Этот образец покорности, смирения Петр возводит в степень закона для всех классов христианского общества. Старшие должны управлять своей паствой с кротостью, избегая начальнических приемов; младшие должны подчиняться старшим; в особенности женщина, не выступая в роли проповедницы, должна быть великим миссионером веры при помощи чарующего действия ее благочестия.
Также и вы, жены, повинуйтесь своим мужьям, чтобы те из них, которые не покоряются слову, житием жен своих без слова приобретаемы были, когда увидят ваше чистое, богобоязненное житие. Да будет украшением вашим не внешнее плетение волос, не золотые уборы или нарядность в одежде, но сокровенный сердца человек в нетленной красоте кроткого и молчаливого духа, что драгоценно перед Богом. Так некогда и святые жены, уповавшие на Бога, украшали себя, повинуясь своим мужьям: так Сарра повиновалась Аврааму, называя его господином; вы — дети ее, если делаете добро и не смущаетесь ни от какого страха. — Так же и вы, мужья, обращайтесь благоразумно с женами, как с немощнейшим сосудом, оказывая им честь, как сонаследницам благодатной жизни, дабы не было вам препятствий в молитвах. Наконец, будьте все единомысленны, сострадательны, братолюбивы, милосердны, дружелюбны, смиренномудры; не воздавайте злом за зло или ругательством за ругательство; напротив, благословляйте, зная, что вы к тому призваны, чтобы наследовать благословение… И кто сделает вам зло, если вы будете ревнителями доброго? Но если и страдаете за правду, то вы блаженны!
Ожидание царства Божия, признаваемого христианами, давало повод к недоразумениям. Язычники воображали, что речь идет о политической революции, которая готова совершиться.
Господа Бога святите в сердцах ваших; будьте всегда готовы всякому, требующему у вас отчета в вашем уповании, дать ответ с кротостью и благоговением; имейте добрую совесть, дабы тем, за что злословят вас, как злодеев, были постыжены порицающие ваше доброе житие во Христе. Ибо если угодно воле Божией, лучше пострадать за добрые дела, нежели за злые… Ибо довольно, что вы в прошедшее время жизни поступали по воле языческой, предаваясь нечистотам, похотям, мужеложству, скотоложству, помыслам, пьянству, излишествам в пище и питии и нелепому идолослужению; почему они и дивятся, что вы не участвуете с ними в том же распутстве, и злословят вас; они дадут ответ Имеющему вскоре судить живых и мертвых… Впрочем, близок всему конец… Возлюбленные! огненного искушения, для испытания вам посылаемого, не чуждайтесь, как приключения для вас странного, но как вы участвуете в Христовых страданиях, радуйтесь, да и в явление славы Его возрадуетесь и восторжествуете. Если злословят вас за имя Христово, то вы блаженны… Только бы не пострадал никто из вас, как убийца, или вор, или злодей или как посягающий на чужое; а если как Христианин, то не стыдись и прославляй Бога за такую участь. Ибо время начаться суду с дома Божия; если же прежде с вас начнется, то какой конец непокоряющимся Евангелию Божию? И если праведник едва спасается, то нечестивый и грешный где явится? Итак, страждущие по воле Божией да предадут Ему, как верному Создателю, души свои, делая добро… Итак, смиритесь под крепкую руку Божию, да вознесет вас в свое время… Трезвитесь, бодрствуйте, потому что противник ваш, диавол, ходит как рыкающий лев, ища, кого проглотить; противостойте ему твердой верой, зная, что такие же страдания случаются и с братьями вашими в мире. Бог же всякой благодати по кратковременном страдании нашем, да совершит вас, да утвердит, да укрепит, да сделает непоколебимыми. Ему слава и держава во веки веков.
Аминь.
Если это послание действительно принадлежит Петру, чему мы охотно верим, то оно делает честь его здравому смыслу, прямоте, простоте. Он не присваивает себе в нем никакой власти; говоря со старейшими, он изображает и себя одним из них. Он не возвеличивает себя тем, что он был свидетелем страданий Христа и что он надеется участвовать в славе, которая должна скоро открыться. Письмо было отвезено в Азию неким Силуаном, быть может, тем же самым лицом, как и спутник Павла, Сильван, или Сила. Петр мог его выбрать как личность, уже известную верующим Малой Азии благодаря своему путешествию там вместе с Павлом. Петр посылает при этом приветствия этим отдаленным Церквам от Марка в таких выражениях, которые дают основание предполагать, что и Марк также был им небезысвестен. Послание заканчивается обычными пожеланиями. Римская Церковь при этом названа «Церковью в Вавилоне». Секта находилась под строгим наблюдением; перехваченное письмо могло бы повлечь за собой страшные бедствия. Для того, чтобы отвлечь подозрения полиции, Петр придумал называть Рим по имени древней столицы азиатского нечестия; символическое значение этого названия было всякому понятно и вскоре послужило основой для целой поэмы.
Глава VI
ПОЖАР РИМА
Бешеное помешательство Нерона дошло до своего апогея. Это было самое ужасное из событий, какие видал мир. Абсолютная необходимость отдала все в руки одного человека, наследника великого легендарного имени Цезаря; всякий другой строй был невозможен, и провинции обыкновенно чувствовали себя при нем довольно хорошо; но в нем таилась и огромная опасность. Когда цезарь терял рассудок, когда все артерии его бедной головы, смущенной неслыханной властью, разом лопались, происходили сумасбродства, которым имени нет. Мир находился во власти чудовища. Не было средств избавиться от него; его гвардия, состоявшая из германцев, в случае его падения теряла все и потому с ожесточением стояла за него; зверь, поднятый на дыбы, оскалил зубы и бешено защищался. В отношении Нерона это было нечто ужасное и карикатурное, грандиозное и абсурдное. Так как цезарь был очень начитан, то и безумие его было главным образом литературным. Мечты всех веков, все поэмы, все легенды, Бахус и Сарданапал, Нин и Приам, Троя и Вавилон, Гомер и пошлая современная пиитика — все это создало хаос в бедной голове артиста, посредственного, но весьма самоуверенного, которому случай дал власть осуществить все свои химеры. Представьте себе человека, почти столь же рассудительного, как герои Виктора Гюго, балаганную фигуру, смесь сумасшедшего, простака и актера, облеченного всемогуществом и поставленного управлять всем миром. Он не обладал черной злобой Домициана, любовью делать зло ради зла; он не был отнюдь и сумасбродом вроде Калигулы; это был сознательный романтик, оперный император, меломан, трепетавший перед публикой и заставлявший ее самое трепетать перед ним; таким мог бы в наше время сделаться любой буржуа, у которого здравый смысл помрачен чтением современных поэтов и который вообразил, что он обязан подражать в своей жизни Гану-Исландцу и Бурграфам. Так как управление империей было делом чисто практическим, то романтизм в нем был совершенно неуместен. Романтизм на своем месте в области искусства, практическая же деятельность диаметрально противоположна искусству. В воспитании государя романтизм в особенности пагубен. В этом отношении Сенека причинил своему воспитаннику своим плохим литературным вкусом гораздо больше вреда, нежели принес ему пользу своей прекрасной философией. Сенека был великий ум, выходящий из ряда вон талант и, в сущности, почтенный человек, несмотря на многие оставшиеся на нем пятна, но в то же время человек совершенно испорченный декламацией и литературным тщеславием, неспособный чувствовать и мыслить без фразы. Постоянно упражняя своего ученика в умении выражать то, чего он не думал, сочинять вперед громкие слова, он сделал из него завистливого комедианта, злобного ритора, извлекающего гуманные фразы, когда он знал наверное, что его могут услыхать. Старый педагог глубоко понимал все зло своей эпохи, своего ученика и свое собственное, когда в момент искренности воскликнул: Literarum intemperantia laboramus.
Сперва эти странности у Нерона казались безобидными; обезьяна любовалась на самое себя некоторое время и сохраняла позу, которой ее научили. Жестокость обнаружилась у него только после смерти Агриппины; очень скоро он всецело отдался этому чувству. С этого времени каждый год его жизни отмечен преступлениями: Бурра нет, и весь мир думает, что Нерон его убил; Октавия сошла в могилу, покрытая позором; Сенека в опале, с часу на час ожидает решения своей участи, думая только о пытке, закаляя свою мысль размышлениями о мучениях, стараясь доказать себе, что смерть есть освобождение. Тигеллин властвует надо всеми, сатурналия в полном разгаре. Нерон ежедневно возвещает, что одно лишь искусство следует считать серьезным делом, что всякая добродетель — ложь, что порядочный человек это тот, кто умеет всем злоупотреблять, все терять, все расточать. Добродетельный человек в его глазах лицемер, мятежник, опасная личность и прежде всего — соперник; когда он узнает о какой-нибудь ужасной подлости, оправдывающей его теорию, то испытывает припадок радости. Обнаруживалась вся политическая опасность кичливости и того ложного духа соревнования, которые с самого начала являлись червями, подтачивавшими латинскую культуру. Комедианту удалось завладеть правом жизни и смерти своей аудитории; дилетант угрожал людям пыткой, если они не будут восхищаться его виршами. Мономан, опьяненный литературным мелочным тщеславием, обративший преподанные ему великие истины в каннибальское шутовство, свирепый шалопай, гоняющийся за аплодисментами уличных пошляков, — вот каков был владыка великой империи. Подобной нелепости никогда еще не видано было в мире. Восточные деспоты, грозные и важные, никогда не раздражались безумным хохотом, не предавались невоздержанностям эстетического распутства. Безумие Калигулы было кратковременным; это был припадок, и затем Калигула был, главным образом, буффоном; он был действительно умен; у этого, наоборот, безумие было обычно глупым, а иногда страшно трагическим. Самое ужасное зрелище он представлял, когда на манер декламации играл своими угрызениями совести и брал их темой своих стихов. Со свойственным ему одному мелодраматическим видом он говорил, будто фурии терзают его, цитировал греческие стихи об отцеубийцах. Его как будто бы сотворил бог иронии, чтобы дать себе представление об ужасном хаосе человеческой натуры, в которой бы скрежетали зубами все ее душевные силы, или о непристойном зрелище эпилептического мира, каким являлась бы сарабанда, исполняемая обезьянами Конго, или кровавая оргия какого-нибудь дагомейского царя.
По его примеру все общество как будто было охвачено помешательством. Он составил себе компанию гнусных проказников, которых называли «рыцарями Августа» и обязанностями которых было аплодировать безумствам цезаря, придумывать для него фарсы ночных бродяг. Мы увидим вскоре императора, вышедшего из этой школы. Целый поток фантазии дурного вкуса, пошлости, словечек, претендующих на комизм, тошнотворного жаргона обрушился на Рим и сделался в нем модным. Еще Калигула создал этот тип зловредного императора-скомороха. Нерон, очевидно, взял его себе образцом. Ему было недостаточно править колесницей в цирке, публично драть горло, делать в качестве певца поездки по провинции; он занимался рыбной ловлей золотыми сетями, которые он вытягивал пурпурными веревками, сам обучал для себя клакеров, устраивал себе ложные триумфы, присуждал себе все венцы древней Греции, организовывал невиданные празднества, исполнял в театре бессловесные роли.
Причиной таких извращений был дурной вкус той эпохи и преувеличенное значение, какое приписывалось декламаторскому искусству, которое тяготеет к непомерности, грезит только чудовищным. Наде! всем господствовало отсутствие искренности, безвкусица, вроде той, какую мы видели в трагедиях Сенеки, уменье изображать чувства, которых не чувствуешь, искусство говорить как добродетельный человек, не будучи таковым.
Все гигантское считалось великим; эстетика совершенно совратилась с пути; настала эпоха колоссальных статуй, того материалистического, театрального и лжепатетического искусства, прообразом которого может служить Лаокоон, группа несомненно превосходная, но в которой поза слишком напоминает тенора, исполняющего свой canticum, и в которой вся эмоция проистекает лишь из чувства физической боли. Теперь уже не довольствовались чисто духовной скорбью Ниобид, сверкающих красотой; требовалось изображение физического мучения; этому вкусу старались угодить, как в XVII веке тому угождала скульптура Пюже. Чувства износились; существенным элементом искусства стали такие грубые приемы, какие едва ли были бы допущены у греков в их самых простонародных представлениях. Народ буквально до безумия увлекался зрелищами, но не серьезными спектаклями, не очищающими душу трагедиями, а эффектными сценами, фантасмагориями. Распространился неблагородный вкус к «живым картинам». Теперь уже не удовлетворялись наслаждением создавать в своем воображении изящные повествования поэтов; желали видеть живое изображение мифов во плоти, и именно всего того, что было в них наиболее зверского и наиболее непристойного; приходили в экстаз от групп, от поз актеров; в них искали эффектов скульптуры. Аплодисменты пятидесятитысячной толпы, собравшейся в громадном цирке, где присутствующие подогревают друг друга, производили такое опьяняющее действие, что сам император начинал завидовать наезднику, певцу, актеру; слава подмостков представлялась величайшей в мире. Ни один из императоров, у которого голова имела какой-либо слабый пункт, не умел побороть искушения срывать венцы в столь печальных играх. Калигула потерял на этом тот небольшой запас рассудка, который еще у него оставался; он проводил целые дни в театре, забавляясь вместе с праздными людьми; впоследствии пальму первенства в этом роде безумия у Нерона оспаривали Коммод, Каракалл а.
Пришлось издать закон, воспрещающий сенаторам и всадникам выходить на подмостки, вступать в бои в качестве гладиаторов или биться со зверями. Цирк сделался центром всей жизни; весь прочий мир существовал как бы для удовольствия Рима. Новые выдумки следовали непрерывно одна за другой, одна другой причудливее, причем они задумывались и устраивались царственным хороначальником. Народ шел с праздника на праздник, разговаривая лишь о вчерашнем дне, ожидая обещанного, и, в конце концов, сильно привязывался к государю, который таким образом обращал его жизнь в бесконечную вакханалию. Популярность, приобретенная Нероном такими постыдными средствами, не подлежит никакому сомнению; ее было достаточно, чтобы после его смерти возвести на престол Огона, который воззвал к его памяти, подражал ему и напомнил, что сам он был в числе «миньонов» покойного.
