Мастерская отца
Мастерская отца
Сережин дом на горе. С нее видно деревню и степь. Когда родители возвращаются с работы, ему разрешают сидеть на завалинке, гулять по двору, на пустыре.
С завалинки многое видно. Деревня оживлена, шумлива — противоположность степному миру. Но и там не всегда спокойно. Вот что-то в степи изменилось, напружинилось, заклокотало. По равнине пополз клуб пыли, постепенно разрастаясь в очертаниях, превращаясь в длинное, косматое существо с упругой кубической головой и распущенным туловищем. Голова чудища угрожающе поблескивала, железно трещала и время от времени надсадно покрикивала… И вот уже мимо дома по дороге покатили машины, поднимая густые клубы пыли, горько пахнущие степью, горячим воздухом, отработанными парами бензина. Везли оренбургские арбузы на станцию.
Это был очередной ход времени, которое отмечалось здесь, в деревне, таянием снегов, прилетом птиц, цоканьем копыт и скрипом повозок конных заправщиков, везущих топливо к тракторам в поле…
И вскоре опять перемены в мире. По ночам стало шумно за окнами. «Зерно на элеватор везут», — заметив, что Сережа прислушивается к железным голосам машин, как-то сказал отец и задул керосиновую лампу. На уборочную электростанцию не включают. Началась экономия — все горючее тракторам и комбайнам. Мать ворчит: «Просто беда с этой экономией! Днем без передыху динама крутится, а как темно — экономят. Кому это надо?»
По стенам комнаты медленно проплывают полотнища света. Освещаются ходики, отрывной календарь на цветной картинке, подушечка со швейными иглами, жестяной рукомойник… Потом все укутывается мягкой густой мглой, продолжая жить своей особенной ночной жизнью. На подоконнике быстро растет цветок «огонек», на гвоздике рукомойника копится влага, чтобы спугнуть в один миг тишину, сорвавшись громкой каплей в сток. Скоро за окном вновь загудят машины, пойдет очередная колонна с урожаем…
Долги летние вечера в деревне. Медленно угасают зори. Ярко-рубиновый цвет, стекая с небосклона, постепенно освобождает место звездам, а на западе, там, где край неба соприкасается со степью, все еще тлеет яркая желтая полосочка.
С заходом солнца завершаются и главные людские дела. Уже не слышно мягких жестяных стуков подойников, мычания коров, радостного повизгивания собак, встречающих хозяев. И как раз в это время на завалинке, у Сережи под окном, начинаются разговоры. Сегодня здесь мать с подругой.
В комнате тихо, покойно. Монотонно отстукивают время ходики. На завалинке говорят неторопливо, обстоятельно, Словно не нужно завтра подниматься с зарей, идти на клуню перелопачивать зерно.
Сережа лежит на своей кровати. Окно распахнуто, в комнате душно. Отец в мастерской. Передал с заправщиком — задержусь. Заправщики без конца гремят по дороге железными бочками, погоняя своих лошадей. В поля едут с горючим. Мальчику кажется, что он вот-вот заснет под монотонно-вдохновенное бормотание подруг, как вдруг его точно подталкивает резкий, раздраженный голос матери:
— Надоело, понимаешь? Как все это надоело, кто бы только знал!?
— Не нужно ничего доказывать, — тихо увещевает подруга. — Делай, как делается. Бог с ним, с отличием! Ну, разве можно в наше время отличиться с лопатой?
На темно-фиолетовом лоскутке неба, разграфленного тонким деревянным переплетом окна, мерцают звезды. Ночь уже… В расслабленное дремотное состояние мальчика входит свободный, ненавязчивый звук песни. Высокий, чистый тенор где-то в отдалении неожиданно выдает с ленцой: «Ты постой, постой, красавица моя…»
Отец стоял спиной к лампе, и оттого над его головой с вымытыми и причесанными мелкой костяной расческой темными волосами светился тонкий желтоватый контур керосинового света.
— Ты только глянь, что я тебе привез?
Сережа увидел огромный полосатый арбуз. От отцовских рук веяло теплым, добрым запахом машин и земляничного мыла. Поманив арбузом, он отошел к столу, взял широкий столовый нож и снял тонкую зеленую корочку у плодоножки:
— Посмотрим, посмотрим…
Лезвие погрузилось в арбуз, хрупнуло глубоко внутри, и вот две темно-рубиновые половинки закачались на цветной клеенке.
