Вопрос о сохранении этой «традиции» (права женщины «съвещаться») — сложнее. Как и в Западной Европе, где в сборниках исповедных вопросов (пенитенциалиях) IX в. еще упоминаются казусы умыкания по согласованию с невестой,[53] в российских епитимийных сборниках умыкание по согласованию встречается примерно до XIII в. В поздних церковных руководствах для священнослужителей такие сведения редки. Впрочем, в одном из требников XV — начала XVI в., среди поучений священнослужителям, имелся запрет венчать жен, «въсхыщеных от нецих» и «восхотевших» «с въсхытившими брак творити» — косвенное свидетельство того, что заключение браков через похищение все еще оставалось «в поле зрения» духовных отцов.[54] Скорее всего, умыкание девушек с их согласия сохранилось как брачный ритуал прежде всего в среде «простецов», особенно в северных и зауральских землях, где в крестьянской среде, как доказали исследователи, и в XIX в. браки-«убегом» были частым явлением.[55] Долговременность существования традиции похищения женщины с ее согласия — яркий пример живучести брака по любви, заключения его на основании личной, в том числе сексуальной, склонности и предпочтительности.
Как о том говорят тексты епитимийников (сборников исповедных вопросов с указанием величины и длительности церковного наказания, епитимьи), похищения и «умыкания» предпринимались не только с целью заключения брака и далеко не всегда заканчивались им. Не случайно похищение девушки приравнивалось и в Древней Руси, и позже к принуждению к вступлению в половой контакт, к «осилию», «осквернению»[56] и наказывалось как
«Тайнопоиманье» и «умыканье» девушек зачастую совершалось отнюдь не втихую и не ночью (как, например, у кавказских народов), а на многолюдных весенне-летних празднествах, устраивавшихся, как правило, «у воды» — прудов, озер, рек. Эти празднества —
Посещение «игрищ» нередко заканчивалось для женщин внебрачными сексуальными контактами (которые резко осуждало духовенство и к которым было в целом толерантно общественное мнение).[60] Для девушек же посещение публичных празднеств весьма часто приводило к «растлению девства». Последнее было особенно неприемлемо для ревнителей православной нравственности. При этом примерно с XV в. появилось дифференцированное наказание для тех, кто во время празднества совершил «блуд осильем» (изнасиловал девушку), и тех, кто пошел на грешное дело по согласованию с партнершей («аще сама изволиша», «аще мигала с ким впадь в блуд»).[61] В первом из двух случаев растлителю предлагали вступить с потерпевшей в брак («поять ю») и тем самым «смыть» позор с обесчещенной, которую именовали из-за случившегося «убогой». В случае отказа — виновнику грозили отлучением или по крайней мере епитимьей — 4-летним постом. Во втором случае духовные отцы рекомендовали ограничиться денежным штрафом в качестве моральной компенсации (правда, весьма значительным — третью имущества!).[62] Разрабатывая систему наказаний для совершивших преступления против нравственности, авторы пенитенциарных кодексов выдвинули в XV–XVI вв. особое наказание и для тех соблазнителей, которые добились согласия девушки на вступление в интимную связь «хытростью» — к коей ими относились «клятвы» и «обещани<я>» (вступить в законный брак). Примечательно, что обманувший девушку приравнивался составителями законов к убийце («Хытростию растливший — аще бо уморивший, убийца есть»): ему назначалось 9 лет епитимьи.[63]
Изнасилование девушки, «блуд умолвкой», равно как более или менее продолжительная связь с незамужней молодой женщиной, считались в православной этике одним из наиболее серьезных нравственных преступлений, ибо невинная девушка стояла в православной «табели о рангах» неизмеримо выше не только «мужатицы», но и «чистой» (то есть не вышедшей второй раз замуж) вдовы. Но как относились к строгим церковным предписаниям те, для кого они предназначались? Прежде всего обращает на себя внимание сам факт сохранения исповедных вопросов, касающихся добрачных связей, в епитимийниках XVI–XVII вв. — молчаливое признание бессилия церкви в борьбе за их воспрещение.
