— Да, сегодня одна.
Девушка поправляла здесь здоровье, переболев пневмонией. Сюнсукэ импонировало, что она предпочла читать именно его повести. Ее спутница, старая женщина, вернулась по делам на пару дней в Токио.
Сюнсукэ мог бы провести девушку в свою комнату, чтобы надписать книгу, и распрощаться, однако он захотел встретиться с ней еще завтра, поэтому они присели на невзрачную скамейку в парке.
Говорили о том о сем. Старик был малообщителен, девушка — благопристойной, поэтому разговор не сблизил их. «Откуда приехала?» «Как семья?» «Как здоровье?» Сюнсукэ спрашивал, а девушка отвечала, скромно улыбаясь.
Кажется, преждевременно и незаметно для обоих вечерние сумерки окутали парк. С наступлением темноты покатые горы Мёдзё и Татеяма — одна напротив, а другая справа — как бы осунулись, стали ближе, вошли в мысли девушки и старика. Между горами покоилась бухта Одавара. Будто вечерняя звезда, вспыхивали огни маяка — в той стороне, где сливаются в дымке темнеющее небо с узенькой полоской моря. Пришла служанка и позвала на ужин. Они расстались.
На следующий день Ясуко и ее старшая спутница пришли в комнату Сюнсукэ с гостинцем из Токио. Он вручил им две заранее подписанные книги. Говорила только женщина, позволяя Сюнсукэ и Ясуко отмалчиваться, к их вящему удовольствию. Гости ушли, и Сюнсукэ затеял прогуляться — куда-нибудь подальше. Он запыхался, поднимаясь в гору быстрым, нервным шагом.
«Не важно куда, лишь бы идти, пока не устану. Ты погляди, какой я ходок!» — подбадривал он себя.
Наконец он вышел на лужайку под тенью деревьев. Повалился наземь как подкошенный. Вдруг из высокой травы вылетел огромный фазан. Сюнсукэ вздрогнул. Он почувствовал, как радостно и безудержно запрыгало вновь ожившее после усталости сердце.
«Когда последний раз посещало меня такое чувство? Сколько лет прошло с той поры?» — вопрошал Сюнсукэ.
Он уже позабыл, что «такое чувство» было вызвано им по большей части умышленно, когда пустился в чрезмерно длинный и утомительный путь пешком. Конечно, такую забывчивость или такую своенравность можно было бы списать на счет старения.
Несколько раз автобус проезжал близко к морю. С кручи открылся вид на летнее пылающее море — как с высоты птичьего полета. Зарево, просвечивающее и потому невидимое, заливало пламенем сплошь всю акваторию. Это море напоминало гравюру благородного металла с высеченными на ней бороздами заглохших умиротворенных страданий.
До полудня было еще далеко. В автобусе сидело всего несколько пассажиров — все из местных. Они распечатали бамбуковые коробочки; завтракали рисовыми колобками и маринованными овощами. Сюнсукэ пока не чувствовал голода. Когда мысли занимали его ум, он поглощал пищу машинально и забывал о съеденном, а потом удивлялся, что ходит с полным брюхом. Ни умом, ни телом он не замечал повседневности.
Парк К. — вторая остановка от администрации города К. Здесь никто не вышел. Дорога, по которой курсировал автобус, пролегала через огромный, раскинувшийся на тысячи гектаров от горных склонов до побережья парк, разделяя его пополам с горой в центре в одной части и морем в другой. Сюнсукэ скользил взглядом по густым зарослям кустарника, шелестящим под бризом, по безлюдной и безмолвной игровой площадке, по темно-синей эмалевой, прерывистой полоске моря, по неподвижным теням разнообразных качелей на сияющем песке. Чем очаровывался Сюнсукэ, глядя на этот огромный, притихший с утра в самый разгар лета парк?
Автобус затормозил на углу маленького хаотичного городка. Городская управа не подавала признаков жизни. Из распахнутых окон виднелись сияющие белизной лакированные круглые столешницы без единого предмета на них. Навстречу с поклоном вышли гостиничные служащие. Сюнсукэ поручил им свой саквояж, а сам по их приглашению неспешно двинулся вверх по каменной лестнице сбоку от храма. Жары почти не чувствовалось благодаря ветерку с моря. В воздухе завис вялый стрекот цикад — знойные шерстяные звуки. На полпути Сюнсукэ снял шляпу и остановился немного отдышаться. Внизу в блюдце-гавани прикорнул зеленый пароходик. Послышался прерывистый шепоток — звук выпускаемого пара. И тотчас все стихло. Все же мерещилось, что эта дремотная бухточка, обрамленная примитивной кривой каменистой линией, заполнилась меланхоличным шелестом крыльев назойливо-докучливых мух — сколько ни отмахивайся от них, все безуспешно.