Сережа теперь уже окончательно проснулся и мягко затопал по теплому полу.
— Опять? — строго спросила мать, заходя в комнату.
— Что случилось?
— Режим нарушили. Когда вздумается — поднимаем, кормим… Есть же порядок, мы условились.
И как бы подтверждая незыблемость этого порядка, она громко двинула сковороду на чугунной плите.
— Между прочим, печное литье в нашей местности такой же дефицит, как и приводные ремни к комбайнам, — негромко заметил отец, усаживаясь против Сережи за столом.
— Ребенок худой, слабый, — продолжала мать. — Ты его накормишь этой травой, а он потом ни хлеба, ни мяса не ест. С чего же ему расти?
Сережа осторожно поднялся из-за стола, вытер запачканные арбузным соком пальцы о полотенце и пошел на кровать.
— Где же спасибо? — строго спросила мать.
— Спасибо!
— Каждый раз следует напоминать. Что это за воспитание у ребенка?
…Краем глаза Сережа видел, что отец уже поужинал, но со стола не убирают. Родители молчали. В тишине было слышно, как потрескивает фитиль в лампе. Отец слишком сильно вывернул его. Фитиль уже обгорел, и лампа начала коптить. Сажа тонкими ниточками летела вверх, оседая на трубке стекла, растворялась в воздухе. Мальчик хотел сказать, чтобы они прикрутили лампу, но тут же подумал, что мать опять рассердится, и вздохнул. Тишина стала совсем невыносимой. Лица родителей были сосредоточенны, серьезны.
— В общем, я все обдумал, — нерешительно начал отец. — А вот в деталях…
И этого хватило, чтобы разметать устоявшуюся тишину, заполнить бурным потоком слов, упреков, слез пространство, освещенное красноватым, тусклым светом.
— Ты-ты-ты! Всегда — ты!
Сережа вдруг подумал, что это он уже слышал. Мать, казалось, была подготовлена к этому вступлению, может быть, даже прорепетировала кое-что в разговорах с подругой на завалинке. Ее речь потекла быстро, обгоняя мысль, выстраданную во время бесконечной работы на зернотоку и в тишине ночного дома, среди этих гнусно пахнущих саманных стен, когда сна ждала возвращения мужа из его мастерской (а может быть, и не из мастерской, кто его знает?), вздрагивая от каждого шороха за стеной: «Зачем этому глупому фантазеру семья, если у него на уме одна мастерская с кучей железа?»
— Живого железа, — мягко уточнил отец.
Это шутки для скверов и танцплощадок, а он — взрослый мужчина, отец семейства. В конце концов, если начистоту, хватит и одной жертвы: бросили город ради этой глуши и дикости… Ну хорошо, пусть даже так. Но ведь и сюда же люди едут жить, устраиваются каким-то образом. Что из того, что ему подвернулось настоящее дело? И что значит н а с т о я щ е е? На целине все настоящее. И только они прижились в деревне, сошлись с людьми, есть к кому обратиться в трудную минуту…
— Если это твой главный довод, — перебил отец, — то в мастерской…
Но мать не дала досказать:
— Так и знай: в мастерскую я не поеду и жить там не буду!
В комнате снова наступила тишина, словно и не было ничего, — никто не ругался, не обвинял другого в черствости и эгоизме.
С улицы донесся едва слышный рокот автомобильных моторов. На подходе была очередная колонна грузовиков, и Сережа пожалел, что в комнате горит лампа.
— Да пойми же ты, пойми! — с мягким напором проговорил отец, тоже прислушиваясь к машинам за окном. — Из Восточного совхоза идут… По голосу слышу. Позавчера в дороге одна стала, мы на летучке ездили, помогать… Не в мастерскую, а рядом, говорю тебе. На машинном дворе — дом, очень даже приличный. На две половины…
Сережа понял, что дело даже не в том, что на машинном дворе можно жить. Отцу хотелось сейчас любым способом оправдаться.
Кому-то снова нужно быть первым («На белом коне!» — въедливо пошутила мать), потому что деревня — это уже не целина. Здесь целинники потерялись среди колхозников, и целинного братства людей не получается, как, скажем, в палаточных городках. Новое следует начинать на новом месте. Да и что это за работа, прости господи? Жить в деревне, а на работу в мастерскую ходить за три километра…
— Так ты для себя выгоду хочешь найти? — с тихой злостью спросила мать. — А почему мы с ребенком должны страдать?
