Предупредив так, Пахан вгрызся своими полыми, рандолевыми и полными горя, злосчастья и цианистого калия зубами в твой левый сосок. Режущие кромки зубьев Пахана завращались быстрее, чем мастурбировали обступившие вас заключенные. Пробуравив кожу твоих одежд, просверлив твою плоть, там, где был сосок, выпилив обломки твоих ребер, зубы Пахана высосали твоё легкое и убрались внутрь, принеся своему владельцу пищу, материал для поделок и лишние твои незапланированные, неуместные и неистраченные вдохи, вздохи и стенания. То же случилось и с твоим левым соском.
Стоя перед Паханом и осужденными с зияющими дырами в груди, словно суринамская пипа, из вросших в кожу которой икринок только что вылупилось молодое поколение лягушат, готовых пообедать вырастившим их батянькой, или как поясная мишень для стрельбы, пораженная лишь двумя бронебойными патронами, тогда как остальные ушли в молоко, ты не испытывал смущения, негодования и замешательства. Они давно расстались с тобой, не оставив после себя даже пустоты воспоминаний, хины утраты и испещренных пометками, отметками и оценками гримуаров.
– Женская грудь и женские груди – это слишком разные вещи, чтобы их сравнивать. Женскую грудь невозможно потрогать, ее можно лишь почувствовать, так чувствуй же!
Напряженные члены Пахана и суетившегося неподалеку шестерки вошли в предназначенные для них отверстия. Зеки, ожидавшие этого проникновения, принялись исходить спермой, что тягучими каплями разлеталась по камере, орошая всё, вся и всех вокруг. Пахан и его шестерка, в которого Пахан проник, завладев его телом в первый же миг коитуса, двигались все быстрее, то синхронно, то в разнобой, то резко меняя ритм, амплитуду и частоту движений.
– Даже если ты считаешь, что твоя грудь не достойна чести стать женской, то уже поздно!
Эту фразу произнес шестерка голосом овладевшего им Пахана и в полости, оставшиеся от твоих легких, прыснула закрученная в несколько оборотов семенная жидкость. Пахан и шестерка с разумом Пахана замерли, ожидая когда их эякулят достигнет стенок высосанных досуха пазух, чтобы, в своём неумолимом, неутомимом и управляемом вращении впиться в то, что осталось от твоих альвеол, бронхов и трахей и, расщепив их, принести, как трясогузка, обнаружившая гусеницу олеандрового бражника, большее ее самой, тащит ее своим изголодавшимся птенцам, или возмущения от пролетевшего поблизости куска протовещества выбивают скопившийся в точках либрации космический мусор, чтобы обрушить его на планету, своему двутельному хозяину. Но сперма летела и летела, не находя ни точек соприкосновения, ни места применения, ни опоры для действия, противодействия и рычага.
То твоё тело, почуяв пищу, одурачило, заманило и сыграло с Паханом злую шутку в напёрстки, шашки и рэндзю. Пока на искрасна-бледном лице Пахана проходила бесцветная радуга противоречащих одно другому, третьему и шестому чувств, твоё тело остановило гироскопы спермиев и заставило их вертеться в противоположную сторону, уже из Пахана и его шестерки высасывая жизненные соки, морсы и нектары. Попытавшись отпрянуть, Пахан обнаружил, что его енг накрепко защемлён твоими сошедшимися ребрами. Отпихнув своего шестерку, Пахан попытался отгрызть собственный член, но ускорение вращения вокруг оптической, физической и проекционной осей, попавшего в ловушку лингама, отбросило его голову, челюсти и зубы и те рассыпались, разлетелись и разнеслись, испещряя осколками, обломками и фрагментами тела, глаза и головки пенисов у стоявших слишком близко, далеко и вне пределов видимости, слышимости и обоняния зеков. В вихрь, бушующий в твоем соске засосало лежанку Пахана, непрочно прибитые обои, занавески и драпировки и несколько уставших от нескончаемого онанизма арестантов.
Когда же буря стихла, перед тобой встал шестерка Пахана. Его ногти уже растроились, шея покрылась следами бесчисленных шрамов, ожогов и проглоченных сюрикенов. Пахан, успевший полностью переместиться в своего шестерку, выглядел нелепо, недостойно и забито в клоунском наряде, шутовском колпаке и с шаманским бубном за поясом.
– Раньше ты не смог сделать дело, кажущееся твоим. Сейчас тебе тоже не удалось исполнить чужеродную для тебя миссию. А скоро эта задача станет твоей карой, лазерной тиарой и неподъемной ношей. Но если ты ее бросишь – ты обретешь себя снова.
Подчиняясь щелчкам ногтей Пахана, узники, получившие вместо одного зрелища, хлеба и вина, сразу два, принялись переодевать своего хозяина, обустраивать ему новое комфортное лежбище, стрельбище и гульбище, а другие отнесли тебя к двери и, пощекотав тобой ее принёбный язычок, заставили дверь выблевнуть тебя прочь из камеры.
Согласись, потом выдались совершенно незабываемые события!
Ты лежал, выкинутый, вытянутый и бесчувственный, а над тобой сгущались тучи, сумерки и хмарь. Опускающееся за стены узилища солнце превращало округу в выжженную пустыню. Деревья с наступлением темноты, сворачивали свои широкие, узкие и игольчатые листья, кусты прятали свои ветви, корни и колючки под раскаляющийся песок, а трава уползала глубоко под землю, чтобы там, поближе к артезианским пластам, пережить пики, бубню и трефы ночной жарыни.
Из дневных убежищ начали выбираться опаляющие призраки, пылающие духи бездомных очагов и обжигающие ночные кошмары. Приняв тебя за жертву, источник и тяжелую добычу, они стали обступать, окапывать и обтаптывать тебя, как прибрежные крабы, обследуя выброшенный на берег труп акулы, заводят свой хоровод, опасливо отщипывая клешнями куски кожи и пробуя их на вкус, или капли надвигающегося ливня утрамбовывают дорожную пыль, делая ее непролазной грязью.
Мимо тебя, осторожно опираясь на широкие когти, чтобы не прикоснуться к раскаленному до синего свечения кафелю, мрамору и гипсобетону, проползли два варана и гигантская сколопендра, запряженные в сани с громоздкой телекамерой наблюдения. Вскоре появились три вертухая, в термоизоляционных скафандрах пожарных, вооруженные огнеметами, фаустпатронами и дьюарами с жидкими аргоном, криптоном и фтором. Перевернув тебя на спину, они, сквозь зеркальные щитки своих шлемов, долго всматривались в твои немигающие глаза и, посовещавшись, понесли тебя, дымящего, парящего и испаряющегося испепеляющими коридорами, изжаривающими лестницами и обугливающими переходами. Но ты всего этого не замечал, как не заметил и того, как, когда и что оказался лицом к лицу с властителем своего кабинета.
