло, осмотревшись, праздновать. И сам Галифе припустился плясать на клочьях знамени красного. На нас эксплуататоры смотрят дрожа, и многим бы очень хотелось, чтоб мы, кулак диктатуры разжав, расплылись — в мягкотелость. Но мы себя провести не дадим. Верны большевистскому знамени, мы помним версальских выстрелов дым и кровью залитые камни. Густятся военные тучи, кружат Чемберлены-во́роны, но зрячих история учит — шаги у нее повторны. Будет война кануном — за войнами явится близкая, вторая Парижская коммуна — и лондонская, и римская, и берлинская. ФАБРИКА МЕРТВЫХ ДУШ
Тов. Бухов. — Работал по погрузке угля. Дали распространять военную литературу, не понравилось. — Бросил.
Тов. Дрофман. — Был сборщиком членских взносов. Перешел работать на паровоз — работу не мог выполнять. Работал бы сейчас по радио.
Тов. Юхович. — Удовлетворяюсь тем, что купил гитару и играю дома.
Из речей комсомольцев на проведенных собраниях «мертвых душ» транспортной и доменной ячеек. Днепропетровск. Дело важное творя, блещет ум секретаря. «Ко мне, товарищи-друзья! Пошлю, работой нагрузя. Ванька здесь, а Манька — там! Вся ячейка по местам». Чисто, тихо, скоро, мило… Аж нагрузок не хватило!!! От удовольствия горя, блестят глаза секретаря. В бюро провел докладов ряд. Райком надул при случае. «Моя ячейка — лучшая». Райком с бюро и горд и рад — одно благополучие! Иван Петров ушами хвор, мычанье путал с музыкой, а на него фабричный хор навьючили нагрузкой. По сердцу Маше «друг детей», ей — детям петь о гусельках, а по нагрузке вышло ей — бороться против сусликов. Попов — силач. Испустит чих — держусь на месте еле я. (Ведет нагрузку у ткачих по части рукоделия.) Ося Фиш — глиста наружно, тощи мускулов начатки. Что на тощего нагружено? Он — инструктор спортплощадки. Груза много на верблюде по пустыням возят люди. И животное блюдя, зря не мучат верблюдья. Не заставите верблюда подавать в нарпите блюда. Что во вред горбам верблюдьим, то и мы таскать не будем. И народ, как верблюды́, разбежался кто куды. Заплативши членский взнос, не показывают нос. Где же «мертвые души» околачивают груши? Колбаси́на чайная, водка и арии. Парень отчаянно играет на гитаре. От водки льет четыре пота, а пенье катится само: «Про-о-ща-а-й, активная работа, про-оща-ай, любимый комсомо-о-л!» НАГРУЗКА ПО МАКУШКУ
Комсомолец Петр Кукушкин прет в работе на рожон,— он от пяток до макушки в сто нагрузок нагружен. Пообедав, бодрой рысью Петя мчит на культкомиссию. После Петю видели у радиолюбителей. Не прошел мимо и Осоавиахима. С химии в один прыжок прыгнул в шахматный кружок. Играть с Кукушкиным — нельзя: он путал пешку и ферзя.— (Малюсенький затор!) Но… Петя знал, врагов разя, теорию зато. Этот Петя может вскачь критикнуть всемирный матч. — «Я считаю: оба плохи — Капабланка и Алехин, оба-два, в игре юля, охраняли короля. Виден в ходе в этом вот немарксистский подход. Я и часа не помешкаю — монархизмы ешьте пешкою!» Заседания и речи, ходит утро, ходит вечер, от трудов — едва дыша, и торчат в кармане френча тридцать три карандаша. Просидел собраний двести. Дни летят, недели тают… Аж мозоль натер на месте, на котором заседают. Мозг мутится, пухнет парень, тело меньше головы, беготней своей упарен, сам себя считает парень — разужасно деловым. Расписал себя на го́д, хоть вводи в работу НОТ! Где вы, Гастев с Керженцевым?!. С большинством — проголоснет, с большинством — воздержится. Год прошел. Отчет недолог. Обратились к Пете: — Где ж работы смысл и толк от нагрузок этих? — Глаз в презреньи щурит Петь, всех окинул глазом узким: — Где ж работать мне поспеть при такой нагрузке? ИМПЕРАТОР
