Как и договаривались, мы с Холмсом во фраках и при медалях явились на оперу «Гондольеры». У меня самые обычные для отставного военного награды, а вот у Холмса есть очень интересные. Среди менее диковинных я опознал тройную сиамскую звезду и кривой боливийский крест. Места нам достались отличные, рядом с оркестром. Под управлением сэра Артура Салливана музыканты исполняли его же произведение. Юный испанский король много живее интересовался софитами, чем происходящим на сцене, а вот его мать должным образом реагировала на шутки, которые ей объяснял испанский посол. Опера нравилась мне куда больше концерта Сарасате. Я хохотал от души, тыкал Холмса в бок и подпевал солистам и хору. Пожалуй, чересчур громко, потому что леди Эстер Роскоммон, моя пациентка, легонько толкнула меня сзади и сказала, что я, во-первых, мешаю, а во-вторых, фальшивлю. Когда объявили антракт, я честно признался даме, что музыкального слуха у меня нет и никогда не было. Что касается Холмса, он больше смотрел не на сцену, а в бинокль на зрителей.
Во время перерыва августейшая семья демократично посетила общий буфет. Юный король любезно выпил бокал английского лимонада и совсем не по-королевски причмокнул губами. К моему удивлению, великий Сарасате в безупречном фраке, с наградами разных стран на груди потягивал шампанское в компании не кого иного, как сэра Артура Салливана. Я обратил на это внимание Холмса, а тот едва поклонился обоим и раздраженно отметил, что исполнитель столь утонченной музыки якшается с опереточником, пусть даже произведенным королевой в рыцари.
— Музыка многолика, — пояснил Холмс, закурив длинную сигару, в которой я узнал танжерскую панателлу. — Сэр Артур пал до уровня, который считает оптимальным с точки зрения материальной выгоды, а заодно и репутацию благочестивого приобрел. Они говорят по-итальянски. — Слух Холмса был острее моего. — На этом языке обмен впечатлениями о покровительстве аристократов звучит куда эмоциональнее, чем на нашем варварском. Уже второй звонок? Жаль выбрасывать великолепный табак, — сказал он, обращаясь к панателле, и с сожалением опустил ее в медную урну, что стояла в фойе.
Во время второго акта Холмс спал. Я понял, что напрасно считал себя неотесанным мужланом, когда задремал на более изысканном музыкальном представлении. Как довольно непочтительно заметил мой друг, музыка многолика.
На следующее утро за завтраком я получил срочную депешу от сэра Эдвина Этериджа, который снова вызывал меня к пациенту с Сент-Джонс-Вуд-роуд для консультации. Симптомы лата у молодого человека больше не проявлялись; теперь казалось, он страдает редким китайским заболеванием шук-йонг. Я сталкивался с ним в Сингапуре и Гонконге. Болезнь мучительная, описывать ее следует лишь в медицинских журналах. Основной симптом — навязчивая идея больного, что его репродуктивную способность губят злые силы, созданные буйным воображением. Люди верят, что эти силы планомерно поглощают их осязаемые детородные органы, и для профилактики прокалывают собственную плоть острейшим из имеющихся в наличии ножей. Единственное возможное лечение — глубокая седация, а в периоды прояснения сознания — диета.
После консультации я, разумеется, свернул на Бейкер-стрит. Солнечная погода радовала прямо-таки испанской безудержностью. Огромный Лондон дышал умиротворением. Когда я вошел в гостиную, Холмс в халате и мавританском тюрбане натирал канифолью смычок. Он был весел, я — нет, потому что расстроился, столкнувшись с заболеванием, которое прежде считал исключительно китайским. Несколькими днями ранее я тревожился из-за менее опасного лата — малайской истерики. И вдруг оба заболевания проявились у чистокровного англосакса. Я поделился тревогой с Холмсом и глубокомысленно изрек:
— Наверное, это месть покоренных народов за нашу империалистическую ненасытность.
