— Холли, я тебя прошу, — говорю. — Хватит уже, солнышко. Давай не будем себя мучить. Что делать‑то нам?
— Слушай, — говорит. — Помнишь, в тот раз, когда мы ездили на ту старую ферму за Якимой, туда, за Террас–Хайтс? Просто катались? Ехали по такой проселочной дороге, и жара стояла, пыльно. Мы ехали–ехали и приехали к тому старому дому. И ты попросил воды, помнишь?
— Те старики уже наверное померли, — говорит. — Рядышком лежат на каком‑нибудь кладбище. Помнишь, они нас пригласили на пирог? А после водили, все показывали? И там еще сзади была беседка? Сзади, под какими‑то деревьями? Крыша у нее была такая острая, и краска облупилась, и трава по ступенькам проросла. И та тетка сказала, что много лет назад, в смысле, вообще давным–давно, приходили люди и по воскресеньям там играли музыку, а народ сидел, их слушал. Я думала, что и мы будем такие же, когда состаримся. Почтенные. С домом. И люди к нам будут приезжать.
Я поначалу не могу ничего сказать.
Потом говорю:
— Холли, все вот эти дела, мы о них тоже будем вспоминать. Будем говорить: «Помнишь мотель, всю эту фигню в бассейне?» — говорю. — Ты понимаешь, что я хочу сказать, Холли?
Но Холли только сидит на кровати со стаканом в руке.
Ясно, что она не понимает.
Я бреду к окошку, выглядываю из‑за занавески. Внизу что‑то говорят, тарабанят в дверь конторы. Я не двигаюсь. Молюсь, чтобы Холли подала какой‑нибудь знак. Молюсь, чтобы Холли помогла мне.
Слышу, как заводится машина. За ней вторая. Скользят фарами по зданию и одна за другой выезжают на дорогу, в поток.
— Дуэйн, — говорит Холли.
И она, как всегда, права.