Помню — то ли пасха, то ли — рождество: вымыто и насухо расчищено торжество. По Тверской шпалерами стоят рядовые, перед рядовыми — пристава. Приставов глазами едят городовые: — Ваше благородие, арестовать? — Крутит полицмейстер за уши ус. Пристав козыряет: — Слушаюсь! — И вижу — катится ландо, и в этой вот ланде сидит военный молодой в холеной бороде. Перед ним, как чурки, четыре дочурки. И на спинах булыжных, как на наших горбах, свита за ним в орлах и в гербах. И раззвонившие колокола расплылись в дамском писке: Уррра! царь-государь Николай, император и самодержец всероссийский! Снег заносит косые кровельки, серебрит телеграфную сеть, он схватился за холод проволоки и остался на ней висеть. На всю Сибирь, на весь Урал метельная мура. За Исетью, где шахты и кручи, за Исетью, где ветер свистел, приумолк исполкомовский кучер и встал на девятой версте. Вселенную снегом заволокло. Ни зги не видать — как на зло́. И только следы от брюха волков по следу диких козлов. Шесть пудов (для веса ровного!) будто правит кедров полком он, снег хрустит под Парамоновым, председателем исполкома. Распахнулся весь, роют снег пимы. — Будто было здесь?! Нет, не здесь. Мимо! — Здесь кедр топором перетроган, зарубки под корень коры, у корня, под кедром, дорога, а в ней — император зарыт. Лишь тучи флагами плавают, да в тучах птичье вранье, крикливое и одноглавое, ругается воронье. Прельщают многих короны лучи Пожалте, дворяне и шляхта, корону можно у нас получить, но только вместе с шахтой. Свердловск. СОЛНЕЧНЫЙ ФЛАГ
Первое Мая. Снега доконавши, солнечный флаг подымай. Вечно сияй над республикой нашей, Труд, Мир, Май. Рдей над Европой! И тюрьмы-коробки майским заревом мой. Пар из котлов! Заглушайте топки! Сталь, стоп, стой! Сегодня мы, перед тем как драться, в просторе улиц и рощ проверим по счётам шагов демонстраций сил тыщ мощь. В солнце не плавится память литая, помнит, чернее, чем грач: шли с палачом по лачугам Китая ночь, корчь, плач. В жаре колоний гнет оголеннее,— кровью плантации мажь. В красных знаменах вступайте, колонии, к нам, в наш марш. Лигою наций бьются баклуши. Внимание, ухо и глаз. Слушай антантовских танков и пушек гром, визг, лязг. Враг в открытую зубья повыломил — он под земною корой. Шахты расчисть и с новыми силами в сто сил строй. В общее зарево слейтесь, мильоны флагов, сердец, глаз! Чтобы никто не отстал утомленный, нас нес класс. Время, яму буржуям вырой,— заступы дней подымай! Время зажечь над республикой мира Труд, Мир, Май! ДОБУДЬ ВТОРОЙ!
Рабочая родина родин — трудом непокорным гуди! Мы здесь, мы на страже, и орден привинчен к мильонной груди. Стой, миллионный, незыблемый мол — краснознаменный гранит-комсомол. От первых боев до последних мы шли без хлебов и без снов — союз восемнадцатилетних рабоче-крестьянских сынов. В бой, мильоны! Белых — в помол! Краснознаменный, гордись, комсомол! Довольство — неважное зрелище. Комсомольский характер крут. Комсомолец — это застрельщик в борьбе за чистку и труд. Чтоб веник мильонный старое смёл — краснознаменный, мети, комсомол! Красным отчаянным чертом и в будущих битвах крой! Зажгись рабочим почетом! На знамя — орден второй! С массой мильонной сердце само — краснознаменный, вперед, комсомол! «ТЕЛЕВОКСЫ»?