— У прогресса есть оборотная сторона, — рассеянно проговорил Холмс, но быстро спустился с небес на землю. — Что же, Ватсон, королевский визит прошел без инцидентов. Иберийские сепаратисты больше не распускали руки на нашей земле. Но почему-то мне неспокойно. Думаю, что дело в необъяснимой силе музыки. Перед глазами стоит бедный юноша, сраженный пулей за инструментом, на котором он столь виртуозно играл, и его предсмертная агония. Я до сих пор слышу прощальную рапсодию — мелодичного в ней было мало. — Его смычок заскользил по струнам. — Ватсон, он играл эти ноты. Я их записал. Записать — значит взять под контроль или поставить точку.
Холмс играл с листа, лежавшего на его правом колене. Летний ветер, горячий выдох июля, влетел в раскрытое окно и швырнул листок на ковер. Я нагнулся и поднес его к глазам. Твердый почерк моего друга я узнал, а вот пять линий и ноты не говорили мне ровным счетом ничего. Мысли перетекли к шук-йонгу: вспомнились мучения старого китайца, которого я вылечил в Гонконге контрвнушением. В благодарность он отдал мне свои единственные сокровища — бамбуковую флейту и небольшой свиток с китайскими песнями.
— Когда-то у меня был свиток с китайскими песнями, простыми, но очень душевными, — задумчиво сказал я Холмсу. — Китайская нотная грамота кажется трогательно несложной. Вместо жирных черных точек, которые для меня не понятнее вывесок в Коулуне, у китайцев цифровая система: первая нота шкалы обозначается единицей, вторая — двойкой и так далее; по-моему, до восьми.
К делу история вроде не относилась, но на Холмса произвела колоссальный эффект.
— Скорее! — закричал он и вскочил, скидывая халат и тюрбан. — Может, уже слишком поздно.
Он схватил справочники, стоявшие на полке за креслом, перелистал «Брадшо»[9] и объявил:
— Правильно, четверть двенадцатого. Королевский вагон присоединяют к дуврскому поезду. Пока я одеваюсь, бегите на улицу, Ватсон, и ловите кеб! Представьте, что от вашей проворности зависит ваша собственная жизнь. Другие жизни уж точно!
Когда наш кеб с громыханием подкатил к вокзалу, большие часы показывали одиннадцать десять. Кебмен никак не мог отсчитать сдачу с моего соверена.
— Не надо сдачи! — крикнул я, бросаясь вслед за Холмсом, который так и не объяснил, в чем дело.
На перроне царило полное безумие, однако нам повезло встретить инспектора Стэнли Хопкинса. Он радовался, что дежурство заканчивается, и — сама бдительность! — стоял у входа на двенадцатую платформу, откуда по расписанию должен был отойти поезд. Над локомотивом клубился пар. Члены королевской семьи уже заняли свои места.
— Немедленно высадите их из вагона! — закричал Холмс, давая понять, что дело серьезно. — Я все объясню потом.
— Не получится, — пролепетал оторопевший Хопкинс. — Я не могу отдать такой приказ.
— Тогда его отдам я. Ватсон, ждите здесь с инспектором и никого не выпускайте!
Холмс бросился на платформу и на хорошем испанском крикнул служащим посольства и самому послу, что юному королю, его матери и свите нужно срочно покинуть купе. Первым на его призыв откликнулся Альфонс Тринадцатый, явно радуясь, что за время визита случилось хоть что-то интересное. С мальчишеской порывистостью он выскочил из вагона, ожидая не смертельную опасность, а приключения. По строгому приказу Холмса испанцы отошли от вагона на достаточное расстояние, и только тогда стало ясно, что за опасность им угрожала. Грянул взрыв, щепки и осколки просыпались дождем, оставив дым и отголоски в закоулках большого вокзала. Холмс подбежал ко мне: я послушно ждал с Хопкинсом у входа на платформу.
— Ватсон, инспектор, вы никого не выпустили?
— Никого, мистер Холмс, — ответил Хопкинс, — кроме…
— Кроме обожаемого вами маэстро, — договорил я. — То есть великого Сарасате.
— Сарасате? — переспросил Холмс и мрачно кивнул. — Да, конечно, Сарасате…
— Он был на приеме у испанского посла, — объяснил Хопкинс. — Сел в вагон со всеми, но быстро вышел. Репетиция — так он мне сказал.