Нельзя было бы сказать с уверенностью, что у этого несчастного не было сердца или никакого чувства добра и красоты. Он далеко не был неспособен к дружбе, часто высказывал себя хорошим товарищем, и это именно и делало его жестоким; он хотел, чтобы его любили и чтобы им восхищались ради его самого, и раздражался против тех, кто таких чувств к нему не испытывал. Он был по природе ревнив, подозрителен, и мелкие измены выводили его из себя. Почти всегда мщение его обрушивалось на лиц, которые были им допущены в его интимный кружок (Лукан, Вестин) и которые употребили во зло фамильярность, им же самим поощряемую, и больно задели его своими насмешками; ибо он чувствовал свои смешные стороны и боялся, чтобы их не заметили другие. Главная причина его ненависти к Тразеа заключалась в том, что он никак не мог добиться его привязанности. Грубое полустишие, сказанное Луканом: Sub terris tonuisse putes, погубило его автора. Никогда не отказываясь от услуг какой-нибудь Гальвии Криспиниллы, он действительно любил некоторых женщин, и эти женщины, Поппея, Актея, любили его. После смерти Поппеи, происшедшей вследствие его зверства, раскаяние, которое им овладело, было почти трогательным; он долго оставался под обаянием нежного чувства к ней, искал всего, что ее напоминало, покушался на бессмысленное заместительство. Со своей стороны, Поппея питала к нему чувства, каких не могла бы питать столь выдающаяся женщина к обыкновенному, заурядному человеку. Куртизанка высшего света, искусно умевшая при помощи рассчитанной скромности выставлять наиболее привлекательные черты своей редкой красоты и высокого изящества, Поппея, несмотря на свои преступления, хранила в своем сердце инстинктивную религию, которая склоняла ее к иудаизму. По-видимому, Нерон был очень чувствителен к той женской чарующей прелести, которая является результатом некоторой набожности, смешанной с кокетством. Эти смены увлечения и гордости, обыкновение выходить не иначе, как наполовину закрыв лицо покрывалом, любезность в разговоре и в особенности трогательный культ собственной красоты, благодаря которому однажды, когда ее зеркало показало некоторые недостатки, она предалась чисто женскому отчаянию и пожелала смерти, — все это сильно поражало пылкую фантазию молодого развратника, у которого внешние проявления стыдливости вызывали могущественнейшую иллюзию. Мы вскоре увидим, что Нерон в своей роли Антихриста создал в известном смысле новую эстетику и первый начал услаждать свои взоры зрелищем обнаженного христианского целомудрия. Набожная и чувственная Поппея поддерживала в нем чувства аналогичного с этим порядка. Супружеский упрек, послуживший причиной ее смерти, дает основание предполагать, что в самых интимных отношениях с Нероном она никогда не сходила с того высокого положения, которое она усиленно сохраняла в начале своей связи.
Что касается Актеи, то если она и не была христианкой, как это предполагали иные, то была близка к этому. Она была невольницей родом из Азии, т. е. из страны, с которой римские христиане имели постоянные сношения. Не раз было замечено, что вольноотпущенные красавицы, имевшие больше всего поклонников, были сильно привержены восточным религиям. Актея всегда отличалась простыми вкусами и никогда не разрывала окончательно своей связи с маленьким миром невольников. Сперва она принадлежала к семье Аннея, вокруг которой, как мы видели, группировались христиане; под влиянием Сенеки она играла в одной из самых чудовищных трагедий той эпохи роль, которую, ввиду ее зависимого положения рабыни, можно назвать только честной. Эта бедная, смиренная и кроткая девушка, окруженная, как об этом можно судить по многим монументам, семьей лиц, носивших почти христианские имена, как, например, Клавдия, Феликула, Стефан, Кресцент, Фебе, Онисим, Фалл, Артемий, Гелъпис, была первой любовью юноши Нерона. Она была ему верна до его смерти; мы видим, что на вилле Фаона она набожно отдает последний долг телу того, от которого с ужасом отворачивался весь мир.
Действительно, мы должны признать, что, как это ни странно, но, невзирая ни на что, женщины любили его. Это было чудовище, нелепое создание, нескладное, уродливое произведение природы, но не заурядное чудовище. Можно сказать, что по странному капризу своему судьба хотела осуществить в нем «hircocerf» логиков, странное несуразное существо, вроде ублюдка, большею частью всеми ненавидимое, но по временам невольно возбуждающее жалость. Чувство женщин основывается в большей степени на симпатии и личном вкусе, чем на строгой этической оценке, и потому для них достаточно немножко красоты или моральной доброты, даже совершенно поддельных, чтобы негодование их было поглощено состраданием. В особенности они снисходительны к артисту, сбившемуся с пути благодаря опьянению своим искусством, к существу вроде Байрона, сделавшемуся жертвой своей химеры и в своей наивности дошедшему до осуществления своей пиитики в своих действиях. В тот день, когда Актея опустила окровавленный труп Нерона в могилу Домиция, она несомненно оплакала поруганные в нем природные дарования, известные ей одной; в тот же день, наверное, не одна христианка молилась о нем.
Хотя Нерон обладал дюжинным талантом, тем не менее, у него были уголки души артиста. Он хорошо рисовал, был хорошим скульптором; стихи его были недурны, несмотря на некоторый ученический эмфаз; и что бы ни говорили, он писал их сам; Светоний видел его черновые автографы, испещренные поправками. Он первый понял всю прелесть пейзажа Субиако и устроил там восхитительную летнюю резиденцию. В наблюдениях природы ум его был верен и пытлив; он имел склонность к опытам, новым изобретениям, остроумным выдумкам; он хотел знать причины явлений и очень хорошо различал шарлатанство магии, претендовавшей на научность, так же как и ничтожество всех религий своего времени. Биограф его, которого мы только что цитировали, передает нам рассказ о том, каким образом в нем пробудилось призвание певца. Он учился у самого известного в то время артиста на цитре, в Терпносе. Он проводил целые ночи, сидя возле этого музыканта, изучая его игру; совершенно увлеченный тем, что слышал, он в опьянении забывал обо всем и, задыхаясь, жадно впивал атмосферу нового мира, который открывался перед ним под влиянием соприкосновения с великим артистом. Это послужило началом его отвращения к римлянам, вообще плохим знатокам искусства, и предпочтения греков, которые одни, по его мнению, были способны оценить его, и людей с Востока, которые аплодировали ему как сумасшедшие. С этого момента он не признавал иной славы, кроме славы артиста; для него открылся новый мир; он забывал о своем императорском сане; главным государственным преступлением стало — отрицать его талант; врагами Рима сделались те, кто им не восхищался.
Его притязание быть непременно во всем законодателем моды было, конечно, смешно. Однако следует заметить, что в этом заключалось больше политики, чем можно бы подумать. Первой обязанностью цезаря (ввиду низменности современных нравов) было развлекать народ. Государь прежде всего должен был выступать организатором праздников; главный устроитель развлечений вынужден был и расплачиваться за них. Нерону ставились в упрек многие безобразия, имевшие важное значение лишь с точки зрения римских нравов и строгой выдержки, которая до того времени была в обычае. Этот мужественный мир возмущался, когда видел, что император заседает в сенате в вышитом халате, присутствует на смотрах в невыносимых по своей небрежности одеяниях, без пояса, с фуляром на шее для сбережения своего голоса. Истинные римляне с полным правом негодовали против распространения восточных привычек. Но уже было неизбежно, чтобы более старая и более изношенная цивилизация укротила более молодую путем развращения ее. Еще Антоний и Клеопатра мечтали о восточной империи. Самому Нерону внушали идею о подобной же царской власти. Доведенный до крайности, он думал просить себе префектуру Египта. Начиная с Августа и до Константина каждый год приносил с собой новые победы части империи, говорившей на греческом языке, над частью, говорившей на латинском.
Сверх того, надо припомнить, что в то время безумие было в воздухе. Если исключить превосходное ядро аристократического общества, достигшего власти вместе со вступлением на престол Нервы и Трэяна, то общий недостаток серьезного отношения к жизни приводил к тому, что ею в некотором роде играли даже самые выдающиеся люди. Представителем этого царства высшей безнравственности, полным выражением того века, «порядочным человеком» той эпохи был Петроний. Днем он спал, ночь посвящал занятиям и развлечениям. Он не принадлежал к тем расточителям, которые разоряются грубым мотовством; он был чувственным человеком, глубоко изучившим науку наслаждений. Естественность в манерах и увлекательность его речей и поступков придавали ему чарующий вид простоты. Будучи проконсулом Вифинии, а затем и консулом, он обнаружил свою способность к серьезной деятельности. Когда он вернулся к порочной жизни или к фанфаронству порочностью, то был принят в интимный кружок Нерона и сделался в нем судьей хорошего вкуса во всем; ничто не считалось изящным, обворожительным, пока этого не признает Петроний. Страшный Тигеллин, царивший при посредстве своей низости и злобы, опасался соперника, который превосходил его в знании чувственных наслаждений; ему удалось погубить его. Петроний слишком уважал себя, чтобы вступить в борьбу с этим презренным человеком. Однако он не хотел расстаться с жизнью внезапно. Открыв себе вены, он затем остановил кровотечение, а потом снова пустил его, разговаривая с друзьями о пустяках, слушая их речи, но не о бессмертии души и взглядах на него философов, а о песнях и легкой поэзии. Он выбрал этот момент для того, чтобы одних из своих рабов вознаградить, других же подвергнуть наказанию. Затем он сел за стол и заснул. Этот римский Мериме, скептик с изящным, но холодным слогом, оставил по себе роман, отличающийся вдохновенностью, превосходным вкусом и в то же время утонченной развращенностью; эпоха Нерона отразилась в нем, как в зеркале. В конце концов, царем моды делается не каждый, кто этого захочет. Щегольство есть своего рода мастерство, которое занимает следующее место после науки и морали. Пир жизни был бы не полон, если бы мир был населен одними только фанатическими иконоборцами и добродетельными, но неуклюжими людьми.
Нельзя было бы отрицать, что художественные вкусы того времени были чутки и искренни. Правда, прекрасных творений уже не появлялось более, но все с жадностью отыскивали их среди произведений прошлых веков. Этот самый Петроний за час до своей смерти приказал разбить свой сосуд для мирры, чтобы он не доставался Нерону. Произведения искусства продавались по баснословной цене. Нерон любил их до безумия. Увлекаясь идеей о великом, причем он вносил в нее так мало здравого смысла, как это только возможно, он мечтал о фантастических дворцах, о городах вроде Вавилона, Фив, Мемфиса. Императорский дворец на Палатинском холме (старинный дом Тиверия) был довольно скромен и до царствования Калигулы носил, в сущности, характер частного дома. Калигула, которого следует считать вообще создателем школы управления, хотя в этом отношении охотно признают, будто никто не стоял выше Нерона, значительно расширил дом Тиверия. Нерон утверждал, будто в нем ему тесно, и не находил слов, чтобы высмеивать своих предшественников, которые могли им довольствоваться. Он приказал соорудить из временного материала, как бы вчерне, резиденцию, которая могла стать наряду с сооружениями Китая и Ассирии. Этот дом, который он сам называл «временным» и который он мечтал в скором времени сделать окончательным, был целый мир. Его портики, длиной в три мили, парки, в которых паслись целые стада, уединенные уголки, озера, окруженные в перспективе фантастическими городами, виноградники, леса, вместе с самим дворцом занимали пространства больше, нежели Лувр, Тюильри и Елисейские поля вместе; они простирались от Палатинского холма до садов Мецены, расположенных на Эсквилинских высотах. Это было нечто феерическое; инженеры Север и Целер превзошли самих себя. Нерон хотел выполнить это сооружение таким образом, чтобы его можно было называть «Золотой Дом». Его тешили, разговаривая с ним о безумных предприятиях, которые могли бы увековечить его память. Особенно его занимал Рим. Он хотел перестроить его весь сверху донизу и назвать Неропалисом.
За последние сто лет Рим сделался всемирным чудом: по своей величине он сравнялся с древними столицами Азии. Здания в нем были прекрасны, массивны и велики, но улицы представлялись щеголям того времени жалкими, так как вкусы со дня на день все больше переходили на сторону банальных и декоративных построек; создалось стремление к тем эффектам ансамбля, которые занимают и радуют зевак, и отсюда проистекала погоня за тысячами пустяков, совершенно неизвестных древним грекам. Во главе этого движения стоял Нерон: Рим, как он себе его представлял, должен был получить вид Парижа нашего времени, одного из тех искусственных городов, построенных по высочайшему повелению, план которых рассчитан главным образом на то, чтобы приводить в восторг провинциалов и чужеземцев. Молодой безумец упивался такими вредными планами. Кроме того, ему хотелось видеть нечто оригинальное, хотелось грандиозного зрелища, достойного артиста; он жаждал события, которое отметило бы его царствование своей датой. «До меня, — говорил он, — никто не знал размеров того, что дозволено государю». Все эти самовнушения беспорядочной фантазии как бы воплотились в удивительном событии, которое имело самые важные последствия для занимающего нас предмета.
Так как мания поджога заразительна и часто осложняется галлюцинациями, то весьма опасно пробуждать ее в слабых головах, в которых она дремлет. Одной из черт характера Нерона была его неспособность сопротивляться навязчивой идее преступления. Пожар Трои, в который он играл с детства, страшно завладел им. На одном из своих празднеств он поставил в числе других пьес Incendium Афрания, в которой на сцене изображается пожар. В припадке эгоистического негодования против судьбы он воскликнул: «Как счастлив Приам, который мог видеть одновременно гибель и своей власти, и своей родины!» В другом случае, по поводу греческого стиха из Беллерофона Эврипида, гласившего:
он воскликнул: «О нет! пусть это будет при моей жизни!» Конечно, предание, по которому Нерон сжег Рим единственно с целью провести репетицию пожара Трои, преувеличено, ибо, как мы увидим ниже, Нерон находился в отсутствии, когда пожар вспыхнул; но все же эта версия не лишена некоторой доли правды; демон драматического извращения, овладевший им, как и у злодеев других эпох, был одним из главных действующих лиц страшного преступления.