Во-вторых, в вопросе о целомудрии православные проповедники оказались терпимее своих западных коллег (католиков): как ни осуждались в православии добрачные сексуальные связи, но отсутствие девственности не рассматривалось ими как препятствие к заключению брака, за исключением семей священников и великих князей (царей), долженствующих быть образцом для простых мирян.[64] Широко известен введенный поначалу как ритуал во время царских свадеб, но постепенно проникший и в народные брачные празднества обычай «вскрывания почестности» невесты («Молодой объявлял родственникам супруги, как он нашел жену — невинною или нет. Выходит он из спальни с полным кубком вина, а в донышке кубка просверлено отверстие. Если полагает он, что нашел жену невинною, то залепляет то отверстие воском. В противном же случае молодой отнимает вдруг палец и проливает оттуда вино», — так описывал ритуал итальянский посол Барберини в XVI в.).[65]
Тех, что согрешили до венчания, священники неизменно побуждали к супружеству и взимали лишь небольшой штраф с невесты или ее родителей, «аще замуж пошла нечиста» («аще хто хощет жену имети, юже прежде брака растлит, — да простится ему имети ю, за растление же — запрещение [причащаться] да примет на 4 лета»).[66] Позже, в XVIII в., в крестьянской среде на «девичье баловство» тоже зачастую смотрели снисходительно, по принципу «грех девичий прикроется винчом» [венцом. —
Разумеется, в ранние эпохи отношение к добрачным сексуальным связям девушек было в народе не менее, а куда более терпимым. Это следует принять во внимание при определении уровня брачности в допетровской России. По отношению к X–XVII вв. он, несомненно, должен был превышать реальное количество церковных браков — тем более что они стали регулярно фиксироваться в церковных метрических книгах лишь после указа 1667 г., причем не сразу и поначалу со стороны священнослужителей очень неаккуратно и неохотно.[69] Хотя добрачные (точнее: «довенчальные») связи и возникавшие на их основе половые союзы были недолговечны и непрочны, тем не менее они являлись немаловажным фактором, определявшим
Еще одним аргументом в пользу высокого уровня брачности в допетровской России является возраст начала половой жизни и, следовательно, детородного периода у женщин. Было бы ошибочным определять его лишь по возрасту невесты на момент венчания. Правовая норма православного канонического права, определявшая предельно минимальный возраст первого брака для женщин, менялась несколько раз, но в XV–XVII вв. совершеннолетием «женщины» считались 12 лет.[70] Разумеется, это не означало, что все или даже большинство невест в Древней Руси и Московии вступали в брак в столь раннем возрасте. Низкий брачный возраст наблюдался прежде всего в среде князей и бояр, где — преследуя политические цели — могли выдать замуж совсем маленькую девочку («младу сущу, осьми лет»), «оженить» подростка (будущий царь всея Руси Иван III был «опутан красною девицею» пяти лет от роду). Дети в этом случае отдавались на руки «кормильцам» — воспитателям в новых семьях и до достижения половой зрелости супружеской жизнью не жили.[71]
У «простецов» возраст вступления в первый брак был, надо полагать, несколько выше, чем у представителей привилегированных сословий. Нелегкие обязанности хозяйки дома в крестьянской семье, вынужденной на равных помогать супругу в работе в поле и на огороде, ходить за скотом, могли выполнять лишь физически крепкие девушки, вполне готовые стать женщинами. Поэтому в крестьянских семьях долгое время существовал обычай отдавать девиц замуж отнюдь не в отрочестве. Однако стремление родителей следовать православной заповеди сохранения невинности до брака постепенно сделало ранние браки женщин в среде «простецов» обычным явлением. Во всяком случае, в XIX в. 12–13-летние невесты-крестьянки не были редкостью («а было мне тринадцать лет», — признавалась пушкинской Татьяне ее няня, крепостная, выданная замуж по воле родителей и «не слыхавшая», по ее словам, «в те годы про любовь»). Физически такие невесты, разумеется, были незрелы.[72]
Знаток древнерусского быта Б. А. Романов справедливо видел в ранних браках «противоблудное средство».[73] Действительно, православные нормы были выработаны в ответ на реально сложившуюся ситуацию — распространенность сравнительно ранних половых связей, которые требовалось «оформить». Возможность «растления девства» «по небрежению», «оже лазят дети [друг на друга или «в собя»] несмысляче», была и в Древней Руси, и позже достаточно распространенной. Во всяком случае, вопрос о том, как наказывать родителей за подобные проступки детей, был поставлен в одном из самых ранних покаянных сборников.[74] В XV–XVI вв. церковный закон всю вину за добрачный секс возлагал на растлителя: «Аще кто прежде брака [в] тайне или нужою растлит жену и потом законным браком съчетается с ею — блудника познает запрещения: 4 лета едино убо у дверей церковных да плачется».[75]
