— Тогда им живется плохо. Не следует заниматься тем делом, которого не любишь.
— Но я люблю театр, несмотря на свое ничтожество, и многие разделяют эту судьбу.
— Если так… то идите смело вперед, если вы не честолюбивы…
— Я не честолюбив, я.., впрочем, я сам хорошенько не знаю, что я такое.
— Я вам скажу, кто вы. У вас вкусы артиста, и вы будете, вероятно, в театре, удастся ли вам актерское поприще или вы станете делать что-либо другое. Вы любите эту до беззаботности ненадежную жизнь, эти путешествия, эти новые лица и новые мысли, новые предметы для наблюдений, удовольствия или критики; а особенно вы любите то, что и я люблю всего больше во всем этом, а именно — товарищескую кучку, приятную или нет, разношерстную, забавную или трогательную, достойную порицания или раздражающую, — словом, совместную жизнь с несколькими людьми! В конце концов это похоже на семейную жизнь, но без ее нескончаемых уз, глубоких терзаний и страшной ответственности. Но мне кажется, что, имея директором Белламара, нельзя быть несчастным, и в той жизни, которую мы с ним ведем, все меня забавляет и интересует.
— Я совершенно разделяю ваш образ мыслей. Значит, если, даже навсегда лишенный таланта и успеха, я привяжусь к этой беззаботной и приятной жизни, вы не примете меня за одного из тех несчастных безумцев, что упорно цепляются за смешную иллюзию? Вы не станете презирать меня?
— Конечно, нет, потому что я нахожусь в том же самом положении, как и вы. Я упорно пробую артистическую карьеру, ничуть не уверенная в удаче, и чувствую, что так или иначе, а я от нее не откажусь, даже если не приобрету настоящего таланта. Что делать! Это так: когда полюбишь сцену, то все остальное наводит одну скуку.
— А между тем это ведь не ваша естественная среда? Вам, может быть, представится раньше или позже случай сделать то, что называют выгодной партией?
— Я не хочу делать выгодной партии!
— Однако же вы не согласились бы и на такой брак, который поверг бы вас в нищету?
— Нет, конечно, ради будущих детей, потому что, если бы дело шло только о себе… лично я совершенно равнодушна ко всем лишениям. Если трудиться и жить аккуратно, то всегда можно иметь все необходимое.
— Позвольте мне сказать вам, что никто вас не знает. Все ваши товарищи считают вас осторожной, холодной и даже честолюбивой. Белламар предсказал вам большую будущность; они воображают, что вы пожертвуете всем для этой цели.
— Если бы я верила в это.., быть может, я сочла бы своим долгом пожертвовать для этого всем; но я слишком мало верю в это, чтобы серьезно этим заниматься. Я стараюсь, как могу, я пытаюсь понимать и жду.
— И вы не считаете себя несчастливой, выжидая таким образом? Вы веселы?
— Да, как видите!
— Это потому, что вы уверены в том, кто вас любит…
— Разве я сказала, что меня кто-нибудь любит?
— Вы сказали, что любите кого-то.
— Это не одно и то же.
— Неужели вы любите неблагодарного?
— А может быть, он и неблагодарен; допустим, что он и не подозревает об этом предпочтении.
— Ну, тогда он слепой, он дурак, он настоящая скотина!
Она расхохоталась, и ее веселость заставила меня подпрыгнуть от радости. Я вообразил себе, что она выдумала эту любовь, предохраняющую против глупых деклараций, в минуту скуки или опасения, и что сердце ее так же свободно, как и ее жизнь. Она была достаточно шаловлива для того, чтобы придумать эту уловку; я знал это потому, что с тех пор, как мы путешествовали, она проявила свой настоящий характер, постоянно сдержанный в присутствии посторонних, но удивительно игривый и даже поддразнивающий с товарищами, а так как она не была хитрой притворщицей, то она, конечно, не старалась надуть меня наедине со мной.
— Значит, — вскричал я, — вы просто посмеялись надо мной, вы никого не любите?