– Наш Папа самых честных строил, изобличая гнусность фальши. Наш каземат – овеществленье его прозрений и метафор.
Изнемогая от жары, первооткрыватель своего кабинета своей могучей рукой постоянно подкидывал ледяные поленья в камин, где те, выделяли синее пламя, прохладу и вмерзших в них насекомых кайнозойского периода, усохшую руку периодически погружал под водную поверхность своего стола, а невидимой третьей, обмахивал себя опахалом из пуха не доживших до воплощения мечтаний, перьев, потерянных дивными воспоминаниями, и хвостами невыполненных клятв, векселей и авизо.
– Обман – не почва для доноса, на лжи не строят замков древних.
На профанации искусства нельзя достичь высот шедевров.
Дешевые, банальные и бездарные сентенции, максимы и афоризмы устроителя своего кабинета разили мимо тебя. Твоя индифферентность была абсолютной ко всему, кроме одного: создаваемой тобой, день за часом, час за минутой и минута за годом книги, что, наливаясь зрелостью, напитываясь возмужалостью и наполняясь неприкаянной информацией, вызревала в твоих чреслах, чтобы, однажды выйдя наружу, до смерти уморить всякого, кто дерзнет приобщиться к ее содержимому.
– На уличение в неправде преступно тратить время жизни, что нам дана для умилений. Цветок обмана своей мощью враз просочится сквозь препоны и на всеобщее вниманье явит уродливый свой облик!
Вертухаи, уже скинувшие изолирующие костюмы и амуницию, охлаждали руки, протягивая их к каминному пламени, потирая их одна о другую, соседскую и блуждающую. Кабинет ментальных операций уже достаточно выстыл, чтобы водяная пленка, покрывающая стол, перестала испаряться, пепел, в который выгорели обличающие плакаты на стенах, восстановился до прежней желтизны, изображений и лозунгов, а срисованные в прошлый раз картограммы, гистограммы и контуры твоих ягодиц и ануса стали доступными для использования.
– Возможно, впрочем, что погоня за качеством вредит работе. Но мы-то помним, что доносу нужны не полнота, а скорость.
Глаза перестраивателя своего кабинета, блестящие порицанием, отвергающие чужие мысли и скрадывающие свои, скрывающиеся под очками, у которых правое стекло отражало астрологические влияния Япета, Европы и Ганимеда, левое отфутболивало лунные, солнечные и кармические узлы, а вместе они отбивали, концентрировали и сводили в точку фокуса, мокуса и покуса лучи колец астероидов, Сатурна и Сириуса, приблизились к твоей заднице. Раздвинув твои ягодицы, запиратель своего кабинета, будто слюнявый ньюфаундленд, приведенный на случку, и увидевший вместо ожидаемой мохнатой подруги вертлявую таксу, или как одно, отдельно выбранное мгновение, недоумевая от несуразного повеления рогатого недотёпы, замирает, застыл в недоумении, недомогании и неприятии, созерцая идеально ровное алмазное веретено шва, рубца и холодца, оказавшееся вдруг, сразу и без предупреждения на месте твоего еще малострадального ануса.
– Не оправдать паскудством скудным с кудели краденую пряжу, окрашенную перламутром. Нож равно режет плоть и соты, но на орудии злодейском проступит имя негодяя.
Засунув руки под изливающуюся на пол, паркет и пикет водяную плёнку стола, аноним своего кабинета нащупал, проверил и вытащил оттуда фотоаппарат на треноге, снабженный объективом, субъективом и негативом с губной гармошкой, аккордеоном и баяном и полкой для магниевой, рубидиевой и циркониевой вспышки и вылетающим на звук «А» гибридом кукушки, канарейки и козодоя. Сфотографировав твой зад с девяти позиций, окопов и блиндажей, чтобы получилось качественное объемное его изображение, осваиватель своего кабинета, отдал фотопластины одному из вертухаев, а сам, прикрыв очки бархатной, со вставками из кашемира, замши и спаржи, повязкой для сна, дна и покрышки, захрапел, засипел и забулькал, раскинув ноги, руки и документы, покачиваясь в своем надутом, набитом и наполненном водой кресле с пластмассовыми, заводными и экзотическими водорослями.
Заметив, отследив и зафиксировав, что учредитель своего кабинета не подаёт признаков бодрствования, вертухаи, прекратив прохлаждаться, мягкими, словно колышущиеся среди криля ловчие щупальца анемонов или выпавший в середине августа рыхлый радиоактивный пепел, шагами, ногами и тапочками подкрались к тебе, выпятившему внутренние области своего зада на тотальное обозрение. Обследовав его и не обнаружив места имения, проникновения и сношения, охранники отколупнули вросшие в твою кожу кольца, оставшиеся от пут гимнаста и, размяв их, всунули в образовавшиеся промежутки свои возбужденные члены, не замечая пристального внимания, которым их орошал прикидывающийся спящим, храпящим и отсутствующим властитель своего кабинета.
Когда бы ты не был верен данному в прошлых инкарнациях обещанию, ты бы мог испугать, отговорить, заставить вертухаев отказаться от своего опрометчивого поступка, но сейчас тебя не волновали, не штормили и не будоражили чьи-то судьбы, действия и ошибки, и ты стоял, реагируя на происходящее лишь настолько дальней окраиной твоего разума, который являлся ответственным как раз, восемь и девять, за функционирование твоего тела, что можно было и не найти однозначной, прямой и активной связи между ним и тобой.
Енги охранников, до дыр, синевы и мозолей замастурбированные своими временными, несвоевременными и нерадивыми владельцами, тёрлись о твою кожу ягодиц, прижатые металлическими обручами, как ласкается желтохвостая пиявка, прежде чем впиться в тело жертвы сотнями острейших зубов и отпустить не раньше, чем начнет холодеть поглощаемая ею кровь, или как ветошь, сдобренная каплей масла, собирает на себя мелкую стружку с только что исполненной детали. Угрюмо, торопливо и набыченно добиваясь оргазма, вертухаи не придавали важности тому, что кольца с каждым движением охватывали их лингамы все крепче, сильнее и непреклоннее. И когда разбуженная фрикциями сперма охранников готова была выплеснуться, сметая вставшие на ее пути волосы, кости и засеки, кольца сжались так, что перекрыли выводящие ее каналы, тоннели и виадуки. Не находя выхода, выброса и применения, раскаленные массы ринулись вспять, в закрома и хранилища, вспучивая, вспенивая и разлагая на газы внутренности вертухаев. Переполненные спермой с водяными, серными и кислотными парами, охранники взмыли бы к потолку праздничными шарами, халявами и дирижаблями, если бы не зажатые в тиски, струбцины и хомутики их пенисы. Глаза вертухаев, не выдержав напора семенной влаги, вышли из орбит, вывалились из глазниц и, объятые облачками, оболочками и рубашками, взорвались каплями, брызгами и фейерверками проникших, завладевших и пропитавших их спермиев. Млечно-разноцветная жидкость вырывалась, визжала и плакала из ушей, ноздрей, пор, времен и дней охранников. Через миг, не выдержав нескончаемого, невероятного и непростительного давления, тела лопнули, как разрывается печень, переполненная сирыми и голодными от рождения аскаридами или как вскрывается асфальтовый пузырь, выпуская наружу листья мать-и-мачехи, одуванчиков и Иван-чая, выбросив два завихряющихся в разные стороны, слабо, сильно и полихарактерных, гриба.