— Какой красивый вид!
Сюнсукэ озвучил свою мысль, словно хотел отмахнуться от нее. Вовсе ничего красивого.
— Сэнсэй, а вид из гостиницы намного прекраснее.
— Правда?
Не из радушия, а из простой скуки он не ответил остреньким сарказмом. Почему-то ловкость в общении давалась стареющему писателю с большим трудом.
Сюнсукэ расслабился только в комнате — в самом лучшем номере гостиницы. По пути он несколько раз пытался задать небрежно один вопрос, но что-то его затрудняло. Боясь разволноваться, он спросил горничную:
— Сегава в вашей гостинице проживает? Это девушка.
— Да, проживает.
Все задрожало внутри у Сюнсукэ. Растягивая слова, он продолжил расспрашивать:
— Одна приехала?
— Да, пять дней назад прибыла. Она поселилась в комнате «Хризантема».
— А сейчас она в номере? Ее отец мой приятель.
— Она ушла в парк.
— Одна?
— Нет, не одна.
Горничная не уточнила, с кем именно ушла девушка. Сюнсукэ растерялся. Он не знал, как выведать о ее спутниках и при этом не выказать своего сугубо личного интереса. Сколько их и кто ее друзья — подруги, мужчины или, может быть, один мужчина?
Не кажется ли странным, что этот естественный вопрос даже тенью не промелькнул в его голове раньше? Глупость пребывает в равновесии — не потому ли ей приходится подавлять здравые доводы нашего разума, чтобы сохранить его?
Скорее по принуждению, чем по уговору стареющий писатель полностью отдался навязчивому гостиничному обслуживанию и между купанием и обедом не знал ни минуты покоя. Наконец его оставили одного. Сюнсукэ охватило сильное возбуждение. Это беспокойное чувство подтолкнуло его на недостойный джентльмена поступок. Он прокрался в комнату «Хризантема». Номер-«люкс» был прибран. Сюнсукэ открыл европейский платяной шкаф в примыкающей комнате и увидел мужские белые трусы и белую поплиновую рубашку. Рядом с ними висел женский гарнитур в белую полоску с аппликацией в тирольском стиле. Он взглянул на туалетный столик с зеркалом, где лежали белила, восковой карандаш для волос, пудра, крем и губная помада.
Сюнсукэ вернулся в свой номер, позвонил в звонок. Пришла горничная, и он заказал автомобиль. Пока он переодевал пиджак, подъехала машина. Он поехал в парк К.
Велев водителю ждать, он вошел через ворота в парк, который оказался по-прежнему безлюдным. Ворота новые, под аркой из природного камня. Моря отсюда совсем не было видно. На тяжелых ветвях шелестела под ветром темно-зеленая листва, словно далекий прибой.
Сюнсукэ решил спуститься на пляж. Ему сказали, что там каждый день купается одна парочка. Он покинул игровую площадку и свернул на углу небольшого зоопарка. Тень от клетки, где подремывал на задних лапах барсук, проплыла по его спине. В вольере, спасаясь от жары, прикорнул черный кролик промеж двух прильнувших друг к другу ветвистых кленов. Сюнсукэ стал спускаться по каменным, поросшим густой травой ступеням; за буйным кустарником открылось ему океанское полотно. От края до края, насколько хватало глаз, раскачивались ветви. Вдруг над головой Сюнсукэ с одной ветки на другую летягой проворно прошмыгнул ветерок. Порой грубый порывистый ветер играючи набрасывался, словно крупная незримая зверюга. Все это утопало в нещадном солнечном свете, все это заливал нещадный цикадный звон.
Какой тропинкой спуститься к пляжу? В самом низу поселилось семейство сосен — видимо, к ним сбегали окольным путем каменные, заросшие сорняками ступени. На Сюнсукэ плеснуло солнечным потоком сквозь ветви и тотчас ослепило ярким светом, отраженным травой. Он почувствовал, как все тело его покрылось испариной. Лестница вильнула в сторону. Наконец его нога ступила на узенькую полоску песчаного пляжа у подножия утеса.
Здесь тоже никого не было. Утомленный походом, стареющий писатель присел на каменный валун. Он злился на себя, что его угораздило прийти в этакую даль. Вся его жизнь с громкой славой, религиозным благолепием, суетной деятельностью, случайными дружками и неизбежным в таких обстоятельствах ядом зависти, в общем, не понуждала его к эскапизму. В крайнем случае, ему было бы предпочтительней сойтись с каким-нибудь компаньоном, чтобы бежать от жизни.