Она обернулась, как бы собираясь отвечать мне; но, заметив всадника, опередившего других и быстро приближавшегося к нам, она побледнела и сказала мне, указывая на него:
— Это капитан! Должно быть, он взял лошадь у одного из своих молодых офицеров. Неужели эти военные такие трусы? Неужели они не посмели уберечь нас от столкновения?
— Ну, так что же? Чего вы страшитесь этого Вашара?
— Чего я страшусь..? Не знаю, я боюсь ссоры с вами!
— В вашем присутствии? Я не доставлю ему этого удовольствия. Заставим его прокатиться хорошенько, раз он нас к этому подталкивает.
— Вот именно, — отвечала она, — бежим!
Мы понеслись как вихрь и доскакали до безобразного большого дома, преглупо окрашенного в розовую краску; лошади наши примчали нас во двор, в котором три горшка герани, сожженной солнцем, вместе с двумя отвратительными львами из терракоты составляли украшение замка.
Нас принял сам барон де Вашар, имевший ошеломленный вид, но понявший или предположивший при виде наших лошадей, что мы принадлежим к числу его приглашенных. Это был человек лет сорока пяти, чуть-чуть старше своего брата, капитана; быть может, они были даже близнецами, я этого не помню. Они удивительно походили друг на друга: от же небольшой рост, крепкое телосложение, высокие плечи, тот же румяный цвет лица, те же белокурые, седеющие жидкие волосы, тот же короткий, точно позабытый тут нос, выпуклые глаза, те же выдающиеся, торчащие вперед, как у пугливых лошадей, уши, массивная, выдающаяся челюсть. Только выражение этих двух лиц, будто отлитых в одной форме, существенно разнилось. Выражение лица старшего брата было кроткое и глупое, а выражение лица капитана — глупое и раздражительное. Кроме того, у них была общая привычка, вернее сказать, общий недуг, который мы скоро подметили.
Барон, заметив, что лошади были страшно взмылены и утомлены, приказал обтереть их, не спрашивая нас, не жарко ли нам самим и не хочется ли нам пить. Затем он молча провел нас в очень прохладную и очень темную гостиную и там, после некоторого усилия, как бы собираясь с мыслями, сказал нам с растерянным видом:
— Где же брат?
— Сейчас приедет, — отвечал я, — он следовал за нами по пятам.
— А! Вот и прекрасно, — сказал он.
Он ожидал, чтобы мы сами начали разговор. Империа из лукавства стала поджидать, чтобы он затеял его сам, а я стал ждать из любопытства результата этого взаимного ожидания.
Барон, не находивший решительно ничего, что можно было нам сказать, быть может, по рассеянности, а быть может, и по глупости, престранно сложил губы и обошел вокруг комнаты; казалось, что он мысленно насвистывает какой-то пришедший на память музыкальный мотив. Мы убедились в этом, когда звук приобрел некоторую ясность и позволил нам распознать своеобразное исполнение бравурной арии из «Белой Дамы». Он заметил свою рассеянность, взглянул на нас, сделал большое усилие, чтобы прервать молчание, и объявил нам, что сегодня хорошая погода. То же молчание со стороны Империа. Он глянул в мою сторону своими круглыми глазами, как бы спрашивая что-то у меня. Я отвел глаза, чтобы посмотреть, как он выйдет из затруднения. Он вышел из него тем, что приостановился перед окном и яснее просвистал фразу: «Ах! Как приятно быть солдатом!», аккомпанируя себе в такт постукиванием по стеклу, а затем бросился вон из комнаты, совершенно забыв о нас.
Империа расхохоталась. Я толкнул ее локтем, потому что только что разглядел в глубине комнаты новое лицо, сначала бывшее невидимым для нас из-за внезапного перехода из яркого света в темноту гостиной. Это была высокая женщина, жирная брюнетка, некогда красивая, мадемуазель де Сен-Клер, бывшая Клара, о которой нам приходилось слышать, — прежде провинциальная актриса на роли кокеток, а теперь подруга господина де Вашара и его домоправительница.