ЧТО ТАКОЕ?
Инженером Уэнслеем построен человек-автомат, названный «Телевокс». В одном из отелей Нью-Йорка состоялся на днях бал, на котором прислуживали исключительно автоматы.
Из газет. С новым бытом! Ну и фокусы: по нью-йоркским нарпитам орудуют — «Телевоксы». Должен сознаться, ошарашен весь я: что это за нация? или что за профессия? Янки увлекся. Ну и мошенники! — «Те-ле-воксы» не люди — а машинки. Ни губ, ни глаз и ни малейших признаков личны́х. У железных леших одно ухо огромной величины. В это ухо что хочешь бухай. Каждый может наговориться до́сыта. Зря ученьем себя не тираньте. Очень просто изъясняться на их эсперанте. «До ре ми» — это значит — — «Посудой греми! Икру! Каравай! Крой, накрывай». Машина подходит на паре ножек, выкладывает вилку, ложку и ножик. Чисто с машиной. Это не люди! На ложку для блеску плевать не будет. «Фа соль ля, соль ля си» то есть — «аппетиту для гони рюмашку и щи неси». Кончил. Благодарствую. «Си до» — вытираю нос, обмасленный от съедания. «Си — до» — это значит — до свиданья. «Телевокс» подает перчатки — «Прощай». Прямо в ухо, природам на́зло, кладу ему пятачок на чай… Простите — на смазочное масло. Обесславлен бог сам этим «Телевоксом». Брось, «творец», свои чины; люди здесь сочинены: в ноздри вставив штепселя, ходят, сердце веселя. Экономия. НОТ. Лафа с автоматом: ни — толкнет, ни — обложит матом. «Телевокс» развосторжил меня. С детства к этой идее влекся. О, скольких можно упразднить, заменя добросовестным «Телевоксом». Взять, например, бокс,— рожа фонарями зацвела. Пускай «Телевокса» дубасит «Телевокс» — и зрелище, и морда цела. Слушатели спят. Свернулись калачиком. Доклады годами одинаково льются. Пустить бы «Телевокс» таким докладчиком и про аборт, и о культурной революции. Поставь «Телевоксы» — и, честное слово, исчезнет бюрократическая язва. «Телевоксы» будут и согласовывать и, если надо, увязывать. И совершенно достаточно одного «Телевокса» поджарого — и мир обеспечен лирикой паточной под Молчанова и под Жарова. «Телевокс» — всемогущий. Скажите — им кто не заменим? Марш, внешторговцы, в Нью-Йорк-Сити. От радости прыгай, сердце-фокс. Везите, везите, везите изумительный «Телевокс»! БЕЙ БЕЛЫХ И ЗЕЛЕНЫХ
1
Жизнь — фонтан. Открывайте и пейте-ка! Забульбулькало в горлышке узком. Обнимай бутылки, поэтика! Вторьте пробкам, театр и музыка! Заучена песня раньше азов,— поют, кутежами бало́ваны,— как Аристотель, мудрец-филозо́ф, про́пил свои панталоны. 2
Душу пуншем и шуткой греючи над омаром с фарфоровых блюд, ты спроси Александр Сергеича: — Что вы любите? — «Я? Люблю — и блеск, и шум, и говор балов, и в час пирушки холостой шипенье пенистых бокалов и пунша пламень голубой». Прекрасной дамы тень сквозная мелькнет в бутылочной длине,— а пьяный Блок бубнит: «Я знаю, я знаю — истина в вине». Пенится бокал золоторунный… Петербурговы буруны черных роз намели пучки… «И тотчас же в ответ что-то грянули струны, исступленно запели смычки». А Северянин в эти разливы струн и флейтин влез прейскурантом вин: «Как хорошо в буфете пить крем-дэ-мандарин». Сдавались флейты пастушеским дудкам; колючками рифм, как репей, Сергей Есенин пристал к проституткам: «Пей, выдра, пей!» Куда пойдешь?! И годы назад Маяковский мечтал и мяк, сидел в пролетавших ночах, «глаза уткнув в желтоглазый