Вопрос о неискоренимости
Иногда слова
Перечисленные выше существительные и однокоренные с ними глаголы приобрели на Руси инвективный оттенок не ранее Московского времени. Однако уже в XVII столетии современники отмечали, что «грубые, неуважительные слова», «грязная брань» являются характерной чертой повседневного общения россиян,[83] который Адам Олеарий имел все основания назвать «бранчливым народом», переведя на свой язык наиболее употребляемые из ругательств и довольно точно транслитерировав их. Если верить Олеарию, к XVII в. слово
Перечисленные Герберштейном и Олеарием инвективные выражения ярко характеризуют русскую культуру описываемого ими времени как культуру с высоким статусом родственных отношений по материнской линии, ибо только в таких культурах большую роль играют оскорбления матери. Упоминание женских гениталий и отправление ругаемого в зону рождающих, производительных органов, символика жеста «кукиш», изображающего детородный орган, намек на то, что «собака спала с твоей матерью» (Герберштейн верно отметил аналогичную брань у венгров и поляков), ругательства со значением «я обладал твоей матерью» (и о распутстве самой матери) — все это характеризует особую силу табуированности именно разговоров о матери[85] и попутно характеризуют значимость «матриархального символизма».[86]
Сопоставление древнерусской литературной и инвективной лексик, относящихся к сексу и сексуальному поведению, позволяет заметить, что в ранние эпохи в языке существовали слова, обозначавшие детородные органы и сексуальные действия, не являвшиеся эвфемизмами и не имевшие в то же время ругательного смысла. В современном нашем языке эти дефиниции тоже употребляются, хотя и не часто. Между тем в покаянной и епитимийной литературе XII–XVII вв. можно обнаружить около десятка наименований половых органов, в частности —
Общим правилом в систематизации церковных наказаний за употребление бранных слов по отношению к женщинам — как и в случае с самими прегрешениями и преступлениями такого рода — был учет социального и семейного положения пострадавшей. Оскорбление словом как вид преступлений типа dehonestatio mulieris (казус ложного обвинения в блудодействе) упомянуто уже в Уставе кн. Ярослава Владимировича (XII в.) и абсолютно идентично штрафу за изнасилование: клеветнически обругать женщину распутницей было все равно, что совершить подобное обесчещение![90]
Церковные законы позднейшего времени позволяют сделать еще одно важное наблюдение: наказание за
Однако исповедные вопросы, «список» которых компилировался исходившими из повседневной практики православными духовными лицами, косвенно свидетельствуют о том, что преступления против чести девушек были весьма распространенным явлением. И совершали подобные проступки не только те, кого исповедальники именовали «прост человек», но и сами лица духовного звания, долженствовавшие в идеале быть образцом для мирян! «Осилие» девушки, совершенное «простецом», каралось, разумеется, не столь строго, сколь преступление, совершенное «мнихом», попом, а тем более епископом (видимо, все же казусы были, если правовые памятники не исключали этого исповедного вопроса). От 4 до 6 лет епитимьи (поста «о хлебе и воде») для простецов, которых авторы требников еще надеялись «оженить» на обесчещенных девушках и тем или иным путем вернуть в лоно церкви, противостояли многолетней (от 12 до 20 лет) епитимье для черноризцев и священников. Епископа за подобные развратные действия предписывалось немедленно лишить сана.[92]
Еще более строгие моральные взыскания ожидали тех, кто «творил блуд» с обитательницами монастырей. Ранние церковные памятники оставили свидетельства того, что мирские и более того — вакхические соблазны вторгались порою в эти цитадели христианского благочестия: «иже в монастерях часто пиры творят, созывают мужа вкупе и жены…», «иже пьють черницы с черньцы…».[93] Следствия подобных пиров не заставляли себя долго ждать: «невоздержанье, нечистота, блуд, хуленье, нечистословье…», а в результате — наказания и тем, кто «девьствовати обещавши, сласти блудни приял», и тем, кто на этот грех их сподвигнул. Особенно греховными в этом случае казались проповедникам «съвокупления» тех, кто должен был являть «добронравие святительского подобия» — то есть черноризцев с монашенками: их «блуд» приравнивался к «кровоместьству» (инцесту духовных родственников).[94] Глубоко безнравственным не без основания считалось осквернение девушки-«черноризицы»: церковные законы предписывали не пускать такого развратника в храм, ибо он — «сущщи убийца есть».[95]