— Не обращайте внимания на манеры барона, — сказала она, не теряясь. — Его брат и он.., одним словом, два сапога пара! Вы ведь приехали сюда не для того, чтобы вас развлекали разговорами, не правда ли? А для того, чтобы провести день на даче. Предупреждаю вас, что вам не будет очень весело. У глупых людей все глупо; но обед будет хорош, за это я вам ручаюсь. Барон большой чревоугодник, это его единственное качество. Что же касается его брата, то у него нет даже этого качества. Но куда же вы, наконец, девали этого главного кретина из Вашаров!
И, не ожидая никакого ответа, она велела подать нам прохладительных напитков, продолжая говорить с нами без церемоний и обиняков в присутствии служанок.
— Послушайте, дети мои, — продолжала она, — вы что такое в группе Баландара? Ах! Простите, пожалуйста, вы теперь называете его Белламаром, это его театральное имя; некогда он назывался Баландаром, может быть, и это не было его настоящее имя. Вы сами знаете, что мы называемся, как нам вздумается или как случится! В данное время я представляю из себя девицу благородного происхождения, которую постигли разные несчастия. Все та же уловка, как видите! Попадутся вам на пути такие Вашары — сами вам не верят, но охотно убеждают себя, что это правда и повторяют ее своим друзьям и знакомым, отлично выходит! Он, наверное, говорил вам обо мне, ваш директор? Когда-то он очень меня любил, когда я была молоденькой и хорошенькой девушкой, такой же тонкой, как вы, моя милая, а он.., я не скажу, мой милый, что он был так же красив, как вы, но он был молод, умен и особенно обаятелен для женщин. Что ж, продолжает он обожать их всех сразу, этот бездельник? Признаюсь, что я сильно ревновала его и хорошо ему отомстила. Но послушайте-ка, милочка, уж не вы ли его теперешняя минутная утеха? Не вы ли красавица Империа?
Империа вторично покраснела. Ей уже бросилась в лицо краска, когда эта женщина заговорила о мнимом благородстве происхождения, а теперь при этом оскорблении, брошенном прямо в лицо, она совсем смешалась. Но в ту минуту, как я уж собирался ответить, она помешала мне говорить и возразила с живостью:
— Я не служу никому утехой, а что я не красавица — вы сами можете это видеть.
— Это правда, — продолжала та, — вы маленькая и не блестящая, но вы хорошенькая, а так как вы явились сюда вдвоем с этим высоким красавцем, то уж не любовники ли вы, мои голубки, или уж не женаты ли вы? Одним словом, не вы в настоящую минуту составляете счастие вашего директора и нашего капитана. Ваш спутник, сей прекрасный Леандр, не допустил бы этого!
— Значит, — спросил я, — в нашей труппе имеется особа, влюбленная в капитана? И он этим хвастается?
— Ну да, пресловутая Империа, которую я ужасно хочу увидеть!
— Да, он хвастается? — продолжал я, весь красный от гнева, тогда как бедная Империа побледнела и бросила на меня один из тех скорбных женских взглядов, что невольно молят первого встречного честного мужчину защитить ее или отомстить за нее.
— Может быть, он и хвастается, — отвечала бывшая актриса, — а только он поверяет это всему своему полку и вот именно благодаря этому сообщению мой барон, нимало не отличающийся щедростью, разорился сегодня на большой обед в честь любовницы брата. Надо вам сказать, что барон меня ревнует, потому что капитан тоже за мной ухаживает. А потому он в восторге, когда капитан приударяет за другими. Но как бы капитан ни развлекался, он всегда вернется ко мне, потому что денежки в моих руках, понимаете?
Империа взяла меня под руку, точно собираясь уйти; она была до того взволнована, что я подумал, что ей дурно, и нечаянно назвал ее по имени. Бывшая актриса, заметив свой промах, быть может, намеренный, нимало не сконфузилась и расхохоталась во весь голос с беззаботностью, присущей дурно воспитанным людям.