коньяк». А «Травиаты» из театров, «из маленьких и больших, расканареивались по воздушной волне… Пей и подпевай, безголос и фальшив: «Налейте, налейте бокалы полней!» Пока заморские шипучие три́нкены лакали дворяне, тянул народ, забитый и закриканный, бочки разной дряни. Попы поощряли: «Терпите, братие, пейте, причащайтесь, как велит вседержитель. На Руси веселие пити, не можно без водки жити». И под скрип телег, и под луч луны пили и зиму и лето… Аж выводились под Москвою белые слоны и змеи — зеленого цвета, 3
Не нам о богатых песней казниться. — Пейте, господа! Услужливо греет разная Ницца наследство ваших подагр. Мы там, где небо взамен потолка, с тобою, нищь и голь. Тебе времена в коммуну толкать,— но встанет четверть — и вся недолга́, и топит борьбу алкоголь. 4
Мылом-цифрами смойте с водки поэтический грим красотки. Копытом по книге ступай, вино, четверкой своей свиной. 5
В рабочий подвал, вонючий и нищий, прохрюкало пьяное рыло свинищи: «Не сетуй на жизнь, подвалом задушенную,— построит водка жилплощадь воздушную. Зачем бороться тебе из-за платы, сивуха разделает в бархат заплаты. Чего подыматься, расправой грозя им,— напьешься и станешь банкир и хозяин». И вместо того, чтоб к винтовке и бомбе,— к бутылке тянули руки обе. Панель метет бороденка-веник. Вино — творец черепах. И вдруг черепаха встает с четверенек, бутылкой громит черепа́. Рвет Ниагарой,— слюнявый, матовый. И режет визг тишину: на пятерню волосенки наматывая, муж ликбе́зит жену. 6
Посмотрите только — дети алкоголика. Будет папа крыть и рвать. Прячься за шка́пы, лезь под кровать. Фонарей сияние. Телом — клопики, рты — обезьяньи, узкие лобики. Олька да Колька, дети алкоголика. 7
Разлегся… распластан рвотною лужею… Ноздря — носорога сдует. Теперь какое он, к черту, оружие — лежит, разряжён вхолостую. Пожаром губ ища глото́к, храпит на весь куток. А с неба убран звезд лоток: — Вставай, пора — гудок! — Выспись, вытрезвись, повремени. Но ждет завод, раздымя́сь. Как в мясорубку, тащит в ремни кило проспиртованных мяс. А песня хрипит, под гармонь сложена́: «Пей, пропивай, что пропьем, наживем». Завод и деньга́, пиджак и жена,— словом — жизнь пропита живьем. Заглохший завод обступило репье, загнали в бутыль казну и тряпье, потоплено донцем низом… А што, товарищ, если пропьем, как брюки, и коммунизм? 8
Всосалась в горлышко узкое братва Орехово-зуевская. Не хватает ни платья, ни корма, но пьянее дыма — Сормово. От пионеров до старцев пьет, выпивает Ярцево. Царит бутыль и орет уже: — Гоните жратву и жертвы! — четырежды кроет пьяный бюджет нищие наши бюджеты. Когда, грамотеев по школам творя, надсаживаем буквой глотки, встают из-за каждого букваря четыре бутылки водки. Когда четвертной на починку мостов не выудишь из кошелька, любой с удовольствием тратит сто, чтоб, ноги ломая, валялся пластом у двери пивной и шинка. 9
Пьяному водка всего превыше. «Поэма? Какая такая? Как же не пимши?! Мы привыкши». И стих отбросил, икая. Но ты — комсомолец, и волю твою не смяла болезнь, горька́. Здоровье за знамя! За юность воюй! Петлей врага зааркань. 10
Чтоб коммунизм не пропи́ли мы, победу пьянкой развея, серой змеею фильмы задушим зеленого змея. Разыщем животных — и двинем на них! И после атак и засад загоним белых слонов и слоних в решетчатый зоосад. КТО ОН?