Усилия древнерусских и средневековых проповедников по утверждению христианских моральных норм в отношении
В отличие от современных блюстителей нравственности, православные проповедники, говоря о растлении невинных, практически не интересовались возможностью и последствиями совращения юноши опытной женщиной. «Испортить», по их терминологии, могли только невинную девушку. В единственном найденном нами исповедном вопросе о беззаконной связи «жены» с отроком (а под термин
Зато особый круг вопросов о
В определении наказаний за интимные связи холопок со
Однако к XVI в. всевозможные устрашения и запрещения всем, решившимся на смешение классовых и социальных различий в браке,[104] сменились толерантным отношением некоторых церковных деятелей к мезальянсам. «Рабу-наложницу име<ющий> или оставит ее, или по закону оженится ею. Аще же есть свободна — да законно поймет ю…» — предлагали «Правила св. Василия», внесенные в один из требников Московского времени. Принимая в свое лоно бывшую холопку-блудницу, церковный закон строго спрашивал уже с нее — «токмо ли с единым» своим господином она «совокупляшася»? В случае утвердительного ответа ее разрешалось венчать, а «блудящей с инеми» предписывался решительный отказ («отвержение») — пока не «очистится» поклонами и покаянием.[105]
Судя по сборникам исповедных вопросов, куда более распространенным было сожительство —
Вынести аргументированное суждение о самом многоженстве в допетровской России X–XVII вв. трудно из-за отрывочности данных. Известно, однако, что в домонгольский период, до начала XIII в., деятелям церкви время от времени приходилось иметь дело с открытым прямым двоеженством. Пока канонические сборники заверяли прихожан, что жить «бес стыда и срама с двумя женами» означает жить «скотьски», и назначали отлучение от причастия, летописцы (начиная с описания «подвигов» кн. Владимира I (980–1015), имевшего несколько сотен наложниц и восемь «водимых» (законных жен), пристрастно фиксировали подобные ситуации. О том же говорят и некоторые нормативные памятники,[107] упоминающие, что «друзии (некоторые) наложници водят яве (держат открыто) и детя родят, яко с своею (женою)», что в имуществе умершего главы семьи может возникнуть «прелюбодейна часть», полагающаяся незаконной, не «водимой» жене и детям от нее.[108] В среде «простецов» наличие вторых семей тоже было в принципе возможно.[109] Появление же в летописях сообщений о побочных семьях в среде знати вызывалось скандальностью самой ситуации и в то же время ее распространенностью.
О стремлении древнерусских мужчин к сексуальному разнообразию и готовности к частой смене партнерш косвенно свидетельствует и сообщение митрополита Ионы (XV в.), ужаснувшегося тому, что — несмотря на запрещение оформлять третьи браки — «инии венчаются незаконно… четвертым и пятым съвкуплением, а инии — шестым и седмым, олинь (один) и до десятого…».[110] В сборниках исповедных вопросов встречаются описания ситуаций группового секса, однако, как правило, между родственниками («аще два брата с единою женою осквернятся или две сестре с единым мужем…»).[111]
Явления полигинии — сравнительно прочных и длительных связей вне основного, венчанного брака, наличия побочных семей — никогда не смешивались в сознании средневековых православных дидактиков с примерами уголовно наказуемых групповых изнасилований
Тезис о том, что образ женщины как источника и носительницы сексуального удовольствия был едва ли не центральным в православной и вообще христианской этике, давно уже стал трюизмом. Большинство Отцов Церкви, а вслед за ними — составителей учительных текстов, всерьез полагало, что в массе своей женщины изначально более сексуальны, нежели мужчины. На Руси даже библейского
Разумеется, в канонических сборниках вопрос об удовлетворенности самой женщины интимными отношениями, достижении ею оргазма рассматриваться не мог:[119] секс сам по себе уже считался «удоволством».[120] Единственным оправданием этого «удоволства» для женщины — в глазах древнерусских духовников — было частое рождение ею «чад» и пополнение, таким образом, числа благочестивых христиан.