— Да какие же тут страдания? — воскликнул отец. — Ведь с течением времени все семьи целинников туда переедут…
Сережа с его отцом стояли на дороге, слушая оглушившую их разом тишину. Водитель бензовоза, кивнув на прощание: счастливо вам провести выходной! — нажал на педаль сцепления, и машина, обдав их облачком отработанного бензина, укатила прочь. Теперь они были одиноки под этим бледным шелковисто-голубым небом, с которого светило неяркое осеннее солнце. Но это одиночество представлялось Сереже уютным и даже совсем не страшным.
Вокруг была степь — голубовато-серая, жухлая, усыпающая на долгую целинную зиму. Неподалеку от дороги одиноко, но очень уверенно, не заботясь о грядущих переменах в природе, стрекотал кузнечик. Высоко в воздухе, распластав крылья, парил коршун…
Неожиданно легкий посвист, за ним — другой, третий — отвлекли Сережу. Его глаза, освоившись со степным миром, выхватили из невысокой коричневой травы рыжих зверьков, стоявших столбиком у красно-бурых кучек глины, за которыми скрывались входы в норы.
Впереди над дорогой, куда намеревались они шагать с отцом, неожиданно взметнулся густой черный рой. И коршун отозвался на движение птиц — дернулся на миг, взмахнув крыльями, и снова замер в своем полете-парении.
— Грачи, — сказал отец, задумчиво глядя вперед. — Готовятся.
Легкое, едва ощутимое движение ветра, как поцелуй матери, коснулось его лица и оживило какое-то неясное воспоминание о прошлой жизни. Сережа вздохнул, растревоженный этим неожиданным ощущением, и засмеялся. Отец подмигнул ему, закинул на спину рюкзак, и они пошли.
Каждый шаг крупных отцовских башмаков с тяжелой литой подошвой из каучука звучно и ясно отпечатывался на степной дороге, засыпанной гладкой речной галькой. Сережа шел рядом, и его взгляд был направлен не в далекую сиреневую мглу на горизонте, куда вела дорога, а несколько ближе, и он ясно видел то, что лежало, росло и двигалось. До белизны выгоревшие стебли растений у обочины, просыпанные хлебные зерна, которые не успели склевать птицы и унести в свои подземные кладовые сурки, суслики и мыши, сиреневую гальку, крупный кварцевый песок, обломки двустворчатых раковин, перебегающих дорогу жуков, черную мохнатую гусеницу…
В его сознании одна картина сменялась другой: тусклые, отшумевшие стебли костра, закостеневшие прутики гранатника, угрожающе скрюченный татарник, впрессованный в светло-коричневую степную землю речной грунт, который возили на дорогу целинники, чтобы сделать надежным путь к районному элеватору.
Запахи степного мира, так поразившие его в первый момент, когда он вышел из кабины бензовоза, теперь стали привычными, словно он успел напитаться ими. Но вдруг его ноздри дрогнули, ощутив нечто хорошо знакомое в пугающей близости. Он поискал глазами э т о.
На обочине лежали обгоревшие автомобильные шины. Они были сожжены давно, потому что степная пыль почти скрыла следы огня. Лишь в одном месте можно было различить, как податливый черный каучук застыл пузырями.
— В буран здесь три дня загорали наши ремонтники из второй бригады, — сказал отец, кивая на золу. — От машины осталось одно железо… Повезло просто ребятам…
— Их искали? — спросил Сережа.
— Конечно! — воскликнул отец, поправляя лямку рюкзака. — Но все дело в том, что они в буране сбились с главной дороги, никто же не мог знать, что они здесь…
…Сквозь сон Сережа вдруг почувствовал, что засветили керосиновую лампу. Электричество с одиннадцати вечера в деревне отключали. От открыл глаза и увидел: комната наполнилась людьми в медвежьих шубах и нагольных бараньих тулупах. Люди с улицы принесли запахи снежного ветра и кислой шерсти.