— Вы дурак, Ватсон! Почему вы его не арестовали?!
Вообще, этот упрек следовало адресовать Хопкинсу, у которого Холмс спросил:
— Сарасате вышел со скрипичным футляром?
— Холмс, я не позволю называть себя дураком! — запальчиво воскликнул я. — По крайней мере, на людях.
— Вы дурак, Ватсон. Могу хоть тысячу раз это повторить. Инспектор, у Сарасате был в руках футляр, когда он явился сюда с отъезжающими?
— Да. Вы спросили, и я сразу вспомнил: футляр был.
— Он явился с футляром, а ушел без него.
— Именно.
— Ватсон, вы дурак! В скрипичном футляре лежала бомба с часовым механизмом, которую он спрятал в королевском купе, наверное, под сиденьем. А вы его упустили!
— Ваш идол, Холмс, ваш бог и виртуоз скрипки мгновенно превратился в убийцу. А называть себя дураком я не позволю!
— Куда он отправился? — спросил Холмс инспектора, проигнорировав мой упрек.
— В самом деле, сэр, куда? — отозвался Хопкинс. — По-моему, особого значения это не имеет. Разве трудно найти Сарасате?
— Вам будет трудно, — пообещал Холмс. — Сарасате не репетирует, его лондонские гастроли закончены. Думаю, он сел на поезд до Харвича, Ливерпуля или любого другого порта, чтобы добраться до страны, где английские законы не действуют. Конечно, вы можете телеграфом оповестить полицию всех портов, только, судя по вашему настроению, вы не намерены это делать.
— Верно, мистер Холмс. Вменить покушение на убийство будет очень непросто. Если только умозрительно…
Холмс долго буравил ненавидящим взглядом щит с рекламой мыла «Пирс».
— Думаю, вы правы, — наконец проговорил он. — Ну же, Ватсон, простите меня за то, что я назвал вас дураком!
На Бейкер-стрит Холмс снова попытался меня задобрить, открыв бутылку очень старого бренди — прощальный подарок другого монарха. Тот был мусульманином и, следовательно, храня такое сокровище, нарушал постулаты своей веры. Еще любопытно, как он заполучил часть винной коллекции Наполеона, после смерти узника острова Святой Елены оказавшейся в собственности Англии. Судя по монограмме на этикетке, замечательный коньяк был из погреба пленного императора.
— Признаюсь, Ватсон, — начал Холмс, наслаждаясь переливами золотистой жидкости в коньячном бокале, — я слишком увлекся предположениями. Например, предполагал, что вы согласны с моими гипотезами. А вы о них понятия не имели, тем не менее именно вы невольно дали мне ключ к разгадке тайны. Я говорю о лебединой песне, мелодии, наигранной бедным Гонсалесом. В ней послание умирающего, который захлебывался собственной кровью и не мог говорить. Однако он говорил — не просто как музыкант, а как музыкант, знакомый с нетрадиционной нотной грамотой. Отец, тщетно искушавший его завещанием, некогда состоял на дипломатической службе в Гонконге. Мне помнится, что в письме шла речь об образовании, мол, сына должны были научить, что и в Китае, и в России, и в их любимой Испании монархия незыблема.
— И что бедный Гонсалес сказал перед смертью? — Три бокала божественного напитка задобрили меня и умиротворили.
— Сперва, Ватсон, он играл ноту ре. Я абсолютным слухом не обладаю и опознал ее лишь потому, что Сарасате закончил концерт на ре мажор. Финальный аккорд еще звучал в моих ушах, когда умирающий заиграл в последний раз. Он взял ноту ре, а в переводе с итальянского это означает «король»; примерно так звучит испанское слово с тем же значением. Мне, убогому, следовало догадаться, что нас предупреждают об опасности, которая грозит прибывшему монарху. В тех нотах, что Гонсалес взял дальше, краткое послание. Я не мог разгадать его до сегодняшнего утра, пока вы не вспомнили о китайской системе обозначения, точнее, нумерации нот. Очень вовремя! Из сыгранных в любой тональности нот получается цифровая комбинация один-один-один-пять, то есть до-до-до-соль или ре-ре-ре-ля; высота не важна. Целиком сообщение получилось такое: один-один-один-пять-один-один-семь. Как мелодия, оно ценности не представляет — прозвучало словно искаженный сигнал горна. Зато теперь мы знаем систему и можем расшифровать: король в опасности в одиннадцать пятнадцать одиннадцатого дня седьмого месяца. Ватсон, это я, дурак, не разгадал тайну якобы предсмертного бреда, а на самом деле важного послания тому, у кого хватит ума в нем разобраться.