Не только поздний фольклорный материал, выявляющий трезвое отношение крестьян к супружеской сексуальности («Дородна сласть — четыре ноги вместе скласть!», «Легши сам-друг, будешь сам-третей», «Спать двоим — быть третьему», «У двоих не без третьего» — записи XVII в.),[121] но и сопоставительный анализ православных назидательных текстов XV–XVII вв. с более ранними, XIII–XIV вв., позволяет ощутить смещение акцентов. Речь идет о постепенном отказе от категорического осуждения любых проявлений чувственных желаний и о вынужденном согласии на терпимое отношение к супружескому сексу, медленном избавлении от страха того, что любовь к ближнему может заслонить главную цель жизни (заботу о спасении души) к вынужденному признанию самоценности целомудренной любви. Речь могла идти, разумеется, лишь о любви платонической, нечувственной.[122] Один переписчик учительного сборника, полного всевозможных «богоугодных» запретов и воспевающего аскезу, приписал в сердцах на полях: «Горко мене, братие, оучение! Месо велит не ясти, вина не пити, женне не поимати…»[123]
Действительно, интимная жизнь любого человека, в том числе супругов, если она подчинялась церковным нормам, формально должна была быть далеко не интенсивной. На протяжении четырех многодневных постов, а также по средам, пятницам, субботам, воскресеньям и церковным праздникам «плотного дие творити» было запрещено.[124] Требование это показалось одному из путешественников-иностранцев XVII в. трудновыполнимым.[125] Да и частые детальные описания нарушений подобного предписания (названные в епитимийных сборниках «вечным грехом») создают впечатление о далеко не христианском отношении прихожанок к данному запрету.[126] Отношение к сексу как «нечистому», «грязному» делу заставляло церковных деятелей требовать непременно омовения после его завершения — что совпадало и с элементарными гигиеническими требованиями.[127]
Общим термином для «нормального», вынужденно-разрешенного супружеского секса в древнерусских и московских епитимийниках было
К началу Нового времени отношение к «соромяжливости» женщины ужесточилось. С внедрением церковных представлений о целомудрии стали считаться предосудительными любые обнажения и разговоры на сексуальную тему, а в исповедных сборниках не только
Регламентация интимной жизни женщин стала менее мелочной, но не менее строгой: так, в XVI в. в назидательных сборниках появилось требование раздельного спанья мужа и жены в период воздержанья (в разных постелях, а не в одной, «яко по свиньски, во хлеву»),[133] непременного завешивания иконы в комнате, где совершается грешное дело, снятия нательного креста.[134] В то же время стремление избежать богопротивного дела дома заставляло «нецих велми нетерпеливых» «женок» совершать его в церкви со священниками. Вероятно, это не казалось средневековым московитам кощунственным. Об этом говорит и то, что наказание женщин за этот проступок не было строгим.[135]
В отличие от Запада, в православных учительных текстах не было и не появилось запрещений «любы телесной, телесам угодной» во время беременности женщины.[136] Зато достаточно жестким оставалось введенное еще во времена первых переводных учительных сборников запрещение вступать с женой в интимный контакт в дни ее «нечистоты» (менструаций и 6 недель после родов). Несмотря на положительное влияние этой рекомендации на здоровье женщин, «подтекст» ее был отнюдь не гигиенический. Женщина считалась «ответственной» за временную неспособность к деторождению, любое же кровотечение могло означать самопроизвольный или, хуже, специально инициированный аборт (отсюда — требование немедленно покинуть храм, если месячные начались у нее в церкви).[137]
Применение контрацепции («зелий») наказывалось строже абортов: аборт, по мнению православных идеологов, был единичным «душегубством», а контрацепция — убийством многих душ,[138] поэтому епитимья за нее назначалась на срок до 10 лет. Некоторые клирики полагали, что применение контрацептивов «мужатицами» даже более предосудительно, нежели попытки избавиться от плода случайно попавших в беду незамужних «юниц».[139] Для церковных идеологов не было секретом, что аборт был нередко следствием досадной неосторожности «блудивших» жен, и потому о всех вытравительницах и решившихся на искусственное прерывание беременности говорилось как о безнравственных «убивицах»: «и не испытуем» (то есть вопрос — недискуссионный) заключали они.[140] Любопытно, что контрацепция (в том виде, в каком она была известна в средневековье) рассматривалась церковными деятелями как безусловное зло по отношению к здоровью самой женщины, а попытки избавиться от ребенка во чреве — предупреждалось в церковных текстах — могут привести к серьезным нарушениям в организме («омрачение дает уму») и даже смерти вытравительницы.[141]