— Уедем, — сказала мне Империа, увлекая меня из дома. — Общество подобных людей для меня позорно.
— Останемся, — отвечал я ей. — Останьтесь, раз вы тут со мной; не обращайте внимания на эту наглую дуэнью, которая, может быть, лжет из зависти, и посмотрим, действительно ли господин капитан так хвастается.
— Я понимаю вас, Лоранс! Вы хотите проучить его. Я вам это запрещаю, вы не имеете никакого права.
— Это мое право и мой долг. Вспомните, что вы простились навеки с тем светом, в котором вы родились. Вы теперь артистка и в моем лице, в лице каждого из ваших товарищей вы имеете брата, отвечающего своей честью за вашу честь. Не знаю, будет ли Ламбеск одного мнения со мной, но я знаю, что на моем месте ни Белламар, ни Леон, ни даже сам Моранбуа, ни, пожалуй, также и маленький Марко не позволили бы вас оскорблять. Если бы мы были дворяне, то наша защита могла бы вас скомпрометировать: но мы не что иное как гаеры[9], а предрассудок не запрещает нам иметь сердце.
— Если оно имеется и не у всех, — отвечала она, — то вы-то, конечно, принадлежите к тем, у кого оно есть, я знаю и именно потому-то я и не хочу…
Она не успела договорить: к нам подходил капитан, красный как свекла и мокрый от пота, с очевидным намерением побранить нас за нашу выходку. Я сделал три шага ему навстречу и посмотрел на него так, что он пришел в замешательство, пробормотал несколько бессвязных слов, сорвал свой гнев на одной из гераней, которую почти вырвал из того горшка, где она увядала, улыбнулся натянутой улыбкой, сложил губы точно так же, как его брат, когда принимал нас в своей гостиной, и прошел дальше, насвистывая ту же самую арию. У них была одна и та же мания, и в полку их окрестили прозвищем «братьев фью-фью».
Империа успокоилась, видя, что капитан не затевает со мной ссоры, и решилась просто посмеяться над всем случившимся.
— Я, право, глупа, — сказала она мне, — я не отделалась еще от некоторой чопорности, не соответствующей моему положению. Клянусь вам, Лоранс, что я краснею за свой недавний гнев. Ремесло наше заключается в том, чтобы забавлять других, а философия наша должна заставлять нас забавляться ими, когда они смешны, и быть недосягаемыми для оскорблений, особенно когда мы знаем себе цену.
Я оставил ее при убеждении, что инцидент этот исчерпан, и мы поспешили присоединиться к веселому обществу, уже бросавшемуся на флот барона. Представьте себе три плохие лодчонки в длинной стоячей луже — вот вам и все гонки. Я мигом сообразил, что все мои товарищи имеют недобрые намерения, а молодые офицеры питают преступные надежды, и что у всех один и тот же план, одно и то же желание, а именно: выкупать насильно капитана. Дамы поняли нас и ни одна не захотела сесть в лодки, за исключением Сен-Клер, которая тяжело и решительно прыгнула в главную лодку и взялась за руль, тогда как капитан брался за весла и умолял Империа довериться ему. Вместо нее его приглашение принял я, обменявшись предварительно условными знаками с Марко, управлявшим второй лодкой, и Белламаром, бравшим на себя управление третьей. Скоро вместо гонок возникло морское сражение, и обе лодки произвели бешеный абордаж нашей лодки. Задача состояла в том, чтобы опрокинуть в воду капитана среди суматохи борьбы и страшного гвалта. Я непременно хотел взять это на себя, притворяясь, что защищаю его, раз я принадлежал к его эпипажу, и это было бы легко сделать с таким коротконожкой, если бы Сен-Клер, понимавшая в чем дело и не унывавшая в беде, не восстала против меня, называя меня предателем, грубо смеясь и ругаясь. Она была сильна, как мужчина, и отважна, как дерущаяся женщина. Я предоставил ей возможность объявить себя моим врагом и попытаться выбросить меня за борт. Тогда я пустил в ход всю свою природную ловкость, ибо я не должен был употреблять свою силу против женщины, как бы ни была она мало женственна, и одним ударом под ножку вышвырнул в зеленые волны господина барона, его любезного брата и его храбрую домоправительницу. Затем я перепрыгнул в другую лодку, которая сдалась в плен, и объявил себя победителем, что делало более чести, чем удовольствия Вашару, барахтавшемуся вместе с Сен-Клер в неглубоких, но и мало прозрачных волнах.