С изумлением смотрел он на ночных гостей, поражаясь обилию шерсти и долгополости одежд… Оказалось, что они везут оборудование на тракторных санях. Мотор подвел, ну и пошли, не пропадать же в степи!.. Пришельцам тут же вскипятили воду. Еда у них нашлась с собой. Один мужчина уронил полкаравая, словно камень грохнулся об пол…
Вздохнув, Сережа пристально глянул вперед. В степи что-то переменилось. Если вначале они шли, как бы рассекая плотную стену неподвижного теплого воздуха, который тревожили лишь изредка короткие свежие всплески, как пузырьки в стакане воды, поднимающиеся время от времени на поверхность, то сейчас встречный поток стал напряженнее, ровнее. В нем ощущалась тревожащая свежесть озерных трав, ила и воды. Они вышли к окраине большого степного болота, мочажине, как называли его в здешних местах. Крупными зелеными ежами темнели по болоту кочки, редкими островками — там и тут — росли камыши и осока. Из глубины мочажины слышалось старческое покряхтывание гагар, пронзительные крики куликов, сонное бормотание журавлей, отрывистые, словно воинские команды, крики гусиных вожаков.
От мочажины тянулся длинный пологий подъем, который они с отцом преодолели уверенно и быстро.
— А вот и маяк! — бодро сказал отец. — Мы с тобой отмахали без малого километров пять…
Впрочем, отец тут же поправился: это не маяк, а обычный геодезический знак, построенный в виде двойной усеченной пирамиды.
Неподалеку от маяка лежали крупные обомшелые валуны. Отец скинул с плеч рюкзак, и они присели на теплые камни. Сережа вдруг обратил внимание на перемену света в природе: из голубовато-серой окраска травы стала оранжевой. И тень, которую бросал на землю деревянный маяк, наполнилась фиолетовым сумраком…
Под его ногами что-то шевельнулось. Он глянул вниз и увидел коричневую ящерку, выбежавшую из-за камня. Она замерла, словно осваиваясь с незнакомцами. В ее крошечном черном глазу ослепительной оранжевой точкой отражалось заходящее солнце. Кожица под нижней челюстью ящерки медленно двинулась, на миг появился тонкий раздвоенный язычок, и она тут же ускользнула в тень серого гранита.
Отгорел огромный, вполнеба закат, и солнце ушло за сухие вянущие травы, и лишь, как отблеск этого заката, играл теперь в длинных, рвущихся вверх языках пламени оранжевый отсвет.
Искры из костра поднимались высоко вверх и гасли. Горячий невидимый жар огня время от времени трогал лицо Сережи, и он старательно пододвигался к отцу, сидевшему на куче сухого бурьяна.
Изменчивое трепетное пламя лепило, и тут же развеивало, из своей невесомой плоти призрачные очертания какой-то бывшей жизни — причудливые растения, деревья, животных. Где-то неподалеку слышались вздохи ветра, сонное бормотание птиц, стрекот насекомых, чьи-то вкрадчивые шаги.
Отец задумчиво глядел в огонь и говорил о жизни, которую он прожил до Сережи, о войне, о том, как он в большом южном городе ходил каждый день на завод, чтобы сверлить ручной дрелью отверстия под болты в корпусах комбайнов, а вечерами занимался на факультете механизации… Все это, должно быть, складывалось не так просто, потому что отец волновался, и его волнение передавалось Сереже, и он вздыхал вслед за отцом, и непонятная тревога терзала его сердце. И когда отец замолк надолго, он неожиданно приклонил голову на рюкзак и уснул легко и беспечно. Ему приснилась комната…
Она напоминала глухую клетку. С потолка на белом витом шнуре спускалась электрическая лампочка в черном карболитовом патроне. В стеклянной колбе слабо тлела красная нить. Свет пульсировал, жил своей особенной беспокойной жизнью. Он становился малиново-красным, иногда, набрав силу, разгонял устоявшийся комнатный полумрак коротким голубым всплеском. И в тот миг Сережа видел вещи, отбрасывавшие длинные густые тени. Родительскую кровать с горкой подушек, окованный цветной жестью сундук, зеркало с мутным стеклом, полку-угольник, на которой лежал семейный альбом с фотографиями, стояли книги и голубая шкатулка с нитками, пуговицами и наперстками. Свет из стеклянного баллона держал его настороже. Это был цвет запрета — красный.
Он брал большую деревянную табуретку и ставил у стены. Осторожно взбирался на нее. Один поворот фарфоровой ручки выключателя в сером дюралевом корпусе — и в его комнате-клетке все менялось. Сквозь щелки в закрытых ставнях проскальзывали тонкие солнечные лучики: широкие — ленточками и узкие — спицами. Пронизывая серый, теплый полумрак, они оживляли пылинки, которые появлялись и исчезали каждую секунду.