Твоё тело, давно готовившееся к этому моменту, начало всасывать газообразные останки, разжиженные скелеты и плазменные органы вертухаев. Две питательные, питающие и пожирающие воронки, уходя в проделанные Паханом отверстия в твоей груди, затягивали не только бывших охранников, но и воздух, предметы и заметки.
Кресло с архивариусом своего кабинета поползло к тебе, влекомое ужасающей силой, массой и трением. А он сам, забыв, что притворяется спящим, всеми тремя руками, четырьмя ногами, пятью рогами, шестью струнами и семью подозрениями цеплялся за то, что можно и нельзя, безнадёжно и бессмысленно, противно и непрочно. Внезапное появление вертухая разрешило тому углядеть лишь то, как последний туманный хвостик его коллеги, который можно было бы принять за ускользающий хохолок лесной цапли, прячущейся от ястреба-цаплятника в дупле седого кедра или истаивающий под вытяжкой дым самопроизвольно погасшего окурка, исчезает в твоём теле.
– Закончив праведное бденье плодами тяжких размышлений, всем должно к отдыху пройти. Изливши горечь на погосте, о вервии ведите речь, пришедши в дом самоубийцы.
Партизан своего кабинета остался изучать проявленные, непроявленные и скрытые снимки твоей задницы, что принес ему третий вертухай, на просвет, на зуб и на копоть, а сам отправил оставшегося в его распоряжении, приказе и околотке охранника отвести тебя в новое, предопределенное тебе помещение, водворение и поселение.
Ты ведь прекрасно помнишь, что с тобой сталось потом!
Ни один из сопровождавших тебя вертухаев не позаботился о том, чтобы снабдить тебя аквалангом, колоколом, или дыхательной трубкой. Охранники, оседлав, один брыкающуюся белую акулу, двое других – блинообразных рыб-солнце, и нацепив на себя изолирующие противогазы, тащили тебя по затопленным галереям, музеям и вернисажам. Ты проплывал мимо покрытых песком, кораллами и морскими желудями парусников, фрегатов и галер, тебя царапали плавники ершей, крылаток и магнитных скатов, тебя стрекали португальские кораблики, лодки и танкеры, морские мужи, вдовцы и дядьки угрожали тебе трезубцами, черпаками и булавами, трепанги швыряли в тебя свои внутренности, обличения и компроматы. Ты же, величаво пропускал мимо себя всё творящееся вокруг. Тебя не тревожила жизнь обитателей тюремного дна, как их не волновало бытие вне водных толщ, замков и пляжей.
Завидев очередной затонувший пятитрубный линкор, охранники направили своих ездовых рыб к нему. Забравшись внутрь через пробоину в палубе, они запихнули тебя в торпедный аппарат, установили трубку, стержень и прицел и, булькая сжиженным, отверделым и загаженным воздухом, подожгли запал.
Ты, вытолкнув устроившие жилища в жерлах торпедных стволов терновые венцы, офиуры и колченогие моллюски, устремился куда-то, оставляя за собой инверсионный след из перекрещивающихся торов, усеченных, увечных и ступенчатых пирамид и эллипсоидов толчения. Если бы тебя спросили, сколько длилось твоё плавание, ты бы не смог ответить. Твоё тело пронзало водные уровни, ярусы и ватерпасы, разной толщины, плотности и цвета. В каждом тебя провожали кто выпученными, вогнутыми и стебельковыми глазами, кто боковым, тепловым и подкожным зрением, но ты, подобно спринтеру в пружинящих кроссовках и облегающем трико, оседлавшем попутный ветер или как титаническая струя протуберанца, выскочившая из одного черного пятна и возвращающаяся в другое, мчался, рассекая, режа и шпигуя воду, пока не пробил воздушную пленку и не оказался там, куда тебя назначил доставить деспот своего кабинета.
Тебя окружали стены с потеками опалесцирующих бугров плесени, неприличными надписями и глубокими пропилами между осклизлых каменных блоков. Те несчастные, счастливые и безумные узники, что побывали здесь до тебя, питались лишь цементом, случайно пробившими воздушный шлюз рыбами и досужими воспоминаниями, чьи раковины сплошь усеивали пол карцера, треть его стен и четверть потолка. Но тебя не прельщала пища физическая, равно как и духовная, душевная и задушевная. Ты не мог уже ни дышать, ни есть, ни пить, ни говорить, ни испражняться, ни быть усердным, сердечным и сердобольным, но ты стоял и оставшиеся у тебя пока чувства говорили тебе, что в тебе, как в колючем неказистом кактусе, что на несколько часов после векового покоя покрывается роскошной шапкой цветов, или спокойная долина в мановение ока вспучивается дыбом, потому что под ней создавались условия для кимберлитового взрыва, продолжает созревать, перелопачивая риторику, априорику и апореику, просеивая дидактику, диалектику и аподиктику, перевёртывая этику, эстетику и поэтику твоя бесценная книга, что без зазрения совести, ненависти и жалости убьёт любого своего читателя.
– В данный момент наш консилиум интересуют некоторые пока не поддающиеся строгому медицинскому анализу свойства твоей психики.
Тюремный врач, ставший на это время, камни и воду психологом, парапсихологом и метапсихологом, вместе с хозобозником-медбратом перебирали перед твоим карцером ластами, плавниками и жабрами.
– В нашем распоряжении имеются новейшие научно-технические разработки, проходящие апробацию в нашем пенитенциарном учреждении, способные создавать полный портрет личности по осциллограммам, кардиограммам и энцефалограммам.
Воздушная завеса твоего карцера раздалась, образовав в себе круглое отверстие, способное пропустить куриное яйцо или мячик для тенниса.
– Но с тобой, Содом Зеленка, поскольку ты представляешь неопознанную угрозу для нашего дружного сообщества, мы будем работать иначе. Специально для тебя нашими специалистами разработан аналогичный предыдущим прибор, но основанный на съеме одной лишь фаллограммы. Чтобы изучить любого нашего арестанта теперь нам достаточно поместить на его гениталии несколько датчиков. Нам даже не надо смотреть на него. Нам даже не надо прикасаться к нему, чтобы установить неопротестуемый диагноз, с которым он дальше гордо пойдет по жизни.