Огонь вспыхнул в Риме с необыкновенной силой 19 июля 64 года. Пожар начался близ ворот Порта Калена, в части большого цирка (Circus Maximus), прилегающей к холму Палатину и к холму Целию. В этом квартале было много лавок, наполненных легковоспламеняющимся товаром, и пожар начал здесь распространяться с чудовищной быстротой. Отсюда он обошел вокруг Палатинского холма, уничтожил Велабро, Форум, Карины, поднялся на холмы, сильно повредил Палатин, спустился в долины и в течение шести дней и семи ночей пожирал скученные кварталы, изрезанные извилистыми улицами. Обширная ломка строений, снесенных у подножия Эсквилинского холма, остановила на некоторое время распространение огня, но затем он снова вспыхнул и свирепствовал еще три дня. Число людей, погибших в пламени, было весьма значительно. Из четырнадцати частей, на которые город был разделен, три были совершенно уничтожены, семь обращены в обгорелые стены. Рим был город удивительно тесный, с чрезвычайно густым населением. Опустошение было поэтому страшное и такого бедствия никогда не было видано.
Нерон был в Анциуме, когда начался пожар. Он возвратился в город лишь к тому моменту, когда огонь стал угрожать его «временному» дому. Было невозможно спасти что-либо от пламени. Императорские дома на Палатинском холме, сам «временный» дом со всеми его службами и весь соседний квартал были уничтожены. Нерон, очевидно, не особенно интересовался тем, чтобы спасли его резиденцию. Величественность ужасного зрелища увлекала его. Впоследствии утверждали, будто он любовался пожаром с башни и будто бы в театральном костюме и с лирой в руках он при этом воспевал разрушение Илиона в трогательном ритме античной элегии.
Эта легенда — продукт эпохи и последующих преувеличений; но по одному пункту общественное мнение высказалось немедленно, а именно, что пожар произошел по распоряжению самого Нерона или, по крайней мере, был по его распоряжению поддерживаем, когда начинал угасать. Утверждали, будто узнавали его прислужников, поджигавших город с разных сторон. В некоторых пунктах, как говорят, поджигали люди, притворявшиеся пьяными. Пожар начинался как бы самопроизвольно в нескольких местах сразу. Рассказывали, будто во время пожара видели воинов и надсмотрщиков, в обязанности которых было тушить, подкладывавших огонь и мешавших его ограничивать, причем они угрожали тушившим и вообще вели себя как люди, исполняющие официальные распоряжения. Громадные каменные постройки по соседству с императорским дворцом, место которых было нужно Нерону, были разрушены как бы при осаде. Когда пожар возобновился, то он начался с построек, принадлежавших Тигеллину. Подозрения подтверждались еще и тем, что после пожара Нерон под предлогом необходимости убрать развалины, чтобы очистить место для собственников, взял на себя эту уборку и никому не позволялось приближаться к пожарищу. Еще хуже было, когда все узнали, что он присвоил себе добрую половину национальных развалин, когда увидали, что новый дворец Нерона, этот «Золотой Дом», так долго остававшийся игрой его фантастического бреда, сооружается на месте прежней временной его резиденции, захватывая при этом пространство, опустошенное пожаром. Стали думать, что он хотел приготовить место для своего нового дворца, оправдать необходимость давно задуманной им перестройки, добыть денег, присвоив себе остатки после пожара, удовлетворить свое безумное тщеславие, в котором он стремился доставить себе случай перестроить Рим, чтобы таким образом город получил от него и свое происхождение и свое имя.
Все обстоятельства заставляют думать, что это не было клеветой. Когда речь идет о Нероне, сама истина может показаться неправдоподобной. Пусть не говорят, что при его всемогуществе у него в руках были средства более простые, нежели пожар, для того, чтобы завладеть необходимыми для него местами. Власть императора, в известном смысле не имевшая пределов, с другой стороны была ограничена обычаями, предрассудками народа, в высшей степени консервативного по отношению к религиозным памятникам. Рим был полон различных святилищ, святынь, агеае, зданий, которых нельзя было снести ни по какому закону экспроприации. Цезарь и многие другие императоры встречали с этой стороны препятствия для исполнения своих намерений, имевших в виду общественную пользу и, в особенности, когда дело касалось исправления течения Тибра. В действительности для выполнения своих безумных планов у Нерона не было никакого иного средства, кроме пожара. Положение было аналогичным с тем, какое существует в Константинополе и в больших мусульманских городах, где перестройкам мешают мечети и вакуф. На востоке, однако, пожар мало помогает делу, ибо земельный участок после пожара рассматривается как неотчуждаемое наследие верующих и остается священным. В Риме же, где религия связана не столько с местом, сколько с возведенным на нем зданием, пожар оказывается целесообразной мерой. Новый Рим с широкими и прямыми улицами довольно быстро отстроился по планам императора, благодаря предложенным им премиям.
Но все порядочные люди в городе, сколько их ни было, чувствовали себя оскорбленными. Самые драгоценные римские древности, дома древних военачальников, украшенные принадлежностями их триумфов, самые священные предметы, трофеи, античные ex-voto, самые уважаемые и почитаемые храмы, весь материал старинного римского культа — все было уничтожено огнем. Наступил как бы траур по воспоминаниям и легендам отечества.
Ничему не помогало то обстоятельство, что Нерон принял на свой счет расходы по облегчению разорения, которое он причинил; ничему не помогало соображение, что, в конце концов, все дело сводится к операции расчистки и ассенизации, что новый город будет гораздо лучше старого; ни один истинный римлянин не хотел этому верить; все те, для кого город представлял нечто большее, нежели простая груда камня, были кровно оскорблены; задето было чувство родины. Как поправить, чем вознаградить за гибель того храма, построенного Эвандром, или другого, воздвигнутого Сервием Туллием, или священной ограды Юпитера Статора, дворца Нумы, этих пенатов римского народа, этих памятников стольких побед, этих мастерских произведений греческого искусства? Какую цену могли иметь наряду с этим показная пышность, обширные перспективы монументов, бесконечные прямые линии? Были предприняты искупительные церемонии, обратились за советом к сивиллиным книгам, римские матроны в особенности торжественно предавались покаянию (piacula). Но втайне оставалось ощущение преступления, позора. Нерон начал находить, что он зашел немножко далеко.
Глава VII
ИЗБИЕНИЕ ХРИСТИАН. ЭСТЕТИКА НЕРОНА
Тогда ему пришла в голову адская мысль. Он стал соображать, не найдется ли на свете каких-нибудь презренных людей, к которым римская буржуазия питала бы еще большую ненависть, нежели к нему, и на которых можно было бы свалить это гнусное преступление, поджог города. Он вспомнил о христианах. Отвращение, которое они выказывали к храмам и к наиболее почитаемым римлянами сооружениям, придавало достаточно правдоподобия идее, будто они были виновниками пожара, имевшего своей целью уничтожить эти святилища. Угрюмый вид, с которым они смотрели на монументы, сам по себе представлялся оскорблением отечества. Рим был весьма религиозным городом, и человек, протестующий против национальных культов, был в нем достаточно заметен. Надо припомнить, что некоторые евреи ригористы доходили до того, что не хотели даже прикасаться к монетам с изображением императора и считали таким же крупным преступлением смотреть на такое изображение или носить его, как и воспроизводить его. Другие отказывались проходить через городские ворота, увенчанные какой-либо статуей. Все это вызывало со стороны народа насмешки и раздражение. Быть может, так же речи христиан о великом пожаре при конце мира, их зловещие пророчества, их усиленные повторения, что наступает кончина мира и что она произойдет через посредство пламени, со своей стороны, содействовали тому, что их принимали за поджигателей. Возможно даже допустить, что многие из верующих были неосторожны и своим неблагоразумным поведением давали повод к обвинениям их в том, будто они хотели во что бы то ни стало оправдать предсказания своих оракулов и разыграть прелюдию к истреблению мира небесным огнем. Какое же искупление, piaculum, может быть более действительным, нежели казнь людей, которые враждебно относятся к богам? Видя, что их жестоко истязают, народ заговорит: «А! вот кто виновен!» Надо припомнить, что общественное мнение считало бесспорными самые гнусные преступления, приписываемые христианам.
Конечно, мы с негодованием отвергаем мысль, чтобы набожные ученики Иисуса могли быть сколько-нибудь повинны в преступлении, в котором их обвиняли; заметим только, что многие данные могли ввести общественное мнение в заблуждение. Они не были виновны в этом пожаре, но, наверное, радовались ему. Христиане желали гибели общества и предсказывали эту гибель. В Апокалипсисе тайные молитвы святых зажигают землю, вызывают землетрясения. Во время самого бедствия отношение к нему верующих должно было представляться двусмысленным; некоторые из них, без сомнения, не обнаруживали ни малейшего сожаления по поводу храмов, уничтоженных огнем, или даже не скрывали при этом некоторого удовлетворения. Можно себе представить какое-нибудь маленькое общежитие, где-либо в недрах Транстеверина, в собраниях которого повторяли друг другу: «Разве мы этого не предсказывали?» Но часто бывает опасно оказаться слишком верным предсказателем. «Если бы мы хотели отомстить за себя, — говорит Тертуллиан, — нам довольно было бы одной ночи, нескольких факелов». Обвинение в поджигательстве часто падало на евреев, благодаря их обособленной жизни. Это же преступление было одним из тех flagitia cohaerentia nomini, которые входили в определение христианина.
Таким образом, никаким способом не содействуя катастрофе 19 июля, христиане все же могли прослыть, если можно так выразиться, за поджигателей в мыслях. Спустя четыре с половиной года Апокалипсис дает нам целую песнь о пожаре Рима, по всей вероятности, заимствовавшую не одну черту в событии 64 года. Разрушение. Рима было, конечно, мечтой евреев и христиан; но у них это и было только мечтой; благочестивые сектанты, наверное, довольствовались тем, что воображали, как святые и ангелы на небесах рукоплещут зрелищу, которое в их глазах представляется справедливым возмездием.
С трудом можно поверить, чтобы мысль обвинить христиан в июльском пожаре сама собой пришла в голову Нерону. Разумеется, если бы цезарь знал ближе добрых братьев, он бы их не ненавидел. Естественно, что христиане не могли понять заслуги, которая заключается в позировании в качестве «первого любовника» на авансцене общества своей эпохи. Нерона же выводило из себя, когда не признавали его артистического таланта и искусной игры. Но, без сомнения, Нерон только слыхал толки о христианах и никогда не имел личных отношений с христианами. Кто же внушил ему жестокий замысел, о котором идет речь? Прежде всего возможно, что подозрения возникали в разных пунктах города. В ту эпоху официальному миру секта была уже достаточно известна. О ней много толковали. Мы видели, что у Павла были сношения с лицами, состоявшими на службе в императорском дворце. Довольно странно, что в числе предсказаний, сделанных некоторыми лицами Нерону, ему было обещано, что в случае его низложения с императорского престола он получит владычество над Востоком, и именно над Иерусалимским царством. Мессианские идеи нередко принимали у римских евреев форму туманных надежд на образование восточно-римской империи: впоследствии подобными фантазиями воспользовался Веспасиан. Со времени ветвления на престол Калигулы и вплоть до смерти Нерона еврейские интриги в Риме не прекращались. Евреи много содействовали вступлению на престол и поддержке семьи Германика. Через посредство ли Иродов, через посредство ли других интриганов, они наводняли дворец, слишком часто с исключительною целью погубить своих недругов. Агриппа II был очень силен при Калигуле и при Клавдии; когда он находился в Риме, то играл в нем роль весьма влиятельной особы. С другой стороны, Тиверий Александр занимал высшие должности. Наконец, и Иосиф обнаруживает довольно большую благосклонность к Нерону, находит, что его оклеветали, приписывает все его преступления окружающим его дурным людям. Поппею он изображает в виде благочестивой женщины, так как она благоволила к евреям, поддерживала сборы ревнителей, быть может, также усвоила себе отчасти их обряды. Он знал ее в 62 или 63 году, через ее посредство добился помилования арестованных еврейских священников и сохранил о ней самое благодарное воспоминание. Нам известна трогательная эпитафия еврейки, по имени Эсфирь, уроженки Иерусалима и вольноотпущенной Клавдия или Нерона; она поручает своему другу Арескузу наблюсти, чтобы на ее надгробном камне не было высечено чего-либо противного Закону, как, например, буквы D.M. В Риме были актеры и актрисы еврейского происхождения; при Нероне это был простейший способ приблизиться к императору. В частности, называют некоего Алитира, еврейского мима, которого очень любили Нерон и Поппея; через его посредство Иосиф получил доступ к императрице. Нерон, полный ненависти ко всему римскому, любил обращаться к Востоку, окружать себя людьми с Востока, завязывать интриги на Востоке.
Достаточно ли всего этого для того, чтобы создать правдоподобную гипотезу? Позволительно ли приписывать ненависти евреев к христианам жестокий каприз, подвергнувший самых безобиднейших людей чудовищнейшим пыткам? Конечно, весьма досадно, что евреи завязали тайные сношения с Нероном и Поппеей в тот момент, когда император замыслил гнусную интригу против учеников Иисуса. В частности, в то время Тиверий Александр был в полной силе у императора, а такой человек должен был не терпеть святых людей. Обыкновенно римляне смешивали между собой евреев и христиан. Почему же в данном случае они их так хорошо различали? Почему в этот раз евреев не трогали, хотя римляне чувствовали к ним такую же моральную антипатию и те же религиозные предубеждения, что и к христианам? Казни евреев были бы столь же действительными piaculum. Климент Римский, или автор (наверное, римлянин) послания, приписываемого ему, в том месте, где он делает намек на избиения христиан, совершенные по повелению Нерона, объясняет их весьма для нас непонятным, но очень характерным способом. Все эти бедствия у него являются «результатом ревности», и под словом «ревность» здесь, очевидно, разумеются внутренние раздоры, вражда между членами одного и того же братства. Отсюда рождается подозрение, поддерживаемое тем несомненным фактом, что до разрушения Иерусалима евреи действительно преследовали христиан и ничем не пренебрегали, лишь бы их уничтожить. По весьма распространенному преданию IV века, смерти Павла и даже Петра, которые относились к гонениям христиан 64 года, имели своей причиной обращение в христианство одной из любовниц и фаворита Нерона. Другое предание приписывало эти казни интриге Симона Волхва. Но с таким сумасбродным субъектом, каким был Нерон, всякие предположения рискованны. Быть может, то обстоятельство, что выбор для страшного избиения пал именно на христиан, объясняется лишь прихотью императора или Тигеллина. Нерону не требовалось никакого пособника для того, чтобы задумать план, способный по своей чудовищности сбить с толку все обычные правила исторической индукции.