Хиноки Сюнсукэ заимел на удивление обширные знакомства, в кругу которых актерствовал с таким мастерством и с такой сноровкой, что тысячи его зрителей и поклонников чувствовали, будто каждый из них является единственным приближенным к его персоне. Его ловкое искусство общения попирало законы перспективы. Ничто не могло подпортить его репутацию — ни восторг, ни насмешка. По одной простой причине: ко всему этому он был совершенно глух… И только теперь Сюнсукэ трепетал от предчувствия поражения, от пронзительного желания, чтобы его ранили; именно это чувство могло подтолкнуть его на изысканное бегство в его собственном стиле. Одним словом, под занавес своей жизни он нуждался в крепкой затрещине по самолюбию.
Кажется, сейчас это широкое море, которое холмилось в двух шагах, умиротворяло Сюнсукэ. Вот море изловчилось и пронырнуло между скал. Еще один прыжок, другой! Его поглотили волны; все его существование захлестнуло море, махом окрасило синевой его нутро. И тотчас отхлынуло из него, выпотрошило.
И снова вспучилась вода в середине бухты, и поднялся белый в мелких брызгах гребень волны. Стремглав воды ринулись к берегу. Когда воды достигли отмели, вдруг из волны, которая напряглась, чтобы обрушиться всей своей мощью, поднялся во весь рост купальщик. Тело его вмиг смыло брызгами, и вновь оно выросло как ни в чем не бывало. Он шел, пиная крепкими ногами воды океана.
Это был удивительно красивый юноша. Тело его превосходило скульптуры античной Греции. Он был как Аполлон, вылитый в бронзе мастером пелопоннесской школы. Все члены его тела были наделены какой-то мягкой, трепетной, несдержанной красотой: и благородная длинная шея, и покатые развернутые плечи, и широкая нежная грудь, и элегантные руки от плеча до кисти, и заостренное поджарое совершенное туловище, и мужественные, отточенные, как два меча, резвые ноги, которые он выбрасывал вперед. Этот юноша, остановившийся на линии прибоя, чтобы проверить, не поцарапался ли он на рифах, склонился над левым локтем, тело его при этом немного изогнулось. Он будто озарился нечаянной радостью, когда солнечные блики на волнах, отступивших из-под ног, высветили его склоненный профиль. Тонкие, подвижные брови; глубокие, печальные глаза; полноватые, невинные губы — из всего этого создавался редкостный рисунок его лица. Красивый изгиб носа, втянутые щеки, строгие юношеские черты давали впечатление целомудренного дикаря, не знающего ничего, кроме благородства и голода. И еще: невозмутимый взгляд темных глаз, крепкие белоснежные зубы, меланхоличные движения рук в сочетании с экспрессией всего тела обнаруживали в нем повадки молодого красивого волка. Да, именно! Это была красота волка!
В то же время в этой мягкой округлости плеч, невинной наготе груди, обворожительности губ — во всех частях юношеского тела проступала таинственная неопределимая свежесть. Уолтер Патер[5] отмечал «свежесть раннего Ренессанса», говоря о прекрасной повести тринадцатого века «Амис и Амели», что уже в ней появились ростки мистицизма, получившие широкое и мощное развитие в более позднее время, и Сюнсукэ тоже увидел нечто подобное в тонких, как будто источавших аромат, телесных линиях этого паренька.
Хиноки Сюнсукэ питал ненависть ко всем красивым юношам мира. Однако красота всегда поражала его — безмолвно и сильно. Именно потому, что он имел дурное обыкновение связывать красоту со счастьем; его скрытое отвращение вызывала не совершенная красота юноши, а его безоглядное счастье — как он завистливо предполагал.
Мельком взглянув на Сюнсукэ, паренек скрылся за скалой с равнодушным видом. Вскоре он появился в белой рубашке и синих саржевых брюках классического покроя. Насвистывая, паренек стал подниматься по лестнице, по которой только что спускался писатель. Тот немедля пошел следом. Молодой человек оглянулся, бросив быстрый взгляд на старика. Из-за того, что лучи летнего солнца упали на лицо парня, отбросив тень ресниц, зрачки его показались намного темней. Сюнсукэ недоумевал: куда подевался тот флер счастья, которым сияла нагота юноши, или это наваждение?
Незнакомец свернул в сторону. Вскоре тропинка стала исчезать из виду. Старый, уставший писатель двинулся по этой тропинке, хотя и не был уверен, что ему хватит сил проследить за молодым человеком до конца пути. Вдруг в глубине тропинки показалась проплешина поляны, откуда раздался зычный ясный возглас парня:
— A-а, все спишь! Ну ты даешь! Пока ты тут отлеживалась, я искупался в океане. Эй, поднимайся, пора возвращаться.