Кто мчится, кто скачет такой молодой, противник мыла и в контрах с водой? Как будто окорока ветчины, небритые щеки от грязи черны. Разит — и грязнее черных ворот зубною щеткой нетронутый рот. Сродни шевелюра помойной яме, бумажки и стружки промеж волосьями; а в складках блузы безвременный гроб нашел энергично раздавленный клоп. Трехлетнего пота журчащий родник проклеил и выгрязнил весь воротник. Кто мчится, кто скачет и брюки ло́вит, держащиеся на честном слове? Сбежав от повинностей скушных и тяжких, за скакуном хвостятся подтяжки. Кто мчится, кто скачет резво и яро по мостовой в обход тротуара? Кто мчит без разбора сквозь слякоть и грязь, дымя по дороге, куря и плюясь? Кто мчится, кто скачет виденьем крылатым, трамбуя встречных увесистым матом? Кто мчится, и едет, и гонит, и скачет? Ответ — апельсина яснее и кратче, ответ положу как на блюдце я: то мчится наш товарищ докладчик на диспут: «Культурная революция». ПИСАТЕЛИ МЫ
Раньше уважали исключительно гениев. Уму от массы какой барыш? Скажем, такой Иван Тургенев приезжает в этакий Париж. Изящная жизнь, обеды, танцы… Среди великосветских нег писатель, подогреваемый «пафосом дистанции», обдумывает прошлогодний снег. На собранные крепостные гроши исписав карандашей не один аршин, принимая разные позы, писатель смакует — «Как хороши, как свежи были розы». А теперь так делаются литературные вещи. Писатель берет факт, живой и трепещущий. Не затем, чтоб себя узнавал в анониме, пишет, героями потрясав. Если герой — даешь имя! Если гнус — пиши адреса! Не для развлечения, не для краснобайства — за коммунизм против белой шатии. Одно обдумывает мозг лобастого — чтобы вернее, короче, сжатее. Строка — патрон. Статья — обойма. Из газет — не из романов толстых — пальбой подымаем спящих спокойно, бьем врагов, сгоняя самодовольство. Другое — роман. Словесный курорт. Покоем несет от страниц зачитанных. А газетчик — старья прокурор, строкой и жизнью стройки защитник. И мне, газетчику, надо одно, так чтоб резала пресса, чтобы в меня, чтобы в окно целил враг из обреза. А кто и сейчас от земли и прозы в облака подымается, рея — пускай растит бумажные розы в журнальных оранжереях. В газеты! Не потому, что книга плоха, мне любо с газетой бодрствовать! А чистое искусство — в М.К.Х., в отдел садоводства. АРСЕНАЛ ЛЕНИНЦЕВ
Наши танки стопчут и стены и лужи, под нашим наганом, белый, жмись! Но самое сильное наше оружие — большевистская мысль. Как никогда, сегодня сильна классовой мысли ковка: заводы марксистов, ленинцев арсенал, и первый из первых — Свердловка. Когда времена велели — «Пои́ победу рабочей кровью!» — мы первую посылали в бои негнущуюся свердловию. Победная карта, от пункта до пункта, смертями свердловцев унизана. Вы бились, чтоб рдели знамена бунта знаменами коммунизма. Теперь выходите, учебой дожав белых другого свойства: в хозяйственных блиндажах бюрократическое воинство. Иди, побеждай российскую дурь! Против — быта блохастого! Свердловец, тебе победить бескультурь, дичь, глушь и хамство. Светлоголовая, вперед, свердловия! СЛУЖАКА