Медбрат, сносимый течением, работая гребными винтами, баллонами, испускающими струи тяжелой, легкой и невесомой воды и ракетницами с непромокаемыми, непререкаемыми и непотопляемыми зарядами, старался удержаться на месте, засовывая в воздушное отверстие пучок разномастных проводов, электродов и зажимов. Но ты отрешенно стоял, куда встали твои ноги, по колено в пустых ракушках, панцирях и кожах. С каждым мигом, часом и днем погружаясь все глубже в пучины медитации, ты уже не воспринимал, не отрицал и не игнорировал окружающее, которое постепенно переставало для тебя существовать, превращаясь в нагромождение эксцентрических шаров, овалов и параболоидов.
Не находя другого входа, лаза и выхода в твой карцер, соврач изловчился, извернулся и изголился, через едкий воздушный поток впихнув в камеру беспечного медбрата, моментально, фатально и мортально наглотавшегося паров желчи, мочи и немочи. Пока хозобозник не поник в кромешной бессознательности, как диплодок, попавший в асфальтовое озеро, вытягивает шею, чтобы напоить последним в его жизни воздухом скрывшееся в вязкой глубине огромное тело, или как окись углерода, сдавленная толстыми стенками сифона гонит к трубке последние миллиметры газировки с лимонным сиропом, он успел подвести тебя к дырке и просунуть в нее твой член, которым тут же завладел тюремный доктор, не имеющий на него никаких прав, удостоверений и паспортов.
– Твой опыт послужит на благо науки. Для арестантов он тоже станет наукой. А для тебя он станет ужесточением режима содержания.
Электротерапевт, нисколько не стесненный, не рассерженный и не раззуженный, потерей очередного кормильца, помощника и наставника, включил свой прибор. По проводам, присоединенным к свинцовому манжету, галлиевому планшету и сурьмяному берету, надетым на твой пенис, побежали разномастные токи, напряжения и расслабления. Под их силами металлы расплавились, спаявшись в единый чехол, испускающий длинные искры, короткие молнии и круглые пуговицы.
Все это время смотревший в мониторы тюремный косметолог, оторвал выползшую распечатку и с выражением приготовился, было, ее тебе зачитать, но вдруг, осерчав, замолчав и заскучав, принялся рвать, метать и швырять всё, что попадало в его поле, лес и горы зрения.
– Рад тебе сообщить, что твой психический портрет не соответствует ни одному из стандартных профилей наших осужденных подопечных. Нормальное мышление состоит из набора дискретных смысловых единиц, называемых словами. Твоё уродство в том, что для произведения мыслительных функций ты их не используешь. Любой обычный индивид не должен прекращать мыслить ни на секунду. Твоя патология в том, что ты не мыслишь. Каждый законопослушный заключенный из одного стимула закономерно извлекает один вывод. Твоё отклонение в том, что из недвусмысленной посылки ты производишь веер выводов. Мой диагноз таков: ты, Содом Зеленка аномален. Ты производишь фибрилляцию фибров, ригидирование ригоризма и нотирование нотаций и потому, из соображений гуманности, должен быть уничтожен всеми доступными методами.
С этим вердиктом, открытием и приговором парамедик попытался содрать с твоего члена присохший к нему металлический кожух, но ему удалось лишь слегка оттянуть твою кожу на пенисе. Вновь, снова и опять повторяя безоглядные, безынтересные и безысходные попытки выручить уникальные электроды, метаврач добился лишь того, что твоё тело, отреагировав на мастурбацию обхватившей лингам капсулой, сначала эрегировало твой енг а, затем, в итоге и в финале непредусмотренной процедуры, исторгло столб бордового семени, пробившего оболочку и вцепившегося в ладонь, живот и локоть калекаря, как английский бульдог, не разбирая, где тренировка, а где реальный противник, сжимает челюсти на ватном халате дрессировщика, или разошедшиеся края трещины, возникшей при первом толчке землетрясения, при следующем сходятся обратно, проглатывая автомобили, столбы и постройки.
Обогащенная опытом, силой и электричеством, твоя сперма не стала разрывать на составляющие, разбирающие и детали тюремного орто-, мета– и параларинголога, а сперва отъела, оборвала и обессилила недоступные восприятию, ясновидению и обрезанию волокна, сочетающие тюремных эскулапов друг с другом, врагом и Папой. И лишь после этого, когда заблудший живодёр остался без связи, поддержки и подмоги, твоя сперма разметала врача-убийцу на клетки, клетки на решетки, а решетки на прутья. Вода вокруг места, где только что был гуманист, его приборы и записи, забурлила, закипела, закрутилась в шумном беге, спринте и марафоне. Одновременно, умерщвленный медбрат, растаяв и переливаясь из одного панциря в другой, из другой ракушки в следующую, через вторую кожу в нижнюю, добрался до твоих ступней, и ступни впитали в тебя бренные, бедные и богатые витаминами, минералами и макроэлементами останки хозобозника.
Угомонившись, устаканившись и убутылившись, твоя семенная жидкость, неся в себе несколько кубометров добычи, как мудрый крот несет своей супруге украденную на сельском огороде репку, или как девятый вал, перевалив через пенопластовый плот, смывает с собой все запасы пресной воды и сам опреснитель, стала возвращаться к тебе, достраивая, дополняя, доделывая приобретенными материалами твои внутренности, среды и наружности.
Последующие твои приключения тоже ведь незабываемы?
Когда бы ты заботился не только о протекающем внутри тебя процессе созидания книги, убивающей читателей, чинетателей и даже безграмотных, ты бы, наверное, обеспокоился тем, что исчезновение такого заметного деятеля, как тюремный врач, может всполошить весь острог, околоток и его жителей. А то, что казематный потрошитель животин, животов и жизнелюбов узнал перед тем, как ты его поглотил вместе с прибором, перебором и взятками, должно было бы взбудоражить тебя еще сильнее. Теперь все камеры, все стены и в них, под ними и за ними обитающие арестанты, вся администрация знали, как, что и чем ты отличаешься ото всех остальных зеков. И, поскольку эти чужеродные девиации мыслей, деноминации идей и декапитации способа нельзя было от тебя отделить и подвергнуть остракизму, абстракции и кастрации, то всё это, больше, меньше и иначе теперь должны будут сделать с тобой.
Когда это произойдет, было лишь вопросом ко времени, но оно, отвергнутое тобой, молчало, пряталось и не выходило на контакт. Даже его представители, хранители и преследователи перестали являться тебе за помощью, утешением и советами. Раньше бы ты мог расспросить обо всём свою участь, но и она оскорбленная, взмыленная и непрозрачная, удалилась, оставив тебя, безучастного, без равнодушия, судьбы и удали.