Под деревьями встала девушка. Сюнсукэ опешил оттого, насколько близко от него взметнулись вверх ее тонкие грациозные руки. Две-три пуговицы на спине голубенького европейского платьица были расстегнуты. И только сейчас показался юноша, который стал застегивать пуговицы на ее платье. Девушка завела назад руку, чтобы отряхнуть подол. Цветочная пыльца и песчинки пристали к ней, когда она неприлично разоспалась на траве. Сюнсукэ обомлел, увидев профиль Ясуко.
Обессиленный, он присел на каменные ступени. Вынул сигарету и закурил. Для такого эксперта в области ревности, как Сюнсукэ, не было ничего странного, чтобы переживать смешанные чувства восхищения, поражения и ревности; однако на этот раз сердце его привязалось не столько к Ясуко, сколько к редкостной красоте этого юноши.
Все мечты молодости обделенного красотой писателя — мечты, которые он скрывал от посторонних глаз и за которые изводил самого себя, воплотились в этом совершенном юношеском теле.
В раннюю пору цветения, духовного возмужания, самоедство отравляло юность Сюнсукэ, чувствовавшего, как она умирала прямо у него на глазах. Весна его жизни пронеслась в яростной погоне за юностью. Вот это уж бред!
Надеждами и отчаянием испытывает нас юность, но нам все равно не понять, что наши страдания — это всего лишь ее естественная агония. Сюнсукэ, правда, сумел это осознать. Ни в мыслях, ни в чувствах, ни в рассуждениях о «Литературе и юности» он не позволял себе ничего такого, что имело бы отношение к постоянности, универсальности, обыденности или болезненной утонченности, — одним словом, никакого романтического бессмертия. С другой стороны, его легкомысленность порождалась одними дурашливыми импульсивными соблазнами. В те годы желанием его сердца было только одно: как бы так повезло, чтобы он смог увидеть в своем собственном страдании совершенное, законченное страдание юности. Он и в радости своей желал бы увидеть совершенство. В общем, это стремление присуще всякому.
«С какой легкостью ты сейчас принимаешь поражение! — размышлял про себя Сюнсукэ. — Этот парень обладает красотой юности. Его существование освещено солнечным светом. Он никогда не отравится ядом искусства или чем-то подобным. Он рожден мужчиной, чтобы быть любимым женщиной. Я охотно уступаю ему это место. И более того — приглашаю его сюда. Всю жизнь я боролся против красоты, но сейчас я должен протянуть ей руку примирения. И для этого, видимо, небеса ниспослали мне этих двоих».
Влюбленная пара шла по узенькой тропинке друг за дружкой. Ясуко первая заметила Сюнсукэ. Они смотрели друг другу в лицо. Взгляд его был страдальческим, а на губах мерцала улыбка. Ясуко побледнела и опустила взор. Не поднимая глаз, она спросила:
— Вы приехали? По делам?
— Да, сегодня приехал.
Молодой человек подозрительно посмотрел на Сюнсукэ.
— Это мой друг Ютян, — представила Ясуко.
— Минами Юити, — поправил юноша.
Паренек ничуть не удивился, когда услышал имя писателя. «Он, вероятно, кое-что слышал обо мне от Ясуко, — подумал Сюнсукэ, — поэтому не был удивлен. Если бы он вообще ничего не знал обо мне, а также о моих сочинениях в трех полных собраниях, мне было бы приятней…»
Все трое поднимались по каменной лестнице безмолвного парка, лениво перебрасываясь словами о том, каким заброшенным кажется курорт в это время года. Сюнсукэ переполняло чувство великодушия, и, хотя он не числился в весельчаках, настроение его было прекрасным. Они сели в арендованный автомобиль и вернулись в гостиницу.
Ужинали они тоже втроем. Это была идея Юити. После ужина все разошлись по комнатам. Немного погодя в комнату Сюнсукэ заявился Юити, высокий, в гостиничном кимоно.
— Можно войти? Вы заняты? — раздался из-за перегородки голос.
— Входите!
— Ясуко задержалась в душе, и я заскучал, — объяснил он свой приход.
Его темные глаза помрачнели еще больше, чем днем. Инстинкт художника подсказал Сюнсукэ, что Ютян явился для какого-то признания.
Вначале разговор не вязался. Постепенно они разговорились, и нетерпение юноши поделиться откровением стало все более заметным. Наконец он спросил:
— Вы собираетесь задержаться здесь?
— Да, полагаю.