Они, по-видимому, не обиделись и все поддались обману, кроме меня. Капитана нашли более славным малым, чем предполагали раньше, и обед прошел с такой шумной веселостью, что нельзя было произвести никакого частного следствия о событиях минувшего утра. Но когда мы подходили к беседке, собираясь выпить кофе и покурить, ко мне подошел Вашар-младший и сказал мне шепотом, но сухим и отчетливым тоном, составлявшим контраст с его пьяным взором:
— Вы загнали мою лошадь и испортили мне мундир, вы сделали это нарочно.
— Я сделал это нарочно, — отвечал я спокойно.
— Хорошо, — сказал он и отошел.
На другой день на рассвете ко мне явились два офицера, друзья капитана, и потребовали от меня или взять обратно свои вчерашние слова или дать ему должное удовлетворение. От первого я отказался, второе принял, и дуэль была назначена на следующий день после спектакля, так как я был занят в этом спектакле. Странное дело, эта первая дуэль не волновала меня так, как позднее волновали следующие дуэли. Мое дело казалось мне таким правым, я так искренне ненавидел человека, оскорблявшего Империа и вознамерившегося скомпрометировать ее в глазах всех ее товарищей! Я смотрел на себя, как на естественного защитника всего товарищества, и хотя я фехтовал на своем веку немного, а Вашар очень много, я ни минуты не сомневался в том, что судьба будет на стороне правды и доброго намерения. Еще более странная вещь: в тот вечер я сыграл свою роль очень хорошо. Правда, у меня была хорошая роль, которую я принял с дрожью и исполнил ко всеобщему удовольствию. Я чувствовал себя выше в собственных глазах благодаря доверию к себе, как к человеку, и на время перестал сомневаться в себе, как в актере. У меня выдалась даже великолепная минута в пьесе, и я удостоился аплодисментов в первый и последний раз в моей жизни. Добрейший Белламар поцеловал меня, плача от радости, как только занавес упал; Империа сердечно пожимала мне руки.
— Ну-ка, принцесса ты этакая, — сказал позади меня хриплый голос, — поцелуй-ка и ты его, если только у тебя сердце побольше, чем у стрекозы.
При этой милой любезности Моранбуа Империа улыбнулась и протянула мне свою щеку, говоря:
— Если это награда, он может взять ее!
Я поцеловал ее с чересчур большим смущением для того, чтобы поцелуй этот доставил мне удовольствие; сердце мое сжималось, я задыхался. Моранбуа хлопнул меня по плечу, говоря мне на ухо:
— Рыцарь прекрасного пола, тебя ждут!
Каким образом он знал о моей дуэли, которую я тщательно скрывал? Не знаю, но предупреждение это заставило меня подпрыгнуть от радости. Уста мои только что вдохнули аромат моего идеала, я чувствовал себя гигантом, способным победить целый легион чертей.
— Друг, — сказал я Моранбуа, который последовал за мной в сени и помогал мне, вопреки всем своим привычкам, одеваться, — ты был учителем фехтования в полку, скажи мне, что нужно сделать, когда вовсе не умеешь драться, чтобы обезоружить своего противника?
— Всякий делает, что может, — отвечал он. — Есть у тебя хладнокровие, дурачина?
— Есть.
— Ну, так смелей, при себе вперед, кретин ты этакий, вот и убьешь его.