– Я торопился, мчался, оступался и катился по скользким, мерзким, загаженным и оттёртым ступеням, полам, коридорам и канализациям, едва услышал, понял, осознал и прочувствовал, что с тобой случилось, стряслось, встряхнулось и произошло.
Золотарь, взмокший, усталый и оборванный, прислонился к раструбу валторны, перебирая, разбирая и протирая длинными пальцами вентили, пистоны и пиропатроны, перекрывающие тысячи медных трубочек, опутавших бронзовые тромбоны, тубы и тюбики, выраставшие из геликонов, гистрионов и басов, ощетинившиеся сурдинами, мундштуками и амбушюрами так, что переплетения, перекрестия и спирали их создавали беспросветные, безщелевые и надраенные блоки стен, покрытий и перекрытий тюрьмы. Бесчисленные зеки в своих камерах без устали, перерывов и перекуров, словно игроки на эоловых арфах, замаскированные в дуплах, землянках и кустах своим дыханием производят чудные мелодии, или как разность давлений воздуха между освещенной стороной холма и той, что находится в тени, заставляет бессчетные осиные норы звучать как соборный орган, дули в фаготы и контрафаготы, горны и флюгельгорны, тромбоны и цугтромбоны, фероче, глиссандо и каприччозо выдувая ноты и вольты, диезы и полонезы, бели и бемоли, не забывая при этом лихорадочно мастурбировать. Обитель поверженного, порабощенного и плененного порока ежесекундно сотрясалась от этой какофонии, дитонаций и детонаций.
– Я, как и все зеки, охранники, хозобозники и администрация, знаю, что тебя приговорили, осудили, обрекли и уготовили к гибели, смерти, концу и небытию. Все трясутся, топочут, верещат и галдят от негодования, непонимания, страха и беспомощности. Они думают, считают, верят и не надеются, что ты восстанешь, вырвешься, возмутишься и взбунтуешься и поведешь, позовешь, выгонишь и доставишь их в светлое, праздничное, феерическое и эйфорическое будущее, грядущее, завтрашнее и предстоящее царство, диктатуру, тиранию и деспотизм добра, света, свободы и равенства.
Если бы ты слушал наивные, ребяческие и безрассудные фразы Золотаря, ты бы не выдержал и рассмеялся в голос, песню и армию. Но тебя лишили возможности говорить, дышать и петь. Но ты сам себя обрёк на глухоту, бесчувствие и отстраненность, прекрасно зная, что это принесет твоему телу только хлопоты, потери и усекновения. Ты на несколько полных оборотов уже погрузился в самого себя и тебя не доставали, трогали и беспокоили какие-то мелкотравчатые, крохотные и микроскопические события, разбытия и витии тюремного мира, как не касаются трепыхания утопающего в луже клопа рассекающего волны нарвала или как не затрагивают брызги от слепого летнего дождя горную вершину, вздымающуюся выше любого из возможных облаков.
– Вся тюрьма ждет от тебя знака, решения, призыва и отсрочки.
Но Золотарь видел, трогал и совокуплялся с тобой таким, каким ты стал. Он не понимал, что твоё решение уже принято, осмыслено и непреклонно вне досягаемости местных воротил, олигархов и финансистов духа, вихря и дуновения, вне понимания здешних нищих, убогих и безбожников, вне извращения местными толкователями, перелицовщиками и интеллектуалами. Он, словно поросший мхом и травой, покрытый снегом и ледяной коркой пень, ждущий теплых дней, чтобы выбросить побеги, которые через годы станут растущими из одного корня березами, или соляная корка над промоиной высохшего озера, надеющаяся на то, что кто-нибудь проломит ее и провалится в вязкую убийственную грязь, стоял, уповая на твой правильный вывод, вводную и исходящую волю.
– Если тебе нужно время для оценок, размышлений, откровений и пробуждения – никто не будет возражать, противиться, ерепениться и винить тебя. А раз так, то позволь, разреши, посодействуй и сакнкционируй, чтобы я тебя осмотрел, разглядел, помог и полечил.
Не дожидаясь твоего согласия, на получение которого по меркам, рамкам и шкалам Золотаря прошла бы вечность, он, прильнув к оболочке, сплавленной с тканями, замшей и нубуком твоего члена, принялся слизывать, стачивать и сгрызать металлические наслоения, построения и надолбы. Золотарь, источая любовь, приязнь и благоговение перед тобой, твоим пенисом и твоей неизвестной, непонятной и устрашающей миссией, так аккуратно, дотошно и артистично очистил твой уд, как летучий пёс, надрезавший яременную вену буйвола своим бритвенным языком, потом схватывает на лету струящуюся из раны кровь, пока ничего не замечающий донор не уснет, повалившись на крутой бок, или как стремительная песчинка, подхваченная тайфуном на мелководье, пробивает насквозь хрупкий бокал, оставляя в нем лишь микронное отверстие, что тот не сделал никаких попыток возбудиться, эрегировать и поникнуть.
Осмотрев твою грудь со сквозными отверстиями на месте сосков, Золотарь запустил руку в переплетение трубок так далеко, что могло бы показаться, что он дотягивается до соседней тюрьмы, арестного дома и управления исправления рабов. Когда он вытащил руку обратно, на ладони Золотаря лежали, вынутые из запасника, загашника и сейфа два рубина, точно подходящие по диаметру к твоим грудным дырам. Но едва Золотарь вставил в тебя драгоценные затычки, как они выпали, словно детёныши живородящей ящерицы, покидающие ее лоно так, что она и не подозревает об этом, иначе бы она тут же и полакомилась беззащитными своими отпрысками, или как взвесь мельчайшей стеклянной пыли, оставшейся после падения на скальный выступ бутылки из-под шампанского, выброшенной с монгольфьера, постепенно оседает на близрастущих альпийских подснежниках, и, упав, разбившись, разлетевшись, тут же потерялись в паутинах заплетенных в косы, макраме и оригами меди, латуни и бронзы. Второй раз закинул, забросил и отбросил Золотарь свою руку в путешествие по хранилищам, святилищам и пещерам. Но и принесенные им изумруды постиг рок, блюз и свинг рубинов. Третий заход, закат и залёт дал черные алмазы, так же, как и предыдущие подарки, отвергнутые твоим телом, как крысы, посмотревшие на гибель одной из своих товарок, сожравшей отравленную приманку, мочатся всей стаей на опасную подачку, или как пашня, возделываемая на протяжении многих поколений каждую весну дарит земледельцам выдавленные из недр окатыши.