Сперва было арестовано некоторое число лиц, заподозренных в принадлежности к новой секте; они были скучены в тюрьме, которая уже сама по себе представляла пытку. Все они признали свое вероисповедание, а это могло считаться равносильным признанию в преступлении, так как сама их вера уже была преступлением. За этими первыми арестами последовало огромное количество других. Большая часть обвиняемых была, по-видимому, прозелитами, соблюдавшими заповеди и предписания Иерусалимской Церкви. Недопустимо, чтобы истинные христиане оговаривали своих братьев; но могли быть захвачены бумаги; некоторые неофиты, только что принятые, могли не выдержать пытки. Все были поражены многочисленностью приверженцев этих туманных учений; об этом говорили с некоторым ужасом. Все рассудительные люди находили, что обвинение в поджоге не доказано. «Истинное их преступление — это ненависть их к роду человеческому», — говорили некоторые. Многие серьезные римляне, хотя были убеждены в том, что виновником пожара был Нерон, видели в этой облаве, устроенной полицией, хороший способ избавиться от весьма смертоносной чумы. Тацит был того же мнения, хотя и испытывал некоторую жалость. Что же касается Светония, то он относит к числу похвальных мероприятий Нерона казни, которым он подвергнул приверженцев нового и зловредного суеверия.
Казни эти представляли собой нечто ужасное. Никогда не видано было такой утонченной жестокости. Почти все арестованные христиане были humiliores, люди ничтожные. Казнь, предназначаемая таким несчастным в случае обвинения их в оскорблении величества или в святотатстве, заключалась в том, что их отдавали на съедение диким зверям или сжигали живыми в цирке, причем это сопровождалось жестокими бичеваниями. Одной из самых отвратительных черт римских нравов было превращение казни в торжество, зрелища избиения в общественные игры. Персии были знакомы в эпохи господства фанатизма и террора страшные истязания; она не раз вкусила в них нечто вроде мрачного наслаждения; но до римского владычества никогда еще не делали из этих ужасов общественного развлечения, предмета смеха и рукоплесканий. Цирки обратились в лобное место; суды поставляли действующих лиц для арены. Приговоренных к смерти со всех концов света направляли в Рим для пополнения цирка и увеселения народа. Прибавьте к этому свирепую строгость правосудия, благодаря которой самые обыкновенные проступки карались смертью; прибавьте еще многочисленные судебные ошибки, как результат недостатков уголовного судопроизводства, и тогда станет понятным полнейшее извращение идей. На приговоренных к смерти смотрели скорее как на несчастливцев, нежели как на преступников; в общем, их считали почти невинными, innoxia corpora.
На этот раз к варварству мучений присоединили еще и осмеяние. Осужденных приберегали для празднества, которому, без сомнения, был сообщен характер искупительной жертвы. В Риме насчитывалось немного столь необычайных дней. Во время ludus matutinus, утренних игр, посвященных травле диких зверей, римлянам представилось неслыханное зрелище. Осужденных вывели зашитыми в шкуры диких животных на арену, и здесь они были растерзаны собаками; других распинали на крестах, третьи, наконец, одетые в туники, пропитанные маслом и смолой, были привязаны к столбам, чтобы служить вместо факелов для освещения празднества ночью. Когда наступила ночь, эти живые факелы были зажжены. Для этого зрелища Нерон предоставил свои великолепные сады по ту сторону Тибра, занимавшие место нынешнего Борго, площади и церкви Св. Петра. Здесь находился цирк, начатый Калигулой и продолжавший строиться при Клавдии; границу его составлял обелиск, привезенный из Гелиополиса (тот самый, который ныне стоит в центре площади Св. Петра). Это место уже служило однажды ареною для избиения при свете факелов. Калигула устроил себе здесь прогулку, во время которой при свете факелов были обезглавлены многие римские консуларии, сенаторы и дамы. Мысль заменить факелы человеческими телами, пропитанными воспламеняющимися веществами, могла показаться гениальной. Как казнь, это сожжение заживо не было новинкой; это было обычным наказанием для поджигателей, которое носило название tunica molesta; но иллюминации для этого способа казни все-таки еще никогда не делали. При свете этих ужасных факелов Нерон, который ввел в моду вечерние скачки, показывался на арене, то вмешиваясь в толпу зрителей в костюме жокея, то управляя колесницей и стараясь заслужить аплодисменты. Однако при этом обнаруживались некоторые признаки сострадания. Даже люди, считавшие христиан виновными и признававшие их заслуживающими подобной казни, ужаснулись от подобных жестоких развлечений. Люди благоразумные хотели бы, чтобы совершалось лишь то, чего требует общественная польза, чтобы город был очищен от опасных людей, но никак не получалось бы такого впечатления, будто преступники приносятся в жертву жестокосердию одного человека.
Женщины и девушки подверглись страшной участи при этих ужасных зрелищах. Нет имени тем недостойным истязаниям, какие были над ними совершены для общего удовольствия. При Нероне вошло в обычай заставлять осужденных исполнять в цирке мифологические роли, сопряженные с неизбежной смертью их исполнителей. Подобные отвратительные представления, при которых с помощью искусных машин достигались удивительные эффекты, были в то время новинкой; Греция была бы удивлена, если бы ей вздумали внушить подобную попытку применить зверство к эстетике, сочетать искусство с пытками. Несчастного выводили на арену в богатом костюме бога или героя, обреченного на смерть, и затем казнь его происходила в виде трагической сцены из мифов, воспетых поэтами или увековеченных скульпторами. Иногда это был Геркулес в неистовстве, сожигаемый на горе Эте, старающийся сорвать со своего тела пылающую смоляную тунику; то изображался Орфей, разрываемый на части медведем, или Дедал, низвергнутый с неба и преданный на съедение зверям, Пасифая, отданная в добычу быка, умерщвление Аттиса; иногда ставились на сцене ужасные маскарады, в которых мужчины были одеты жрецами Сатурна, а женщины жрицами Цереры с повязками на лбу; наконец, в других случаях ставились целые драматические пьесы, в заключение которых герой действительно был предаваем смерти, подобно Лавреолу, или изображались такие трагические события, как, например, история Муция Сцеволы. В заключение являлся Меркурий с раскаленным железным прутом, которым он прикасался к каждому телу, чтобы посмотреть, не дрогнет ли оно; прислужники, замаскированные Плутоном или Орком, утаскивали трупы за ноги, приканчивая молотом все, что еще трепетало.
Самые почтенные христианские дамы должны были испытать подобные зверства. Одни из них исполняли роль Данаид, другие роль Дирцеи. Трудно себе представить, с какой стороны миф о Данаидах мог служить темой для кровавых представлений. Казнь, которая, судя по всем мифологическим преданиям, была предназначена для этих преступных женщин и которая изображалась в лицах, была бы недостаточной, чтобы удовлетворить Нерона и привычных посетителей его цирка. Быть может, они дефилировали со своими урнами и в заключение погибали под смертельными ударами актера, изображавшего собой Линцея. Быть может, изображалось в лицах, как Амимона, одна из Данаид, подвергается преследованию сатира и как затем ее насилует Нептун. Быть может, наконец, эти несчастные последовательно переносили перед зрителями ряд мучений Тартара и погибали лишь по прошествии целых часов истязания. Изображение ада на сцене было тогда в моде. За несколько лет перед тем (в 41 году) появилась в Риме имевшая большой успех труппа египтян и нубийцев, которая давала ночные представления, причем в известном порядке показывались все ужасы подземного царства, согласно живописи, уцелевшей в Фивах, а именно в гробнице Сети I.
Что же касается казни Дирцеи, то в этом отношении не остается места сомнениям. Всем известна колоссальная группа, которая называется Фарнезийский Бык и ныне находится в музее в Неаполе. Амфион и Цет привязывают Дирцею к рогам дикого быка, который должен проволочить ее тело по утесам и терниям Киферона. Это весьма посредственное изваяние из мрамора, перевезенное в Рим во времена Августа, было предметом всеобщего восхищения. Можно ли было найти более подходящую тему для того отвратительного искусства, которое было пущено в ход жестокостью той эпохи и которое заключалось в изображении в виде живых картин знаменитых скульптурных произведений? Одна надпись и одна фреска в Помпее, по-видимому, доказывают, что эта ужасная сцена часто была представляема в цирках, когда казни подвергалась женщина. Обнаженное тело несчастной привязывали за волосы к рогам бешеного быка под сладострастными и похотливыми взорами толпы озверелого народа. Некоторые из христианок, замученные таким образом, были слабого телосложения; они выказывали нечеловеческое мужество; но гнусная толпа обращала внимание только на распоротые животы и истерзанные груди.
Нерон, конечно, присутствовал при этих зрелищах. Так как он был близорук, то во время боя гладиаторов он следил за представлением, приставляя к глазу двояковогнутый изумруд, служивший ему лорнетом. Он любил ставить напоказ свое знакомство с правилами скульптуры; уверяют, что даже над трупом своей матери он высказывал по поводу его гнусные замечания, одобряя одни формы, порицая другие. Тело, трепещущее под зубами зверя, бледная робкая девушка, целомудренным жестом старающаяся прикрыть свою наготу и вслед за тем поднятая быком на рога и разорванная им в клочья об булыжники арены, должны были представлять пластические формы и краски, достойные такого знатока, как Нерон. И он присутствовал при этом в первом ряду, в podium, среди весталок и курульных чинов, со своей нескладной фигурой и подслеповатым видом, с голубыми глазами, белокурыми, завитыми в несколько ярусов волосами, со зловещей губой, со злым и в то же время глупым видом толстого ротозея, надутого чванством, между тем как воздух, пропитанный испарениями крови, оглашался резкими звуками меди. Без сомнения, он при этом рассуждал с видом артиста о целомудренных позах этих новых Дирцей, и можно себе представить, как он уверял, что некоторый вид покорности своей судьбе придает этим непорочным женщинам, которым предстоит тут же быть разорванными на части, такую прелесть, какая раньше ему была неизвестна.
Память об этой отвратительной сцене долго сохранялась еще при Домициане, когда при театральном представлении актера предавали смерти сообразно требованиям его роли, в особенности, например, роли Лавреола, исполнителя которой подвергали действительно смертной казни на кресте, все вспоминали о piacula 64 года и высказывали предположение, не принадлежит ли преступник к поджигателям города Рима. По-видимому, с этой же эпохи появились названия sarmentitii или sarmentarii (люди, обреченные костру), semaxii и народный крик «христиан на растерзание львов». Нерон как бы обдуманно отметил нарождающееся христианство неизгладимым отпечатком; отныне кровавое родимое пятно мученичества на челе Церкви никогда не сотрется.
Те из братьев, которые не были замучены, в известной степени имели свою долю в испытаниях, так как они высказывали свое сострадание к несчастным и усердно посещали их в тюрьмах. Нередко они добивались этой опасной милости ценой всего своего состояния. Пережившие этот кризис были таким образом совершенно разорены. Но они об этом почти и не думали; они видели перед собой только «непреходящее имущество на небесах» и постоянно повторяли: «Еще немного, очень немного, и Грядущий приидет и не умедлит».
Так началась эта необычайная поэма христианского мученичества, эта эпопея амфитеатра, которой суждено было продолжаться двести пятьдесят лет и среди которой народилось облагораживание женщины, восстановление раба в своих правах, при посредстве таких эпизодов, как мученичество Бландины, распятой на кресте и ослеплявшей глаза своих собратьев до того, что они видели в кроткой и бледной невольнице образ распятого Иисуса; как случай с Потамиеной, которую защитил от оскорблений толпы молодой воин, конвоировавший ее на казнь; как ужас, охвативший толпу при виде обнаженной груди Фелицаты; как мужество Перпетуи, закалывавшей булавками на арене свои волосы, растрепанные животными, для того, чтобы не иметь скорбного вида. Легенда рассказывает, что одна из таких святых мучениц, идя на казнь, заметила молодого человека, который, тронутый ее красотой, смотрел на нее с состраданием. Ей захотелось оставить что-нибудь ему на память о себе, и она бросила ему покрывало, которым была прикрыта ее грудь; очарованный этим залогом любви, молодой человек спустя мгновение принял и сам мученическую кончину. Таково было действительно опасное обаяние этих кровавых драм, происходивших в Риме, в Лионе, в Карфагене. Страсть, овладевшая страдальцами в цирках, сделалась заразительной, подобно самоотверженности «жертв» при Терроре. В представлении той эпохи христиане являются прежде всего сектой, которая упорно стремится к страданию; отныне желание смерти становится ее отличительным признаком. Для того, чтобы остановить чрезмерное стремление к мученичеству, понадобилась самая страшная угроза — угроза обвинения в ереси, отлучения от Церкви.
Нельзя в достаточной степени строго осудить ошибку, которую совершали просвещенные классы империи, вызвав эту горячечную экзальтацию. Пострадать за свою веру — дело для человека до такой степени приятное, что одной этой притягательной силы достаточно, чтобы заставить уверовать. Не один верующий бывал обращен по одной только этой причине; на Востоке бывали даже такие случаи, что обманщик лгал ради удовольствия солгать и пасть жертвой своей лжи. Нет скептика, который не глядел бы на мученика завистливым оком и не ревновал бы его к высшему счастью, какое заключается в подтверждении какой-либо идеи. Сверх того, таинственный инстинкт всегда заставляет нас принимать сторону преследуемых. Тот, кто воображает, будто возможно остановить религиозное или социальное движение репрессивными мерами, доказывает этим только то, что он совершенно не понимает человеческого сердца и обнаруживает сверх того полное неведение истинных способов политического воздействия.