Появились молодые превоспитанные люди — Мопров знаки золотые им увенчивают груди. Парт-комар из МКК не подточит парню носа: к сроку вписана строка проф- и парт- и прочих взносов. Честен он, как честен вол. В место в собственное вросся и не видит ничего дальше собственного носа. Коммунизм по книге сдав, перевызубривши «измы», он покончил навсегда с мыслями о коммунизме. Что заглядывать далече?! Циркуляр сиди и жди. — Нам, мол, с вами думать неча, если думают вожди.— Мелких дельцев пару шор он надел на глаза оба, чтоб служилось хорошо, безмятежно, узколобо. День — этап растрат и лести, день, когда простор подлизам,— это для него и есть самый рассоциализм. До коммуны перегон не покрыть на этой кляче, как нарочно создан он для чиновничьих делячеств. Блещут знаки золотые, гордо выпячены груди, ходят тихо молодые приспособленные люди. О коряги якорятся там, где тихая вода… А на стенке декорацией Карлы-марлы борода. Мы томимся неизвестностью, что нам делать с ихней честностью? Комсомолец, живя в твои лета́, октябрьским озоном дыша, помни, что каждый день — этап, к цели намеченной шаг. Не наши — которые времени в зад уперли лбов медь; быть коммунистом — значит дерзать, думать, хотеть, сметь. У нас еще не Эдем и рай — мещанская тина с цвелью. Работая, мелочи соразмеряй с огромной поставленной целью. МЫ ОТДЫХАЕМ
Летом вселенная ездит на отдых — в автомобилях, на пароходах. Люди сравнительно меньшей удачи — те на возах выезжают на дачи. Право свое обретая в борьбе, прут в «6-й», громоздятся на «Б». Чтобы рассесться — и грезить бросьте, висните, как виноградные грозди. Лишь к остановке корпус ваш вгонят в вагон, как нарубленный фарш. Теряя галошу, обмятый едущий слазит на остановке следующей. Пару третей из короткого лета мы стоим в ожиданьи билета. Выбрился. Встал. Достоялся когда — уже Черноморья растет борода. В очередях раз двадцать и тридцать можно усы отпустить и побриться. В поезде люди, «Вечорку» мусоля, вежливо встанут мне на мозоли. Мы себя оскорблять не позволим, тоже ходим по ихним мозолям. А на горизонте, конечно, в дымке, встали — Быковы, Лосинки и Химки. В грязь уходя по самое ухо, сорок минут проселками трюхай. Дачу дожди холодом о́блили… Вот и живешь, как какой-то Нобиле. Нобиле — где ж! — меж тюленьих рыл он хоть полюс слегка приоткрыл Я ж, несмотря на сосульки с усов, мучаюсь зря, не открыв полюсо́в. Эта зима и в июле не кончится; ради согрева начал пингпонгчиться. Мячик с-под шка́фов с резвостью мальчика выковыриваю палкой и пальчиком. Чаю бы выпить, окончивши спорт, но самовар неизвестными сперт. Те же, должно быть, собачку поранивши, масло и яйца сперли раньше. Ходит корова тощего вида, взять бы эту корову и выдоить. Хвать бы за вымя быстрее воров! Но я не умею доить коров. Чаю в буфете напьюсь ужо,— грустно мечтаю, в сон погружен. В самом походном спартанском вкусе вылегся на параллельных брусьях. Тихо дрожу, как в арктических водах. Граждане, разве же ж это отдых? КРИТИКА САМОКРИТИКИ
Модою — объяты все: и размашисто и куцо, словно белка в колесе каждый самокритикуется. Сам себя совбюрократ бьет в чиновничие перси. «Я всегда советам рад. Критикуйте! Я — без спеси. Но… стенгазное мычанье… Где в рабкоре толку статься? Вы пишите замечания и пускайте по инстанциям». Самокритик совдурак рассуждает, помпадурясь: «Я же ж критике не враг. Но рабкорь — разводит дурость. Критикуйте! Не обижен. Здравым мыслям сердце радо. Но… чтоб критик был не ниже, чем семнадцтого разряда». Сладкогласый и ретивый критикует подхалим. С этой самой директивы не был им никто хвалим. Сутки сряду могут крыть тех, кого покрыли свыше, чтоб начальник, видя прыть, их из штатов бы не вышиб. Важно пялят взор спецы́ на критическую моду,— дескать — пойте, крит-певцы, языком толчите воду. Много было каждый год разударнейших кампаний. Быть тебе в архиве мод — мода на