Заглянув в твой рот, Золотарь вынул из жилетного кармана три янтарные челюсти с передними змеиными, средними медвежьими и задними лошадиными зубами. Между ними, вихлялся, обретался и растраивался язык анаконды, сплетенный, выкованный и вышитый златошвеями, златокузнецами и златоплетельщиками из нитей белого, зеленого и синего золота. Но когда Золотарь попробовал вставить свой дар, талант и гостинец в твой рот, зуб попал на зуб, потом на другой и в промежуток между зубами, откусив ажурный, гибкий и плутоватый язык, раздробив янтарную основу, подложку и базу. Осколки выпадали из твоего вольного, смелого и свободного рта, усеивая полированные панели пола самовозгорающейся, самовзрывающейся и испаряющейся крошкой.
Лишь после этого, поняв, подняв и отряхнув тщетность своих попыток, пыток и наказаний, Золотарь опустил руки, нос и член, как уходит на глубину акула, схватившая своими многоярусными зубами кус тунца, насаженный на закаленный крюк, или как планирует из форточки школьного туалета правильно сделанный бумажный самолетик из выдранной страницы табеля с неудовлетворительной отметкой.
– Ты – Содом Капустин, и этим всё сказано, сделано, прочувствовано и ограничено. Ты отвергаешь все, что тебе принадлежит, всё, чем ты владеешь, всё, чего у тебя нет, и всё, чего тебе никто не предложит! Воистину, ты тот, чьё появление никто не предсказывал, ибо не осмеливался его предсказать. Ты тот, чьё появление никто не ожидал, ибо не было ждущих тебя. Ты тот, чей визит никому не интересен, ибо некому интересоваться тобой. Ты тот, чья мудрость никому не нужна, ибо никто не знает, куда избавиться от своей! И тебя, воплощение невоплотимого, допущение недопустимого, укрощение неукротимого и сознание несознаваемого, я люблю, люблю, люблю, люблю!
Произнеся это, Золотарь поставил тебя на колени перед собой, и, не стесняясь тысяч глаз, ртов и лбов, маячивших на других концах создающих плоть, твердь и стать острога флейт, гобоев и тромбонов, вошел своим лингамом в твою левую ноздрю, затем в правую, затем в среднюю и так, чередуя отверстия входа, выхода и эвакуации, принялся совокупляться с тобой на виду, беду и зависть всей тюрьмы, ее обитателей и прихлебателей.
Когда Золотарь кончил, витые п
Накрепко ли запечатлелись в тебе дальнейшие события?
Как только Золотарь, предчувствуя, сочувствуя и предвосхищая волну изменений, ушел по медным трубам, забрав с собой, в себе и на себе свою обогащенную микроэлементами, элементами и макрочастицами сперму, карцер, в котором ты находился, закрутился, повернулся и развернулся, словно избушка на индюшиных ногах, повинующаяся повелению доброго молодца в кольчуге и двуручным секачом посолонь седла, или как волчок, пущенный неумелой рукой, сделавший только несколько оборотов, валится на бок и начинает хаотически подпрыгивать, гася излишнюю инерцию, так и тебя выбросило прочь, сквозь опальный, израсходованный и тягучий воздух выходной двери. Ты полетел вниз, который не был низом, как не был и верхом, сгнившим востоком, заплесневелым западом или крайним во всех сношениях югом.
Твои сетчатые крылья расправились, выпустив маховые перья, твои фасеточные глаза переключились на видение синего, белого и ультрафиолетового, твои жужжальца принялись определять влажность, вязкость и давление. Вокруг тебя тут же закружили три вертухая, двое на кривошеих верблюдках, один на изысканной изогнутой скорпионнице, сопровождая твоё движение в им ведомое место, координаты и радиант. Мимо тебя проплывали камеры, поддерживаемые на весу совками, лютками и слепнями, в которых, стараясь не смотреть на тебя, своих паханов и дальше шелковых стен камер, сосредоточенно мастурбировали, роились и жужжали сонмы арестантов. Но охранники вели тебя дальше, пока не показались, причудились и пригрезились инкрустированные чешуйками сколий, стеклянниц и монархов паперти, за которыми утаивал себя от внешнего, внутреннего и поверхностного мира Собиратель фетишей.
– Лично проклинаю тебя, Содом Капустин, решившийся потревожить меня в сей неурочный и неслужебный час! Смачно плюю я броженой слюной в гнусную сторону твою! Грязными словами я поливаю тебя, смердящее отродье нечистот отхожего разума!
Рву я пакостные индульгенции, что ты похитил из рассадника скверны! Подтираюсь я подложными покаяниями твоими, чьи слова сочат гниль, а промежутки между ними вопиют о прелости пакостных обманов твоих! Вытаптываю я фиктивные каракули твои, что начертаны калом на пергаментах кож еретиков и мракобесов!
Заскорузлый в грехопадении, ты, Содом Капустин – дрянь и мерзость! Нет тебе прощения за крамольные злодеяния твои! Не будет тебе искупления за подлые предательства невинных! Не загладить тебе могил младенцев, что вырыл ты костьми отцов их и заживо закопал их туда, стенающих и молящих о милости!
И ты, гниющая гнида, погрузившаяся в скверну самовозвеличивания, дерзаешь просить меня, Отчима раздоров, о пресвятой исповеди? Да разложится твой бесстыжий язык! Да отложат могильные черви личинок в сердце твоё! Да высосут бесовские отродья дыхание твоё! Да вырвут смердящие демоны кишки твои, и намотав их на свои уды будут похваляться, один омерзительней другого!
Возвещаю тебе, Содом Капустин, что ты, замаравший себя скверной позора, не получишь от меня воздаяния за свои, противные самой сути, преступления! Мне претит прикасаться к тебе, нечистому! Мне зазорно слушать тебя, нечестивого! Мне отвратно видеть тебя, замаранного!
Произнеся эти заученные, забубенные и зараженные пасквилями, плагиатом и паркинсонизмом речи, Разоблачитель чудес распахнул твои ягодицы и отшатнулся, как библиофил, увидевший в вырезанной в страницах взятой с полки книги полости окровавленный кинжал, или как одинокий городок отлетает от метко брошенной биты за пределы площадки. Изобличитель богов заглянул в твой рот, потом пальпировал тебя с головы до кончиков крыльев, затем приложил ухо к твоей груди, помял твой живот, и, приняв, заглотив и высморкав свой вердикт, пригласил своих служек, весталов и проказников, выбранных, набранных и отнятых из зеков. Они, облизываясь, ругаясь и трезвоня, склонились перед твоим членом и начали окунать его в свои девственные, геморройные и разработанные бесконечными сношениями, подношениями и разглашениями анусы.