Тем не менее женщин, измученных частыми родами и мечтавших «отъять плод», было на Руси немало. Нередко выкидыши случались от выполнения непосильной работы или от побоев домашних («аще муж, риняся пьян на жену, дитя выверже») — в этом случае избавление от плода рассматривалось как несчастье для самой женщины и не наказывалось церковным законом. Напротив, преждевременные роды, случившиеся у женщины от ее «нерадения», от того, что «не чюет дете в собе», наказывались как душегубство.[142] Дифференцируя степень вины женщин за искусственное прерывание беременности, церковный закон был особенно строг к тем из них, кто решился на аборты на поздних сроках: в умертвленных младенцах им виделись действительно загубленные души («аще зарод еще» — 5 лет епитимьи, «аще образ есть» — 7 лет, «аще живое» — 15 лет поста).[143] Иногда аборт («прокаженье дете в собе») призван был скрыть последствия внебрачной связи — тогда наказание женщины сводилось к году «сухояста» (поста «о хлебе и воде») и 10-летнему отлучению от причастия.[144]
«Зелия» упоминаются в древнерусских исповедных книгах значительно реже абортов, а об иных способах предохранения на Руси, по-видимому, известно было мало. Так, в травниках XV–XVII вв. нет упоминаний о гомеопатических контрацептивах, блокирующих овуляцию.[145] Аборт и позже был главным средством регулирования рождаемости в деревнях, где все жили по принципу «отцы и деды наши не знали этого, да жили же не хуже нашего».[146] Никаких противозачаточных тампонов, кондомов из бычьих кишок и часто использовавшихся — как показали исследования истории сексуальной этики в католических странах Западной Европы — физиологических методов предохранения,[147] на Руси и в Московии известно не было.
Умелые ворожеи обучали женщин преступной «хытрости», как «спакостить дитя в собе»,[148] а исповедники только и успевали выспрашивать прихожанок, «<с>колико убили в собе детей».[149] Действия самих «вражалиц», «обавниц», «потворниц», «чародейниц» — всех тех, кого церковники именовали
Обращает на себя внимание и то, что церковные деятели относили вопрос о числе деторождений в семье к компетенции исключительно женщин. Конечно, даже в современных семьях, где многие проблемы обсуждаются коллегиально, решение о том, сохранять ли ребенка, остается за будущей матерью. Вероятно, и несколько столетий назад, как бы ни беспрекословно было подчинение жены своему супругу, вопрос о том, избавляться от плода или оставлять его, решался ею же. На это указывает отсутствие упоминаний в древнерусских памятниках о
Иное дело — интенсивность самой сексуальной жизни брачных пар в Древней Руси, частота разрешенных церковью «съвокуплений». При строгом соблюдении христианских запретов на интимные отношения у женщин (и супругов вообще) в средневековой Руси и Московии Нового времени должно было оставаться не более 5–6 дней в месяц.[151] О культуре эротических приготовлений к интимным отношениям у русов и московитов X–XVII вв. данных почти нет. Известно, что предосудительными считались любые обнажения («ничто же пред очесы человеческими обнажит, еже обыкновение и естество сокровенно имети хочет»,[152] и потому «наложение» бритвы даже на «браду», а тем более волосяной покров в иных частях тела, считалось проявлением «бесстыдства». В этом смысле примечательным представляется замечание тверского купца Афанасия Никитина о женщинах в Индии: их обычай «сбривать на собе все волосы», особенно «хде стыд», показался ему отвратительным.[153]
Русский фольклор же — в том числе поздний, XIX в., — зафиксировал распространенность таких случаев.[154] На основе иконографических (изображения «блудниц») и фольклорных данных можно очертить вкратце и тот тип физического сложения женщины, который считался сексуальным: большая грудь («титки по пуду»), нежная («лилейная») кожа, широкая вагина («с решето», «стань на край, да ногой болтай»).[155] Как и у многих народов, у русов и московитов выражением мужской силы в фольклоре представал мощный фаллос, однако в некоторых поговорках и присловьях присутствовало разумно-спокойное отношение к его величине: «Маленький кляпок два раза поебет — на то же наведет», «Маленький хуек, а в пизде королек», «Не ложкой — а едоком, не хуем — а ебаком!» и др.[156]