То, что случилось один раз, может опять повториться. Тацит отвернулся бы с негодованием, если бы ему показали будущность тех самых христиан, к которым он относился с таким презрением. Порядочные римляне запротестовали бы, если бы кто-либо, одаренный пророческим духом, осмелился сказать им: «Эти поджигатели будут спасением мира». Отсюда вытекает осуждение всякого догматизма консервативных партий и Признание за нашим сознанием неисправимого недостатка впадать в заблуждения и произносить превратные суждения. Презренные, от которых отворачивались все порядочные люди, сделались святыми. Нехорошо, если бы подобного рода опровержения часто повторялись. Благо общества требует, чтобы его приговоры не слишком часто отменялись. Со времени осуждения Иисуса, с того времени, как мученики одержали победу в своем восстании против закона, в области социальных преступлений всегда наблюдается как бы тайная апелляция состоявшегося приговора. В этой сфере нет осужденного, который бы не мог сказать: «Иисус тоже был осужден; мучеников считали опасными людьми, от которых необходимо общество избавить, и, тем не менее, последующие века показали, что они были правы». Это тяжкая рана тяжеловесной аргументации, при помощи которой общество старается убедить себя, что у его недругов нет ни малейшего смысла и ни капли нравственности.
После того дня, в который Иисус испустил дух на Голгофе, день празднества в садах Нерона (днем этим можно считать 1 августа 64 года) был самым торжественным в истории христианства. Прочность всякого построения находится в прямом отношении с суммой добродетели, жертв, преданности делу, положенных в его основание. Одни фанатики могут создавать что-либо: иудаизм все еще существует благодаря интенсивному изуверству его пророков, его ревнителей, христианство — благодаря мужеству его первых исповедников. Оргия Нерона была великим крещением кровью, которое отметило Рим, как город мучеников, для совершенно особой роли в истории христианства и возвело его в степень второго священного города. В этот момент триумфаторы неизвестной до тех пор категории овладели Ватиканским холмом. Ненавистный безумец, управлявший миром, не замечал того, что он был основателем нового порядка и что он подписал для будущего хартию, начертанную, словно киноварью, подтверждаемую в своих положениях и по прошествии восемнадцати веков. Рим, сделавшийся ответственным за всю кровь, пролитую в нем, стал, подобно Вавилону, священным и символическим городом. Во всяком случае, с этого дня Нерон занял в истории христианства первостепенное место. Это чудо ужаса, чудо извращенности стало для всех очевидным знамением. Спустя сто пятьдесят лет Тертуллиан восклицает: «Да, мы счастливы тем, что объявление нас вне закона было торжественно возвещено подобным человеком! Когда научились его понимать как следует, то поняли, что все, осужденное Нероном, могло было быть только великим делом». Идея, что пришествию истинного Христа должно предшествовать пришествие некоего адского Христа, который будет полной противоположностью Иисуса, была уже распространена. Сомнений больше не могло быть; Антихрист, Христос зла, существует. Антихрист — не кто иной, как чудовище с человеческим обликом, составленное из жестокости, лицемерия, бесстыдства, гордости, которое объезжало весь свет в образе смешного героя, изверг, освещавший свои кучерские триумфы факелами из человеческих тел, упивавшийся кровью святых, совершавший, быть может, и еще худшие дела. Действительно, можно предполагать, что именно к христианам относится сообщение Светония о чудовищной забаве, придуманной Нероном. На арене к столбам привязывают обнаженных юношей, мужчин, женщин, молодых девушек. Из cavea появляется зверь, который удовлетворяет свою похоть над каждым из этих тел. Вольноотпущенник Дорифор делает вид, будто убивает зверя. Зверь же этот был сам Нерон, одетый в шкуру хищного животного. Дорифор был негодяй, за которого Нерон вышел замуж, испуская вопли девственницы, подвергающейся насилию… Таким образом, Нерону дано прозвище: Зверь. Калигула был Анти — Бог, Нерон будет Анти — Христос. Идея Апокалипсиса родилась в сознании. Христианская девственница, привязанная к столбу и подвергающаяся позорному объятию Зверя, унесет с собой в вечность этот ужасный образ.
Но в силу удивительной антитезы в этот же самый день создалась очаровательная двусмысленность, которою человечество жило века, которою отчасти живет и до сих пор. На небесах был отмечен тот час, когда христианская непорочность, до сих пор так тщательно прятавшаяся, была обнажена средь бела дня перед пятьюдесятью тысячами зрителей и должна была позировать, как в мастерской скульптора, в положении девственницы, идущей на смерть. То было откровение тайны, которой не знал античный мир, яркое провозглашение принципа, что стыдливость есть своего рода сладострастие и что ей одной присуща красота! Мы уже видели, что великий чародей, называющийся фантазией, из века в век изменяет идеал женщины и непрерывно трудится над тем, чтобы подчинить совершенство форм привлекательной силе скромности (Поппея властвовала только тем, что приняла ее внешний вид) и самоотверженной покорности (в ней лежала суть триумфа доброй Актеи). Привыкнув всегда идти во главе своего века по путям неведомого, Нерон, как кажется, первый это почувствовал и в своей распущенности артиста открыл любовный напиток христианской эстетики. Его страсть к Актее и Поппее доказывает, что он был способен к нежным чувствам, а так как чудовищное присоединялось ко всему, до чего он касался, то он пожелал сделать зрелище из своих мечтаний. Образ праматери Кимодокеи преломился в фокусе его изумруда, подобно героине на античной камее. Вызвав рукоплескания столь выдающегося знатока, как своего друга Петрония, быть может, приветствовавшего умирающую (moritura) какой-нибудь цитатой из своих любимых классических поэтов, робкая нагота юной мученицы стала соперничать с уверенной в самой себе наготой греческой Венеры. Когда грубая рука этого пресыщенного мира, искавшего наслаждений в муках бедной девушки, сорвала покрывало с христианской стыдливости, она могла сказать: «И я тоже прекрасна!» Это и сделалось принципом нового искусства. Эстетика учеников Иисуса, до сих пор себя не познавшая, распустившаяся на глазах Нерона, была обязана откровением своей чарующей силы преступлению, которое, разодрав ее одеяния, лишило ее девственности.
Глава VIII
СМЕРТЬ СВ.ПЕТРА И СВ.ПАВЛА
Не известно с точностью имени ни одного из христиан, погибших в Риме во время страшных событий в августе 64 года. Все взятые под стражу были вновь обращенными и едва знали друг друга. Неизвестны также имена святых женщин, изумлявших Церковь своей стойкостью. В римском предании их называют не иначе, как «Данаидами и Дирцеями». Но воспоминания о местах, где мучения происходили, врезались в памяти живо и глубоко. Цирк или навмахия, оба пограничные камня, обелиск, тербинт, вокруг которых группировались воспоминания о первых христианских поколениях, сделались основными элементами целой церковной топографии, в результате которой Ватикан стал священным местом и месту этому отведено первостепенное религиозное значение.
Хотя все это дело касалось исключительно города Рима и имелось в виду успокоить общественное мнение собственно римлян, раздраженных пожаром, зверства, совершенные по распоряжению Нерона, должны, были отозваться в провинциях и вызвать там усиление преследований. Особенно тяжкие испытания достались на долю Церквей Малой Азии; языческое население этих местностей было довольно склонным к бурным проявлениям фанатизма. Последовали аресты христиан в Смирне. В Пергаме был свой мученик, известный нам под именем Антипы; по-видимому, он подвергался мукам близ знаменитого храма Эскулапа, быть может, в деревянном цирке близ этого храма; по случаю какого-нибудь празднества. Пергам и Сизик были единственными городами Малой Азии, в которых существовала правильная организация гладиаторских игрищ. Нам известно с точностью, что они происходили в Пергаме под наблюдением жрецов. Хотя и не было издано декрета, специально воспрещавшего исповедание христианства, но на деле это исповедание ставило его приверженцев вне закона: hostis, hostis patriae, hostis publicus, humani generis inimicus, hostis deorum atgue hominum, все это были установленные в законе термины для обозначения тех, кто угрожает обществу опасностью и против кого, по выражению Тертуллиана, каждый человек должен вооружаться. Самое название христианина было уже в некотором роде преступлением. Так как для оценки подобных преступлений судьям был предоставлен полнейший произвол, то с этого дня жизнь каждого верующего находилась в руках чиновников, отличавшихся ужасным жестокосердием, исполненных против христиан свирепыми предрассудками.
Без всякого неправдоподобия позволительно связывать с событиями, рассказанными нами выше, повествование о смерти апостолов Петра и Павла. Благодаря поистине странной игре случая исчезновение со сцены этих двух необыкновенных мужей покрыто тайной. Несомненно лишь одно, что Петр имел мученическую кончину. Нельзя себе представить, чтобы мученичество его имело место где-либо, кроме Рима, единственный же известный нам исторический инцидент, которым можно было бы объяснить его смерть в Риме, это эпизод, рассказанный Тацитом. Что касается Павла, то основательные причины заставляют думать, что он умер также мученической смертью и также в Риме. Следовательно, совершенно естественно относить и его смерть также к событиям в июле-августе 64 года. Таким образом, примирение этих двух душ, одной столь сильной, другой столь доброй, было скреплено казнью; вместе с тем было установлено путем авторитета легенды (что равносильно авторитету божественности) трогательное братство между двумя людьми, которые принадлежали к противоположным партиям, но которые, надо полагать, стояли выше партий и любили друг друга. Великая легенда Петра и Павла, параллельная легенде Ромула и Рема, положенная в основу величия Рима и игравшая в истории человечества в известном смысле почти столь же важную роль, как легенда Иисуса, имеет своей датой тот день, в который, по преданию, они оба вместе были преданы смерти. Нерон, сам того не подозревая, в этом отношении был самым деятельным агентом учреждения христианства, положившим краеугольный камень города святых.
Что касается рода смерти обоих апостолов, то нам известно с точностью, что Петр был распят. По старинным текстам, вместе с ним была казнена и его жена, причем он видел, как ее вели на казнь. По одному преданию, распространившемуся начиная с III века, апостол, в своем смирении не желавший сравняться с Иисусом, сам просил, чтобы его распяли головою вниз. Так как характерной чертой бойни 64 года была погоня за гнусной небывальщиной в отношении истязаний, то возможно, что действительно Петр был выставлен перед толпой в таком ужасном виде. Сенека упоминает о случаях, ще тираны приказывали переворачивать распятых головой вниз. Впоследствии же христианское благочестие открыло мистическую тонкость в том, что было лишь странным капризом палачей. Быть может, слова четвертого Евангелия: «Прострешь руки твои, и другой препояшет тебя и поведет, куда не хочешь» заключают в себе намек на эту особенность казни Петра. Павел, как honestior, был обезглавлен. Впрочем, возможно, что он предан был правильному суду и не был включен в огульный приговор над жертвами празднества Нерона. По некоторым признакам, Тимофей был арестован вместе со своим учителем и остался в тюремном заключении.
Уже в начале III века близ Рима существовали два памятника, с которыми связывали имена апостолов Петра и Павла. Один из них, памятник Св. Петру, был расположен у подошвы Ватиканского холма, другой, — памятник Св. Павлу, — на дороге в Остию. В ораторском стиле эти монументы носили громкое название «трофеев» апостолов. Вероятно, то были callae или memoriae, посвященные этим святым. Подобные монументы в общественных местах существовали до Константина; но можно с полным правом предполагать, что эти «трофеи» были известны лишь верующим; быть может, это было не что иное, как ватиканский Теребинт, с которым в течение веков связывалась память Петра, Пин Сальвиниевых Вод, по некоторым преданиям, центр воспоминаний, относящихся к Павлу. Впоследствии эти «трофеи» обратились в гробницы апостолов Петра и Павла. Действительно, около середины III века появляются останки, которые служат предметом общего почитания, как тела апостолов, и которые, по-видимому, были извлечены из катакомб на Аппиевой дороге, в месте, где действительно находилось несколько еврейских кладбищ. В IV веке эти трупы покоятся в месте двух «трофеев». Над этими «трофеями» в то время возвышались две базилики, из коих одна обращена в нынешнюю базилику Св. Петра, другая же, базилика «Св. Павла-вне-ограды», сохранила до нашего века свои главные очертания.
Действительно ли «трофеи», которые христиане чтили около 200 года, находились на том месте, где пострадали апостолы? Это возможно. Нет ничего неправдоподобного в том, чтобы Павел под конец своей жизни жил в предместье, которое в то время распространялось за Лавернальские ворота по дороге в Остию. С другой стороны, по христианской легенде, тень Петра всегда блуждает у подножия Ватикана, в окрестностях садов и цирка Нерона, в частности — вокруг обелиска. Если угодно, это обусловливалось тем, что с этим цирком связывались воспоминания о мучениках 64 года, к которым, за недостатком точных данных, христианское предание могло причислять и Петра; но мы предпочитаем думать, что к этому примешалось также и какое-либо указание и что прежнее место обелиска в ризнице Св. Петра, ныне отмеченное надписью, указывает приблизительно то место, на котором распятый Петр утолил своей ужасной агонией жадность черни к зрелищам человеческих страданий.