Ты, незамутненный пеной, прытью и пасконством случающегося с тобой, безответно, безотчетно и беззаветно расправив крылья, планировал, летел и валился в разверстую под тобой бездонную пропасть. Но всё твоё существо находилось внутри тебя, занимаясь лишь пестованием твоей книги, которой суждено распустить вышивку времени, разобрать ажурное вещество информации и распутать кружево пространства, чтобы затем, тут же и тогда же переплести их вместе, смешав одно с другим, прочим и оставшимся в неподдававшийся доселе никому континуальный, синкретический и экстатический монолит, мегалит и кристалл, который, смешав темы и ремы, индексы и яндексы, стоны и иконы, и, воплотив это в знаках, символах и тексте, наповал убить произвольного, конкретного и отвлеченного читателя.
– Знай, Содом Капустин, даже твоё сквернословящее имя ничто перед каверзностью твоего утопленного в тошнотворных миазмах сознания! Ты мнишь, что на трёх ногах ты не качаешься и не оступишься, но нет почвы, куда бы ты притулил ступни твои! Ты мнишь, что с тремя глазами ты видишь то, что другим непосильно узреть, но глаза твои застланы сукровицей! Ты мнишь, что своими тремя манускриптами ты раскрыл все вселенские загадки, но почерк твой – абракадабра для всех, включая и тебя самого!
Ты считаешь, что упадя можно возвыситься, но невозможно роясь в нечистотах найти там философский камень! Ведь до тебя там копались тьмы и тьмы алхимиков и выбрали оттуда всё, что можно выбрать, оставив пустую породу! Ты считаешь, что страдая можно очиститься, но невозможно терпя боль думать о возвышенном! Ведь до тебя тьмы и тьмы терпели пытки, но никто из них не стал бессмертным, утеряв жизненные силы в руках мастеров заплечных дел! Ты считаешь, что твёрдо решив что-то, нельзя даже на йоту отклониться от выбранного курса, но невозможно точно соблюсти курс в бушующем жизненном океане! Ведь до тебя тьмы и тьмы путешественников шли тем же самым маршрутом и все как один сгинули в пути, не добравшись до обманной своей цели!
Ты веришь, что мир дан тебе в безраздельное пользование? Ложь! Миром правим мы, и мы никогда не позволим, чтобы такой самозваный скоморох испортил так долго и тщательно культивируемый порядок! Ты веришь, что своим присутствием ты можешь изменить этот мир? Враньё! Мы знаем законы этого мира и видим, насколько он инертен, так что флаттер твоих крылышек может лишь разорвать их, но ткань мироздания от этого ничего не потеряет и не изменится! Ты веришь, что тебя поймут и пойдут за тобой? Обман! Мы познали тенденции этого мира и понимаем, что ни одна тварь не может единым усилием изменить его идеологию, и единственное, чего может добиться насаждающий новое миропонимание, так это оказаться раздавленным тем самым миром, который он хотел исковеркать!
Когда бы ты, пребывая вне здешних казематов, прочел эти, относящиеся к тебе строки, ты бы с лёгкостью разрешил все содержащиеся в них парадоксы, вызванные заменой реального на подманенное, действительного на комплексное и настоящего на криво отраженное. Но ты пребывал здесь, сейчас и не тут одновременно. И твоим членом овладели, как болотная мухоловка, сомкнув челюсти, тяжелые, как гранитные плиты, хоронит между ними неуклюжего напившегося нектара комара, или как опущенная в многокилометровую морскую впадину вакуумированная колба вбирает в себя образцы глубинной воды, сношаясь с ним, трое послушников, учеников и студентов Исказнителя веры.
Как только твоё тело достаточно возбудилось, чтобы эякулировать, оно, не подавая вида, обличия и готовности, исподтишка, втихомолку и втихоломку выпустило тончайшие паутинки спермы, которые, удлиняясь, запутываясь и прочнея, образовали вокруг тебя, зевающих, прозябающих и зябнущих вертухаев, Извращенца религий и его похотливых сподручных, нарочных и ненарочных ячеистую основу кокона. И, едва она оказалась готова, как твой енг, словно плод опутавшей забор лианы, похожий на покрытый колючками огурец, внезапно выбрасывает с шипением и свистом свои семена, или как внезапный паводок, перекатывает через уже подмытую дамбу плотины, несется, углубляя свое заросшее бурьяном русло, исторг шар лазуритовой спермы, капли, брызги и комки которой моментально закупорили все промежутки, отрезав, отхватив и ампутировав всех, кто находился внутри от их связей, привязок и привычек.
Ты, Содом Капустин – идольский басурман! Ты, Содом Капустин – кощунственная мразь! Ты, Содом Капустин – распутная касть!
Твоё тело постепенно сжимало шар, сотканный, созданный и совершенный твоей спермой, постепенно, исподволь и незаметно вжимая в себя костерящегося Архимандрита врак, размахивающих зюльфаками, скимитарами и адамашками охранников и ошалевших, приморившихся и оголодавших арестантов. Прижатые к твоей коже, как макака прикладывает к своим сосцам разлагающийся и теряющий уже лапки трупик своего погибшего детёныша, или как шнек-пресс вминает в фигурную подложку куски мягкой глины, чтобы получившаяся статуэтка не растрескалась при обжиге, жертвы твоего, твоему и отсутствующему телу, поедались им, превращаясь в запасы силы, залежи добра и питательный гумус. Но питающий тебя сперматический шар в то же время стреножил твои крылья и ты, и твое тело, и твоя книга, лишенные поддержки воздуха, сильфид и эфемерид, кушая, стремительно неслись в то место, где тебе предстояло появиться.
Тебе запомнились последовавшие за этой ситуации?
Рухнув с неподнебесных высот, длиннот и долгот на рахис, арахис и фундук мегафиллического, семиждыперистого и пятиждывильчатого археоптериса, ты оказался на гребне, разделявшем ареолы, ареалы и ложа, в которых тюремная администрация устроила прогулочные дворики, скверики и коврики. Твоё тело, приноравливаясь, подгоняясь и ускоряясь к правилам, заправилам и конформистам этой части острога, вошло своими корнями в рыхлую клетчатку папоротникового листа, повернуло свои сиреневые листья под необходимым углом к падающему, летящему и питающему свету, изогнуло свой стебель в узел, соответствующий твоему статусу, ститусу и гомеостазу. Тебя не касались эти телесные махинации, манипуляции и мошенничества. Ты, сочетая, расчетая и умножая в себе свойства всех тех, кто был тобою, кем был ты, и тех, кто стремился тобою стать, ментальным буром, эфирным долотом и каузальным сверлом буравил внутренние свои слои, оболочки и области, как мощнолапая медведка прорывает своё ход, чтобы, прогрызя сквозное отверстие в одном картофельном клубне, тут же начать поиск следующего, или как угледобывающий комбайн проделывает штреки в пластах окаменелой древесины, оставляя после себя непривычную пустоту, уходя в собственные недостижимые глубины, чтобы, достигнув их, совместить в одном себе раскиданные по временам, весям и ветвям твои части, компоненты и ингредиенты.