Сережа рассматривал солнечные пятна на полу, на стене. Они жили, шевелились, набухали светом, темнели. В них угадывался настоящий мир, сокращенный до размеров светового пятна. Там, иногда, мелькали человеческие фигурки, птицы, животные, машины…
Жизнь в комнате шла размеренно, спокойно.
И наступал час, когда появлялись родители, приносившие к нему тревогу и озабоченность мира. Его начинали учить, воспитывать, его уговаривали, убеждали, наказывали, с него требовали, в конце-то концов («Какой непослушный ребенок, ведь ему-то и пример брать не с кого!») Но что поделаешь, ведь это жизнь.
Он долго не мог поверить, что в мастерской идет только работа. В этом слове ему чудилось что-то слишком обыденное, вялое, сонное. Всюду в мире была работа. Без нее, казалось, и шагу ступить нельзя. Принести от родника на мочажине два ведра с водой, растопить печь соломой и кизяками, подмести пол в доме — все работа. Но в мастерской…
Это было высокое длинное здание из кирпича и шлакобетона с белыми оштукатуренными стенами и серыми закопченными окнами. Через открытые двери, куда Сереже запрещен вход, видны подъемные устройства на цепях, огромные станки, верстаки, обитые сизой вороненой жестью, черные промасленные столы с выдвижными железными ящичками и страшная продымленная кузница.
Особенно ему нравился пол в мастерской. Он был выложен из круглых деревянных чурбаков. Отец сказал, что это все они сделали.
Происходившему в мастерской сопутствовал особый набор звуков. Здесь резали железо, сверлили его, рубили и ковали. Здесь его в а р и л и. Запускали двигатели машин. У каждой из них был свой голос.
Мглистыми осенними вечерами, когда темнело рано, за большими застекленными окнами мелькали фосфористые вспышки света. Этот свет на несколько мгновений слепил его глаза, еще более сгущая окружающую мир мглу.
Существовал запрет: не смотреть на этот свет, и был, конечно, сладкий самообман — от одного короткого взгляда ничего не будет, никто не узнает… Мерцающие беззвучные вспышки вырисовывали на стеклянном экране окна исполинскую тень человека, чудище без рук и ног, наполняя его сердце сладким ужасом.
Отец рассказывал: раньше здесь этого не было. Только угнетали человеческий взор развалины бывшей казачьей крепости — останки казармы, каменных оград.
— Теперь у нас строгий порядок, система, — воодушевленно говорил он матери и Сереже. Они втроем стояли перед своим новым жилищем. Как и обещал отец, грязно-желтый, облупившийся домик из деревянных щитов стоял достаточно далеко от мастерской — шагах в полутораста. Одно узкое низкое окно и дверь с крылечком из двух скрипящих половиц выходили во двор. — Раньше тут росла крапива, а теперь утрамбованная гаревая площадка. У самой уцелевшей стены мы сделали навес для машин и тракторов. С течением времени сделаем ворота…
— Зачем же ворота? — с тихим изумлением спросила мать.
— Ну, как это — зачем? — бодро удивился отец. — Всюду есть двери, ворота, калитки… Как же без этого?
— Но ведь стен-то еще никаких нет! — простонала мать и, махнув рукой, пошла в дом.
Отец смущенно кашлянул, проследил за ней, а потом обнял Сережу за плечи:
— Ничего… Переживет. Большое дело требует жертв. Пойдем за дом, я тебе расскажу о поселке.
Новый поселок, о котором мечтал отец, должен был начаться сразу же за их домом — шагнуть дальше в степь, разбежаться десятками улиц, подняться к небу из желтой степной земли, отгородиться от степного зноя и зимних стуж лесозащитными полосами, притянуть к себе реку… Жить нужно решительно.
— Да, тут будет и река, — удовлетворенно повторил отец, заметив удивленный взгляд Сережи, — Я нашел старое русло. Оно, правда, заросло травами, но это не беда. При нашей технике расчистить недолго…
В мастерской мать сказала, что теперь ей ждать от жизни нечего. Лично для нее целина кончилась. Духовая музыка на городском вокзале, дорога, леса, перелески, холмы, горы, степь и, наконец-то, все — тишина. Высокие и правильные слова о долге, чести, жертве — остались где-то в другой жизни, а здесь только тишина.