Представляют ли самые тела, которые предание начиная с III века окружает постоянно таким почетом, действительно останки апостолов? Мы почти не можем этому поверить. Несомненно, что забота о сохранении памяти о могилах мучеников существовала в Церкви с очень древних времен; но около 100 и 120 года Рим был ареной громадной легендарной работы, в особенности по поводу апостолов Петра и Павла, причем в этой работе большое участие принимали и благочестивые побуждения. Трудно поверить, чтобы в ближайшие дни после страшной бойни, последовавшей в августе 64 года, возможно было требовать выдачи трупов казненных. В отвратительной массе человеческого размозженного, обугленного, истерзанного мяса, которое в этот день крючьями стаскивали в спалиарий и которое после того выбрасывали в puticuli, вероятно, трудно было бы установить личность каждого мученика. Без сомнения, часто и удавалось получить разрешение на выдачу исполнителями казни останков казненных, но, даже предполагая, что братья, не опасаясь угрозы смерти (это возможно допустить), приходили за этими драгоценными останками, нужно думать, что скорее всего в результате такой смелости происходила не выдача трупов, а то, что смельчаков и самих отправляли в ту же кучу убитых. В течение нескольких дней одного имени христианина было достаточно, чтобы навлечь на себя смертный приговор. Впрочем, это вопрос второстепенный. Если базилика Ватикана воздвигнута не на самом месте могилы апостола Петра, тем не менее она является памятником на одном из самых священных для христианства пунктов. Площадь, на которой дурной вкус XVII века выстроил цирк театральной архитектуры, была второй Голгофой, и, если не верно предположение, что Петр был на ней распят, то, без сомнения, здесь пострадали Данаиды, Дирцеи.
Если Иоанн сопровождал Петра в его путешествии в Рим, как это позволительно думать, то этим самым делается правдоподобной сущность древнего предания, по которому Иоанн был брошен в кипящее масло на том месте, где впоследствии находились так называемые Латинские ворота. Иоанн, по-видимому, пострадал во имя Иисуса. Мы склонны думать, что он был очевидцем и до известной степени жертвой кровавого события, которому Апокалипсис обязан своим происхождением. Для нас Апокалипсис представляется криком ужаса, который вырвался из груди очевидца, жившего в Вавилоне, видевшего Зверя, видевшего окровавленные тела своих замученных братьев, испытавшего и на себе объятия смерти. Несчастных, приговоренных к участи живых факелов, предварительно погружали в масло или иную горючую жидкость (конечно, не кипящую). Быть может, Иоанн вместе с другими братьями был приговорен к такой казни и его ожидала страшная участь быть светильником при вечернем празднестве в предместье на Латинской дороге, но случай или каприз спасли его. Латинская дорога действительно проходит в квартале, где происходили события этих ужасных дней. Южная часть Рима (Порта Капена, Биа Остия, Виа Аппия, Виа Латина) составляет ту местность, вокруг которой как бы концентрируется история нарождающейся Церкви времен Нерона.
Судьба как бы нарочно устроила так, что относительно стольких пунктов, сильно задевающих наше любопытство, мы никак не можем выбраться из тех сумерек, в каких вращается легенда. Повторяем еще раз: в отношении подробностей смерти апостолов Петра и Павла мы имеем лишь более или менее правдоподобные гипотезы. В частности, смерть Павла представляет собой великую тайну. Некоторые выражения Апокалипсиса, который написан в конце 68 или в начале 69 года, заставляют предполагать, что автор этой книги в то время, когда писал ее, думал, будто Павел еще жив. Нет ничего невозможного в том, что о смерти великого апостола никто не имел никаких сведений. Он легко мог погибнуть при кораблекрушении, от болезни, от какого-либо несчастного случая во время того путешествия на Запад, которое ему приписывают некоторые сочинения. Так как в это время при нем не было его блестящей свиты из учеников, то и подробности его смерти остались никому неизвестными; впоследствии легенда пополнила этот пробел, имея в виду, с одной стороны, звание римского гражданина, которое ему приписывают Деяния, и, с другой стороны, желание христианства поставить его рядом с апостолом Петром. Конечно, неизвестность, покрывающая смерть пылкого апостола, нам даже улыбается. Нам приятнее представлять себе скептического Павла потерпевшим крушение, покинутым, преданным своими друзьями, одиноким, испытывающим полное разочарование, свойственное старости; нам хотелось бы, чтобы в это время вторично с его глаз свалилась чешуя, и наше скромное неверие до некоторой степени было бы вознаграждено, если бы самый догматический из апостолов умер в печали, отчаянии (или, вернее, в спокойствии) на каком-нибудь берегу, на какой-нибудь из дорог в Испании, признав, подобно другим, «ergo erravi!» Но это значило бы слишком далеко заходить в своих предположениях. Несомненно, что оба апостола умерли к 70 году; ни один из них не дожил до разрушения Иерусалима, которое, конечно, произвело бы на Павла глубочайшее впечатление. Таким образом, в продолжении настоящей истории мы будем считать вероятным, что оба эти борца христианской идеи сошли со сцены в Риме во время страшной грозы 64 года. Со времени смерти Иакова прошло немногим больше двух лет. Таким образом, из «апостолов-столпов» оставался один лишь Иоанн. Другие из друзей Иисуса, без сомнения, были еще живы в Иерусалиме, но они были забыты и как бы затерялись в мрачном омуте, в который погрузилась Иудея на многие годы.
В следующей книге мы покажем, каким образом Церковь завершила то примирение между Петром и Павлом, которое могло быть в некотором роде намечено их смертью. Успех зависел от этого. Иудео-христианство Петра и эллинство Павла, с виду несоединимые, были одинаково необходимы для успеха будущего дела. Иудео-христианство представляло собой консервативный дух, без которого не может быть ничего прочного; эллинизм — это прогресс и движение вперед, без которого нет настоящего бытия. Жизнь есть результат взаимодействия противоположных сил. Смерть наступает также вследствие отсутствия всякого революционного духа, как и вследствие избытка революции.
Глава IX
ПОСЛЕ КРИЗИСА
Сознание собрания людей повинуется тем же законам, что и сознание индивидуума. Всякое впечатление, заходящее за известный предел интенсивности, оставляет в чувствилище субъекта след, который равносилен повреждению, и надолго, если не навсегда, подчиняет его влиянию галлюцинации или навязчивой идее, fixe. Кровавый эпизод августа 64 года по ужасу своему можно уподобить самым страшным грезам, которые только могут создаваться в сознании больного мозга. В течение многих лет ими будет как бы одержимо христианское сознание. Оно становится словно жертвой помешательства или бреда; чудовищные сновидения терзают его; мучительная смерть представляется уделом всех верующих в Иисуса. Уже одно это не представляет ли само по себе самого верного признака близости великого дня?.. В общем представлении души жертв Зверя ожидали священного часа перед божественным алтарем, вопия об отомщении. Ангел Божий успокаивает их, убеждает их смирно ждатьеще некоторое малое время; уже близок час, когда их братья, намеченные для истребления, будут убиты в свою очередь. Нерон возьмет это дело на себя. Нерон — это адское существо, которому Бог на время уступает свою власть накануне катастрофы; он — то самое чудовище, которое должно появиться, подобно страшному метеору, на горизонте в сумерках последних дней.
Атмосфера всюду была как бы пропитана духом мученичества. Лица, окружающие Нерона, как бы воодушевлены некоторой бескорыстной ненавистью к нравственности; по всему Средиземному морю, из конца в конец, между добром и злом шла борьба не на живот, а на смерть. Суровое римское общество объявило войну благочестию во всех его формах. Благочестие оказывалось вынужденным бросить мир, предающийся коварству, жестокости, разврату: не было честных людей, которым не угрожала бы опасность. Зависть Нерона ко всякой добродетели дошла до крайнего предела. Философия только и занимается подготовлением своих адептов к истязаниям; Сенека, Тразеа, Бареа Соран, Музоний, Корнут подверглись или готовы подвергнуться последствиям своего благородного протеста. Казнь представляется естественной участью добродетели. Даже скептик Петроний не в состоянии жить в мире, в котором царствует Тигеллин, ибо Петроний принадлежит к благовоспитанному обществу. Трогательный отголосок мучеников той эпохи Террора дошел до нас в виде надписей на острове, предназначенном для ссылки за религиозные преступления, откуда уже никто не возвращался. В погребальном гроте близ Каглиари нам завещана семьей ссыльных, быть может, последователей культа Изиды, трогательная жалоба почти христианского характера. Вслед за прибытием в Сардинию муж заболевает вследствие страшно нездорового климата этого острова; жена его Бенедикта произносит обет, причем умоляет богов взять ее вместо мужа; она была услышана богами.
Бесцельность избиения ясно обнаружилась при этих обстоятельствах. Аристократическое движение, которое обыкновенно гнездится в небольшом числе умов, может быть остановлено несколькими казнями; но совсем другое мы видим при народном движении, ибо оно вовсе не нуждается ни в вождях, ни в ученых руководителях. Цветник, в котором мы подрежем стебли цветов, будет уничтожен; на скошенном лугу трава будет еще лучше расти. Так и христианство, далеко не задержанное зловещими причудами Нерона, стало распространяться сильнее, чем когда-либо; гнев овладевал сердцами уцелевших; теперь у всех не было другой мечты, как сделаться господами язычников, чтобы поступать с ними, как они того заслуживают, управлять ими «жезлом железным». Пожар, совсем иной, нежели тот, в котором обвиняют христиан, поглотит этот нечестивый город, сделавшийся храмом Сатаны. Учение об окончательной гибели мира в огне с каждым днем все более укоренялось. Только огонь в состоянии очистить землю от гнусностей, которыми она осквернена; пожар представлялся справедливым и достойным исходом для подобного скопища ужасов.
Большая часть христиан Рима, которых не коснулось зверство Нерона, без сомнения, покинула город. В течение десяти или двенадцати лет Римская Церковь находилась в крайнем расстройстве; таким образом, открылся широкий доступ в нее для легенды. Однако полного перерыва в существовании общины все же не было. Сам Пророк Апокалипсиса в декабре 68 или в январе 69 года дает своему народу приказание покинуть Рим. Даже если относить известную долю в этом тексте к пророческому вымыслу, трудно вывести из него заключение, что Римская Церковь вскоре вернула себе свое значение. Оставшись одни, вожди окончательно покинули город, в котором в данный момент их апостольство не могло принести никаких плодов.
Наиболее сносными условиями жизни евреи пользовались в то время изо всей Римской империи только в провинции Азии. Между еврейскими колониями в Риме и Ефесе происходили постоянные сношения. В эту сторону направлялись и беглецы. Ефес стал пунктом, где наиболее живо почувствовались отголоски событий 64 года. Здесь начала концентрироваться вся ненависть к Риму, и спустя четыре года отсюда должно было выйти то яростное обличение, которым христианское сознание ответило на зверства Нерона.
Нет ничего неправдоподобного в предположении, что в числе более выдающихся христиан, покинувших в то время Рим, чтобы избегнуть полицейских преследований, находился и апостол, до сих пор разделявший судьбу Петра. Если есть сколько-нибудь правды в рассказах, относящихся к инциденту, место действия которого впоследствии определяли Латинские ворота, то позволительно предположить, что апостол Иоанн, как бы чудом избегнувший казни, без малейшего промедления покинул город: весьма естественно, что после этого он укрылся в Азии. Предания о его пребывании в Ефесе, как и все почти данные, относящиеся к жизни апостолов, подвержены сомнениям; однако есть в них и своя правдоподобная сторона, и мы скорее склонны допускать их, нежели совершенно отвергать.
Ефесская Церковь была смешанная; одна часть ее была обязана своей верой Павлу, другая оставалась иудео-христианской. Эта последняя фракция с прибытием римской колонии должна была получить преобладание, особенно если в числе прибывших находился один из учеников Иисуса, иерусалимский ученый, один из тех знаменитых учителей, перед которыми преклонялся сам Павел. После смерти Петра и Иакова Иоанн был единственным из оставшихся в живых апостолов первого призыва; он и сделался главою всех иудео-христианских Церквей; к нему относились с крайним почтением; стали верить (и, без сомнения, это утверждал сам апостол) тому, что Иисус питал к нему особенную привязанность. На этих данных основывались уже тысячи сказаний; на известное время Ефес сделался центром христианства, ввиду происходивших насилий Рим и Иерусалим были почти недоступны для новой религии.
Вскоре возгорелась довольно оживленная борьба между иудео-христианской общиной, под председательством близкого друга Иисуса, и прозелитскими кружками, созданными Павлом. Борьба эта распространялась на все Церкви Азии. Пока это были лишь резкие декламации, направленные против этого нового Валаама, посеявшего соблазн среди сынов Израиля, учившего их, что можно без греха входить в общение с язычниками, жениться на язычницах. Напротив, Иоанна все более и более начинали рассматривать как еврейского первосвященника. Подобно Иакову, он носил петалон, то есть золотую пластинку на лбу. Он был ученым по преимуществу; благодаря инциденту с кипящим маслом, установилось обыкновение давать ему даже титул мученика.
По-видимому, в числе беглецов, прибывших из Рима в Ефес, находился также и Варнава. Около того же времени Тимофей был заключен в тюрьму, но неизвестно, где именно, может быть, в Коринфе. По прошествии нескольких месяцев он был освобожден. Как только эта добрая весть дошла до Варнавы, он, видя, что общее положение стало более спокойным, составил проект вернуться в Рим вместе с Тимофеем, которого он узнал и полюбил в обществе Павла. Фаланга апостолов, рассеянная бурей 64 года, делала попытку вновь организоваться. Школа Павла была наименее устойчивой; лишившись своего учителя, она искала поддержки в более солидных частях Церкви. Тимофей, привыкший, чтобы им руководили, после смерти Павла должен был потерять всякое значение. Напротив, Варнава, всегда занимавший положение среднее между обеими партиями и ни разу не погрешивший против милосердия, сделался связующим звеном между рассеянными остатками после великого кораблекрушения. Этот прекрасный человек, таким образом, еще раз сделался спасителем дела Иисуса, добрым гением мира и согласия.