— Почему вы стали подозревать Сарасате? — спросил я, подливая себе божественный напиток.
— Давайте вспомним о его происхождении. Полное имя маэстро — Пабло Мартин Мелитон де Сарасате-и-Наваскуэс. Рожденный в Барселоне, он, разумеется, каталонец, член семьи с богатым антимонархическим прошлым. Все это я выяснил в испанском посольстве. Параллельно узнал о связи молодого Гонсалеса с Китаем, но тогда не понял, что к чему. Вообще антимонархический настрой семьи Сарасате — веская причина для подозрений, но великих артистов всегда считали выше грязных политических интриг. В том, что пианиста убили сразу после концерта, чудится хладнокровная бессердечность. Уничтожить юношу-аккомпаниатора, как только он сделает свою работу, — именно таким наверняка был жестокий приказ Сарасате наемнику. Не сомневаюсь, что молодой Гонсалес откровенничал с маэстро, которому имел все основания доверять как коллеге и великому музыканту. Он признался, что решил сообщить о планах сепаратистов властям. Что именно подвигло его на такой шаг — внезапные сомнения или реакция на письмо отца, — навсегда останется тайной. Наемник выполнил приказ с точностью до ноты, если так можно выразиться. Дух захватывает при мысли, что Сарасате одобрил столь чудовищный финал бесспорно блестящего выступления.
— Я сужу о блеске скорее по чужим аплодисментам, чем по собственным впечатлениям. Похоже, на совести Сарасате еще одно выступление, увы, не такое блестящее, — подделка записки от секретаря его высочества. Вспомните диковинную семерку в дате.
— Именно так, Ватсон. В театре «Савой» мы видели, как мило он болтал с сэром Артуром Салливаном, близким другом принца. И среди прочего сказал: «Grazie a Dio,[10] лондонские гастроли закончены, и теперь можно насладиться заслуженным отдыхом». Человек, достаточно неразборчивый и нещепетильный, чтобы работать с мистером Уильямом Швенком Гилбертом, знаменитым любителем смеяться над условностями, без лишних угрызений совести стащит пару листов писчей бумаги у принца и передаст попросившему, не уточнив, для чего они понадобились.
— Что же, Холмс, — проговорил я, — похоже, вы не будете преследовать Сарасате, чтобы он понес заслуженное наказание как преступник, и не станете рушить его музыкальную карьеру, хлопотать об аресте?
— Ватсон, где доказательства? Как съязвил умный молодой инспектор, все «чисто умозрительно».
— А если нет?
Холмс со вздохом взял смычок и скрипку.
— Сарасате — великий музыкант, и мир не может его потерять. Не передавайте мои слова своим набожным знакомым, но для меня искусство выше нравственности. Если бы Сарасате в этой самой комнате на моих глазах придушил вас, Ватсон, за полное отсутствие музыкального слуха, а его сообщник с заряженным пистолетом не позволил бы мне вмешаться и если бы потом маэстро составил подробный рапорт о преступлении и подписался Пабло Мартин Мелитон де Сарасате-и-Наваскуэс, мне пришлось бы действовать с закрытыми глазами — уничтожить рапорт, бросить ваше тело в канаву на Бейкер-стрит и молча наблюдать за полицейским расследованием. Настолько великий музыкант выше моральных принципов, которыми обременены простые смертные. А сейчас, Ватсон, подлейте себе коньяка и послушайте опус Сарасате в моем исполнении. Понимаю, до маэстро мне далеко, но гениальность его произведения вы, несомненно, ощутите.
Холмс встал, установил пюпитр, зажал скрипку подбородком и с благоговением заиграл.