Главной формой супружеских ласк были, вероятно, поцелуи. Как элемент любовной игры (в том числе супружеской) поцелуй
Авторы исповедных сборников не случайно увязывали
Разумеется,
Автор одного из церковных памятников XIV в. — «Правила о верующих в гады» — написал целую филиппику в адрес тех, кто дозволял женам пользоваться хотя бы временным превосходством над собой во время коитуса — ибо именно так представлялись «пагубные» последствия использования коитальной позиции «на коне» (лицом к лицу, женщина сверху).[173] За попытки разнообразить таким образом интимную жизнь, проявляя «прилежание любодейское», супруги наказывались длительной епитимьей, от 3 до 10 лет поста[174] (и подобная нетерпимость к указанной коитальной позиции была характерна не только для Руси и Московии, но и для католических стран Европы того же времени).[175]
Сравнительно более терпимо относились составители епитимийных сборников к коитусу со спины, весьма точно именуя его
Безусловно, противоестественными полагались в исповедных сборниках фелляцио и куннилингус, хотя они упоминались сравнительно редко.[183] Последний порой выставлялся даже в фольклорных произведениях как нечто унизительное для мужчины.[184] И все же к этим формам ласк присловья отразили иное отношение. В них, записанных в конце XVII в. (и потому в отличие от поздних записей XIX в. не прошедших «цензуры на нравственность»), запечатлелось по-народному грубоватое, однако вполне толерантное отношение к, казалось бы, «воспрещенным» формам секса: «Язык мягче подпупной жилы»; «Языком хоть полижи, а рукам воли не давай», «Учил вежеству: подтирай гузно плешью», «Много в пизде сладкого — всего не вылижешь».[185]
Между тем в борьбе за чистоту нравственности проводники православной этической концепции старались использовать в своих интересах чисто физиологическую неприемлемость для некоторых женщин анальной и оральной форм коитуса. Рекомендуя («добро советуя») таким «женам», победив «соромяжливость», непременно сообщать своим духовникам о всех попытках их партнеров совершить греховное дело («аще насилствует зол муж чрес естьство»), церковные деятели не только посылали проклятия на головы незадачливых любителей ярких ощущений, но и прямо призывали к разводу, «разлоучению» с ними.[186]
К противоестественным («чрез естьство») формам супружеской и внесупружеской сексуальности относились в допетровское время не только оральный и анальный секс, но и мастурбация. В исповедных сборниках XII–XVII вв. автофелляция и мужской онанизм (
Безусловно, наказуемой формой противоестественного секса считалось в допетровской России скотоложество
В источниках допетровского времени (X–XVII вв.) практически не упоминается лесбиянство, хотя гомосексуальные контакты монахов и мирян никогда не выходили из поля зрения церковных дидактиков. Меньшая наказуемость женской однополой любви по сравнению с мужской была характерна и для западноевропейских пенитенциарных кодексов.[193] Лесбиянство не имело в Древней Руси и Московии своего наименования (мужской гомосексуализм назывался
При сопоставлении размеров церковной епитимьи за воспрещенные формы секса бросаются в глаза очень жесткие по сравнению с перечисленными выше наказаниями за анальный и оральный секс, мастурбацию и т. п. кары за инцестуозное общение, к которому относили даже объятия и поцелуи, не говоря уже о «съвокуплениях». Перечисление епитимий за инцест с близкими и двоюродными родственниками составляло едва ли не основную часть любого сборника исповедных вопросов, а запрещения иметь какие-либо отношения с людьми, близкими по родству или свойству до
Для того чтобы искоренить инцест, покаянная литература вводила исключительно строгие наказания не только за родственные венчания, но и за
Пространные тексты древнерусской дидактической и покаянной (исповедной) литературы, донесшие до нас перечисленные выше наказания за различные прегрешения в области супружеских сексуальных контактов, равным образом касались и отношений внесупружеских, называемых в X–XVI вв.