Именно к этим обстоятельствам, по нашему мнению, и следует относить произведение, которое носит не особенно понятное заглавие: Послание к Евреям. Послание это, по-видимому, было написано Варнавой в Ефесе и адресовано Римской Церкви от имени небольшой христианской общины италийцев, укрывшихся в столице Азии. По своему характеру как бы связующего звена, находящегося в точке пересечения многих пока еще не согласованных между собой идей, Послание к Евреям с полным основанием приписывается человеку-миротворцу, столько раз не допускавшему до открытого разрыва различные направления, существовавшие в недрах юной секты. При чтении этого небольшого трактата разногласие между Церквами евреев и Церквами язычников представляется вопросом решенным или, вернее, затерявшимся в пучине трансцендентальной метафизики и примиряющейся снисходительности. Как мы уже говорили, пристрастие к мидрашим, или небольшим трактатам по экзегетике в виде посланий, в то время сделало большие успехи. Павел весь вылился в своем послании к Римлянам; впоследствии послание к Ефесянам представляло более развитую формулировку его учения. Послание к Евреям, по-видимому, есть манифест такого же порядка. Ни одна христианская книга не походит в такой сильной степени на произведения еврейской школы Александрии, в частности, на небольшие произведения Филона. Аполлос уже вступил тогда на этот путь. Он до странности понравился Павлу, находившемуся в заключении. Александрийство — элемент, совершенно чуждый Иисусу, — все более и более проникало в христианство. Мы увидим властное влияние этого течения на произведения Иоанна. Христианское богословие в Послании к Евреям представляется довольно сходным с богословием, которое мы нашли в посланиях Павла, относящихся к последнему периоду его деятельности. Теория «Слова» быстро развивается. Иисус все более и более превращается во «второго Бога», метатрона, сподвижника Божественности, первородного от десницы Божией, который стоит ниже только одного Бога. Относительно условий времени, среди которых он пишет, автор выражается лишь иносказательно. Чувствуется, что он опасается, как бы не скомпрометировать лицо, которому вверено это письмо для передачи по назначению, равно как и тех, к кому оно адресовано. Его, видимо, угнетает тяжелое горе; тайная сердечная тоска вырывает у него несколько кратких и глубоких замечаний.
Бог, некогда сообщавший людям свою волю через своих пророков, в последнее время воспользовался для этого, как орудием, Сыном, через посредство которого Им был создан мир, который все поддерживает своим словом. Этот Сын, будучи сиянием славы Отца и образом Его ипостаси, которого Отец поставил наследником вселенной, совершил своим появлением в здешнем мире очищение грехов наших, а затем воссел в небесах одесную Величия, превосходнее всех Ангелов. Закон Моисея был возвещен через Ангелов; но в нем заключалась лишь тень грядущих благ; наш закон сперва был возвещен Господом, а затем правильно передан нам теми, кто слышал его от Него, причем Бог поддержал их свидетельство знамениями и всякого рода чудесами, равно как и дарами Св. Духа. Благодаря Иисусу, все люди были сделаны сынами Божиими. Моисей был служителем Бога, Иисус же — Сыном; и в особенности и по преимуществу Иисус был первосвященником навек по чину Мелхиседека.
Этот чин неизмеримо выше священств чинов сынов Левииных и даже совершенно его упраздняет. Иисус есть священник вовек.
…Таков и должен быть у нас Первосвященник; святый, непричастный злу, непорочный, отделенный от грешников и превознесенный выше небес, который не имеет нужды ежедневно, как те первосвященники, приносить жертвы сперва за свои грехи, потом за грехи народа… Старый закон поставляет первосвященникам человеков, имеющих немощи, а слово клятвенное, после закона, поставило Сына, навеки совершенного… Мы имеем такого Первосвященника, который воссел одесную престола величия на небесах и есть священнодействователь святилища и скинии истинной, которую воздвиг Господь… Но Христос, Первосвященник будущих благ… Ибо если кровь тельцов и козлов и пепел телицы через окропление освящает оскверненных, дабы чисто было тело, то кольми паче Кровь Христа, Который Духом Святым принес Себя непорочного Богу, очистит совесть нашу от мертвых дел!.. И потому он есть Ходатай нового Завета… ибо, где завещание, там необходимо, чтобы последовала смерть завещателя, потому что завещание действительно после умерших: оно не имеет силы, когда завещатель жив. Почему и первый Завет был утвержден не без крови… Да и все почти по закону освящается кровью, и без пролития крови не бывает прощения.
Итак, мы освящены раз и навсегда жертвой тела Иисуса Христа, который появится вторично, чтобы спасти ожидающих его. Древние жертвоприношения, очевидно, никогда не достигали цели, ибо их постоянно возобновляли. Если искупительную жертву приходилось повторять ежегодно, в определенный день, то не доказывает ли это, что кровь жертв была бессильна? Вместо этих вечных жертв Иисус принес себя в жертву и этим сделал все прочие жертвы ненужными. Таким образом, более не может быть и речи о жертве для очищения грехов.
Автор исполнен предчувствия опасностей, окружающих Церковь; у него перед глазами нет иной перспективы, кроме казней; он думает об истязаниях, которым были подвергнуты пророки и мученики Антиоха. Вера многих не устояла. Автор относится к такому падению очень строго.
Ибо невозможно однажды просвещенных и вкусивших дара небесного и сделавшихся причастниками Духа Святого и вкусивших благого глагола Божия и сил будущего века, и отпадших опять обновлять покаянием, когда они снова распинают в себе Сына Божия и ругаются Ему… Земля, производящая терния и волчцы, негодна и близка к проклятию, которого конец — сожжение… Ибо не неправеден Бог, чтобы забыл дело ваше и труд любви, которую вы оказали во имя Его, послуживши и служа святым. Желаем же, чтобы каждый из вас, для совершенной уверенности в надежде, оказывал такую же ревность до конца, дабы вы не обленились, но подражали тем, которые верой и долготерпением наследуют обетования.
Некоторые из верующих начинали уже небрежно относиться к посещениям собраний Церкви. Апостол заявляет, что эти собрания составляют сущность христианства, что братья здесь друг друга возбуждают, увещевают, блюдут, и что нужно быть тем более прилежным, что великий день последнего пришествия приближается.
Ибо, если мы, получивши познание истины, произвольно грешим, то не остается больше жертвы за грехи, но некое страшное ожидание суда и ярость огня, готового пожрать противников… Страшно впасть в руки Бога живого!
Вспомните прежние дни ваши, когда вы, бывши просвещены, выдержали великий подвиг страданий, то сами среди поношений и скорбей служа зрелищем для других, то принимая участие в других, находившихся в таком же состоянии; ибо вы и моим узам сострадали и расхищение имения вашего приняли с радостью, зная, что у вас на небесах имущество лучшее и непреходящее… Терпение нужно вам, чтобы, исполнивши волю Божию, получить обещанное; ибо еще немного, очень немного, и Грядущий приидет и не умедлит…
Верой резюмируется все поведение христианина. Вера есть стойкое ожидание обещанного и уверенность в невидимом. Верой были созданы великие люди древнего закона, которые умерли, не получив обещанного, но видели его и приветствовали его лишь издали; они говорили о себе, что они странники и пришельцы на земле и что они всегда ищут своего отечества, отечества небесного, и не находят его. По этому поводу автор приводит в пример Авеля, Еноха, Ноя, Авраама, Сарру, Исаака, Иакова, Иосифа, Моисея, Раав-блудницу.
И что еще скажу? Не достанет мне времени, чтобы повествовать о Гедеоне, о Бараке, о Самсоне, об Иеффае, о Давиде, Самуиле и других пророках, которые верою побеждали царства, творили правду, получали обетования, заграждали уста львов, угашали силу огня, избегали острия меча, укреплялись от немощи, были крепки на войне, прогоняли полки чужих; жены получали умерших своих воскресшими; иные же замучены были, не получивши освобождения, дабы получить лучшее воскресение; другие испытали поругания и побои, а также узы и темницы, были побиваемы камнями, перепиливаемы, подвергаемы пытке, умирали от меча, скитались в милотях и козьих кожах, терпя недостатки, скорби, озлобления; те, которых весь мир не был достоин, скитались по пустыням и горам, по пещерам и ущельям земли. И все сии, свидетельствованные в вере, не получили обещанного, потому что Бог предусмотрел о нас нечто лучшее, дабы они не без нас достигали совершенства. Посему и мы, имея вокруг себя такое облако свидетелей… с терпением будем проходить предлежащее нам поприще. взирая на начальника и совершителя веры Иисуса… Вы еще не до крови сражались, подвизаясь против греха.
Далее автор объясняет исповедникам, что страдания, которым они подвергаются, являются вовсе не карой, что на них следует смотреть как на отеческие меры исправления, подобные налагаемым отцом на своего сына и представляющим собой залог его нежности. Он приглашает их остерегаться умов легкомысленных, которые, подобно Исаву, променивают свое небесное наследие на выгоды земные и преходящие. Автор еще в третий раз возвращается к своей любимой мысли, что после отступничества от христианства уже нет возврата. Исав тоже старался вернуть родительское благословение, но слезы и мольбы его ничему не помогли. Чувствуется, что во время гонений 64 года были случаи отступничества по слабости, причем впоследствии ренегаты желали вернуться в Церковь. Наш учитель желает, чтобы их оттолкнули. В самом деле, какое заблуждение может сравниться с поступком христианина, который колеблется или отрекается после того, как они, христиане, «приступили к горе Сиону и ко граду Бога живого, к небесному Иерусалиму и тьмам ангелов, к торжествующему собору и Церкви первенцев, написанных в небесах, и к Судии всех Богу, и к духам праведников, достигших совершенства, и к Ходатаю Нового Завета Иисусу, и к крови кропления, говорящей лучше, нежели Авелева…»?
Апостол заканчивает напоминанием читателям о членах Церкви, находящихся еще в тюрьмах в руках римской власти, и особенно о духовных наставниках, которых уже нет в живых, об этих великих проповедниках слова Божия, доставивших своей смертью триумф вере. «Взирая на кончину их жизни, подражайте вере их… Учениями различными и чуждыми не увлекайтесь, ибо хорошо благодатью укреплять сердца, а не яствами, от которых не получили пользы занимающиеся ими». В этом наставлении сказывается ученик или друг Св. Павла. Говоря по правде, все это послание целиком, как и все послания Павла, представляет собой длинное доказательство полной отмены Иисусом закона Моисеева. Нести поругание Иисуса, уйти из мира, «ибо не имеем здесь постоянного града, но ищем будущего»; повиноваться церковным вождям, быть к ним почтительными, делать им их задачу легкой и приятной, «ибо они неусыпно пекутся о душах ваших, как обязанные дать отчет» — вот в чем обрядовая сторона культа. Быть может, ни одно из посланий не выясняет лучше этого мистическую роль Иисуса, которая, разрастаясь, в конце концов всецело и одна наполняет собой христианское сознание. Иисус есть не только Слово, Logos, сотворившее мир, но кровь его есть всеобщая жертва умилостивления, печать нового завета. Мысли автора до такой степени заняты Иисусом, что он даже делает ошибки в чтении, чтобы всюду встречать это имя. В его греческой рукописи Псалмов две буквы «п» в слове «wtia», в псалме XL (XXXIX), ст.7, были несколько неясны, он принял их за «М», а так как предшествовавшее слово кончается буквой «s», то он и читается здесь «swma»; «ты не захотел больше жертв, но ты дал мне тело; тогда я сказал: вот я гряду…» и таким образом находит в этом тексте глубокий мессианский смысл.
Странное дело! Смерть Иисуса для школы Павла приобретала, таким образом, гораздо большее значение, чем его жизнь. Поучения на Генисаретском озере мало интересовали эту школу, и она, по-видимому, с ними чуть ли вовсе не была знакома; она видела на первом плане жертву Сына Божия, отдавшего себя для искупления грехов мира. Странные идеи, которые, будучи впоследствии развиты во всей их строгости кальвинизмом, должны были сильно отклонить христианское богословие от первоначального евангельского идеала! Синоптические Евангелия, составляющие действительно божественную часть христианства, не были делом школы Павла. Мы вскоре увидим, как они расцвели среди скромной небольшой семьи, которая все еще хранила в Иудее истинные предания о жизни и личности Иисуса.
Всего изумительнее в истории происхождения христианства то, что те, кто наиболее упрямо тащил его колесницу в противоположном направлении, больше всех помогали ей двигаться вперед. В истории религиозного развития человечества послание к Евреям отмечает собой окончательное уничтожение жертвоприношения, т. е. того, что до сих пор составляло сущность религии. Для первобытного человека бог есть существо всемогущее, которое необходимо умилостивлять или подкупать. Жертвоприношение совершалось под влиянием страха или ради корысти. Чтобы расположить к себе бога, ему предлагали дар, способный заинтересовать его, добрый кусок мяса, хорошего жира, кубок «сомы» или вина. Так как всякие бедствия, болезни считались ударами разгневанного бога, то думали, что, подставив другое лицо на место лиц, которым угрожает такое бедствие, можно предотвратить гнев высшего существа; быть может, при этом рассчитывали, что бог удовольствуется животным, если оно хорошего достоинства, полезно, непорочно. Бог считался патроном человека и, как в настоящее время в некоторых местностях на Востоке и в Африке туземец думает приобрести благосклонность чужеземца, убивая у его ног барана, так, чтобы кровь его оросила обувь гостя, а затем предлагая ему в пищу мясо убитого животного, так в древности предполагали, что сверхъестественное существо должно оказаться чувствительным к дару, особенно если при этом человек, принесший дар, лишает себя чего-либо. Вплоть до великого преобразования пророческого духа в VIII веке до P.X. идея жертвоприношений у израильтян была немногим более возвышеннее, нежели у других народов. Новая эра началась с Исайи, который восклицает от имени Иеговы: «Я пресыщен всесожжениями овнов и туком откормленного скота, и крови тельцов и агнцев и козлов не хочу!» В тот день, когда им была написана эта чудесная страница (около 740 года до Р.Х.), Исайя был истинным основателем христианства. В этот день было решено, что из двух сверхъестественных функций, оспаривавших друг у друга уважение античных племен, функцией наследственного жреца и функцией колдуна, свободного, вдохновленного человека, которого считали носителем божественных тайн, этой последней будет принадлежать будущее религии. Колдун семитических племен, нави, стал «пророком», священным трибуном, преданным делу прогресса социального равенства, и в то время, как жрец (священник) продолжал восхвалять целесообразность мясничества, которое приносило ему выгоды, пророк осмелился провозгласить, что истинный Бог интересуется гораздо больше справедливостью и милостью, нежели всеми быками в мире. Однако жертвоприношения, установленные античными ритуалами, отделаться от которых было нелегко, и поддерживаемые корыстолюбием жрецов, оставались законом древнего Израиля. Около той эпохи, которую мы описываем, я даже до разрушения третьего храма, значение этих обрядов уже упало. Рассеяние евреев должно было породить взгляд на эти функции, которые могли быть совершаемы только в Иерусалиме, как на нечто второстепенное. Филон проповедовал, что культ заключается в пении благочестивых гимнов, которое исполняется скорее сердцем, нежели устами; он осмеливался утверждать, что подобные молитвы стоят больше, нежели приношения. То же учение исповедовали и ессеи. Св. Павел в послании к Римлянам заявляет, что религия есть культ чистого разума. Послание к Евреям, развивая эту теорию, по которой Иисус есть истинный первосвященник, а смерть его была жертвоприношением, отменившим все другие, нанесло последний удар кровавым жертвам. Христиане, даже евреи по происхождению, все более и более переставали признавать свою обязанность приносить установленные законом жертвы или подчинялись этому только из снисходительности. Идея литургии, верование, что актом евхаристии возобновляется жертва Иисуса, начинает уже обрисовываться, но пока еще в далеком и темном будущем.