самокопанье. А рабкор? Рабкор — смотрите! — приуныл и смотрит криво: от подобных самокритик у него трещит загривок. Безработные ручища тычет зря в карманы он. Он — обдернут, он — прочищен, он зажат и сокращен. Лава фраз — не выплыть вплавь. Где размашисто, где куцо, модный лозунг оседлав, каждый — самокритикуется. Граждане, вы не врите-ка, что это — самокритика! Покамест точат начальники демократические лясы, меж нами живут молчальники — овцы рабочего класса. А пока молчим по-рабьи, бывших белых крепнут орды — рвут, насилуют и грабят, непокорным — плющат морды. Молчалиных кожа устроена хи́тро: плюнут им в рожу — рожу вытрут. «Не по рылу грохот нам, где ж нам жаловаться? Не прощаться ж с крохотным с нашим с жалованьицем». Полчаса в кутке покипят, чтоб снова дрожать начать. Эй, проснитесь, которые спят! Разоблачай с головы до пят. Товарищ, не смей молчать! ЛЕГКАЯ КАВАЛЕРИЯ
Фабрикой вывешен жалобный ящик. Жалуйся, слесарь, жалуйся, смазчик! Не убоявшись ни званья, ни чина, жалуйся, женщина, крой, мужчина! Люди бросали жалобы в ящик, ждя от жалоб чудес настоящих. «Уж и ужалит начальство жало, жало этих правильных жалоб!» Вёсны цветочатся, вьюги бесятся, мчатся над ящиком месяц за месяцем. Время текло, и семья пауков здесь обрела уютненький кров. Месяц трудясь без единого роздышка, свили воробушки чудное гнездышко. Бросил мальчишка, играясь ша́ло, дохлую крысу в ящик для жалоб. Ржавый, заброшенный, в мусорной куче тихо покоится ящичный ключик. Этот самый жалобный ящик сверхсамокритики сверхобразчик. Кто-то, дремавший начальственной высью, ревизовать послал комиссию. Ящик, наполненный вровень с краями, был торжественно вскрыт эркаями. Меж винегретом уныло лежала тысяча старых и грозных жалоб. Стлели бумажки, и жалобщик пылкий помер уже и лежит в могилке. Очень бывает унылого видика самая эта вот самокритика. Положение — нож. Хуже даже. Куда пойдешь? Кому скажешь? Инстанций леса́ просителей ждут,— разведывай сам рабочую нужду. Обязанность взяв добровольца-гонца — сквозь тысячи завов лезь до конца! Мандатов — нет. Без их мандата требуй ответ, комсомолец-ходатай. Выгонят вон… Кто право даст вам?! Даст закон Советского государства. Лают моськой бюрократы в неверии. Но — комсомольская, вперед, «кавалерия»! В бумажные прерии лезь и врывайся, «легкая кавалерия» рабочего класса! ДАЧНЫЙ СЛУЧАЙ
Я нынешний год проживаю опять в уже классическом Пушкино. Опять облесочкана каждая пядь, опушками обопушкана. Приехали гости. По праздникам надо. Одеты — подстать гостью́. И даже один удержал из оклада на серый английский костюм. Одёжным жирком отложились года, обуты — прилично очень. «Товарищи» даже, будто «мадам», шелками обчулочены. Пошли, пообедав, живот разминать. А ну, не размякнете! Нуте-ка! Цветов детвора обступает меня, так называемых — лютиков. Вверху зеленеет березная рядь, и ветки радугой дуг… Пошли вола вертеть и врать, и тут — и вот — и вдруг… Обфренчились формы костюма ладного, яркие, прямо зря, все достают из кармана из заднего браунинги и маузера. Ушедшие подымались года, и бровь по-прежнему сжалась, когда разлетался пень и когда за пулей пуля сажалась. Поляна — и ливень пуль на нее, огонь отзвенел и замер, лишь вздрагивало газеты рваньё, как белое рваное знамя. Компания дальше в ка́шках пошла, рево́львер остыл давно, пошла беседа, в меру пошла́. Но — знаю: революция еще не седа, в быту не слепнет крото́во,— революция всегда, всегда молода и готова. БЕЗРАБОТНЫЙ