Супружеская измена была наказуемой сама по себе, даже если форма
Вся литературная энергия составителей исповедных вопросников была обращена к благочестивым мужьям и женам, которых церковные деятели надеялись убедить в бессмысленности (ибо все «человецы» одинаковы, а «жены» тем более, что доказывалось в «Повести о Петре и Февронии»), а также несомненной предосудительности измен. Узнавший об измене жены муж должен был согласно церковному закону непременно наказать ее или развестись с нею, ибо, «аже он знает ю таковое твореши и таит», сам, по словам назидания, становится потворником греху.[202] Однако к женам, живущим с неверными мужьями, церковный закон был строже (яркий пример «двойного стандарта»): «Понеже он в блуде живет и другую жену поймет — вина и грех на жене есть, иже пустит мужа своего. Должна бе държати! Аще прелюби творит муж — бо прощенье, жена, оставлыцаа его идет за инь муж — любодеица есть. Без всякого извета».[203]
В русских фольклорных текстах, в том числе в присловьях, записанных В. И. Далем, муж-рогоносец выступает как предмет постоянных насмешек соседей и родственников («Корову ты держишь, а люди молоко болтают»),[204] чего нельзя сказать об обратных ситуациях. При этом лучшим наказанием за супружескую измену в глазах крестьян были меры физического воздействия, а отнюдь не развод. В то время как церковные нормы убеждали в том, что при
Стоит сказать в заключение и о том, как сами прихожане относились к навязываемым им этическим нормам и аскетическим идеалам. Одна из поговорок, записанных В. И. Далем, гласила: «Грех — пока ноги вверх, а опустил — так Бог и простил».[207]
Подводя итоги и оценивая историю складывания сексуальной этики русских за более чем семивековой период, рассмотренную нами в контексте церковно-нормативном и, насколько это было возможно, народном, традиционном, можно прийти к некоторым заключениям, представляющимся немаловажными и для истории российской повседневности, и для истории русских женщин, и для исследования историко-психологических, историко-демографических, социологических и иных аспектов.
Прежде всего, анализ памятников покаянной дисциплины, исповедных и епитимийных сборников, дидактической и вообще церковной литературы, с точки зрения не только самих запретов, но и бытования тех или иных «грехов», в борьбе с которыми эти запреты и были составлены, доказывает, что история развития сексуальной этики русских была частью общей традиции христианской культуры. Постулаты православной этики, касающейся интимных отношений между людьми, во многом перекликались с аналогичными установлениями деятелей католической церкви. Анализ расхождений католической и православной концепций по этому вопросу (а они имелись) — тема особого исследования.[208]
Сопоставление некоторых норм православной морали, касающихся внебрачного и брачного секса, с фольклорным материалом позволило найти не только противоречия и расхождения между нормой и реальной жизнью, но и «согласованность действий» между традицией, обычаями и внедряемыми церковью представлениями о нравственности.
Обращение к истории сексуальной этики русских, в том числе к ее начальным страницам, обогащает сложившиеся представления о частной жизни людей, живших за много веков до нас. Оно расширяет наши представления о социальном и семейном статусе женщин, чья история, чей внутренний мир и каждодневный быт являются все еще малоисследованными страницами отечественной истории. В то же время анализ представленного выше нормативного и нарративного материала позволяет по-иному взглянуть не только на повседневную жизнь русов и московитов, в которой — за скудостью досуга, тяжестью быта, бедностью духовных запросов — секс был одной из немногих радостей, мало отличной от желания досыта наесться. Те же самые церковные памятники, исследованные под углом зрения истории морали, позволяют найти корни сексофобии советского времени, когда идеологи всерьез полагали, что свобода обсуждения интимной жизни людей может активно повлиять на становление их жизненных идеалов и ценностей.
Деритуализация культуры, при которой традиционно сложившиеся и навязываемые идеологией механизмы регуляции поведения сходят на нет, десакрализация ряда исследовательских тем, в том числе психологических, медицинских, являются ныне необходимой основой для продолжения аналитического изучения важной и многогранной историко-психологической и историко-этнографической проблемы — истории сексуальной этики русских в допетровскую эпоху.
СПИСОК СОКРАЩЕНИЙ
ЖДР —
ИОРЯС — Известия Отделения русского языка и словесности Академии наук.