Глава X
РЕВОЛЮЦИЯ В ИУДЕЕ
Состояние экзальтации, которое переживала христианская фантазия, вскоре осложнилось событиями, происходившими в Иудее. Эти события как бы оправдывали собой мечтания самых исступленных голов. Всей еврейской нацией овладел припадок горячки, который можно сравнить только с состоянием, охватившим Францию во время революции и Париж в 1871 году. Эти «божественные болезни», перед которыми античная медицина объявляла свое бессилие, казалось, сделались обычным темпераментом еврейского народа. Можно бы подумать, что, доведенный до крайности, он решил и дойти до конца. В течение четырех лет эта странная раса, как будто созданная для того, чтобы бросать вызов одинаково и тому, кто ее благословляет, и тому, кто ее проклинает, находилась в конвульсиях, перед которыми историк, колеблясь между восхищением и негодованием, должен остановиться с уважением, как перед всяким загадочным, таинственным явлением.
Причины кризиса лежали в древности, и сам кризис был неизбежен. Закон Моисея, создание экзальтированных утопистов, одержимых великим социалистическим идеалом, людьми, меньше всего интересовавшимися политикой, этот закон, подобно исламу, принадлежал исключительно гражданскому обществу, сложившемуся параллельно с религиозным обществом. Закон этот, установившийся, по-видимому, в той редакции, какую мы находим в VII веке до P. X., даже и независимо от ассирийского завоевания, должен был привести к взрыву и полному распадению небольшого царства потомков Давида. С того времени, как в нем взял перевес элемент пророческий, царство Иуды, поссорившееся со всеми своими соседями, находившееся в непримиримой постоянной вражде с Тиром, ненавидевшее Эдомитян, Моавитян и Аммонитян, было уже нежизнеспособно. Нация, которая отдается религиозным и социальным вопросам, погибает в политическом отношении. С того дня, как Израиль сделался «уделом Бога, царством священников, народом святых», ему уже было предназначено быть не таким народом, как все другие. Нельзя совмещать противоречивые назначения; превосходство всегда искупается каким-нибудь недостатком.
Правление Ахеменидов несколько успокоило Израиль. Эта феодальная система, относившаяся с терпимостью ко всем различиям отдельных провинций, очень сходная с калифатом Багдада и Оттоманской империей, была наиболее подходящей для евреев. Господство Птоломеев в III веке до Р.Х., по-видимому, также было им в достаточной степени симпатично. Не то было при Селевкидах. Антиохия сделалась центром активной эллинской пропаганды; Антиох Епифан считал своим долгом всюду воздвигать образ Юпитера Олимпийского как символ своей власти. Тогда вспыхнуло первое великое восстание иудеев против светской цивилизации. Израиль терпеливо переносил лишение его всякого политического значения со времен Навуходоносора, но он потерял всякую веру, когда увидал, что опасность грозит его религиозным учреждениям. Раса, вообще не особенно воинственная, была охвачена припадком героизма; не имея регулярной армии, ни полководцев, не ведая никакой тактики, она победила Селевкидов, отстояла свое богооткровенное право и создала себе второй период автономии. Однако, тем не менее, династия Асмонеев по-прежнему страдала от глубоких внутренних пороков и просуществовала лишь одно столетие, е судьба была иудейскому народу образовать из себя обособленную национальность; этот народ вечно мечтал о некоторой международности; его идеал не город, а синагога; это свободная конгрегация. То же относится и к исламу, который создал громадную империю, но уничтожил всякую национальность у покоренных им народов и не оставил им иной родины, кроме мечети.
Подобному социальному состоянию часто дается название теократии, и это верно, если разуметь под этим термином, что основной идеей семитических религий и созданных ими государств является царство Бога, познаваемого как единого владыки мира и всеобщего верховного повелителя; но теократия у этих народов не есть синоним владычества священников. Священник, в собственном смысле этого слова, играет невидную роль в истории иудаизма и ислама. Власть принадлежит представителю Бога, тому, кого Бог вдохновляет, пророку, святому мужу, тому, кто получил свою миссию свыше и кто подтверждает ее чудесами или успехом. За неимением пророка власть принадлежит составителю апокалипсисов и апокрифических книг, приписываемых древним пророкам, или, пожалуй, ученому, который истолковывает божественный закон, главе синагоги и, еще более, главе семьи, который является хранителем принципов Закона и передает их своим детям. Гражданской, царской власти, в сущности, почти нечего делать в такой социальной организации. Эта организация никогда не функционирует более удачно, чем в тех случаях, когда принадлежащие к ней индивидуумы рассеяны в качестве чужеземцев, присутствие которых терпится, по великой империи, неоднородной по своему составу. Природе иудаизма свойственно подчиняться, так как он неспособен извлечь из своей груди принцип военной власти. То же самое наблюдается у современных греков; греческие общины в Триесте, Смирне, Константинополе находятся в гораздо более цветущем состоянии, нежели небольшое греческое королевство, так как они избавлены от политической агитации, в которой каждая живая раса, преждевременно получившая свободу, находит свою верную гибель.
Римское владычество, водворенное в Иудее в 63 году до Р.Х. оружием Помпея, на первых порах как бы осуществило некоторые условия еврейской жизни. В ту эпоху у Рима не было принципа ассимилировать страны, которые он последовательно присоединял одну за другой к своей обширной империи. Рим отнимал у них право заключать мир и объявлять войну и присваивал себе, в сущности, лишь верховенство в великих политических вопросах. В правление последних, выродившихся представителей династии Асмонеев и при Иродах еврейская нация сохраняла за собой эту полунезависимость, которая должна была бы ее удовлетворять, так как при этом ее религиозная организация пользовалась полным уважением. Но внутренний кризис, который переживался народом, был слишком велик. Когда человек заходит в своем религиозном фанатизме за известные пределы, им уже невозможно управлять. Надо также заметить, что Рим постоянно стремился к тому, чтобы сделать свою власть на Востоке более действительной. Небольшие вассальные царства, которые Рим сперва сохранял, с каждым днем упразднялись, и провинции попросту входили в состав империи. Начиная с 6 года по Р.Х. Иудеей управляли прокураторы, подчиненные императорским легатам Сирии, причем параллельно с прокураторской существовала власть Иродов. Невозможность такого порядка сказывалась ежедневно. На Востоке Ироды не пользовались особенным уважением истинных патриотов и религиозных людей. Административные обычаи римлян, даже в том, что было в них наиболее разумного, были ненавистны евреям. Вообще римляне обнаруживали большую уступчивость по отношению к мелочной щепетильности этой нации; но и этого было уже недостаточно; положение дошло до того пункта, когда ни к чему нельзя было прикоснуться, не задевая при этом какого-либо канонического вопроса. Такие абсолютные религии, как ислам, иудаизм, не выносят никакого дележа. Если они не господствуют, то они объявляют себя гонимыми. Если они чувствуют поддержку, то становятся требовательными и стараются сделать жизнь невозможной возле себя для других культов. Мы это можем видеть в Алжире, где израильтяне, чувствуя, что их поддерживают против мусульман, становятся для этих последних невыносимыми и беспрерывно осаждают власти своими обвинениями.
Конечно, мы готовы признать, что в этой вековой попытке, которая была сделана римлянами и евреями, чтобы ужиться вместе, и которая закончилась столь страшным разрывом, ошибки совершались с обеих сторон. Многие из прокураторов были людьми бесчестными; другие были грубы, жестоки и позволяли себе выходить из терпения по отношению к религии, которая их раздражала и великой будущности которой они не могли понять. Нужно было обладать всеми совершенствами, чтобы не раздражаться на этот дух, ограниченный, высокомерный, враждебный греческой и римской цивилизациям, враждебный ко всему остальному человеческому роду, приписываемый всеми поверхностными наблюдателями еврею, как его основная сущность. Сверх того, что иное мог думать правитель о своих подвластных, вечно занятых обвинениями его перед лицом императора да составлением против него интриг, даже когда он был совершенно прав? На чьей стороне были первые несправедливости в великой ненависти, существующей в течение свыше двух тысяч лет между еврейской расой и остальным миром? Такого вопроса и ставить нельзя. В такого рода явлениях каждый факт есть результат действия и реакции, причина и результат. Эти обособления, цепи гетто, особые костюмы — конечно, акты несправедливые; но кто первый пожелал их? Тот, кто считал себя оскверненным соприкосновением с язычниками, тот, кто искал для себя обособления, старался создать отдельное общество. Фанатизм создавал цепи, а цепи удваивали фанатизм. Ненависть порождает ненависть, и нет другого способа выйти из этого заколдованного круга, как уничтожить самую причину ненависти, эти оскорбительные обособления, которых на первых порах желает и ищет каждая секта и которые впоследствии становятся их позором. По отношению к иудаизму современная Франция решила вопрос. Уничтожив все законные преграды, окружавшие израильтянина, она отняла у иудаизма его узкий и исключительный дух, — я говорю об его обрядностях и обособленности, — так что еврейская семья, переселившаяся в Париж, через одно-два поколения почти перестает вести еврейский образ жизни.
Было бы несправедливо упрекать римлян I века за то, что они не действовали таким образом. Между Римской империей и ортодоксальным иудаизмом существовал абсолютный антагонизм. Дерзкими, агрессивными, задирчивыми чаще всего были сами евреи. Идея общего права, которую римляне приносили с собой в зародыше, была антипатична строгим последователям Торы. Их духовные требования находились в полном противоречии с чисто человеческим обществом, без всякой примеси теократии, каким было римское. Рим основывал Государство; иудейство основывало Церковь. Рим создавал правительство светское, рациональное; евреи учреждали царство Божие. Неизбежна была борьба между этой узкой, но плодотворной теократией и самым абсолютистским светским Государством, какое когда-либо существовало. У евреев был свой закон, основанный на совершенно иных началах, нежели римское право, и по существу с этим правом непримиримый. Прежде чем они не были жестоко обузданы, евреи не могли удовлетвориться обыкновенной терпимостью, так как они были убеждены, что им принадлежат словеса вечности, тайна конституции праведного града. Они были в таком же положении, как современные мусульмане в Алжире. Наше общество, при всем своем бесконечном превосходстве, внушает им только отвращение. Их богооткровенный закон, гражданский и религиозный в одно и то же время, наполняет их гордостью и делает их неспособными к усвоению философского законодательства, основанного на простом изучении взаимных отношений между людьми. Прибавьте к этому глубокое невежество, которое препятствует фанатическим сектам отдавать себе отчет относительно сил цивилизованного мира и ослепляет их в отношении исхода той войны, в которую они легкомысленно вступают.
Одно обстоятельство в значительной степени поддерживало в Иудее постоянную вражду против империи, а именно, что евреи не принимали участия в военной службе. Повсюду легионы составлялись из среды местного населения, и, таким образом, при помощи ничтожных по численности армий римляне держали в своих руках огромные области. Римский воин и местные жители оказывались соотечественниками. В Иудее было не так. Легионы, занимавшие страну, набирались по большей части в Кесарее и Себасте, городах, находившихся в антагонизме с иудаизмом. Отсюда была полнейшая невозможность соглашения между армией и народом. Римские силы были в Иерусалиме заперты в своих укреплениях и находились как бы в непрерывном осадном положении.
Впрочем, не следует думать, что чувства различных отделов еврейского мира по отношению к римлянам были всюду одни и те же. Если исключить таких светских деятелей, как Тиверий Александр, которые сделались индифферентными к старому культу и на которых единоверцы смотрели как на ренегатов, весь мир смотрел на чужеземных завоевателей неодобрительно, но не все были готовы довести дело до восстания. В этом отношении в Иерусалиме можно было различать четыре или пять партий.
Во-первых, партий саддукеев и иродиан, остатки дома Ирода и его клиентелы, крупные фамилии Анны и Воетуса, в руках которых находился сан первосвященника; мир эпикурейцев и неверующих сластолюбцев, презираемых народом за их гордость, за недостаток у них набожности, за их богатства; это была партия по существу консервативная, которая видела гарантию своих привилегий в римской оккупации и хотя и не любила римлян, но сильно противилась революции.
Во-вторых, партия фарисейской буржуазии, партия порядочных людей, разумных, живущих в довольстве, спокойных, уравновешенных, преданных религии, соблюдающих закон, даже набожных, но не обладающих сильным воображением, достаточно образованных и знакомых с чужеземным миром; они ясно видели, что возмущение не может привести ни к чему, кроме гибели нации и храма. Иосиф является типом этого класса общества; участь его была та, какая всегда бывает суждена умеренным партиям в эпоху революции: бессилие, непостоянство и высшее огорчение — прослыть в глазах народа предателем своего отечества.
В-третьих, всякого рода экзальтированные сектанты, зелоты, сикарии, ассасины, странная смесь нищенствующих фанатиков, доведенных до крайнего бедствия несправедливостями и насилием саддукеев; они считали себя единственными наследниками обетований Израиля, возлюбленного Богом «бедняка»; питаясь такими пророческими книгами, как Еноха, как разные неистовствующие апокалипсисы, уверенные в том, что приближается царство Божие, они, наконец, дошли до высшей степени экзальтации, какая только была известна в истории.