Усик, выброшенный шестеркой Пахана твоей бывшей камеры, снёс, скинул и приземлил тебя со склериды на жесткую эпидерму, по которой кругами, петлями и расширяющимися спиралями гуляли рассеянно мастурбирующие арестанты.
– Здравствуй!
Твой бывший Пахан, грузно вжимая свои корневые чехлики в палисадную, садовую и рыхлую хлоренхиму, три с половиной раза обошел вокруг тебя, и из его бутона, над которым порхали ручейники, выстраивая из своих тел многоярусные бублики, с продетыми сквозь них тройными гантелями, непрерывно струилась гладкая, ребристая и извивающаяся пыльца. Пахан покачал бутоном, как недопущенный до кухни с лежащими на столе сардельками габровский кот, выражает свою неудовлетворённость покачиванием обрубка, что оставлен ему вместо хвоста, или как колеблется под порывами ветерка радиоантенна расположенного на крыше небоскрёба пентхауса, и из-под завалов пыльцы освободилась его плодоножка, сплошь усеянная фиолетовыми шрамами, тлёй и клопами.
– Мы – двудомные протогиниты, гидрофильные виоленты и эутрофные эпифиты! Почему же ты, Содом Капустин, живешь так, будто у тебя не два дома, а целый посёлок? Зачем ты отверг апемофилию, предпочтя заскорузлую клейстогамию? Отчего ты поглощаешь соль, а листья твои сочат дистиллированную воду? К чему твои карпеллы срослись с андроцеем, и зациклили на себя полиплоидный эндосперм?
Новый шестерка Пахана, пригодный, пригожий и проинструктированный, стучал в свой бубен, иллюстрируя, комментируя и переводя на язык звуков испускаемые его Паханом запахи, формы и фигуры речи.
– Тебя считают и делят опасным. В твоих сорусах может жить вирус, в твоих хлоропластах вместо магния – стронций, в твоих эндомикроизах зреет мицелий неизвестных грибов. В стеблях твоих – страх! В черешках твоих – ужас. В нектарниках твоих – отрава.
Пахан присел перед тобой, скользя своими перистыми листьями с растроёнными концевыми пластинками по твоим стеблеродным, ростовым и сосущим корням, по корневым мочкам, почкам и надпочечникам, как белый медведь, забравшийся на склон ледяного тороса, ложится на пузо и, помогая себе лапами, несется вниз, в промоину с чистой водой, или как плоская галька, отскакивая от глади озера делает блинчики, на потеху разгоряченной детворе.
– Трепет пред тобою так велик, что наша администрация готова засушить тебя и отправить в гербарий или крематорий. Но так ли велика твоя опасность? Может, ты ксенобиот или мутаген? Может, ты сможешь послужить нашей популяции не в виде засушенного пособия, а как эволюцирующий фактор?
Зачуяв обещающий развлечение запах, арестанты, кто на контрактильных, кто на гаусториях, кто на ходульных корнях, начали приближаться к тебе и Пахану, на ходу распуская свои бутоны и выбрасывая оттуда пыльники, капюшоны и макинтоши, готовясь если не присоединиться, то хотя бы попринюхиваться, поароматизировать и попривоняться к празднеству нового оплодотворения.
– Теперь ты примешь мои филлокладии и кладодии, суккуленты и столоны, брантеопеталы и тычинки. Я сделал женскими твой стебель и твои черенки! Теперь я сделаю женским и твой бутон!
Стаминодии и микроспорофиллы пахана камеры приблизились к твоему пестику, и начали тереться о повлажневшие рыльца, словно новорожденный ягненок благородного марала тычется носом в свою мать, ища сосец с жирным и сладким молоком, или как язычок щеколды раз за разом проходя мимо неплотно вбитого гвоздя оставляет стружку на его шляпке, а на себе длинные царапины. Но ни Пахан, ни его шестерка, ни простые зеки не замечали, что твой пестик покрыт кольцами алмазных парафизов, которыми Золотарь прошил все твои семяродные, спорородящие и детородные органы, органеллы и завязи, которые наматывались на тычинки, лепестки и чашелистики Пахана, соединяя вашу совокупляющуюся пару в единое комбинированное соцветие.
Ты же, бессердечный, облетевший и по завязку наполненный всеми соками, водами и настоями, не замечал того, что творил с тобой Пахан, что вытворял, прыгая по стенам прогулочного дворика, его шестерка, чем занимались дорвавшиеся до сеансовой мастурбации прочие узники. Тебя занимало лишь то, как внутри твоего кочана набирает силу, свободу и прощение, впитывает влагу, жар и плазму, поглощает энергию, время и истину, твой, ждущий своего часа побег: книга, которой долженствует перемешать сушу и воду, землю и небо, свет и тьму и, вернув их в первичную квинтэссенцию бытия, исторгнуть из себя новые Песнь, Ноты и Музыку, что будут звучать впереди себя и этими вибрациями убивать всех, кто прочтет, услышит и увидит эту книгу.
Пахан, завороженный твоей доступностью, податливостью и сговорчивостью слишком поздно унюхал что твоё тело, выпустив присоски, плети и каудексы, начало проникать своими калиптрами в его сочления, сочленения и кору. Он встряхнулся, встрепенулся и затряс листьями, стеблями и корнями, как вожак козьего стада, встретивший на пути другого вожака, начинает подметать бородой опавшую листву, или как мечется из стороны в сторону указующая длань флюгера, под первыми порывами надвигающейся бури, но было уже поздно. Облако пыльцы, спор и дебатов, выброшенное твоими взорвавшимися спорогонами, сорусами и стробилами объяло вас, испуская такие, сякие и другие благовония, заставившие всех зеков забыть о своих забавах и вжаться в стены, полы и ребра прогулочного дворика. Тем временем твоё тело вгрызалось нитевидными корешками в луб, камбий и древесину мятущегося, возмущенного и негодующего Пахана, но твоё тело, уже приобретя опыт, пробу и сноровку, враз оборвало все событийные, самобытные и боковые корешки, привязывающие Пахана к Папе, другим Паханам и администрации исправительного древовидного папоротника, выедая всё, что можно выесть, высасывая всё, что можно выпить и впитывая всё, что можно поглотить. И, когда облако пыльцы рассеялось, будто стая гнуса, облепившая забредшую в лес бурёнку, рассыпается под взмахами ее хвоста, чтобы, не считаясь с потерями, вновь впиться в ее кожу, вымя и глаза, или как прах сожженного на костре тела усопшего святого отшельника его последователи везут к Гангу и открывают над водами урну, чтобы ее содержимое выдул влажный ветер, только небольшое углубление в эпидермисе напоминало о том, что там совсем недавно укоренялся Пахан камеры.