— Я, если получится, сегодня в десять вечера уеду катером или завтра утром автобусом. Уже сегодня вечером хотел бы выехать, по правде сказать…
Сюнсукэ очень удивился:
— А как же Ясуко?
— Для этого я зашел к вам поговорить. Могу ли я оставить ее с вами? Я подумал, что вы хотели бы жениться на ней…
— Ваше решение продиктовано неправильным представлением…
— Ни в коем случае! Я не могу остаться здесь еще на одну ночь.
— Почему же?
Юноша ответил искренно и холодно:
— Знаете ли, я не умею любить женщин. Сэнсэй, вы понимаете, о чем я говорю? Меня не влечет к женщинам, а мой интерес к ним не более чем интеллектуальный. У меня сроду не возникало желания обладать женщиной. К ним я не чувствую влечения. Я обманывался на их счет, а теперь еще и девушку одурачил, которая ничего не знает…
Странным светом заблестели глаза Сюнсукэ. Он не был чувствительным к подобным проблемам. И был в основном нормальных склонностей. Он спросил:
— А кого ты можешь любить?
— Я? — Юноша залился краской стыда. — Я люблю только парней.
— Ты разговаривал об этом с Ясуко? — спросил Сюнсукэ.
— Нет.
— И не говори. Не следует во всем признаваться. Мне мало что известно о твоих проблемах, но женщины, думаю, не поймут тебя. Если в твоей жизни появится девушка, которая полюбит тебя так же, как Ясуко, то женись на ней, поскольку тебе когда-нибудь все равно придется жениться. О браке нужно думать спокойно, как о тривиальном деле. Тривиальность — вот что делает его священным.
Сюнсукэ вдруг поддался дьявольскому восторгу. Глядя прямо в глаза юноши, он неприлично тихо прошептал:
— Что тебе эти три ночи?..
— Ничего.
— Прекрасно! Вот и преподашь урок женщинам!
Сюнсукэ рассмеялся громко и звонко. Никто из его друзей никогда не слышал, чтобы он заливался таким смехом.
— Мой богатый жизненный опыт позволяет сказать тебе, — продолжил Сюнсукэ, — что не стоит приучать женщину к наслаждению. Наслаждение — это трагическое изобретение мужчин. И ничего более в нем нет.
Нежным, восторженным светом засияли его глаза.
— Я полагаю, что ты размышляешь об идеальной супружеской жизни, наверняка ведь.
Сюнсукэ, однако, не назвал эту жизнь «счастливой». Весьма примечательно, что он понимал, сколько несчастья заключено в браке и для женщины. Его осенило, что с помощью Юити ему по силам будет отправить в женский монастырь сто девственниц. Впервые за всю свою долгую жизнь Сюнсукэ распознал в себе подлинную страстность.
Глава вторая
ЗЕРКАЛЬНЫЙ КОНТРАКТ
— У меня не получится, — обреченно произнес Юити.
В глазах его блеснули слезы отчаяния. Кто же примирится с подобным наставлением после постыдно-отважного признания постороннему человеку? Этот совет для молодого мужчины оказался жестоким.
Он уже раскаивался в том, что открылся Сюнсукэ; а импульсивное желание выдать сокровенное теперь казалось ему минутным помешательством. Мучения последних трех ночей разрывали Юити на кусочки. Ясуко вовсе не приставала к нему. Если бы она стала домогаться его, то ему пришлось бы все рассказать. Он лежал на своей половине кровати, как девица, затаив дыхание, уставившись в потолок; прибой наполнял темноту, время от времени ветер колыхал светло-зеленый москитный полог; сердце его рвалось на части как никогда в жизни. Наконец юноша и девушка от изнеможения провалились в сон. Вновь очнулись, мучаясь бессонницей.
Настежь открытое окно, звездное небо, тонкий свист парохода… Ясуко и Юити еще долго лежали без сна, боясь пошевелиться. Не перешептывались. Ни одного словечка. Ни одного движения. Им казалось, что сдвинься кто-нибудь из них хотя бы на дюйм, то это непредсказуемо изменило бы всю ситуацию. По правде сказать, они оба были истощены ожиданием друг от друга одних реакций, одних движений; Ясуко дрожала от робости, но смущение Юити было, вероятно, во сто крат сильней: он желал только одного — умереть!
Черно-угольные глаза широко открыты, руки сложены на груди, вытянутое одеревеневшее тело увлажнилось — для Юити девушка была мертва. Если бы она шевельнулась в его сторону на дюйм, то смерть, кажется, сама бы пришла за ним. Он ненавидел себя за то, что поддался на этот позорный для него соблазн Ясуко.