Это предсказание не произвело на меня никакого мрачного впечатления. Было ли во мне желание убить его? Конечно, нет, я очень человечен и не мстителен. Я бродил точно во сне и ничего не видел ясно перед собой. Я хотел победить и не считал себя достаточно умелым для того, чтобы выбирать средство для этой победы. Я знал, что противник у меня грозный, только я его не боялся — вот все, что я помню из этой быстрой драмы, в которую я бросался, как страстный человек. В ту минуту всякая философская щепетильность показалась бы мне только аргументом страха.
Секундантами я выбрал Леона и Марко, непременно желая, чтобы ясно было видно, что дело происходит между военными и артистами. Вашару принадлежало право выбора оружия, и мы дрались на шпагах. Я не знаю, что именно произошло. В продолжение двух или трех минут я видел что-то блестящее у себя в руках и почувствовал жгучий жар в груди, точно вся моя кровь спешила уйти из меня и стремилась навстречу тысяче острых шпаг. Я собирался отбить нападение, когда Вашар упал на траву. Мне показалось, что оружие мое проникло в пустое пространство, и я искал своего противника перед собой, тогда как он хрипел у моих ног.
Я воображал себя хладнокровным, но тут я заметил, что я точно совершенно пьян, а когда полковой доктор сказал: «Он умер!» — я вообразил, что дело идет обо мне, и удивился, что стою еще на ногах.
Наконец я понял, что убил человека; но я не почувствовал никакого угрызения совести, потому что у него было против меня девяносто девять шансов из ста, и я был ранен в руку. Я заметил это только тогда, когда мне сделали перевязку, и в ту же минуту я увидел мертвенно-бледное лицо Вашара, казавшегося совершенно мертвым. Холод объял все мое тело, но мысль моя не работала.
Он был долго болен, но выздоровел; он был недостоин драматического конца. Он потерял брата и женился на Сен-Клер, которая зовется теперь баронессою де Вашар, но не устраивает более гонок.
Что касается меня, то я очень удивился, когда, оставляя место дуэли, увидел около себя Моранбуа. Он последовал за мной и присутствовал при дуэли, не показываясь; он отвел меня домой, не говоря мне ни слова, и просидел всю ночь подле меня, опять-таки не говоря ни слова. Я сильно метался и много грезил, но грезил все о театре, а вовсе не о дуэли. Проснувшись, я увидал силача, дремавшего на стуле за занавесками. На мою благодарность он отвечал мне грубостью, но пожал мне руку, говоря, что доволен мною.
Рана моя была не серьезна, и, несмотря на запрещение доктора, посещения которого я не дождался, я побежал осведомиться о состоянии моей жертвы.
Он был в опасном положении, но к вечеру появилась надежда, а я мог отправиться на репетицию без всякого волнения и с неподвязанной рукой.
Я предполагал, что в театре еще никто ничего не знает, так как в городе история эта еще не разнеслась, но Моранбуа все рассказал моим товарищам, и Белламар встретил меня с распростертыми объятиями.
— Ты показал нам вчера вечером, что ты артист, — сказал он мне, — но нам совсем не было нужно, чтобы ты имел эту дуэль для того, чтобы знать, что ты мужчина. Но знаешь, не приучайся к этим развлечениям; теперь, когда в тебе оказался талант, мне было бы неприятно, если бы моему красавцу первому любовнику выкололи глаз или повредили руку или ногу. В твоем будущем ангажементе я укажу, что запрещаю тебе драться на дуэли по обязанностям службы.
Пока он шутил со мной таким образом игривым тоном, в глазах его стояли слезы. Я видел, что он любит меня, и нежно поцеловал его.
Империа тоже поцеловала меня, говоря:
— И к этому тоже не привыкайте.
А затем она сейчас же прибавила шепотом:
— Лоранс, вы добры и храбры, но знаете ли, что теперь все думают здесь… то, чего нет и чего не может быть. Будьте также и деликатны и дайте хорошенько всем понять, что не думаете обо мне.
— А не все ли вам равно? — отвечал я ей, оскорбленный этой ее заботой после того кризиса, из которого я только что вышел и от которого еще трепетала моя грудь. — Если и станут говорить, что я вас люблю, разве это для вас позор?
— Нет, конечно, — сказала она, — но…
— Но что? Разве вашему любимцу это не понравится?
— Если у меня и есть любимец, то он совсем мной не занимается, я уж говорила вам. Только я приняла одну вашу дружбу и не могу обещать большего. Разве все теперь между нами изменится? Неужели мне придется остерегаться, наблюдать за собою, обращаться с вами, как с молодым человеком, с которым обдумываешь каждое слово и даже каждый взгляд, лишь бы только не показаться кокеткой или сумасбродкой? Вы отлично знаете, что я хочу сохранить свою свободу, а для этого надо не допускать себя любить. Если вы мой друг, то вы не начнете той борьбы, что всегда меня пугала и отталкивала. Ведь не можете же вы хотеть испортить мне то счастье, которое я отвоевала с таким трудом после таких огорчений и несчастий, о каких вы и понятия не имеете?
Я был в ее власти. Я поклялся, что буду всегда ей братом и товарищем и что ей не придется охранять себя от моих преследований. Я и не подумал обвинить ее в холодности и в эгоизме, хотя бы это и могло быть очевидным, раз она не была влюблена в другого или побеждала в себе эту любовь для того, чтобы не подвергаться ее последствиям.
Леон был тоже доволен мною и задушевно выразил мне это. Регина покрыла меня ласками, Анна стала видеть во мне героя, Ламбеск еще более меня возненавидел, а маленький Марко привязался ко мне и стал предан мне телом и душой. Пурпурин, желая доказать мне свое уважение, стал называть меня господином де Лоранс. Моранбуа, продолжая обращаться со мной грубо, перестал ругать меня болваном. Самые мелкие служащие при театре вообразили, что на них падает частица моей славы; я сделался в один день львом нашей труппы.
Скоро в городе заговорили об этом событии. Полк не торопился признаваться в том, что один из его офицеров был основательно проучен простым актером. Вашара не любили и не ценили; но хотя в глубине души все были за меня, а не за него, товарищеский дух не позволял допускать мою правоту, и некоторые стали говорить, что будто бы с моей стороны это была мальчишеская выходка, за которой последовал неловкий удар шпаги. Штатские не хотели допустить такого умаления моей роли, и в кафе завязывались часто из-за меня довольно резкие споры. Военные любят актеров, без которых они умерли бы с тоски в гарнизоне, но они не любят, чтобы штатские хорошо владели шпагой, тогда как штатские всегда в восторге, когда штафирка[10] низшего класса, то есть гаер, не пасует перед военными бахвалами.
В самых высших сферах — в префектуре, у генерала, в городских гостиных все взволновалось, пошли вопросы, комментарии, люди чересчур comme il faut[11] были шокированы горячностью, с которой восхваляла меня слишком передовая молодежь; дело дошло до того, что Белламар, тонкий и осторожный, как сама опытность, собрал нас накануне объявленного уже спектакля и сказал нам со своей обычной игривостью:
— Детки мои, мы собрали с вами в этом славном городе лавры славы; но военная слава вредна артисту, и из полученных мною сведений явствует, что завтра вечером у нас может случиться скандал в партере. Быть может, мы послужим лишь предлогом для неведомых нам антипатий или ссор, но администрация или общественное мнение, пожалуй, взвалят ответственность за это на нас. Самое верное — это наклеить объявление на афише и заказать к сегодняшнему вечеру для нас вагон второго класса. Раз нас тут не будет, слава наша останется чиста от тех кулачных ударов, которые завтра, пожалуй, будут соперничать с гнилыми яблоками; ибо, если у артистов есть свои защитники, то и у воинов они тоже имеются. А потому бежим, и да помогут нам боги Олимпа Аполлон и Марс!
— Да здравствует Белламар, который всегда прав! — вскричал Марко. — Но да здравствует также и Лоранс, от которого никто из нас никогда не отречется!
— Крикнем все: «Да здравствует Лоранс!» — продолжал Белламар. — Он все-таки наша гордость!